Любина тайна
Люба проследила за очередной стаей белобрюхих галдящих птиц. Шура, муж ее, засуетился, забегал по двору.— Пойду на озеро. Они на озеро сели. Пару, да стрельну. Они жирные сейчас. С картохой – в самый раз.
Люба про себя прямо ругнулась. Что за мужичье! Никакого с ними сладу нет! Ладно бы голодали, понятно, без дичи – никуда. Так ведь с едой все хорошо! Надо, так открыли тушенки банку, вот и еда тебе. Колбасы нажарить можно. Из курицы лапши сварганить! Все в магазине есть, и в очередях толкаться не надо, как в молодости. С деньгами нынче слава богу, пенсия обоим начислена. Маленькая, так ведь дети взрослые. Сумками из города тащат, сумками! У Ромки жена в столовой работает, та еще штучка: свою выгоду не упустит. Сумками со столовки несет, а потом свекрам отправляет!
Шура какое-то время кочевряжился: ворованное есть не желаю. Так Ирка, Ромкина жена, популярно ему объяснила:
— Вы, — говорит, — Александ Николаевич, поменьше бы губу на меня дули! Воры – это те, кто вагонами тащит. Которые нам, молодым, такую зарплату определили! И жилье! Мне по закону жилье полагается. А где оно? А?
Вот тут она права оказалась, Ирка-то. Она – сирота. Детдомовская. Ей квартиру еще в восемнадцать лет обещали. А директриса ихняя эту квартирку притырила.
— Тебе, Ирина, никакого жилья не положено! У тебя муж есть? Есть! Прописка есть! Есть! И что ты хочешь?
Не придерешься. Ирка поревела, поревела, а ничего делать не стала. Ромка шикнул на нее:
— Пусть подавится, гадина! Не трепи, Ира, себе нервы. Я у тебя есть, ты у меня. Вот и Ромка у Шуры с Любой удался. Хороший парень. Трудяга, молчун, красавец писаный. В армии отслужил, на Ирку наткнулся. Что в ней? Пичуга пичугой. Но – любовь! Ромка девку попортил, конечно – дело молодое. А спортив, честно женился. Грех жаловаться, семья у ребят хорошая сложилась. Дружные, веселые, работящие.
Шура с Любой – сами деревенские. Но в свое время родительские дома оставив, укатили в город, а там уж от завода хорошую квартиру получили. Дети когда женились, так Люба и Шура вернулись в родные пенаты. Дом на фундамент подняли, зашили, окна вставили, крышу заменили. В общем, помещики теперь. Ромка с Иркой в родительской квартире поселились. И правильно! Нечего по частным таскаться, жизнь свою гробить!
Одно плохо, Шура никак от ружья от своего отбиться не может. Вот и возится с ним, и возится… Все охотой этой грезит. По молодости с батькой, покойным Николаем Санычем, на гусей таскался. Частенько приносили птицу в дом. Мать, свекровь Любина, в печь такого гуся посадит, так пир горой. Люба с Шуриком из-за того гуся и снюхалась. Пригласили по-соседски. С первой же рюмки Любашу и повело. Шурик шустрый, на воздух ее вытащил – продышаться! Уй, нахал проклятый! Сразу руки распустил, хороняка! Потом пришлось свадьбу играть! Вот и гусь, провались он пропадом! На убийстве счастья не построишь! Детей пятнадцать лет не было! Уж как Ромку намолили, до сих пор непонятно!
И ведь нет, жизнь ничему не учит! Забегал, забегал, как курица с яйцом – на охоту побежал. Змей!
***
Люба плюнула вслед мужу, ускакавшему на озеро. Пусть, пусть побегает! А у нее и так дел полно – пятница, Ромка обещался приехать.
Шура, новенькую «Сайгу» на плечо закинув, все лицо себе кустами исполосовал за гусями гоняясь. Он ошибся – озеро, на берегу которого стояла деревня, было пустым. Гуси что? Дураки? Прямо под ружье садиться на отдых? Им, родимым, удалось отмахать полторы тыщи километров прямо от Териберки, а теперь бы отдохнуть на покое. Наверное, сели на Михновском, болотном, в двух верстах отсюда. Вон, гогочут, слышно хорошо.
Шура решительно ступил на болотную тропинку, хорошо утоптанную десятками сапогов рыбаков-любителей. Михновское, богатое щукой, сидело посередине нетопкого болотца, сплошь усыпанного клюквой и брусникой. Летом тут морошки пропасть. Морошки много, а баб, эту морошку уважающих, три штуки всего: Любка, Людка, да Настька. Вот и все бабское население деревни, заброшенной еще в девяностые. Ну и хорошо, зато всего много. Надо бы в субботу сюда и Ирку с Ромкой привести: клюквы уродилось нынче – страсть, хоть трактором греби. А клюква – это деньги. Кому деньги мешали когда.
Шура вышагивал уверенно. Сам он по себе – невысокий, плотный, убористый и коренастый, как гриб-боровик. Афганка сидела на нем отлично, все подогнано по телу и размеру. А новая «Сайга» за плечом – настоящее мужицкое украшение, делала Шуру бывалым, опытным и дельным мужчиной. К такому с панталыки не подбежишь! К такому с уважением и особым подходцем надо. Сигаретку предложить. Побеседовать. Это тебе «не это»! Это – понимать надо!
Шура воображал, как вернется домой. Как ахнет Люба, всплеснув по бедрам руками. Как засуетится, забегает. Как печь растопит, накалит. Как положит ощипанную тушу на сковороду, размером с колесо от велосипеда. Как отправит птицу в печь, чертыхаясь и беззлобно ругаясь на широкую сковороду, еле влезавшую в пасть-горнило.
Приедут дети. Людка и Настя придут, приковыляют, мужей с собой приведут. И начнется у них гулянка. Самая настоящая, с самогоном, с моченой брусникой и огурцами из кадки. С задушевными беседами и воспоминаниями, как раньше, как принято было в семьях в большой деревне. Никто тогда не крысил. Егорыч, покойничек, знатный рыбак, поймав щуку двухметровую, всех угощал. Вся деревня гуляла на щуке той. Отец родной, гусей настреляв жирнючих, тоже весь колхоз в доме собрал. Да так собрал, что Шуре жениться на Любке пришлось! Вот какая жизнь!
Михновское встретило Шуру неприветливой тишиной. Камыши шуршали над свинцовой водой. Над озером нависло серое, тучное, тяжелое октябрьское небо, набрякшее от ледяной воды. Того и гляди, сыпанет густым и мокрым от влаги снегом.
«Ушли на Шиловское» — догадался Шура.
Ему бы одуматься, да обратно вернуться, отшутившись от привередливой Любы: не судьба. Но верх взял упрямый характер. До Шиловского озера, славившегося недоброй славой, всего пять верст пути: сначала в обход Михновского, да по болоту километра два. А недобрая слава… Бабьи россказни, вот и все.
Если посмотреть на эту землю с высоты птичьего полета, взору откроется изумительная изумрудная равнина болот и таких же зеленых заливных лугов, обрамленных сплошной малахитовой щеткой густой тайги. И прямо поперек ярко-зеленого покрывала пролегает ожерелье чистой воды бриллиантов-озер и озерков, связанной между собой тонкой нитью проток. За Стругским следует Михновское, за Михновским – Шиловское, за Шиловским – Невесель, и так, друг за другом – нескончаемая водная цепь. Раздолье для всякой живности и птицы, услада для охотников и рыбаков.
Шура следовал за гусями, не зная, что те, почуяв опасность, так и не сели ни на одно из цепи озер, устало размахивая крыльями, следуя дальше, на юго-запад, к спокойным кормушкам, не населенным суетливыми людьми. Но гогот их, далеко разносясь в чистом воздухе, обманывал наивного Шуру, с одной только целью – погубить.
Смеркалось. Сизое небо потемнело. Шура вдруг занервничал – он потерял счет времени. Ему казалось, что Михновское так и не закончилось, и он глупо наверстывает уже третий круг около него, так и не добравшись до Шиловского.
Тишина вдруг поразила его. Жуткая, нехорошая тишина. Час назад потенькивали синицы. Кыркал ворон. Багряные капли клюквы радовали глаз, просились в корзину. Озеро свинцово блестело сквозь заросли рогоза. Белели березовые стволы, а среди них то и дело попадались поздние черные грузди. Шура даже на подосиновики наткнулся. До чего славные, молодые, воинственно уставились на него, словно молодые парнята в рыжих касках, ни дать, ни взять – стоительная бригада.
А тут и лес – не тот. И болото – не то. А озеро – чье? Михновское еще? Или Шиловское, злое, нехорошее? И гусей не слыхать. Только что гоготали, как сумасшедшие, так куда подевались?
Шура присмирел. Паниковать сейчас – глупее некуда. Начнет крутить, блудить, нервничать – САМ его и погубит: закрутит, замутит, заблудит – потом и не найдут. Или найдут в пятидесяти верстах, если живой останется! Еще старики сказывали: на Шиловском САМ, хозяин обитает. Не лешак. Лешаки, они в сказках только. Нечего малым детям мозги запудривать. Это не лешак. Это – ХОЗЯИН. Что он, и кто он – неизвестно. Да только факт – его лучше не видеть.
Это еще дед Кирилл рассказывал. Он как-то по дурости в чащу забрел. Рыбачил тут, На Шиловском, не особо старых слушая. Лещ на озере с добрых полметра в диаметре. Нарыбалился до одури. Отправился домой. Да нарвался на медведя – лакомился потапыч черникой. Обычно косолапый, человека почуя, стрекача дает. А тут – встал на задние лапы, оскалился и пошел на Кирилла. Горе бы Кириллу, медведь ему уже глаз вырвал и ухо откусил. Да тут кто-то большой, огромный, прямой, о двух ногах — вмешался. Медведя, как щенка, на две части разодрал и в лес выкинул. На Кирилла посмотрел. Не зверь. Не человек. Ни голый, ни в шерсти. Ни глаз, ни рта. А смотрит.
— Ой, прости ради Христа! – Кирилл, кровью захлебываясь, заорал.
Того и след простыл. Кирилл кровавую яму в черепушке, от глаза оставшуюся, кое-как перевязав, в кусты деранул. Медведя там, надвое разодранного увидав, сознания лишился. Очнувшись, кое-как до деревни дополз.
Его потом год в психушке лечили. Вот и думай потом – что это. Хочешь, верь, хочешь – не верь, но людям сделалось не по себе. А там свидетельства многих всплыли. Оказывается, хозяина не один только дед Кирилл видал.
И надо же этого хозяина сейчас припомнить! Мать его за ногу!
***
Шура совсем потерял из виду озеро. Вот оно, только сейчас сквозь деревья оловянно поблескивало, и вдруг – нет его. Спошные ели вокруг. Бурелом. Темнота надвигается. И холод, пронизывающая кости стылость и мертвая тишина. Шуру охватил страх. Он метнулся в одну сторону, в другую. Бесполезно. Ни просвета, ни даже намека на хоть какую-то тропку. Лес неприветливо сгущался перед ним, превратившись из светлого сосняка в непроходимую чащу, все больше запутывавшую маленького жалкого человечка.
Шура в беготне своей наткнулся на поваленное дерево, ощеперившееся корнями, покрытыми мхом. Пока закидывал одну ногу (осторожно, под стволом зиял глухой овраг), пока другую, и вдруг нога его потеряла опору на осклизлом стволе, руки соскользнули, и Шура с криком полетел в яму!
Дикая боль пронзила все тело. Шура попытался подняться, выпутаться из паутины ветвей и корней, сырых насквозь, но чуть не потерял сознание: ступня неестественно выворачивалась. Дошло – сломал ногу, кажется. Деревья теряли очертания, темнота сгущалась, дыша стылым могильным смрадом, а в голове Шуры стучало обреченно: вот и поохотился…
***
К часам семи вечера Люба начала беспокоиться. Червячок глодал душу: неважно дело вышло… Выстрелов она не услышала. Значит, муж рванул на дальние озера, обманутый гусями. Да и не обманывали они его: целый день, косяк за косяком, тянулись рваной нитью к юго-западу, и крик их разносился далеко в округе. А все – жадность, а все – ненужное ухарство. Купил себе новый карабин, вот и зачесалась задница: кого бы убить? Не жизни ради. Для забавы, удаль показать! Посмеяться над чужой смертью, в глазах своих вырасти. Идиотство мужское, многих в могилу загнавшее раньше времени.
Она разгладила беленький платок. Положила бутылку топленого молока, кусок сала, половину буханки хлеба, пяток вареных яиц и солонку. Полторашку колодезной воды не забыла увязать.
— Чему быть, того не миновать, — тихо сказала.
Плотно упаковалась,слоями. Байковые штаны заправила в шерстяные носки. В высокие сапоги положила теплые стельки. Надела шапку и теплую куртку. Узелок с привизией поместила в рюкзак. Черканула на тетрадном листке записку:
— Батька заблудал. Если не вернемся к четырем утра, звоните в МЧС. Мама.
И пошла, чеканя шаг, через пелену дождя к Михновскому озеру. Шла, светила фонариком по тропинке и аукалась, слабо надеясь, что услышит мужа. Поняла, что тот на Михновском не задержался. Двинула вдоль, вся сжимаясь от суеверного страха – на Шиловское пошел. А с Шиловским у Любы тайна. Да такая, что и вспоминать об этом не хочется.
Вокруг тишина и мрак. Да непростая тишина, а наполненная шорохами и звуками. Словно вся нечистая сила затаилась вокруг и наблюдает за Любой, следя за каждым ее шагом. Люба расправила плечи: чему быть, того не миновать. Шла с прямой спиной, как на эшафот. Иногда покрикивала, аукалась. В мозгу колотилась догадка: левее от Шиловского – Медвежья падь, сплошной бурелом. А Шурка – нервный, заполошный, в лесу плохо ориентируется. Дурак такой – в трех соснах пропадет. Нет у него внутреннего маячка – таким только дома сидеть, а не с ружьем по тайге шастать Скорее всего, запсиховал, метнулся влево и ухнул в овраг. Туда Любе и дорога. Ромка не такой. Сын в лесу, как рыба в воде. Не в Шуру. Так чему тут удивляться, он и не от Шуры. Уж и мать его это знала. Молчала только – нечего сор из избы выносить. Пятнадцать лет прожили – ничего. Свекровка сама к Шуре подошла как-то.
— Вот что, Любка, ты не брыкайся. Ты меня послушай. Чей бы бычок не потоптал, теленочек все равно нашим будет.
Люба, конечно, отмахиваться начала: да что вы, мама, такое говорите! Да стыда на вас нет!
— Так ведь не будет детишек-то у вас! Шурка в детстве свинкой переболел. Не будет детей-то. А ты – бабочка честная. Вижу. Пока еще молодая, роди, Люба! В городе своем найди кого, да и…
Люба с ней три недели не разговаривала. На выходных с Шуркой приедут (помочь-то надо родителям), так даже в ее сторону не смотрела – противно было.
К тому времени клюква подоспела. Обычно за ягодой со свекровкой ходили. Лягут на кочку, языки, что помело, треплются, а руки клюкву – в корзину. Потянешь за ниточку, и все бусики вытянешь. До чего ходкая ягода – красота. Ну, а так как со свекрухой бойкот и холодная война на почве ее глупости, Люба одна и пошла. Явилась на Михновское болото: что за ерунда? Пустота, будто корова языком слизала – нет клюквы.
Обратно возвращаться? То-то мамочка обрадуется.
— Что, — скажет, — без свекрухи у Любки руки крюхи?
—Пошла на Шиловское. А вдруг там поберет хоть на туес? А страшновато одной. Неловко. Крест с детства на груди не носила, ни в Бога, ни в черта не верила – советский человек, все-таки. А все равно… как-то…
Однако пошла. А когда увидела Шиловское – так все страхи долой. Красным красно болото! Красень, будто кумач по мху! Ох, Люба упала на клюкву, прямо пожалела, что принесла немного тары. Матрешка – короб, а в нем туес, а в туеске – мешок еще, на всякий случай. Берет, берет, ягода – одна к одной, одна к одной!
— Ну и жадная ты, однако, бабочка! – голос над головой вдруг зарокотал.
— Ах, ты, господи! – Люба за сердце схватилась, — че пугать-то?
Глаза подняла – мужик. Оробела. Мужик незнакомый, нездешний. А вдруг что еще надумает?
Но мужик по виду не паскудливый, голова не обрита, одет добротно, даже с шиком городским. Глаза серьезные, умные. Видно – из начальства. Решил, наверное, от семьи, да от работы отдохнуть, рыбку поудить – озеро-то – вот! Любка краем глаза глянула: точно! Вон и ройки к берегу приторочены.
— Ты как все свое добро в деревню поволокешь? Не надорвешься? – спросил, а сам костер вроде-как налаживает.
— Своя ноша не тянет, — Люба ответила, — а вы с уловом нынче?
Мужик так на нее глазом сверкнул. А глаз у него погибельный, зеленый. И сам мужик из той породы, что… Ну актер просто. Больно на Штирлица похож.
— С уловом. Сейчас ухой будем угощаться. Богатая нынче уха! Под водочку.
— Спасибо, мужчина, обойдусь.Разошлись. Любка клюкву гребет, мужик уху варит. И все у него дельно. И все у него в порядке. Одно непонятно. Махнул рукой так легонечко – костер чуть до небес не взмыл. А спичек – нет. Люба на секунду отвернулась, а у него уже котелок кипит. Чудеса! Вот как ягода Любе глаз застила – времени не замечает. А уже и дух такой запашистый – сил нет. И вроде сытая на болото отправилась, а аппетит разыгрался – спасу нет!
— Прошу вас, Любанька, к нашему огоньку! – приглашает, значит.
Откуда имя знает? Проговорилась, нет?
Уха наваристая. Жирок по поверхности плавает. Костерком пахнет. Рядышком чайник бухтит. Рыбак ей полный черпак ухи той налил, хлебца ноздреватого, круглого деревенского отрезал.
— Вкусно?
— Вкусно… как вас, товарищ, звать?
— Матвей Егорыч. Кушайте, кушайте. Коли водки не желаете, так я вас чаем напою. Наш чай, лесной, по женской части помогает, — ну и набухал Любе целую кружку.
Она пьет чай, и не понимает: что такое? Как и не чай вроде, а вино сладкое, горячее. Сладость в нем медовая, земляникой отдает, малиной пахнет и чуть-чуть болотным вереском. И от этого чая Люба как пьяная. Прям шальная какая-то. И щекам жарко, и в голове шумит, и что-то непонятное с нею делается. А мужик смотрит, смотрит глазом своим нахальным, зубы белые скалит, посмеивается. Но без ехидства – по доброму. Так от этого Любе хорошо стало, так хорошо! Она косынку с волос стянула…
— Волос у тебя хороший, как лен. И глаза красивые, как вода летом… — мужик к ней ближе придвигается, на ухо смелые слова шепчет, нашептывает, руками к груди Любиной тянется…
— А ведь ты меня напоил, Матвей Егорыч, — Любке бы мужику по морде вдарить, в ум привести, а она его шею обвила, — напоил ведь!
— Опоил, опоил, Люба, — хохочет Матвей, — пей, да жизни радуйся, пока страх глаза не застит. Эх ты, бабонька, птичка-невеличка. И пошто ты мужа своего непутевого любишь. Урод-а-а-а-а…
Любе сказать бы строго: с лица воду не пить. А она не говорит, как говорить, коли мужик чужой рот поцелуем залепил. И пахнет от него сосновой иголкой, озерной свежестью и дымом костровым…
В общем – согрешила тогда Люба. Да как согрешила – ни минуточки про мужа не подумала и не усовестилась даже. Как будто девка молодая, будто ни свекрови, ни свекра, ни отца, ни матушки у нее нет. Вот этот Матвейка есть, да озеро Шиловское берег вылизывает, да ее тайну бережет.
У опушки Матвей Любкины корзинки, да мешок, полный клюквы на землю сбросил. Жарко поцеловал на прощанье. От груди оторвал с трудом, сурово посмотрел на нее.
— Жадная ты, Любаша. Про жадность свою забудь. Плохо будет. Не люблю, когда жадные. Когда хватают больше, чем надо. Потому не жалую людей: бьют дичину без меры, от баловства, да хвастовства. И рыбу целыми машинами глушат, и грибы, и ягоды, и лес вырубают немеряно! И тебе наказываю: не хапай. В следующий раз увижу – не пощажу!
— Да кто ты, Матвей? – у Любы глаза с блюдце, и сердце тревожно забилось.
— Лесник. Пусть так и будет, — у Матвея вдруг лицо расплываться начало, мхом покрываться, глаза в точки превратились, и сам он раза в три выше стал.
А она смотрит на него, и… не боится. Только думает горестно:
«Отравил меня, нечистая сила, испортил, господи ты, боже мой» — и сознание потеряла.
Потом долго в больнице лежала. Не говорила – глазами только – луп-луп. И ведь выправилась. Болеть-то некогда – Ромка в пузе затолкался. И леса не боялась. Правда, мешками больше не гребла. А лесник… Поди, багульника нанюхалась, вот всякая ерунда и примерещилась.
***
Ромка вот тоже – вылитый Штирлиц. И глаз зеленый, и улыбка белозубая. По лесу не блуждает, сразу выход найдет. А вот ведь – городской. Не больно-то в лес рвется. В квартире удобнее, поди.
— Ау! Шура-а-а-а! – снова закричала. Тишина.
И вдруг прислушалась, тихо-тихо снизу откуда-то:
— У-у-у-у! Те-е-е-е!
Нашла, Слава Богу. Люба еще раз прокричала, и опять услышала ответ. На крик и пошла.
Шура лежал на дне оврага.
— Любка! Любанька, да как же это меня угораздило?
— Дурака кусок, вот и угораздило, — сурово сказала ему жена, аккуратно, по корневищам поваленной сосны спускаясь, — как тебя теперь отсюда вытаскивать буду, черт ты полосатый?
Она вытащила из рюкзака узелок, развязала его. Шура жадно пил, а потом так же жадно ел. Люба смотрела на него задумчиво и скорбно.
— Болит нога-то?
— Болит. Сильно болит. Как выбираться будем?
— Подмогу ждать. Нам самим отсюда не выбраться.
Шура озирался по сторонам.
— Жутко как-то, Люба.
— Ничего, за гусями бежать не жутко было.
Шура вздохнул прерывисто.
— И бежать жутко было. И зачем я, дурак, поперся? Дались мне эти гуси, дураку… — он чуть не плакал.
Вокруг стояла мертвая тишина, ни скрипа, ни шороха. Однако обоих не покидало чувство, будто кто-то смотрит на них сверху. Стоит там, на высоте, и смотрит.
Ночью ударил мороз. Шуру знобило. Люба поглядывала наверх и тайком качала головой, умоляла глазами, просила беззвучно: не надо.
— Что ты все туда смотришь? Что ты все туда смотришь, дура ты такая! – вскипел Шура.
Но жена, обычно кроткая и не скандальная, вдруг со всей силы размахнулась и ударила Шуру кулаком в нос.
— Молчи! Молчи! Не буди лихо! Не матерись в лесу! – яростным шепотом приговаривала она.
Что-то такое нехорошее в ее глазах было, что-то такое… Шура притих. А она укутала его пуховым платком. Муж положил ей голову на колени и, постанывая, задремал.
***
— Здравствуй, Люба, — Матвей Егорович очутился прямо перед ней.
Он все такой же молодой, и взгляд его зеленых глаз все такой же погибельный.
— Здравствуй, Матвей Егорович.
Ну что, пришла таки? – в его зрачках метались дьявольские огоньки.
— Пришла, — страха не было, лишь скорбное ожидание, — ты не трожь его, пожалуйста. Не со зла он. Дурак ведь.
Матвей прикурил от пальца цигарку, выпустил озорной дым прямо в лицо Любе.
— Да нужен мне больно твой дуралей. Я сына жду.
Сердце Любы пронзила жуткая тоска.
— Матвей Егорович, родной, хозяин ласковый, пощади парня. Он не знает тут ничего! Он в городе живет! Зачем?
Хозяин усмехнулся, на мгновение страшную личину показав, снова обернулся Матвеем.
— Не твое это бабье дело, в мои замыслы соваться. Вот мое слово отцовское – счастлив Роман будет. Он даже и не догадается, что к чему. Вон этого, — Матвей кивнул на спящего Шуру, — считал отцом и будет считать отцом. А теперь, Люба, отодвинься. Я твоего дурака наверх швырану.
***
Ромка с Иркой всех на уши подняли. Весь лес фонарями просветили. Так и есть – увидали и мать, и отца у оврага. Батька без сознания лежал. А рядом с матерью – мужик какой-то. Заохали, заахали, отца на носилки, мать обнимать! Участковый из соседнего села, да пара добровольных пожарных во все глаза на незнакомца глядят – не признают.
— Матвей Егорович, егерь из Сазоновского участка, здравствуйте, ребята! – мужик ласковый, но глаз у него сторожкий, недобрый.
— Спасибо ему, вытащил мужа, — причитает Люба, а сама бледная вся, через раз дышит.
— Да откуда ты тут объявился, мил человек? – удивляется участковый.
— Так ваш-то Степанович прошлой весной утоп, — говорят. Так на меня и этот участок навесили. Тяжко без подмоги. Дня мало, ночью шастаю, — ответил Матвей. У вас ребят молодых на примете нет? Оклад хороший. Жилье дают. Питание. Пенсия, опять же!
Мужик закурил самокрутку.
— Вон ты, например? Пойдешь в помощники? – он обратился к Ромке.
Тот растерялся, покраснел даже. Ирка насторожилась.
— Я в городе живу, и работа там…
— Сколько зарабатываешь?
— Так полтинник, — ответил Ромка Матвею.
— А у меня сотню будешь зашибать, — спокойно покуривая, сказал лесник.
И участковый, и пожарные, и Люба, и деревенские дружно присвистнули. Вот это работка! Тут можно и побегать!
Ирка уши торчком подняла, заволновалась.
— А мне что?
— Ира, дома поговорим, — нервно оборвал ее Ромка. Он уже мысленно оформлялся на работу, да и лесник ему нравился: нормальный, дельный мужик!
***
Пока Шурка в больнице валялся, да гусей проклинал, Рома уволился со старой работы и ушел в лесхоз. Поначалу сын частенько наведывался к матери, в город к жене. Отца проведывал. Шура любил, когда сын к нему в палату заходил: ему казалось, что Рома выше стал и даже в плечах раздался. И пахло от него дивно: сосновой живицей, хвоей и здоровым мужицким духом. Ирка, не выдерживая разлуки, собралась переезжать в деревню, да и строиться там: денег теперь хватало.
Правда, заминка вышла: тяжелая стала. С сюрпризом. Двойней забеременела. И смех, и грех! Пришлось маленько задержаться до родов.
А потом Ромка совсем одичал: раз в месяц являлся к жене и родителям. Уже Ирка детей родила, к свекрови переехала, чтобы почаще мужа видеть, а он, как чужой – погостит день, два. Ребятишек поцелует, да опять – в лес. Правда, деньги исправно отдавал в семью – Ирка их в конторе получала регулярно.
А у Любы болело сердце. Она стала совсем седая и плохо засыпала по ночам.
Чуяла беду.
Через три года участковый принес страшную весть: Матвей Егорович и Ромка утопли в Сосновском болоте – трясина там жуткая. Как ухнули – Бог знает. Только следователи около болота их снарягу нашли, да мешок с табаком Матвеев. Видно, переходили трясину по тропе: сначала молодой провалился, а потом тот, что постарше: спасать надумав, табак, чтобы не подмочить, выложил, сапоги снял, да куртку. Вот и…
Шуру разбил инсульт. Ирка выла и каталась по полу, пугая близнецов. А Люба смотрела в окно и помалкивала.
Не пожалел Хозяин Любино материнское сердце. Увел сына и от жены, и от детей. Сказать бы Ирке, несчастной, горемычной, что не вдова она, не вдова… Да как скажешь – тайна страшная, заветная, о семи замках… До поры, до времени знать девке этого ненадобно. Успеет еще слезами умыться, когда Рома за детьми явится.
—
Автор: Анна Лебедева
Свидетельство о публикации №124081602206