Ржавые стихи

СЕНТЯБРЬ

Сентябрь так странно теплый,
по улицам носится вихрь
с ароматом сицилийской
прибрежной деревни.

Сколько нам осталось?
Сколько осталось радости,
смеха, печали, чужих слез,
похорон, родов, богослужений,
походов в магазин, на работу,
блужданий лабиринтами чужих улиц
с ароматом сицилийской деревни?

Сколько часов провели мы под водой?

После согревались, держась за руки,
пили коньяк. На западе сверкало:
не то солнечный блик,
не то молниеносный бог
вонзал в брюхо темное неба,
высекал искры божественного гнева и
чуточку мудрости.

Выйти к морю, выкрикнуть морю,
и умереть от разрыва грома,
зная отныне, что с нами
говорил Бог.

ВСПОМНИЛ(а) ПРОФИЛЬ ТВОЙ

Свет с улиц в окна.
Рыщу кротом.
Щупая лапками во тьме
красоту
твоего профиля. Помню:
упирается нос
в мой, похожий
на мелкую картофелину.
Темно, душный голод,
ты как живой стоишь,
не чувствуя прикосновений
руки.

Я дрожу, как тогда,
когда испугал(ась)ся
запаха лилий и
боюсь до сих пор
прямых линий. Они
ровно очерчивают
пустоту мира. Секрет
уюта в беспорядке,
беспорядок раскрыт.

А было и такое,
что вдоль высоковольтных
линий бежали нагие,
как легавые. И цветы
полевые хлестали ноги,
травы луговые вдыхали,
пыльца выскабливала
гортанный хохот.
Пот проступал от счастья.
Возбужденные ползали
мы по земле.
Рядом был твой
жизненно-важный профиль.

Холодно в очерченной
линиями пустоте.
Луч мерзнет и меркнет.
Ты — ничто, я в нигде.
Молящийся чуду хрипит
стариком моя внутренняя
немая тоска, что давит
мир монолитом надгробья.

Ты вернулся как-будто,
а нитка все равно ускользает
в пустыню,
измазанную
исчерна-пепельным
снегом.

МОСКВА ПРИЛИПЛА

На Тверской двое детишек,
покрыты лохмотьями,
скулят щенками.
Так странно: убогость
нищих выдает крайнюю степень
организованности.
Кишащий, упорядоченный
организм — эти нищие.
Надежный фундамент
буржуазной Москвы
во все времена, на остальном
табличка "ЗАКРЫТО".

А часовщики?
Казалось бы, москвичи
только-только
начинают ценить
время. Спешат, когда тесно,
или в стужу,
а стоит случится
жаре,
как все замирает.

Как-будто часовщики
контролируют с башни
московское время
(а то и всей страны!).
Но нищие подчинены
первичному
ритму
действуют
в соответствии
с курантами Солнца.

ОДНАЖДЫ Я

Когда мне вздумалось стать
профессионалом,
я разложил по столу
листы бумаги,
разделил по кучкам и датам,
в одну сторону отложил
перьевые ручки,
в другую — шариковые.
Карандаши копьями торчали
из глиняной головы
карибской фемины.

Просматривая исписанные листы,
я черкал то красным,
то зеленой линией
выделял важное.
Менять было нечего,
ставил
эксперимент
на паузу.

Тогда приходила
уверенность:
появись у меня
шикарное кресло,
дубовый стол,
книжный шкаф,
проблема непрерывности
творческого акта
исчезнет сама собой.

В одной из съемных квартир
старое кабинетное
кресло,
удобное как никогда,
и стол! Хуже, но
хотя бы в тон.

Квартира однажды сгорела.
Не успев вышвырнуть
кресло в окно,
я долго сокрушался,
я плакал,
долго скитался,
ютился по барам,
с набором карандашей.
Практичность прошлого
сдулась.
Настоящее вздулось
финансовым пузырем.
Комфорт — художнику смерть.

ШКУРА КРЫСЫ

Даже придя в нашу нанизанную
на стержень холода обитель,
он не отказался от собственной гордости.
Он испытывал унизительное, тлетворное
чувство раздробленной радости.
Там улыбку, тут хихиканье —
нет целостности.
Бесформенная, жалкая, тряпичная кукла,
чья работа — ужимками вызывать
два народных состояния —
задохнувшийся кашель и
захлебывающийся хохот.

Я спросил(а):
на что тебе я,
когда вон как тебе хорошо?

Он ответил:
я люблю тебя.

Сказано искренне нежели
любой из Иисусов мог бы
пролепетать в ухо Отца.
Я оставался голодным три дня.
Те слова ничуть не воззвали
к моей гордыне.
Я оставался холодным куском
мартовской слизистой вони.
Я слыл человечьим отродьем
в кругах обезьян.

Он сказал:
Смотри,
я принес символ любви,
символ безгрешности, —
и бросил трофей к моим ногам.
Маленький скромный лоскут
ткани природной печали,
что еще два дня или
три назад
жалобно визжал,
в бешенстве бился
у ног Аполлона,
а ныне утих.

Я спросил(а):
неужели это...

Да, — ответил он, —
это шкура крысы.

ВЕСНОЙ НАПАЛО

Вчера

Баловались Советским,
сладко сосались в ванной,
тайком, как подростки
клевали спиртного ручьи.
Из гастронома, что на Тверской
своровали все, что смогли унести.
Сегодня в четверть восьмого, утром,
гастроном снесли.
Вместо него разбит
не то стадион,
не то аэродром,
весь перепачканный снегом.
Еды теперь не достать,
но ты готов ко всему.
Где-то раздобыл свиное ребро.
Два дня никуда не пойдем.

Скользко и мокро.
Москва тонет в щенячьей моче.
Воронье с небес рекомендует
мочить голубей.
Ведь ребер не хватит на всех
и на три растянуть бы.

Воронами неприлично усыпано
дырчатое, взрыхленное
божественным плугом,
мятое как твои штаны и лицо,
тяжелое весеннее небо. 

Весна брызжет икрой,
продавая зловонье рождения,
весна впилась в краниум
сосет серую слизь,
не выживет никто,
голод вездесущ,
за упокой о, могучий,
человеческий слизень!

ФАЗА ЗАРОЖДЕНИЕ

Мной двигало желание
выдвинуть диван в середину.
Пристеночная печаль сменилась
напыщенной радостью.
Как же расположить?
Упирался руками в спинку,
ногами отталкивался от стены,
растянулся, смеясь, на полу,
на третьем шагу.

Диагональ делит комнату
на два нервных участка.
В теле рождается нечто
по силе сравнимое с бурей.

Желание тут же померкло.
Диван растопырился крабом.
Пространство свернулось завитками,
напоминающие узоры безе.
Как избежать сумасшествия?
Вздрогом выдавило жалкий визг,
и грядущее рулонами отслоилось от стен.
Божий рубанок вытесывал плоть жилища.
Лопались кости, трещали листы ДСП,
клетка грудная и ребра болтались повиснув
в пространстве извне.

Умоляю! Прошу вас!
Держитесь подальше пространств и вещей!
Поиск и есть делание.

ВОПИЮЩАЯ РАДОСТЬ ВЕЩЕЙ

Быть включает все необходимое,
дом и его содержание, вещи,
как воплощенные духи
умерших
помалкивают, потрескивают,
то скрипнут, перемещая жизни
людские.
Мы — фигуры во власти духов.
Как медиум трепещет от вхождения,
так и мне суждено впитывать вещь.
Вглядываться жадно, распознавать
не один лишь удобный остов
(напоминающий останки рептилии мезозоя),
не образность деталей
(ручки серьгами бряцали по дверям-ушам),
даже не ценность материала
(дерево дороже опилок и сруба),
но форма.
Та форма, что приобретает вещь,
чтобы воплотить высший дух.
Духотворчество подчиняет человеческое,
вызывает радость буйнопомешанного,
отрицает пустоту, наготу дома-храма.
Мы принимаем истинное искусство. 

СЕРЕДИНА 90-Х

Часто передо мной разверзается НИЧТО,
большее, чем заумь философа,
большее, чем ужас обывателя.
НИЧТО — отправная точка и цель.
Не так сложно начать, а попробуйте
в начинании опереться на
пустоту и станет понятно:
достижений мизерные крохи,
чем довольствуется лишь тот,
в чьи жизненные задачи входит
разгребать исторические каменоломни.
В такой работе ли родится художник?
Ни подражатель, ни технарь не станут
возиться с хламом. Они растопырят
пальцы: WE KNOW HOW! — и сосредоточенные
на скрупулезности иных, скопируют.
После пляски у портала, открытого кем-то
задолго до появления плясунов.
Подражатели вписаны в историю,
составляют добрую часть мусорной кучи.
Художник же отстранен от
собственности, у собственности своя
жизнь. Что вообще это самое
НИЧТО? Это мгновения, складки на
выверенной прямой хронологии
жизни. Художник живет от
складки к складке,
сдвигает жизнь в пространство
пустоты. Только там
возможен
разговор
с БОГОМ.

КРИКИ ГОРЛОМ

Наутро проснулся от криков:
чайки рвут горла в трубах:
февраль рвет трубы льдом.
Коты разыгрывают сцены из
супружеской жизни. Потрепанные
зимней стужей, вылезают из
подвалов, сбрасывают шкуры и
выть! Прислушаешься и сливаются
звуки в призывную похотливую
песнь. Мужик курит, а голубиные
следы на снегу уводят его скучающий
пришибленный взор к горизонту.
Чайкам он по-голубиному завидует,
котов сторонится, как ладана черт.
Выходит — курение по расписанию
отличает его от животных,
а мечты, что те голуби — все о высоком.   

КВАЗИ-УПЫРЬ

Мне сладок мрак безлунной томной ночи,
когда немым покоем оглушает страх,
но близок час и тело мое корчит,
рассвет-подросток прячется в ветвях.

Смеется на Востоке мстительно светило
(то надо мной несчастным, верю я!),
лучами в окнах отражается глумливо,
являет в мир червей зародыш дня.

С колючим ветром в форточку ворвется
тлетворный дух мирского бытия.
Проклятьем в голове моей забьется
истошный вопль. Немного погодя

день прокрадется в дом и неприметно
сквозь тяжесть пыльных красных занавес,
он расплескает по молчанию предметов
сакральный свет, как липкий майонез.

Я притворюсь, сокрытый в одеялах,
остывшим и озябшим мертвецом,
пока мой вопль, неистовый как жало
не отравит живое ядовитым веществом.

Едва зардеет киноварью Юго-Запад
и в небо брызнет пунцовый салют,
явлюся я — всевечный спутник мрака,
настигнет город бледный Смерти абсолют!

УЕХАЛ

Он уехал наутро,
не оставил следов.
В тесном доме как-будто
удавилась любовь.

Тосковала по нем я
три ночи, три  дня,
стиснув зубы скулила,
как чумное дитя.

Своровала газету
в ларьке на углу,
и с разбегу швырнула
кирпичом в синеву.

В стену дома упёршись,
долго молча стояла.
Дома вдруг оказавшись,
я стакан наполняла.

Лилась водка струёй,
после водки АГДАМ.
Ты не смешивай дочь, —
все твердила мне мама, —

Землю с Солнцем, иначе
постигнешь печаль...
Он ушел заметая
следы как февраль.

Что нас ждет — не понять,
если б кто подсказал.
В ярком будущем вижу
глубокий провал.

И окурок сырой
от слюны я сжимала,
и в бессилье бокал
на пол грязный роняла.

Через год или два
позабудется все,
молча буду я вить
одиночки гнездо.

Чтобы тихо заныкаться,
свыкнуться, быть,
отказаться от шепота,
а попросту выть.

ПИСЬМО С СЕКРЕТОМ

Чернеет караван, вывозят трупы.
В живых оставшиеся глохнут от ненастья.
На мне живого места нет и сердце
затихло как зачищенный кишлак.

В моей крови теперь живет свирепый вирус.
Заблаговременно одето тело в гроб на вырост.
Я думал раньше помереть, но вот не вышло,
а мог выпорхнуть в раскрытое окно.

Мучимый жаждой сна покорный воин,
сдирая руки в кровь карабкался к вершине,
к небес лазури, звездам, тучам хмурым,
где вдох напомнил бы о важности дышать.

Там онемел, оглох, и мыслить отказался,
застывшей маской гипсовой взирая,
который год искал геометрическое чудо,
но видел в сотый раз песчаный камень.

Эгоистичный алчный жадный демон
отныне участь мне жевать сырую землю.
Рожденный в полымье войны мой дух кровавый,
любовь вмешает в грязь кошмарных снов.

Забудь сих мыльных строк пустые муки,
письмо сожги, забудь слова и бредни,
мне халикон неспешно принесет на ужин
талиба старого смолистый комплимент.

Дороже сна нам смерть...


Рецензии