David Herbert Lawrence - Дейвид Херберт Лоренс
Рис. Гл. Сильвестровой, 2001
DECEMBER NIGHT
TAKE off your cloak and your hat
And your shoes, and draw up at my hearth
Where never woman sat.
I have made the fire up bright;
Let us leave the rest in the dark
And sit by firelight.
The wine is warm in the hearth;
The flickers come and go.
I will warm your feet with kisses
Until they glow.
В ДЕКАБРЬСКУЮ НОЧЬ
Шляпу скинь и сними пальто,
Туфли сбрось, присядь, вот очаг,
Где из женщин не сидел никто.
Прикорни к огню и молчи,
Пусть кругом всё канет во мрак,
И камин лишь гудит в ночи.
Я поставил вино в очаг;
Угли, вспыхнув, погаснут опять.
Ноги дай – и теплом своих губ
Их заставлю сиять.
NEW YEAR’S EVE
THERE are only two things now,
The great black night scooped out
And this fire-glow.
This fire-glow, the core,
And we the two ripe pips
That are held in store.
Listen, the darkness rings
As it circulates round our fire.
Take off your things.
Your shoulders, your bruised throat!
Your breasts, your nakedness!
This fiery coat!
As the darkness flickers and dips,
As the firelight falls and leaps
From your feet to your lips!
НОВОГОДНИЙ КАНУН
Вот и всё, что осталось нам.
Мрак, расползшийся по углам,
И лишь отблеск – то тут, то там.
Раскалённый очаг – как плод,
С нами, парой тугих семян,
Отрешившихся от невзгод.
В клочья рвётся ночь на ветру,
Наши тени лижет огонь.
Сбрось свою кожуру!
Твои плечи, груди и рот!
Твои руки, твоя нагота.
Озарённый огнём живот!
Мрак мерцает в кристаллах рам,
И огонь кидается к нам,
От твоих ног – к губам!
FORSAKEN AND FORLORN
THE house is silent, it is late at night, I am alone.
From the balcony I can hear the Isar moan,
Can see the white
Rift of the river eerily, between the pines, under a sky of stone.
Some fireflies drift through the middle air
Tinily.
I wonder where
Ends this darkness that annihilates me.
ПОТЕРЯН И ЗАБЫТ
Всё стихло в доме, я один, давно все спят.
К балкону долетает тоскливый шум Изара, сосны в ряд
В зловещей мгле речной
Под каменистым небом оттеняют белёсый перекат.
И то и дело ночь в срединный воздух стрелы
Из светляков вонзает.
Я спрашиваю,
Где пределы той тьмы, которая меня уничтожает.
HUMMING-BIRD
I CAN imagine, in some otherworld
Primeval-dumb, far back
In that most awful stillness, that gasped and hummed,
Humming-birds raced down the avenues.
Before anything had a soul,
While life was a heave of matter, half inanimate,
This little bit chirped off in brilliance
And went whizzing through the slow, vast, succulent stems.
I believe there were no flowers then,
In the world where humming-birds flashed ahead of creation
I believe he pierced the slow vegetable veins with his long beak.
Probably he was big
As mosses, and little lizards, they say, were once big.
Probably he was a jabbing, terrifying monster.
We look at him through the wrong end of the telescope of Time,
Luckily for us.
КОЛИБРИ
Мне чудится, что в некоем немом,
Далёком, первозданном мире,
Среди одышливого, жуткого безмолвья,
Жужжащие колибри прочерчивали чащу.
Когда ни в чём ещё душа не возникала
И жизнь едва вздымалась в косной ткани,
Сверкнув, её частичка откололась, взметнулась прочь,
Со свистом рассекая бескрайние, сочные, медленные стебли.
Я думаю, там не было цветов,
В том мире, где колибри, своею вспышкой предварив творенье,
Пронзали клювами растительные вены.
Наверно, он огромен был,
Как папоротник и ящерицы, гигантские когда-то.
Вонзающее, грозное чудовище.
Мы смотрим на колибри, перевернув телескоп Времени.
К счастью для нас.
TORTOISE FAMILY CONNECTIONS
ON he goes, the little one,
Bud of the universe,
Pediment of life.
Setting off somewhere, apparently.
Whither away, brisk egg?
His mother deposited him on the soil as if he were no more than droppings,
And now he scuffles tinily past her as if she were an old rusty tin.
A mere obstacle,
He veers round the slow great mound of her –
Tortoises always foresee obstacles.
It is no use my saying to him in an emotional voice:
'This is your Mother, she laid you when you were an egg.'
He does not even trouble to answer: 'Woman, what have I to do with thee?'*
He wearily looks the other way,
And she even more wearily looks another way still,
Each with the utmost apathy,
Incognizant,
Unaware,
Nothing.
_____________________
* John 2:4. – Прим. перев.
As for papa,
He snaps when I offer him his offspring,
Just as he snaps when I poke a bit of stick at him,
Because he is irascible this morning, an irascible tortoise
Being touched with love, and devoid of fatherliness.
Father and mother,
And three little brothers,
And all rambling aimless, like little perambulating pebbles scattered in the
garden,
Not knowing each other from bits of earth or old tins.
Except that papa and mama are old acquaintances, of course,
Though family feeling there is none, not even the beginnings.
Fatherless, motherless, brotherless, sisterless
Little tortoise.
Row on then, small pebble,
Over the clods of the autumn, wind-chilled sunshine,
Young gaiety.
Does he look for a companion?
No, no, don't think it.
He doesn't know he is alone;
Isolation is his birthright,
This atom.
To row forward, and reach himself tall on spiny toes,
To travel, to burrow into a little loose earth, afraid of the night,
To crop a little substance,
To move, and to be quite sure that he is moving:
Basta!
To be a tortoise!
Think of it, in a garden of inert clods
A brisk, brindled little tortoise, all to himself –
Adam!
In a garden of pebbles and insects
To roam, and feel the slow heart beat
Tortoise-wise, the first bell sounding
From the warm blood, in the dark-creation morning.
Moving, and being himself,
Slow, and unquestioned,
And inordinately there, O stoic!
Wandering in the slow triumph of his own existence,
Ringing the soundless bell of his presence in chaos,
And biting the frail grass arrogantly,
Decidedly arrogantly.
СВЯЗИ ЧЕРЕПАШЬЕГО РОДА
Он идёт себе, кроха,
Зачаток вселенной,
Подножие жизни.
Устремлённый куда-то, как видно.
Шустрое яичко, – далече?
Его мать отложила в песок, словно он был кусочком помёта,
А теперь он продирается сзади, обходя её, как ржавую банку.
Всего лишь преграда, –
Он отворачивает, огибая её неуклюжую насыпь:
Черепахи провидят преграды.
Бесполезно к нему обращаться с упрёком:
«Вот твоя мать, что снесла тебя, когда ты был ещё яйцом».
Он и не снизойдёт до ответа: «Женщина, что мне в тебе?»
Он лишь нудно меняет свой путь,
И она, изнурённая, тоже ищет другую дорогу.
Оба с полной апатией,
Бессмысленно,
Не понимая,
Ничто.
И о папе, –
Он фыркает, когда я подношу к нему его же потомство,
Как фыркает, когда я сую ему прутик:
Он сердит в это утро, сердитая черепаха,
Расположенная к любви и лишённая чувства отцовства.
Отец, мать,
Три маленьких братца,
Всё шныряющее, перекатывающееся, как галька, разбросанная по
садовым дорожкам,
Не отличая друг друга от комьев земли или старых жестянок.
Впрочем, папа и мама, бесспорно, знакомы друг с другом,
Но семейные чувства – пустое, ни даже намёка.
Ни отца и ни матери, ни сестры и ни брата,
Маленькая черепашка.
Греби себе, крошечный камушек,
Чрез осенние комья, выстуженное на ветру сияние солнца,
Юную радость.
Разве ему нужен товарищ?
Вовсе нет, и не думайте даже.
Он и не подозревает об одиночестве;
Изоляция по праву рождения,
Атом.
Грести, дотягиваясь до самого себя, опираясь на когтистые пальцы,
Ползти, выискивая укромную ямку, в страхе перед наступающей ночью,
Пощипывать тут и там по кусочку,
Двигаться, будучи уверен, что движешься, –
Баста!
Быть черепахой!
Только подумать! В саду, средь увядшего праха, –
Пёстрая, проворная черепаха, сама себе всё;
Адам!
Среди клумб, камней, насекомых
Брести, ощущая медленное биение сердца,
По-черепашьи, первый звук колокола
В тёплой крови, во мраке утра творения.
Двигаться, оставаться собою,
Медленно, непререкаемо,
И безгранично — о стоик!
Странствуя в неторопливом триумфе собственного существования,
Позванивая в беззвучный колокол своего присутствия в хаосе,
И надменно пощипывая сочную травку,
Чертовски надменно.
THE SHIP OF DEATH I
I
NOW it is autumn and the falling fruit
and the long journey towards oblivion.
The apples falling like great drops of dew
to bruise themselves an exit from themselves.
And it is time to go, to bid farewell
to one’s own self, and find an exit
from the fallen self.
II
Have you built your ship of death, O have you?
O build your ship of death, for you will need it.
The grim frost is at hand, when the apples will fall
thick, almost thundrous, on the hardened earth.
And death is on the air like a smell of ashes!
Ah! can’t you smell it?
And in the bruised body, the frightened soul
finds itself shrinking, wincing from the cold
that blows upon it through the orifices.
III
And can a man his own quietus make
with a bare bodkin?*
__________________________
* «When he himself might his quietus make // With a bare bodkin?» – Shakespeare, Hamlet, III, Sc. I, 75-76. – Прим. перев.
With daggers, bodkins, bullets, man can make
a bruise or break of exit for his life;
but is that a quietus, O tell me, is it quietus?
Surely not so! for how could murder, even self-murder
ever a quietus make?
IV
O let us talk of quiet that we know,
that we can know, the deep and lovely quiet
of a strong heart at peace!
How can we this, our own quietus, make?
V
Build then the ship of death, for you must take
the longest journey, to oblivion.
And die the death, the long and painful death
that lies between the old self and the new.
Already our bodies are fallen, bruised, badly bruised,
already our souls are oozing through the exit
of the cruel bruise.
Already the dark and endless ocean of the end
is washing in through the breaches of our wounds,
already the flood is upon us.
Oh build your ship of death, your little ark
and furnish it with food, with little cakes, and wine
for the dark flight down oblivion.
VI
Piecemeal the body dies, and the timid soul
has her footing washed away, as the dark flood rises.
We are dying, we are dying, we are all of us dying
and nothing will stay the death-flood rising within us
and soon it will rise on the world, on the outside world.
We are dying, we are dying, piecemeal our bodies are dying
and our strength leaves us,
and our soul cowers naked in the dark rain over the flood,
cowering in the last branches of the tree of our life.
VII
We are dying, we are dying, so all we can do
is now to be willing to die, and to build the ship
of death to carry the soul on the longest journey.
A little ship, with oars and food
and little dishes, and all accoutrements
fitting and ready for the departing soul.
Now launch the small ship, now as the body dies
and life departs, launch out, the fragile soul
in the fragile ship of courage, the ark of faith
with its store of food and little cooking pans
and change of clothes,
upon the flood’s black waste
upon the waters of the end
upon the sea of death, where still we sail
darkly, for we cannot steer, and have no port.
There is no port, there is nowhere to go
only the deepening black darkening still
blacker upon the soundless, ungurgling flood
darkness at one with darkness, up and down
and sideways utterly dark, so there is no direction any more
and the little ship is there; yet she is gone.
She is not seen, for there is nothing to see her by.
She is gone! gone! and yet
somewhere she is there.
Nowhere!
VIII
And everything is gone, the body is gone
completely under, gone, entirely gone.
The upper darkness is heavy as the lower,
between them the little ship
is gone
she is gone.
It is the end, it is oblivion.
IX
And yet out of eternity a thread
separates itself on the blackness,
a horizontal thread
that fumes a little with pallor upon the dark.
Is it illusion? or does the pallor fume
A little higher?
Ah wait, wait, for there’s the dawn,
the cruel dawn of coming back to life
out of oblivion.
Wait, wait, the little ship
drifting, beneath the deathly ashy grey
of a flood-dawn.
Wait, wait! even so, a flush of yellow
and strangely, O chilled wan soul, a flush of rose.
A flush of rose, and the whole thing starts again.
X
The flood subsides, and the body, like a worn sea-shell
emerges strange and lovely.
And the little ship wings home, faltering and lapsing
on the pink flood,
and the frail soul steps out, into the house again
filling the heart with peace.
Swings the heart renewed with peace
even of oblivion.
Oh build your ship of death, oh build it!
for you will need it.
For the voyage of oblivion awaits you.
КОРАБЛЬ СМЕРТИ I
I
Ну вот и осень, падают плоды,
и наступает долгий путь к забвенью.
Росою тяжкой яблоки летят –
бока сбивая – от самих себя.
Теперь настало время уходить,
сказать себе «прощай», найти исход
из самого себя.
II
Ты снарядил себе корабль смерти?
Спеши, построй его, тебе он будет нужен.
Мороз ударит скоро, будут гулко
яблоки, падая, бить смёрзшуюся землю.
Смерть в воздухе витает, запах праха.
А! Слышишь этот запах?
В разбитом теле робкая душа
объята страхом, бьёт её озноб,
в отверстия безудержно врываясь.
III
И разве может дать успокоенье
простой кинжал?
Стилет, кинжал и пуля могут ранить,
пронзить и дать уйти из жизни;
но будет ли успокоеньем это? Разве будет?
Увы! Как может нам убийство, самоубийство даже,
дать успокоенье?
IV
О, пусть придёт покой, который нам знаком,
Глубокий, благостный покой
Тех, сильных духом, кто стремится к миру!
Как обрести своё успокоенье?
V
Построй корабль смерти, ведь ты должен
пуститься в путь, неведомый, к забвенью.
Пусть долгая, томительная смерть
проляжет между ветхим «я» и новым.
Тела уже повержены, побиты;
из синяков, ушибов, ран, кровоподтёков
сочатся души, устремясь на выход.
И бесконечный тёмный океан конца
теперь вливается сквозь бреши наших ран;
потоп уносит нас.
Строй свой корабль смерти, маленький ковчег,
и снеди собери, вина, лепёшек,
чтобы лететь во мраке, вдаль, к забвенью.
VI
Частями умирает тело, опору трепетной души
смывает, и поток уносится во мрак.
Мы умираем, гибнем, все мы умираем;
ничто не устоит пред ринувшимся к нам потопом смерти,
он захлестнёт, затопит внешний мир.
Мы умираем, умираем, частями умирает тело,
нас покидают силы,
голая душа сжимается во мраке, дождь над потопом
сечёт её, дрожащую в ветвях, оставшихся от древа нашей жизни.
VII
Мы умираем, умираем; всё, что можем
в желаньи умереть, – душе построить
корабль смерти для длиннейшего из странствий.
Простой кораблик, с вёслами и пищей,
посудой, утварью и снаряженьем,
потребным для души, что от тебя уходит.
Спускай же на воду судёнышко, коль умирает тело
и жизнь уходит; отчаливай же, хрупкая душа,
в хрупком судёнышке отваги, ковчеге веры,
с запасом пищи, утварью, посудой,
сменой платья;
плыви по чёрному безбрежию потопа, водам конца,
по морю смерти, где мы всё ещё дрейфуем
во тьме, и не касаемся штурвала,
и порта назначения не знаем.
Но порта нет, дорога в никуда,
безмолвье, углубляющийся мрак,
чернеющий в беззвучном, не бурлящем
потоке тьмы во тьме, вверху, внизу, повсюду
тьма, нет больше ни сторон, ни направлений.
И там это судёнышко, оно исчезло.
Его уж нет, не видно, ни следа.
Пропало! кануло в бездну, и однако
оно всё ж где-то есть.
Нигде!
VIII
И всё исчезло, всё унесено, исчезло тело,
совсем, в глубинах, до конца исчезло.
И верхний мрак, и нижний столь же тяжек,
и утлое судёнышко меж ними
ушло,
оно ушло, оно исчезло.
Это конец, это и есть забвенье.
IX
Но видишь, отделившись от всего,
нить вечности едва заметной дымкой
сквозит на горизонте,
белёсая средь непроглядной тьмы.
Не наважденье ли всё это? Дымка
белёсая всё выше, выше вьётся.
Постой, постой, ведь это же рассвет,
мучительный рассвет возврата к жизни,
прочь из забвенья.
Смотри, смотри: кораблик
мелькает в смертельно-пепельно-серых
клубах рассвета.
Смотри! там вспыхнул и зазолотился,
о, потускневшая, остывшая душа, зарозовевший проблеск.
Проблеск зари, всё начато сначала.
X
Потоп стихает, тело потёртой раковиной
кажется, неясным, нежным.
Кораблик, устремившись к дому,
мелькает средь зарозовевших вод,
и хрупкая душа, его покинув, ступает на порог
и входит в дом, и душу мир объемлет.
Вновь бьётся сердце, обновлённое покоем
странствия забвенья.
О, снаряди себе корабль смерти, построй его!
Тебе он будет нужен.
Всех ожидает странствие забвенья.
SHIP OF DEATH II
I SING of autumn and the falling fruit
and the long journey towards oblivion.
The apples falling like great drops of dew
to bruise themselves an exit from themselves.
Have you built your ship of death, oh, have you?
Build then your ship of death, for you will need it!
Can man his own quietus make
with a bare bodkin?
With daggers, bodkins, bullets, man can make
a bruise or break of exit for his life
but is that a quietus, oh tell me, is it quietus?
Quietus is the goal of the long journey,
the longest journey towards oblivion.
Slips out the soul, invisible one, wrapped still
in the white shirt of the mind’s experiences
and folded in the dark-red, unseen
mantle of the body’s still mortal memories.
Frightened and alone, the soul slips out of the house
or is pushed out
to find himself on the crowded, arid margins of existence.
The margins, the grey beaches of shadow
strewn with dim wreckage, and crowded with crying souls
that lie outside the silvery walls of our body’s builded city.
Oh, it is not so easy, I tell you it is not so easy
to set softly forth on the longest journey, the longest journey.
It is easy to be pushed out of the silvery city of the body
through any breach in the wall,
thrust out onto the grey grey beaches of shadow,
the long marginal stretches of existence, crowded with lost souls
that intervene between our tower and the slinking sea of the beyond.
Oh build your ship of death, oh build it in time
and build it lovingly, and put it between the hands of your soul.
Once outside the gate of this walled silvery life of days,
once outside, upon the grey marsh beaches, where lost souls moan
in millions, unable to depart,
having no boat to launch upon the shaken, soundless,
deepest and longest of seas,
once outside the gate,
what will you do, if you have no ship of the soul?
Oh pity the dead that are dead, but cannot take
the journey, still they moan and beat
against the silvery adamant walls of this our exclusive existence.
They moan and beat, they gnash, they rage
they fall upon the new outcoming souls with rage
and they send arrows of anger, bullets and bombs of frustration
over the adamant walls of this, our by-no-means impregnable existence.
Pity, oh pity the poor dead that are only ousted from life
and crowd there on the grey mud beaches of the margins,
gaunt and horrible,
waiting, waiting till at last the ancient boatman with the common barge
shall take them aboard, towards the great goal of oblivion.
Pity the poor gaunt dead that cannot die
into the distance with receding oars
but must roam like outcast dogs on the margins of life,
and think of them, and with the soul’s deep sigh
waft nearer to them the bark of delivery.
But for miself, but for my soul, dear soul,
let me build a little ship with oars and food
and little dishes, and all accoutrements
daintly and ready for the departing soul.
And put it between the hands of the trembling soul.
So that when the hour comes, and the last door closes behind him
he shall slip down the shores invisible
between the half-visible hordes
to where the furthest and the longest sea
touches the margins of our life’s existence
with wincing unwilling waves.
And launching there his little ship,
wrapped in the dark-red mantle of the body’s memories,
the little, slender soul sits swiftly down, and takes the oars
and draws away, away, away, towards the dark depths,
fathomless deep ahead, far, far from the grey shores
that fringe with shadow all this world’s existence.
Over the sea, over the farthest sea,
on the longest journey,
past the jutting rocks of shadow,
past the lurking, octopus arms of agonised memory,
past the strange whirlpools of remembered greed,
through the dead weed of a life-time’s falsity,
slow, slow my soul, in his little ship
on the most soundless of all seas
taking the longest journey.
Pulling the long oars of a life-time’s courage,
drinking the confident water from the little jug
and eating the brave bread of a wholesome knowledge,
row, little soul, row on,
on the longest journey, towards the greatest goal.
Neither straight nor crooked, neither here nor there
but shadows folded on deeper shadows
and deeper, to a core of sheer oblivion
like the convolutions of a shadow-shell
or deeper, like the foldings and involvings of a womb.
Drift on, drift on, my soul, towards the most pure
most dark oblivion.
And at the penultimate porches, the dark-red mantle
of the body’s memories slips and is absorbed
into the shell-like, womb-like convoluted shadow.
And round the great final bend of unbroken dark
the skirt of the spirit’s experience has melted away,
the oars have gone from the boat, and the little dishes
gone, gone, and the boat dissolves like pearl
as the soul at last slips perfect into the goal, the core
of sheer oblivion and of utter peace,
the womb of silence in the living night.
Ah peace, ah lovely peace, most lovely lapsing
of this my soul into the plasm of peace.
Oh lovely last, last lapse of death, into pure oblivion
at the end of the longest journey,
peace, complete peace –!
But can it be that also it is procreation?
Oh build your ship of death
oh build it!
Oh, nothing matters but the longest journey.
КОРАБЛЬ СМЕРТИ II
Пою об осени, роняющей плоды,
и долгом странствии к забвенью.
Росою тяжкой яблоки летят,
бока сбивая в бегстве от себя.
Ты выстроил себе корабль смерти?
Спеши, построй его, тебе он будет нужен.
Возможно ль обрести успокоенье
простым кинжалом?
Стилет, кинжал и пуля могут ранить,
пронзить и дать уйти из жизни;
но будет ли успокоеньем это, разве будет?
Успокоенье – цель длиннейшего из странствий,
цель долгого пути к забвенью.
Душа скользнёт, невидимая, в белой
рубахе выстраданных знаний,
закутана в багряный плащ, незримый,
всё ещё смертных, памятных влечений плоти.
Дрожащая душа, покинутая, выскользнет из дома
иль ее вытолкнут –
в несметную толпу, в бесплодные пределы бытия.
Окраинные, серые пределы, безжизненные отмели теней,
разбросанные блёклые обломки, где души слёзы льют
вне стен серебряных воздвигнутого телом града.
О, это нелегко, поверьте, нелегко
отправиться в длиннейшее из странствий.
Вон! Из серебряного града тела,
сквозь брешь в стене,
и оказаться на исчёрна-серых отмелях теней; переселиться
в пространные края существованья потерянных, забытых душ,
меж собственной твердыней – и потусторонним морем.
О, строй себе корабль смерти, о, строй, пока есть время,
лелей его в заботливых ладонях своей души.
Однажды, за вратами сребростенной жизни,
однажды, вне её, на сером, топком бреге, где брошенные души стонут,
бессчётные, без сил его покинуть, –
им не на чём пуститься в море, в клокочущую хлябь,
в безмолвную, бездонную безбрежность;
однажды, за вратами,
куда податься, если не построишь корабль своей душе?
О, сжальтесь над умершими, – кто умер, но не может
пуститься в странствие; они стенают, бьют
в серебряные стены, в адамант былой, неповторимой жизни.
Стенают, бьются, скрежеща зубами в ярости,
вонзают стрелы гнева в новоприбывшие, потерянные души,
отчаявшись, шлют пули и гранаты
в неколебимый адамант всей нашей жизни.
О, сжальтесь, сжальтесь над судьбою мёртвых!
Отвергнутые жизнью, они кишат на серых, скользких склонах
пределов ужасающего мрака
и ждут, всё ждут, когда костлявый кормчий
их пустит на борт своей ладьи, к великому забвенью.
О, сжальтесь над бедою мёртвых: бессильны умереть,
уйти туда, вслед удаляющимся вёслам,
они скитаются, как псы бездомные, среди окраин жизни.
Подумайте о них и, глубоко вздохнув,
направьте к ним корабль вызволенья.
Но для себя, но для своей души-малютки
я смастерю судёнышко покрепче,
прилажу вёсла, снеди соберу,
посуду, утварь приготовлю – ей, уходящей вдаль.
Я всё это вложу ей в руки, чтобы унять их дрожь,
когда настанет час захлопнуться последней двери
и, соскользнув с незримых берегов,
меж еле различимых, несметных сонмищ душ,
поплыть туда, где дальнее, обширнейшее море
облизывает кромку бытия
неверными и вялыми волнами.
Спустивши на воду свой маленький корабль,
одетая в багряный плащ воспоминаний плоти,
душа-малютка, крохотка, садится, берясь за вёсла,
устремляясь прочь, прочь, прочь, к таинственным глубинам,
бездонным, вдаль, всё удаляясь от серых берегов,
тенистой бахромы мирского бытия.
Сквозь волны отдалённейшего моря,
в длиннейшем странствии,
от нависающих скал тьмы,
от затаённых осьминожьих рук агонии воспоминаний,
причудливых воронок корыстных помыслов,
сквозь сорную траву, фальшь нашей жизни,
неспешно, тихо, плыви, моя душа, плыви
в беззвучнейшем из всех морей
в длиннейшее из странствий.
Всё так же налегая на тугие вёсла своей земной отваги,
отщипывая хлеб надёжных знаний
и запивая преданной водой из фляжки,
греби, греби, душа-малютка,
в длиннейшем странствии к самой великой цели.
Ни по прямой, ни наискось, ни здесь, ни там,
но в глубь, в слоистые извилины теней,
всё глубже, к самому ядру забвенья,
к тенистым складкам раковины, глубже, глубже,
словно в извилины и закоулки матки.
Скользи, скользи, душа, в чистейший,
кромешный, непроглядный мрак забвенья.
И вот уже у предпоследних врат спадает
багряный плащ плотских воспоминаний и растворяется
в спиралях раковины-матки, сливаясь с тенью.
И вдоль излучины последнего витка рубаха
духовного опыта рассеется во мраке,
растают вёсла, утварь и припасы,
уйдёт, уйдёт всё, лодка растворится,
словно жемчужина, – душа достигла цели,
ядра забвенья, в вековечном мире,
в лоне безмолвия среди живого мрака.
О мир, блаженный мир, чудесный переход
моей души, слиянье с нерушимой плазмой мира.
О чудное, последнее скольженье в смерть, в чистое забвенье
в конце длиннейшего из странствий,
мир, совершенный мир!
А может быть, и новое зачатье?
О снаряди себе корабль смерти,
о снаряди его! Ничтожно
всё то, что вне длиннейшего из странствий.
SONG OF A MAN WHO HAS COME THROUGH
NOT I, not I, but the wind that blows through me!
A fine wind is blowing the new direction of Time.
If only I let it bear me, carry me, if only it carry me!
If only I am sensitive, subtle, oh, delicate, a winged gift!
If only, most lovely of all, I yield myself and am borrowed
By the fine, fine wind that takes its course through the chaos of the world
Like a fine, an exquisite chisel, a wedge-blade inserted;
If only I am keen and hard like the sheer tip of a wedge
Driven by invisible blows,
The rock will split, we shall come at the wonder, we shall find the Hesperides.
Oh, for the wonder that bubbles into my soul,
I would be a good fountain, a good well-head,
Would blur no whisper, spoil no expression.
What is the knocking?
What is the knocking at the door in the night?
It is somebody wants to do us harm.
No, no, it is the three strange angels.
Admit them, admit them.
ПЕСНЬ ПОЗНАВШЕГО ЭТО
Не я, нет, не я, но ветер, дующий сквозь меня!
Чудесный ветер пробивает путь Времени.
Если б дать ему подхватить меня, унести меня, если б только он унёс меня!
Если б только я мог превратиться в тонкий, нежный, летучий дар!
Если б только — лучше всего — я, собрав себя, был бы схвачен
Радостным ветром, прорезающим хаос мира,
Словно чистый, быстрый металл, лезвием-клином вонзённый;
Если б только я остр был и твёрд, был отвесною гранью клина,
Направляемого незримым ударом.
Он расщепит скалу, мы приблизимся к чуду, вступим в сад Гесперид.
О, ведь это же чудо, мне бурлящее в душу,
Превращусь я в родник, в ясный, чистый источник,
Не нарушу ни всплеска, не затрону ни звука.
Что за стук?
Что за стук в мою дверь среди ночи?
Словно кто-то идёт к нам с бедою.
О нет-нет, там — три неведомых ангела.
Впустите, впустите.
Свидетельство о публикации №124083003759