К Символизму. Анненский 2021
Анненский… Иннокентий Фёдорович.
Необычный поэт. Не столько своей «поэтикой» (а каждый настоящий уже по определению должен быть необычен), сколько отношением к себе. К своей значимости и популярности.
[Иннокентий Фёдорович Анненский был удивительным поэтом. Подобно Тютчеву, он долгое время словно бы стеснялся своего поэтического дара, профессиональным поэтом себя не считал и писал стихи для себя, для друзей, для знакомых:
«Я твёрдо держался глубоко запавших мне в душу слов моего брата Николая Федоровича: «До тридцати лет не печататься», и довольствовался тем, что знакомые девицы переписывали мои стихи и даже (ну как тут было не сделаться феминистом!) учили эту чепуху наизусть…».
Первый и единственный прижизненный его сборник увидел свет, когда его автору было уже под пятьдесят. Но даже здесь он предпочёл укрыться под многозначительным псевдонимом «Ник. Т-о». Только в самый последний год своей жизни Анненский начал было предпринимать кое-какие шаги, чтобы получить по праву принадлежавшее ему место на тогдашнем поэтическом Олимпе, но – не успел. Сергей Маковский, главный редактор литературного журнала, с которым Анненский предполагал сотрудничать, потом уже, много лет спустя, написал о нём такие слова:
«Поэт глубоких внутренних разладов, мыслитель, осуждённый на глухоту современников, – он трагичен, как жертва исторической судьбы. Принадлежа к двум поколениям, к старшему – возрастом и бытовыми навыками, к младшему – духовной изощрённостью, Анненский как бы совмещал в себе итоги русской культуры, пропитавшейся в начале XX века тревогой противоречивых терзаний и неутолимой мечтательности»].
(Валентин Антонов. Одной звезды я повторяю имя… Источник: сайт «Солнечный ветер: историко-художественный журнал для всех»)
«Многозначительный псевдоним» (Ник. Т-о)…
Никто. – Это – понятно (?). Кстати, пользовал ИФ и его, и Ник-то, и Т-о, Ник.
[У меня ничего как у писателя нет<,> и я ничто. Язык и мысль общие – нет<,> даже не так – я ответственный носитель общего достояния. И если закон литературной собственности сохраняет за мной право на метафоры<,> написанные моим пером, то отсюда еще не следует, чтобы Лев Толстой имел право на монополию в сфере Искусства или истины].
(ИА. Эстетический критерий)
[Первую книгу стихов «Тихие песни» выпустил в 1904 году под псевдонимом «Ник. Т-о», имитировавшим сокращённые имя и фамилию, но складывавшимся в слово «Никто» (таким именем представлялся Полифему Одиссей)].
(Вика)
Понятно, что в «Никто» далеко не всё очевидно (понятно). Даже – просто в Никто. Не говоря уже о Ник. Т-о.
В современном прочтении выделяется (выделено оно и самим ИА) уже это Ник. – Логин. Имя.
Можно и к Никону (греч. ;;;;; – «Побеждающий»), учитывая «имитацию». Иннокентию оно, конечно, как-то созвучно (в «переверт», в анаграмму). Пусть сам Иннокентий – от латинского Innocentius – «невинный». А ещё и «иноком» позванивает.
Т-о. Тут вообще – простор (для воображения).
Просто – То. Знак – удалённости. Отстранённости-чуждости.
С учётом «лакуны»: хотя бы Творчество.
[Искренность есть не только серьёзность и смелость, но и прозорливость<,> иначе<,> она даже творчество (ИА).
Красота родилась как искра от соприкосновения мысли с чувствительностью и определяется ее особым волнением. Высшая красота интеллектуальна. Мы должны сопротивляться страху смерти, который искажает наше эстет<ическое> миропонимание; мы должны разбираться в понимании игры и не играть тайной как кубарем; мы не должны позировать словом пошлость и воображать, что жизнь есть декорация. Поменьше фетишей – слово не должно быть фетишем. Поэзия должна быть правдивым переживанием. В ней должно быть желание освободиться и претворить. Очень серьёзная вещь <–> это наша нечувствительность к христиански-моральным темам. Потеря чувства меры. Истеричность].
А к Творчеству Анненский относился трепетно. Благоговейно. Оттого и фамилия такая: Анненский!
Кстати: Искренность и Творчество близки уже этимологически. Ибо Творчество есть пре-творение, а не пере-делка. Здесь – особая ответственность. Внимание. Вслушивание. В Слово Откровения.
Отклик. Но и – учёт того, как слово (уже претворённое-претворяющее) отзовётся. Момент этический. Нравственный!
Здесь – не просто откровенность, но именно со-откровение. Глубина. Тайна. При-открывание сокровенного. Истина (хоть по-христиански, хоть по Хайдеггеру). Алетейя.
[Дело не в морали, а в раздумье, скромности, сомнении и сопротивлении. Мы все хотим припечатать, озарить, напугать, встревожить, донять.
Тайна нужна нам, это – наша пища. Но наша тайна – нескромность, и она заставляет нас забывать о тихом раздумье, о вопросе, о благодарности и воспоминании].
Скромность. Она же (как эстетическое) – сокровенность. Как единство этического и эстетического (их превосходящее), как онто-логическое – Искренность.
Искренность. Истовость. – К Истоку. К корням. К Храну. К берегу, краю, границе. К оберегу.
К ним. От них.
В «истовости» – как «исток», так и таинство «того» (То). То, та… – знак ещё тот! В болгарском языке – ключевой «артикль». Да и в русском…
То-вар. То-варищи. Вар – лагерь, дело, вера… За-единство. Солидарность.
То – причастность. Примерно, как и со-.
Причастнось Тайне. Символизм. От Малларме (а то и…).
А «То» Анненского – ещё и к его Тоске. Случайно (неслучайно!?), впечатывая первый «лист» с ИА в новую папочку к «Символу», я оскользнулся буковкой: ТОска (заглавное О).
Тоски у него – с избытком. И в «трилистниках», и в «размётку».
Тоска мимолётности
Бесследно канул день. Желтея, на балкон
Глядит туманный диск луны, ещё бестенной,
И в безнадежности распахнутых окон,
Уже незрячие, тоскливо-белы стены.
Сейчас наступит ночь. Так чёрны облака...
Мне жаль последнего вечернего мгновенья:
Там всё, что прожито, – желанье и тоска,
Там всё, что близится, – унылость и забвенье.
Здесь вечер как мечта: и робок и летуч,
Но сердцу, где ни струн, ни слёз, ни ароматов,
И где разорвано и слито столько туч...
Он как-то ближе розовых закатов.
Это – из «Сумрачного» (ТЛ). Открывающего «Кипарисовый ларец». Вслед за «Сиреневой мглой».
Очередной бесследно канувший день. Жалость, ложащаяся к желтизне и желаниям. Лунное, ускользающе-унылое «эль» (сквозное, льющееся), в сочетании с «ж», превращает жизнь в «жильё», вытягивая все жилы…
Melancolia… Разлитие чёрной желчи (;;;;; «чёрный; тёмный» + ;;;; «жёлчь; гнев»). Хандра…
В переводе Натальи Литвиновой на испанский – Melancolia por lo fugaz.
Мимолётное – быстротечное.
А мне… В недавно мелькнувшее Мамихлапинатапай. Как по звучанию (мл-хл), так и… А вот, и не шучу!
[«Взгляд между двумя людьми, в котором выражается желание каждого в том, что другой станет инициатором того, чего хотят оба, но ни один не хочет быть первым»].
И… Из следующего (в трилистнике) сразу за ТМ «Свечку внесли»
С тенью тень там так мягко слилась,
Там бывает такая минута,
Что лучами незримыми глаз
Мы уходим друг в друга как будто.
И движеньем спугнуть этот миг
Мы боимся, иль словом нарушить,
Точно ухом кто возле приник,
Заставляя далёкое слушать.
Но едва запылает свеча,
Чуткий мир уступает без боя,
Лишь из глаз по наклонам луча
Тени в пламя бегут голубое.
Не слабо (с «перекликом»)!?
А зараз мы и разгуляемся. С Иннокентием Фёдоровичем. Давненько я напрямую с символистами не аукался!
Без оговорок – классный Поэт! И знал я его (читал достаточно). И понимал (в частности, его близость – к Тютчеву, с одной стороны, к Рубцову – с другой). И солидарен (во многом!). А всё как-то не втягивался.
Посвятивший Тоске Анненского отдельную статью А. Е. Барзах (полагаю, найдутся и иные, на ней остановившиеся) помечает и «самое анненское» слово: Так.
Уже в приведенных выше двух стихах оно встречается дважды: «так чёрны» и «так мягко».
А что к Тоске льнёт «такая» («какая») – давно не секрет. Скорее, банальность (устойчивое выражение). Что не проходит и мимо АБ, который тут же переводит стрелки на особенность «такой тоски» у Анненского.
[Впрочем, какая тут «хитрость»: «такая тоска», «какая тоска» – это всего лишь устойчивые выражения. Анненский тут как бы и впрямь не при чем, если придерживаться сугубо логической или лингвистической системы отсчета. Но в том-то и дело, что мы хотим показать, как рутина языка просветляется поэтом, вернее, как он обнажает тайну языка, нет: как поэзия делает загадочным кажущееся тривиальным – и приоткрывает завесу над этой загадкой].
(А. Е. Барзах, Тоска Анненского /Источник текста: «Митин журнал», вып. 53, 1996, с. 97–124)
В ряд с «так» (такой) просятся и «там», и «то». При всей их разности, ибо в «так» выражается согласие, утверждение, усиление, восклицание и т.п., а в «там» и «то» – удалённость (в противовес «здесь» и «это»).
То и Это
Ночь не тает. Ночь как камень.
Плача тает только лёд,
И струит по телу пламень
Свой причудливый полёт.
Но лопочут, даром тая,
Ледышки на голове:
Не запомнить им, считая,
Что подушек только две.
И что надо лечь в угарный,
В голубой туман костра,
Если тошен луч фонарный
На скользоте топора.
Но отрадной до рассвета
Сердце дрёмой залито,
Всё простит им... если это
Только Это, а не То.
Из «Трилистника кошмарного».
Всё простит им... если это Только Это, а не То.
А если это – не только Это, но (и) То, Сердце не даст всепрощения. А почему?! – Потому что «только Это» банально (нормально, общепринято, дозволено в принципе)?! А То – запретно, сакрально? В нём – некий переступ-преступление.
И в переклик к нему (к То) – тает (трижды), только (трижды), тело, туман, тошен, топор. К То (к тому) и к Тайне. Ибо и «таять» уже как-то «таить» (утаивать, скрывать).
6- .01.2021
К Истовому. Истовое – ещё (в первую очередь?!) и Настоящее. И не в смысле временности (суетности), а, напротив, сверх-временности. Со-вечности.
Истовое (Настоящее) – не просто устойчивое (стойкое), но Достойное. Непреходящее. В противоположном (Неистовом) – суетность, страстность.
Анненский – антипод страсти. Тем более – «истеричности». Тем более – «бешенства» (при всей неоднозначности такого в «поэтике»).
Анненский – «тихое раздумье, воспоминание, благодарность». Сама Скромность.
Никто… Ник-То. Ни-Кто.
Никто – это и о Боге (апофатически). К Богу.
В самом имени (фамилии) «Анненский» чуется отсыл к этому нику. Можно и наоборот: услышать отсыл «ника» (псевдонима) к фамилии.
[Антонимы (др.-греч. ;;;;- приставка со значением противоположности + ;;;;; – «имя») – это слова одной части речи, различные по звучанию и написанию, имеющие прямо противоположные лексические значения.
Антон – мужское русское личное имя латинского происхождения. Восходит к лат. Antonius – древнеримскому родовому имени Антониев; его происхождение неизвестно, вероятно, у него этрусские корни. По другой версии, возможно, оно происходит от др.-греч. ;;;;;, ;;;;; («состязаться», «вступать в бой») – одного из эпитетов Диониса].
К чему?! – Да так (уж это «так»!)… Между прочим. Невзначай. Мимолётно.
Намёк на «негацию» в интересующей нас фамилии.
Но к «Антону» (а то и Антипу) она точно не ложится. Хотя в нём наличествует какой-то переход… Ан-то. В этих (здесь – греческих) ти, то, та – к Тому То.
Анненский, если к имени – скорее, к Анне. Но не факт…
[Анна (от ивр.; ;;;;;; [;a;na], от ;;;;;;;;;;; [;anun] «благая, благосклонная»; тж. др.-греч. ;;;;) – женское русское личное имя еврейского происхождения].
Анненковы… Дворянский род.
Анненские… Сами по себе. Якобы – русская семинаристская («благозвучные» искусственные фамилии, которые с конца XVII века получали представители духовного сословия взамен родных либо при отсутствии оных в духовных училищах, семинариях и академиях) фамилия, образованная от имени святой Анны. Всё-таки…
Тут бы и Анику вспомнить (непобедимого – если от греческого ;;;;;;;;). Но согласимся с участием именно Анны. Она и к Иннокентию Фёдоровичу «в тему» (к благодарности).
А заглянем-ка мы в «ударный» Трилистник Тоски, где «в Тоску» все три листка (стиха).
Тоска отшумевшей грозы
Сердце ль не томилося
Желанием грозы,
Сквозь вспышки бело-алые?
А теперь влюбилося
В бездонность бирюзы,
В её глаза усталые.
Всё, что есть лазурного,
Излилося в лучах
На зыби златошвейные,
Всё, что там безбурного
И с ласкою в очах, –
В сады зеленовейные.
В стёкла бирюзовые
Одна глядит гроза
Из чуждой ей обители...
Больше не суровые,
Печальные глаза,
Любили ль вы, простите ли?..
Что здесь примечательного? Примечательного – мне. В мою печаль-забаву. Ибо другим может (п)оказаться и иное. Да и мне самому – под иное настроение…
Музыка «звуков». Переливы. В собственно «пере-ливы» – доминантное «эль».
У Тютчева (в которого так «попадает» Анненский – и это не только моя ассоциация…) из таких меня больше всего завораживают «Тени…»
Тени сизые смесились,
Цвет поблекнул, звук уснул –
Жизнь, движенье разрешились
В сумрак зыбкий, в дальный гул...
Мотылька полёт незримый
Слышен в воздухе ночном...
Час тоски невыразимой!..
Всё во мне, и я во всём!..
Сумрак тихий, сумрак сонный,
Лейся в глубь моей души,
Тихий, тёмный, благовонный,
Всё залей и утиши.
Чувства мглой самозабвенья
Переполни через край!..
Дай вкусить уничтоженья
С миром дремлющим смешай!
Программное! А к Анненскому (вообще) оно тянется и словом (Тоска!), и смыслом (Дай вкусить уничтоженья / С миром дремлющим смешай!), и этим льющимся «эль». В умолкание. В «смолк мглы».
Интонация… Интонация есть и у ИФ, но… Да простит меня Анненский, тютчевская – иного порядка. Своей слитностью с текстом. Своим чарующим ужасом. В самую глубь. Души. У-у-у-у…! Буквально ввинчиваясь (сумрак, звук, гул, «утишь»).
Звукопись. Музыка! Кроме льющегося «эль» – ряды с «эс» и не столь настойчивыми «з», «т», «д», «ч»…
Тени, нити…
Обволакивают, завлекают…
А у ИФ – почти манерные глагольные «архаизмы» (томилося, влюбилося, излилося). К чему эти «ся»?! Причём, к сущему среднего рода (сердцу, всему). Ясно, что интонирует. В тоску-безысходность. Однако…
Свои ряды с «з», «ч», «с», «у» (без тютчевской пронзительности и вкрадчивости).
Не пробирает. Даже «бездонностью бирюзы». А может (не пробирает), от того, что Тютчев перебил.
А вот сама угомонившаяся гроза – так и хороша. Её и нет уже, ан затаилася (подразнюсь!). Бывшая. В чуждой ей бирюзе-лазури. И смотрит оттуда: устало-ласково-печально. С укором. Ей-то (этой грозе) уже не быть. Здесь. Она уже (навсегда) только та… Там… А ведь была! Такая…
Эти «там», «та», «такая» – вариативны. Подмигивают друг другу. По-своему ритмизируют текст. Там-тамы. Таки-таки… Ударники!
Тоска припоминания
Мне всегда открывается та же
Залит;я чернилом страница.
Я уйду от людей, но куда же,
От ночей мне куда схорониться?
Все живые так стали далёки,
Всё небытное стало так внятно,
И слились позабытые строки
До зари в мутно-чёрные пятна.
Весь я там в невозможном отсвете,
Где миражные буквы маячат...
...Я люблю, когда в доме есть дети
И когда по ночам они плачут.
Из того же «ударного» трилистника. Платоническое (анамнезис)! Так… Окончательно, бесповоротно. Так, что нечего и добавить. А «та же» (с этим «же») – в навязчивость. В Знак. Всегда – одна и та же. Всплывает. Не отпускает. В тоску… Но не эта, а именно та. Да ещё залитАя. И не светом (солнцем), а Чернью.
А смещение ударения на «та» особенно ощутимо в мужской форме: залитОй (налитОй) – вместо банального «залитый».
И в это же «та» – стали, стало… Да и «куда». И упирающиеся в «Т» – небытное, мутно…
Все живые так стали далёки,
Всё небытное стало так внятно,
Переход. Без совмещения (как оное часто присуще цельному символу). Заострённо-остранённо, «оксюморонно» (далёкость живого, внятность небытного).
При желании, можно (в этом) и иное… И уж точно нельзя пройти мимо завершительных строк (предварённых двойным отточием). Знаю, что читающие ИФ и не проходят…
...Я люблю, когда в доме есть дети
И когда по ночам они плачут.
Кого-то такое может и шокировать!
Позволю несколько отступлений. Не от темы как такой, но чуть в сторону. В свои наводки-переклики.
С какого (отступления) вот только начать?!
Пожалуй, с последнего. В порядке имевшей место «наводки».
Сам ИФ, при жизни, опубликовал лишь один сборник стихов («Тихие песни»). «Кипарисовый ларец», с его трилистниками, продукт сборки уже Валентина Кривича (Анненского). Учитывалась ли при этом (при сборке и именовании) воля-разметка самого автора, пока не уточнял. Скорее всего – да. Если учесть инцидент с фактически подготовленной Анненским, но «отложенной» С. К. Маковским публикацией в «Аполлоне».
Так вот… К названию (и не только). В начале 2000-х я здорово подсел на поэзию И. А. Бунина. Как стихотворец, он никогда особенно не котировался. А мне так и нравился. Особенно в напев.
А среди того, что нравилось больше, одним из первых была «Война» (сентябрь 1915).
От кипарисовых гробниц
Взлетела стая чёрных птиц, –
Тюрбэ расстреляно, разбито.
Вот грязный шёлковый покров,
Кораны с оттиском подков...
Как грубо конское копыто!
Вот чей-то сад; он чёрен, гол –
И не о нём ли мой осёл
Рыдающим томится рёвом?
А я – я, прокажённый, рад
Бродить, вдыхая горький чад,
Что тает в небе бирюзовом:
Пустой, разрушенный, немой,
Отныне этот город – мой,
Мой каждый спуск и переулок,
Мои все туфли мертвецов,
Домов руины и дворцов.
Где шум морской так свеж и гулок!
И что?! – Подумаешь, та же «кипарисовость»! И что «гробницы» с «ларцом» в переклик, не многое меняет. А в те два, что из «Трилистника Тоски» – чернота (к чернилам), да гулкость. Тем более, что и «гулкость» – к теням Тютчева (к «дальнему гулу»), а не к Анненскому. К ИФ – «бирюзовое небо» (в «Грозу»). В общем, не густо.
А «Война», конечно, хороша! В подвыв-раскат и вкрадчивость одновременно. Как, по-разному, играют гласные (ё, о, а, и , у…)!
У – в последних четырёх (стихах-строках). Протяжное в «спуск», жёстко-акцентированное (отрывистое, как одиночный выстрел) в «туфли», безударно гаснущее в «и» «руин», внятно кроткое в «шум», глубинно раскатистое с переходом в такое же «о» в завершительном «гулок».
Ё – царит в первых четырёх второй строфы.
И – в открывающем стихе.
О – в третьей строфе.
Я – в связке А я – я… Будто переводящее рыдающее томление осла в иной регистр.
А согласные!? – Р, Г, Т… В рокот и гул, в гроб-грабь, в радость (жуткую!) одним и горе другим. В тоску-безысходность (так было, так будет…).
М – всё (считай) ушло в последнее шестистишие. В мольбу-мычание-немоту. С четырёхкратным «мой-мои» (включая «немой» и связку-переход между вторым и третьим стихами: от обрыва к протягу).
Ц – с его особенной акцентуацией – в двух первых стихах и в тех, что предваряют последний.
Ох, как оно перекатывает-перемалывает! Стихо это…Бунинское.
В ТТ (Трилистнике Тоски) есть ещё третье («Тоска белого камня»). С «белоснежными плитами» и «колыбелью-темницей». Не к «гробницам» ли!?
Камни млеют в истоме,
Люди залиты светом,
Есть ли города летом
Вид постыло-знакомей?
В трафарете готовом
Он – узор на посуде...
И не всё ли равно вам:
Камни там или люди?
Сбита в белые камни
Нищетой бледнолицей,
Эта одурь была мне
Колыбелью-темницей.
Коль она не мелькает
Безотрадно и чадно,
Так, давя вас, смыкает,
И уходишь так жадно
В лиловатость отсветов
С высей бледно-безбрежных
На две цепи букетов
Возле плит белоснежных.
Так, устав от узора,
Я мечтой замираю
В белом глянце фарфора
С ободочком по краю.
То же город (Симферополь). Так не мёртвых же (как у Бунина)! И люди здесь залиты светом (в противовес даже той странице, залитой чернилами). Но вот – постылость, трафаретность… Ага! – Чадность наличествует (в «Войне» – горький чад).
Что-то мелькает, млеет, но не очень. Если в переклик. А ведь всплыло! Мы – о бунинском. Не спроста…
Поскольку мне захотелось полностью воспроизвести текст ИА, я пошевелил интернет. Вполне приличный (по дизайну) сайт выкинул мне следующие строки
Вот чей-то сад; он череп, гол…
При всей своей деменции я с «черепом» никак не согласился. «Чёрен», конечно!
Пошарил ещё. Опять мне этот «череп» выставили. Хоть ты беги в чулан за бумажным источником! Ладно, мне не так… Не по Бунину подобные метафоры! Пусть «череп (круче, чем кости) сада» – вполне «символистское», но не его…
Наконец-то выловил адекватное. С чернью.
Помню, что у Ивана Алексеевича с кипарисами были и другие. Ищу…
«Гробница»! Тремя годами раньше (1912).
Глубокая гробница из порфира,
Клоки парчи и два крутых ребра.
В костях руки – железная секира,
На черепе – венец из серебра.
Надвинут он на чёрные глазницы,
Сквозит на лбу, блестящем и пустом.
И тонко, сладко пахнет из гробницы
Истлевшим кипарисовым крестом.
Вот откуда они («печатники-гробокопатели») череп извлекли и в голый сад подкинули! Не зря и я заглянул: позабавился!
Отступление второе (вторым оно и случилось)…
Хорошо, что нет Царя.
Хорошо, что нет России.
Хорошо, что Бога нет
Только жёлтая заря,
Только звёзды ледяные,
Только миллионы лет.
Хорошо – что никого,
Хорошо – что ничего,
Так черно и так мертво,
Что мертвее быть не может
И чернее не бывать,
Что никто нам не поможет
И не надо помогать.
Эти строки Георгия Иванова кинул мне (достаточно давно) Кирилл Ривель. В отклик на «Екклесиаст 8. Канун».
Тот мой «Канун» шёл (отчасти) в переклик бунинскому:
Вот рожь горит, зерно течёт,
Да кто же будет жать, вязать?
Вот дым валит, набат гудёт,
Да кто ж решится заливать?
Вот встанет бесноватых рать
И, как Мамай, всю Русь пройдёт...
Но пусто в мире – кто спасёт?
Но бога нет – кому карать?
(И.Б., 1916)
и строкам из Губанова
По коридорам злобы и тоски
Давно не слышно шага фаталиста.
В каморке сердца стынут образцы,
Дымятся сплетни, харкают горнисты.
А мне и губы больно приложить
К святой доске, что с ликом Божьей Матери,
Всё время лгать и на алтарь спешить,
Пока тебя цыганки не взлохматили.
(Л.Г.)
Приведу и своё, хотя оно здесь и не слишком к месту
У дна Пещеры – та же толчея.
Чуть брезжит свет, все образы туманны.
Пачкун, картину гения черня,
находит в ней фатальные изъяны.
И жанр не тот, и краски, и мазки.
Сюжета нет. Хромает перспектива.
Без страха и анализа, навскид,
по-панибратски шлёпая учтиво –
грунтует, грязным лезвием скоблит
и слоем покрывает водянистым.
В толпе не слышно плача и молитв.
Кумир разбит. Разжалован. Освистан.
Поют горнисты Новый Органон,
и громыхает жерлами Аврора…
Роман пролистан. Кончилось кино
У дна Пещеры жадно ждут повтора.
(В.Н., 2016)
Моё, как уже сказал, скорее, к слову. Да ещё с «цитатой» из Пушкина (Художник-варвар кистью сонной / Картину гения чернит). А остальное – очень даже. К Теме…
Бунин – хотя бы к тому, что был уже упомянут. Губановское… Так с Тоской же!
А Георгий Иванов Анненскому многим обязан. В смысле влияния… А приведенное (от К.Р.) попадает не только в мотивы и настроения ИФ, но и в два основных «мазка» из цветописи героя данного опуса: чёрный (впрочем, его можно вынести «за скобки» – по ряду причин) и… Жёлтый (сиреневый или лиловый могут с этим – доминацией жёлтого – и поспорить…).
Ну, да: Последний мелькнул уже в первой строке «Тоски мимолётности». Во взгляде «бестенной (!) луны».
Правда, когда я сам говорю о тоске, на языке вертится («устойчивое выражение»?!) эпитет «зелёная». Думаю, «жёлтая» – не хуже. Хотя здесь важны ещё и оттенки…
А «жёлтый» – всё-таки к печали.
«Здравствуй, князь ты мой прекрасный!
Что ты тих, как день ненастный?
Опечалился чему?» –
Говорит она ему.
Князь печально отвечает:
«Грусть-тоска меня съедает,
Одолела молодца…
Здесь, у АС, они (все три: печаль, грусть, тоска) в одно сливаются. Я бы на такое не решился, ибо не могу отважиться сказать о тоске, что она светла. Тогда как о печали – легко! Правда, есть и ностальгия. Особый род тоски. Тоски-печали.
Маленькая оговорка: светлая, жёлтая, зелёная… Это ведь – не столько о расцветке…
Тоска, она, скорее, сосёт (высасывает, выматывает). Даже за-сасывает (как болото – потому и зелёная). А то и вытягивает («тащит»). Душу. Кровь. Жизнь. Жилы…
Вспоминается (чуть в пику), что у Есенина глаза сосёт синь (если «в цвет»).
Печаль… Печаль жжёт.
Грусть… Покусывает. Скребёт. Может и грызть (когда тоской приперчена). Разъедать. И тут «князь Гвидон» уже прав: «грусть-тоска меня съедает».
Есть ещё и уныние. Оно – точно в желтизну. А вот к чему ближе – к печали или же тоске, сказать затрудняюсь.
А скука?! В пустоту-погибель. О скуке у ИФ предостаточно!
А томление-истома?! Усталость-таяние. «Камни млеют в истоме» (ИА), «осёл, рыдающим томится рёвом» (ИБ). Кстати, осёл – как-то тело, плоть.
А та же меланхолия?! – «Чёрная желчь». Желчь-то прямо просится в желтизну. Трупную. Смертную!
Гниль. Яд…
Желчь. В ней – гнев. И она – в гневе. Огниво гнетущее. Язва!
Она (желчь) – как желе. Вязкая. Плотная. Разжиженная, расплавленная твердь (мы не о небе). Или: Оплотнённая жидкость. Жижа. Как те, потёкшие, от жары-усталости, разомлевшие камни.
И не всё ли равно вам:
Камни там или люди?
В этом (и не всё ли равно вам [а мне!? – В.Н.]) – едва ли не весь Анненский. В его сближении людей и вещей. Если к символизму, то здесь отдельный разговор нужен. Оно, конечно, уже проговаривалось. Но здесь бы – через Лосева пропустить. Через его многоярусность символа. Через утончённо различённый пансимволизм. А так… Не то «символизм», не то «акмеизм». Да ещё в размытость импрессионизма. Мы – не об опрокидывании того проговаривания, а об уточнении. На будущее.
А из таких (людей) – гвозди не сделаешь! Резина. Жилы! Такое тянется (на дыбе), а не рвётся. Не обрывается. Жильё-житуха. В муку…
Мука-мука. Мление, мольба (жальба)… На мельнице жизни. А то и под молотом.
Рискну из своего
О себе, а не о Блоке,
Написал он сгоряча.
В темноте ломались строки.
Ветер бешено крепчал.
И бессонницей томимый
Изгалялся человек.
Грезя будто о любимой,
Раскалял унынья грех.
Вырывались с корнем ставни.
За окном глумилась ночь.
Не мольба была в литаньях –
Да и некому помочь.
Чёрным горем измождённый,
Он спасенья не искал.
Молоточком заведённым
Колотилась боль в висках.
(В бездне. Антокольский, 2015)
И ещё раз…
Блажить и лгать. А после – каяться.
Скрипеть зубами по ночам.
Цепляться памятью, как пальцами,
за всё, что бросил сгоряча.
В стакан на донышко заглядывать.
На злые звёзды в небо выть.
И смертную тоску треклятую
в скиту молитвою травить.
Да хоронить тайком на кладбищах
следы предательств и потерь.
Давно не царь, но и не раб ещё.
Не ангел. Впрочем, и не зверь.
(Человек, 2013)
А мука-страдание?! Она ведь не только в Смерть, но и в Творчество. В Искупление-Любовь.
Мука-скука. Скука-мука. Переход! Переход противоположностей. Да ещё в рифму.
Так и просятся к спряжению строк-нитей, строк-лоскутов. Анненский (поэт перехода) с ними поиграл вдосталь. В тоску-синтез (чуть «сгегельяничаем») их вытягивая, в ней снимая. Ну, почти…
А просто боль?!
А цвет… Так и он – амбивалентен. Любой! В том числе и жёлтый.
И, наконец, отступление третье. По наводке – первое и самое (для меня) значительное.
«Кипарисовый ларец» открывается, как уже упоминалось, «Трилистником сумеречным». А тот – «Сиреневой мглой».
Врабатываясь в тему, в какой-то момент я (как обычно) заглянул на «Стихиру». Завитал и к Владу…
А там (на странице) – небольшая перестановка. Кто ею, после ухода Поэта, занимается, я пока толком не пойму. Так вот…
Сам Бургос (В. А. Пеньков) окончил свой земной путь стихотворением «Сказка сказочная нон фикшн». Успел выставить за несколько часов (минут?!) до того, как остановилось сердце. И простояло оно на самом верху списка вплоть до Рождества (7 января). Аккурат в этот день из мартовских, прошлого года, глубин всплыла подборка…
У Влада тогда (в начале марта) случилась неприятность: что-то (злыдень-хакер какой или сбой в программе) смахнуло все его тексты. За семь без малого лет.
Пришлось ему помучиться (не творчеством уже) с восстановлением. Первые возрождённые он загонял в подборки-этажерки. Так они теперь и стоят. И хронология выставки не соответствует хронологии создания.
Всплывшее наверх шарахнуло меня (слегка отвлекшегося от Сиреневой Мглы Сумеречного Трилистника) уже своим названием: «Сумерки сирени».
Понятно, что читал. И не раз уже… Но (Знак!) приоткрыл снова.
Там их (стихов в подборке), если раздвинуть, аж 19. Не все (если к нашему Анненскому) в десятку. Однако! И мимо некоторых я пройти просто не могу.
Первое (СС) – поскольку им открывается. Наташе П. Без комментариев.
Она – сиреневая ветка,
и аромат её прохладен.
И вписана в грудную клетку,
как в клетку синюю тетради.
Да. И звезда горит на небе.
Да. Ветки. Ветки и ключицы.
И это всё на горьком хлебе
того, что всё равно случится.
В один ли день? Неделю? Месяц?
Не знаю. Но гляжу куда-то,
где над тобою тонкий месяц
в тревожных сумерках заката.
Как там решат? В беззвучном Где-то,
Где собираются по Трое
по-над сиреневой планетой,
бессильной, страшной, голубою.
Дальше – выборочно.
Тут одни эпиграфы дорогого стоят… К следующему – первому из «Auf die Ufer» (На берегу):
Так начинается сказка,
То есть обычная боль…
Знакомые лица… Фёдор Иванович (Тютчев)!? А вот и нет! Это – Фёдор Терентьев. Замечательный поэт, не публиковавшийся при жизни (1944–1983). А уже за ним (к третьему из этого же «трилистника») – Георгий Иванов:
И папиросу несу, как свечу…
Иванов – первый для Влада (знаю!). Анненский – из первых для Иванова. А эта строка – в третье из того Сумеречного Трилистника («Свечку внесли»).
Пора что-то и из самого В.П. предъявить. Это – слегка в «там-тамы» и «таки»
Слова
Пригодные для вечности слова –
Туман, Тамань, выходит на дорогу, -
но чересчур кружится голова.
Да ну их – эпохальности, ей-богу,
когда над головою этот свет,
мигающий в питейном заведенье,
где мухи отделились от котлет,
повиснув как мерцающие звенья
в одной цепи со мною и с тобой,
и дразнится фагот, не поспевая
за слишком романтической трубой,
поёт девица, рыжая такая,
боками и вокалом трепеща,
но хлопаем, как будто всё отлично.
Туман, Тамань... и хочется прощать –
безжалостно, почти что безразлично.
Как парус одинокий при луне,
белеет плащ, вися на спинке стула.
......................................
И если вечность видится в окне,
она сюда нарочно завернула.
Не впечатлило?! – Я не о стихе, а о «теме».
Почти согласен… Однако, не торопитесь.
А почему б не поставить вопрос
возле глагола «живу»?
Дымка господних стоит папирос –
город сжигает листву.
Осень и осень. Тоска и тоска.
Небо – себя голубей –
чем-то немного прочней волоска,
чем-то привычки слабей.
Всё необычно и всё как всегда.
И, не срываясь на крик,
капает тихо из крана вода –
твой ледяной Валерик.
А вот это («Ледяной») – в самую Тоску! Где-то – кивок Лермонтову. Так чтимому Анненским. Где-то, по «свежим следам», Георгию Иванову…
Только жёлтая заря,
Только звёзды ледяные
А главное – адресовано едва ли не самому близкому (по сайту) человеку моего знакомца: Руслану (Роману) Гарбузову. Влад ушёл 1 сентября. А Р.Г. (Эргар) вслед за ним – в канун Нового года, 30 декабря.
И – завершающее (из СС В.П.)
Поэма
Не противней, не гаже,
только привкус во рту.
Пахнет лес распродажей
мертвецов за версту.
Это Гоголь, ну то есть
эта жуткая стынь
не роман и не повесть,
а поэма, прикинь.
Жутко? страшно? Да брось ты!
Бродит между осин
ветер среднего роста,
сам себе господин.
А за ним по опушкам
и по всем сторонам
ходят вечер-Петрушка
и закат-Селифан.
И вот так – не иначе –
сочтены волоски.
Если мёртвый заплачет,
то и он – от тоски.
Такое придумать-сконструировать трудно. Я – о названии сборки и заключительной точке. Да и о той «свечке»… По крупицам и больше накидать можно было. Например (в одном из 19-ти), «голубь летит на Итаку». К Одиссею. А Никто у нас откуда?! Правильно! Тот, кто ослепил Полифема.
По-моему, достаточно. Так, чтобы в переклик-перехлёст. В нашего Анненского. Ко времени.
А посему самое время прервать отступы и вернуться к ИФ.
Валентин Кривич (1880–1936). Сын Иннокентия Фёдоровича.
Критик, поэт, биограф отца. Поэт вполне заурядный. Или, скажем так – небольшой.
Чем интересен? – «Здесь и теперь» (в тему). Кроме того, что единственный сын. Причём – благодарный.
А интересен (мне) хотя бы тем, что в «справочниках» отмечается имевшее место влияние на его скромное творчество А.А.Блока и И.А.Бунина (моих поэтов!). А также – отца.
[У Бунина есть страстный, исключительный поклонник – Валентин Кривич. (Сборник «Цветотравы» в печати.) Только этот младший любит удушливый и даже грозовой колорит пейзажа.
Вот его «Праздник» в выдержках:
Нераздуманною думой
Молча в вечность уходя,
Был закутан день угрюмый
Паутиною дождя.
. . . . . . . . . . . .
У заборов, на панели,
В глине жёлтых площадей,
Целый день, шумя, чернели
Кучи вымокших людей.
И, зажегши за туманом
Глаз слепого фонаря,
Умирал, больным и пьяным,
Красный День календаря.
Вёлся скучно и невнятно
Скучный спор дождя и крыш,
И зловещи были пятна
Синих вымокших афиш.
Верный вкус и много отчетливой – хотя не солнечной, а скорей электрической ясности – в строго правильных, но суховатых строфах Валентина Кривича. Откуда только у этого молодого поэта такая не то что пережитость, а даже согбенность в тоне пьесы? Или и точно 1905-й год и его страшный сосед раньше времени состарили людей, невесёлых от природы? Революционные годы отразились на творчестве наших корифеев, особенно Валерия Брюсова, Сологуба, Блока, и было бы, может быть, интересно проследить, как эти характерные типы лиризма приспособлялись к тому, что не терпело никаких приспособлений].
Это уже сам ИФ успел (в год смерти) набросать творческий портрет своего сына, предваряя по сути единственное солидное издание его стихов (Иннокентий Анненский. О современном лиризме. Серия «Литературные памятники». Иннокентий Ф. Анненский. «Книги отражений», М., «Наука», 1979). А «Цветотравы» увидели свет в 1912 г.
Страстный, исключительный поклонник Бунина… – В каком смысле «исключительный»?! В том, что у Валентина не было иных «кумиров»? Или, что Бунин настолько затмевал прочих из их ряда?
А может Анненский имеет в виду, что Кривич – единственный, кто преклонялся (так!) перед Иваном Алексеевичем, как поэтом? Скорее всего, именно это…
– Только этот младший любит удушливый и даже грозовой колорит пейзажа…
Только этот младший… – И где здесь ставить акценты? «Этот»?» «Младший»? «Только»?! И – «младший»…: «Младший Бунин», что ли!? А то ведь «младший Анненский» – как-то не очень! А может, речь о символистах? Русские делятся на «старших» и «младших». Но Бунина к символистам особенно и не причисляют (специалисты). «Старомодный пейзажист»… Кривич?! Если учесть влияние Блока и отца, то…
«Удушливый грозовой колорит пейзажа»… О бунинском. Надо полагать, в «грозе» самого ИФ такой удушливости не наблюдается. Если вернуться к «Тоске отшумевшей грозы» – пожалуй, и так. У Анненского нет природы в её «отдельности» (как у «реалистов»). Всё – в сопряжении с воспринимающим. С перемигиванием.
А что у Кривича?!
В отмеченном «Празднике» – больше от символистов (и именно отца), чем от Бунина.
Нераздуманная дума дождя… Вся опущенная ИФ строфа (с тоской)
Трубы фабрик были строги,
И ползла тоскливая мгла
На размытые дороги
И на серые дома.
Я бы предпочёл «тоскливо» вместо «тоскливая».
Цвета!? – Серость (в угрюмость). Так есть и желтизна (в «унылость» Анненского)! И вообще, следующие две строфы (если не интонацией, так сюжетом) – очень даже в отца. И «глаз слепого фонаря», и «кучи вымокших людей», вдавленные в жёлтую глину
У заборов, на панели,
В глине жёлтых площадей,
Целый день, шумя, чернели
Кучи вымокших людей.
И, зажегши за туманом
Глаз слепого фонаря,
Умирал, больным и пьяным
Красный День календаря.
Ну, да. Блоком, конечно, потягивает… Особенно из последнего (чуть ли не в будущие «Двенадцать»)
И, казалось, злой и чуткий,
Где-то близко спрятан враг...
И торчал обидной шуткой
На воротах мокрый флаг...
А «В сером доме» – так и вовсе чистый Блок! Хоть в «Фабрику» (В соседнем доме окна жёлты… – так и тянет написать через О – «жолты»), хоть в «Сытые». Ну, а об «Окнах во двор», как-то и упоминать не ловко. Я – о «колодце двора». И во всех этих (блоковских) – желтизна… И – тоска (куда же без неё!). Ау! – Иннокентий-Одиссей.
Всё то же, и так же, как было.
И так же опять, как вчера.
Шарманка фальшивая ныла
В туманном колодце двора.
Вы чуждые... вам незнакома, –
Иль, может быть, тоже близка, –
Высокого серого дома
Гнетущая душу тоска...
Здесь жизни ненужные вянут,
И в запертых окнах темно...
Но узел мой крепко затянут,
И узел затянут давно.
(В.К. В сером доме)
«Окна во двор» (Блок) таки тиснем. К слову. Целиком («сцепив» строфы)
Одна мне осталась надежда:
Смотреться в колодезь двора.
Светает. Белеет одежда
В рассеянном свете утра.
Я слышу – старинные речи
Проснулись глубоко на дне.
Вон теплятся жёлтые свечи,
Забытые в чьём-то окне.
Голодная кошка прижалась
У жолоба утренних крыш.
Заплакать – одно мне осталось,
И слушать, как мирно ты спишь.
Ты спишь, а на улице тихо,
И я умираю с тоски,
И злое, голодное Лихо
Упорно стучится в виски...
Эй, малый, взгляни мне в оконце!..
Да нет, не заглянешь – пройдёшь...
Совсем я на зимнее солнце,
На глупое солнце похож.
Переклики мои переклики! – Был у меня такой стих (со следующим: Голубиная почта моя)…
А зря я Валентина Иннокентьевича в заурядность макнул! Прямо так и ничего… Вот только в Блока он порой лишнего «попадает». И не только в отмеченном. А что до «исключительности бунинского», и не сказал бы. Понятно, что отыщется. При желании, и «В сером доме» можно, через шарманку, связать с тем (у И.А.Б.), где хорват с обезьянкой («С обезьяной»).
Ай, тяжела турецкая шарманка!
Бредёт худой согнувшийся хорват
По дачам утром. В юбке обезьянка
Бежит за ним, смешно поднявши зад.
Только одной шарманки маловато будет. Есть и «печаль» (в этом у Бунина) – к «тоске» Кривича. И «голод». И зверок (обезьянка вместо кошки Блока). А всё равно – мало. Для конкретного переклика. Тем более что у Кривича ни кошкой, ни мартышкой здесь не пахнет. А отыскать смычку вообще, по другим (между уже В.К. и Буниным), не так и трудно. И отношение отца (ИФ) к «исключительности» сына я под сомнение, в целом, не ставлю.
С «перекликами» (по ходу) у меня другое случилось. Приметив «шарманку» в «Сером доме», я сразу вспомнил о бунинском хорвате. Но пробежав текст И.А., особенно (в переклик) не вдохновился. А поскольку память моя – никуда, решил загуглить: нет ли у Бунина ещё чего с этим инструментом. Так, чтобы уж совсем в масть.
И чтобы вы думали!? – Бунин. Старик, играющий на шарманке.
Но не Иван Алексеевич, а Наркиз Николаевич. Художник-баталист. Потому и картину (1895), а не стих мне предложили. Неконкретно «заказал»!
А где «другое», там и третье.
Пытаюсь найти свой «стих» (анонсированный). С «голубиной почтой». Почему-то никак не всплывают (из памяти) следующие строки. Так деменция! Амнезия полная. Но ведь эти две помню. Голову на отсечение – моё! Правда дяде Мише вначале кинул вместо почты «книга» (голубиная-глубинная).
А когда слагал?!
Слово «переклик» пользую давно – из любимейших! На то и «герменевт»… Прикинул, что где-то между 2016-м и 2019-м. Начал шарить. Текстов-то – бездна! Больно я плодовит – как заметила моя Наталья. Она мне и подсказала: применить и к своим архивам «загуглину». Сам ведь не догадался…
Применяю – глухо! С просто «перекликами» – тьма, а чтобы эти строки – нет. Неужели чужое припомнил за своё!? Но и здесь (в «гугл») – ни слуху, ни духу.
Может, и не в стих было?! А так… К слову. В репликах.
Поднял прошлый год. И вот тут-то «фонарик замигал». Нашлось-таки! И в сам-деле не в стих. Это я Анне Романовой (АнИ) перемолвился. 2-го марта. В рецу на её «Благодарю».
Переклики мои…
Переклики!
Голубиная почта моя…
Именно так! Можно считать, что и в стих. И ничуть не хуже, чем О, закрой свои белые ноги… Валерия Брюсова.
Тоска Анненского…
Вернёмся-ка мы к пенатам. И не сразу к «Ларцу», с его трилистниками, а в самое последнее стихотворение. За месяц до кончины ИФ на ступеньках того вокзала (Царскосельского, в С.П.).
Моя тоска
М. А. Кузмину
Пусть травы сменятся над капищем волненья
И восковой в гробу забудется рука,
Мне кажется, меж вас одно недоуменье
Всё будет жить моё, одна моя Тоска...
Нет, не о тех, увы! кому столь недостойно,
Ревниво, бережно и страстно был я мил...
О, сила любящих и в муке так спокойна,
У женской нежности завидно много сил.
Да и при чем бы здесь недоуменья были –
Любовь ведь светлая, она кристалл, эфир...
Моя ж безлюбая – дрожит, как лошадь в мыле!
Ей – пир отравленный, мошеннический пир!
В венке из тронутых, из вянущих азалий
Собралась петь она... Не смолк и первый стих,
Как маленьких детей у ней перевязали,
Сломали руки им и ослепили их.
Она бесполая, у ней для всех улыбки,
Она притворщица, у ней порочный вкус –
Качает целый день она пустые зыбки,
И образок в углу – Сладчайший Иисус...
Я выдумал её – и всё ж она виденье,
Я не люблю её – и мне она близка;
Недоумелая, моё недоуменье,
Всегда весёлая, она моя Тоска.
Текст может показаться несколько сумбурным. В нём сквозит не то ирония, не то самоирония. Всё (в случае недоумения) становится на места, как только мы примем во внимание ситуацию, в которой оказался автор после щелчка (не пощёчины же!?) с «отложенностью». Ахматова и вовсе считала, что происшедшее усугубило и без того шаткое здоровье Анненского, спровоцировав фатальный инфаркт.
[Окончательное комплектование книги стихов «Кипарисовый ларец» для издательства «Гриф» было предпринято после получения Анненским письма владельца «Грифа» С. А. Соколова от 5 ноября 1909 г., в котором говорилось: «Мне пришлось узнать, что издательство при журнале «Аполлон» откладывается и таким образом оказывается свободной Ваша книга стихов «Кипарисовый ларец». Поэтому я позволяю себе предложить Вам издать эту книгу в «Грифе»» (ЦГАЛИ, ф. 6, оп. 1, ед. хр. 364); в письме от 14 ноября Соколов напоминал Анненскому о необходимости срочного представления рукописи. С. В. фон Штейн в письме к А. А. Измайлову от 28 апреля 1910 г. утверждает, что книгу «Кипарисовый ларец» Анненский «сам подготовил к печати и приготовил к отсылке в Москву за несколько дней до своей трагической кончины» (ИРЛИ, ф. 115, оп. 3, ед. хр. 375). Однако завершить эту работу Анненский так и не успел, окончательный состав книги был установлен Кривичем. См.: ЛМ, с. 208-209; Стихотворения и трагедии, с. 581-583; Р. Тименчик. О составе сборника Анненского «Кипарисовый ларец», с. 307-316 (в этой статье опубликован единственный зафиксированный план «Кипарисового ларца», сообщенный Анненским О. П. Хмара-Барщевской, по всей вероятности, весной 1909 г.)].
Обида?! Разочарование?! Просто смущение никогда не претендовавшего на выдающееся признание литератора (поэта!)?
Мне кажется, меж вас одно недоуменье
Всё будет жить моё, одна моя Тоска...
Изменится мир. Сотрётся из памяти людской само имя (автора!). А недоуменье (его) останется. Оно же – Тоска.
В этом «недоуменьи» – некая раздвоенность. То ли сомнение-замешательство (в чём?, перед чем?), как неуничтожимая, фундаментальная составляющая земной ипостаси нашей души (от античного скептицизма до Декарта, Паскаля и иже с ними). То ли всё-таки авторское слово, Поэзия. Недоумелая… Уже не от недоуменья, а от «умения» (умелости) – как нечто среднее между умением и неумением.
Та же тема, что и в «Недоноске» Е. А. Баратынского.
Впрочем, зная о сильной платонической жилке в мировоззрении И.Ф., кое-что можно и откорректировать. Уточнить. А платоническое говорит о себе и в данном стихе. Причём, достаточно откровенно.
Да и при чем бы здесь недоуменья были –
Любовь ведь светлая, она кристалл, эфир...
Моя ж безлюбая – дрожит, как лошадь в мыле!
……………………………………………………………….
Она бесполая, у ней для всех улыбки,
Она притворщица, у ней порочный вкус –
Качает целый день она пустые зыбки
В чём больше выражено платоническое, в «безлюбости» или «бесполости» такой Любви-Тоски, можно и поспорить.
Почему – «притворщица»?! По то, что до конца не определилась? – Ну, не любо тебе земное, воспари в Эмпирей… Так нет же – цепляешься!
Ей – пир отравленный, мошеннический пир!
В венке из тронутых, из вянущих азалий
Собралась петь она...
Платонизм Анненского отнюдь не радикален. А был ли он таким у самого Платона!?
А и «образок в углу» (Сладчайший Иисус) – то же какой-то паллиатив. То ли платонизированное христианство, то ли наоборот. Потому и «образок», а не образ. С какой-то ущербинкой-ухмылочкой.
В любом случае, и я своим «Екклезиастом 8», попал (пусть и слегка) в Анненского. Не зря и отступался. «Пещера»-то моя (там) и к Платону отсылала. Тогда, в 2016-м. Вполне осознанно.
Я выдумал её – и всё ж она виденье,
Я не люблю её – и мне она близка;
Недоумелая, моё недоуменье,
Всегда весёлая, она моя Тоска.
Вся (строфа) – в Оксюморон. Вся – в нашу Жизнь. Если не лицемерить…
Скорее всего, уже не столько Платон, сколько Кьеркегор, с его экзистенциализмом. С безверием, томящимся по Вере. А может, и Достоевский. А может, и Гоголь…
А отношение Анненского к «реализму» – здесь…
Не смолк и первый стих,
Как маленьких детей у ней перевязали,
Сломали руки им и ослепили их.
Чуть подробнее об этом (о непричастности природы «внутренней музыке») И.Ф. сказал в этюде (De l'inedit) А. В. Бородиной (ЦГАЛИ, ф. 6, оп. 1, ед. хр. 18):
[Когда я гляжу на розу, как она робко прильнула к зелёному листу, или когда я встречаю на липе под лучами электрического фонаря болезненно-горькую улыбку непонятности, стыда, раскаяния, страха – в сердце моём возникает потребность услышать музыку, услышать хотя бы один аккорд, один намёк на мелодию, которая началась и, не встретив сочувствия, смолкла.
………………………………………………………
Нет, бедные дети природы, вы, живые краски цветов, и вы, вечно ищущие друг друга люди, – идите мимо, идите мимо сердца поэта! Оно любит не вас, оно любит только то, что вечно, вечно не в банальной метафоре, а в абсолюте, в Боге. Оно любит только музыку, только диссонансы, едино-разрешимые диссонансы, никого никогда не оскорбившие, не омраченные ничьей едкой слезой стыда или раскаяния и знакомые здесь, среди нас лишь с блаженным блеском слёз восторга. Живу, потому что верую, что когда больше во всём мире не будет биться ни единого сердца, музыка угасающих светил будет ещё играть, и что она будет вечно играть среди опустелой залы вселенной].
Резковато! Пожалуй, Тютчев с этим бы и не согласился! По крайней мере, в своём
Не то, что мните вы, природа:
Не слепок, не бездушный лик –
В ней есть душа, в ней есть свобода,
В ней есть любовь, в ней есть язык...
А вот это (из «Размётанных листьев»)…
Тоска медленных капель
О капли в ночной тишине,
Дремотного духа трещотка,
Дрожа набухают оне
И падают мерно и чётко.
В недвижно-бессонной ночи
Их лязга не ждать не могу я:
Фитиль одинокой свечи
Мигает и пышет, тоскуя.
И мнится, я должен, таясь,
На странном присутствовать браке,
Поняв безнадежную связь
Двух тающих жизней во мраке.
Тоска ночных капель и одинокой свечи. Вода и пламя. В их немощи и малости, в обособленности от Неиссякаемого. В источении, угасании, таянии…
Не музыка – а потрескивание и лязг. Скрежет. И точно не плеск! – если уж о воде.
Не свет – а мигание и пыхание. Не жизнь уже – а дрожь и одышка (задыхание). Не брак, а тризна.
А Я (поэта) почему-то подсматривает (подслушивает) за этим тщетным старческим млением – бездарным, но отчего-то так притягательным. Да и само оно (Я) едва ли не отождествляется с тем фитилём…
И чем-то перекликается (не суть совпадает) с прокажённым созерцателем города-мёртвых из «Войны» Бунина.
С какой стати я (человек) должен присутствовать-сопутствовать всей этой изнывающей канители естества!?
А отчего же капли – оне?! Только, чтобы подчёркнуть женское начало в их разреженной множественности? А фитилёк (мужеское), значит, совсем одинок… Или, чтобы отметить такой архаикой (формой местоимения) усталость всего обветшавшего мира?!
Капли… Медленные. Мерно-чёткие. Метроном. Часики. Клепсидра… – Вспомнился Бруно Шульц… Да часовенка-капличка. С «образком Сладчайшего».
[Водяные часы, клепсидра (др.-греч. ;;;;;;;; от ;;;;;; «красть, скрывать» + ;;;; «вода»), гидрологиум (от ;;;; «вода» + ;;;;; «слово, учение») – известный со времён ассиро-вавилонян и древнего Египта прибор для измерения промежутков времени в виде цилиндрического сосуда с вытекающей струёй воды. Был в употреблении до XVII века].
Просто Время. Чьё-то. Отмеренное. Ничьё… Просто Жизнь. Брачевание. Брачок. Фикция… А был ли мальчик!?
Украдка (крадётся-крадёт-скрадывается)… Вот и у ИФ – «таясь присутствовать». Стыдливое соприсутствие-свидетельство. Экзистенция. Уже трёх (капли, пламешко-фитилёк, Я).
А может просто: Я и Ночь.
Хоть снова возвращайся к «Тоске мимолётности», к той свечке, что внесли, к тому и этому…
К «Тоске припоминания»…
Мне всегда открывается та же
ЗалитАя чернилом страница.
Я уйду от людей, но куда же,
От ночей мне куда схорониться?
В переклик – для любителей – сюда можно (при желании) притянуть и популярную в своё время грустную песню генерала милиции Алексея Экимяна (сл. Феликса Лаубе) «Разговор». Как-то в музыку, пусть и не шибко «внутреннюю». Под Вахтанга Кикабидзе
Просто встретились два одиночества,
Развели у дороги костер,
А костру разгораться не хочется,
Вот и весь, вот и весь разговор.
Ну, это – почти в шутку. А раз набежало, брошу в недоумение: Как начальник ГУВД Москвы (никто в музыке) мог сочинять такие душевные песни!?
6-12.01.2021
Выдержал паузу (почти два дня). Настрой в Анненского мне чуть перебил сегодняшний загруз с экзаменами. Да и вообще собирался ставить точку.
Между дел накидал пару стишат в честь Мамихлапинтапая. Со сдвигом ударения в столь замечательном имени. А и в них (стишатах) тему слегка, но обыграл.
В первом («Как-то в Старый Новый год…») «зацепил» (не по злому!) и Иону, одарившую меня не только этим «охламоном», но и поднятым на страницу, предъявленным ранее «Вперёд, ты отряхаешь прах», и дядю Мишу. Ольга предстала в образе Царевны Несмеяны, а любезному Михаилу Александровичу достался профессор Бричкин. Кстати, вполне реальный исторический персонаж.
На кого был напялен призрак «индейского гостя», догадаться не трудно. По тексту я не преминул раскинуться скромными аллюзиями: к Высоцкому, Мандельштаму, Бажову, Шаламову, Гомбровичу и даже Вильяму Шекспиру.
Во втором («Дыхание Лампедузы») всплыл образ Одиссея.
Встречается ли в стихах самого ИФ прямой отсыл к прототипу своего псевдонима? Если пофантазировать, то можно начать и с такого
Зимнее небо
Талый снег налетал и слетал,
Разгораясь, румянились щёки.
Я не думал, что месяц так мал
И что тучи так дымно-далёки...
Я уйду, ни о чём не спросив,
Потому что мне вынулся жребий,
Я не думал, что месяц красив,
Так красив и тревожен на небе.
Скоро полночь. Никто и ничей,
Утомлён самым призраком жизни,
Я любуюсь на дымы лучей
Там, в моей обманувшей отчизне.
Никто… Не знаю, как Полифему, а мне этого для идентификации маловато.
Правда, есть ещё упоминание об «обманувшей отчизне» – Допустим, об Итаке…
Я же не ведаю края прекраснее милой Итаки.
Тщетно Калипсо, богиня богинь, в заключении долгом
Силой держала меня, убеждая, чтоб был ей супругом;
Тщетно меня чародейка, владычица Эи, Цирцея
В доме держала своем, убеждая, чтоб был ей супругом, –
Хитрая лесть их в груди у меня не опутала сердца;
Сладостней нет ничего нам отчизны и сродников наших,
Даже когда б и роскошно в богатой обители жили
Мы на чужой стороне, далеко от родителей милых.
(Одиссея. Песнь 9-я. Перевод В. А. Жуковского)
[Калипсо или Калипсо; (допустимы оба варианта ударения; др.-греч. ;;;;;; – «та, что скрывает»; лат. Calypso) – в древнегреческой мифологии прелестная нимфа острова Огигия на Крайнем западе, куда попал спасшийся Одиссей на обломке корабля, и с которой он провёл там семь лет.
На Огигии Калипсо жила среди прекрасной природы, в гроте, увитом виноградными лозами. Она – умелая ткачиха. Ежедневно появлялась у станка в прозрачном серебряном одеянии.
Калипсо держала у себя Одиссея 7 лет, скрывая от остального мира (по версии, год). Она тщетно желала соединиться с ним навеки, предлагая ему бессмертие и вечную юность. Одиссей не переставал тосковать по родине и жене. Наконец боги сжалились и послали к ней Гермеса с приказанием отпустить Одиссея. Калипсо против воли вынуждена была его отпустить, предварительно оказав ему помощь в строительстве плота, на котором он и пустился в дальнейшее плавание.
Каллимах утверждал, что остров Калипсо – это Гавд (Гоцо близ Мальты). По Аполлонию, она жила на острове Нимфея в Адриатике.
Покинув Калипсо, Одиссей таким образом побеждает духовную смерть и возвращается в мир жизни].
А вот только наткнулся… Нет, не к Никто (боюсь, что туда прямо так ничего и не отыщу), а к своему комментарию к «Теням» Тютчева (Тени, нити… Обволакивают, завлекают…).
Рабочая корзинка
У раздумий беззвучны слова,
Как искать их люблю в тишине я!
Надо только,
черна и мертва,
Чтобы ночь позабылась полнее,
Чтобы ночь позабылась скорей
Между редких своих фонарей,
За углом,
Как покинутый дом...
Позабылась по тихим столовым,
Над тобою, в лиловом...
Чтоб со скатерти трепетный круг
Не спускал своих жёлтых разлитий,
И мерцанья замедленных рук
Разводили там серые нити,
И чтоб ты разнимала с тоской
Эти нити одну за другой,
Разнимала и после клубила,
И сиреневой редью игла
За мерцающей кистью ходила...
А потом, равнодушно светла,
С тихим скрипом соломенных петель,
Бережливо простыни сколов,
Там заснула и ты, Добродетель,
Между путанно-нежных мотков...
Беззвучны слова – Звук уснул
В тишине я… По тихим столовым – Сумрак тихий… Всё залей и утиши
Черна и мертва, чтобы ночь – В воздухе ночном
Позабылась полнее – Чувства мглой самозабвенья переполни через край
Там заснула и ты – Сумрак сонный… С миром дремлющим
Между путанно-нежных мотков – Тени сизые смесились… Смешай
Равнодушно светла – Лейся в глубь моей души
Мерцания замедленных рук… За мерцающей кистью – Сумрак зыбкий
А ещё (в «корзинке») фирменные тоска (тоска и в «Тенях») и желтизна.
А трепетный круг, не спускающий своих жёлтых разлитий со скатерти – вероятно, луна.
Кому-то «в Тютчева» может больше показаться это (да и многое другое, при всей разности интонаций)
Дремотность
В гроздьях розово-лиловых
Безуханная сирень
В этот душно-мягкий день
Неподвижна, как в оковах.
Солнца нет, но с тенью тень
В сочетаньях вечно новых,
Нет дождя, а слёз готовых
Реки – только литься лень.
Полусон, полусознанье,
Грусть, но без воспоминанья
И всему простит душа...
А, доняв ли, холод ранит,
Мягкий дождик не спеша
Так бесшумно барабанит.
Правда, здесь день, а не ночь.
Зато – и дремотность (к миру дремлющему), и с тенью тень (в вечно новых сочетаниях – к их смешению у Ф.Т.), и неподвижность сирени (к разрешившемуся движению), и полусон-полусознанье, и слёзы, которым лень литься (к льющемуся в душу сумраку), и грусть (вместо тоски), и без воспоминанья (к самозабвенью), и всепрощающая душа, и бесшумность…
У Тютчева, конечно, нет ни сиреневой реди, ни просто сирени, ни лиловости, но есть сизость (самих теней). Кажется, Фёдор Иванович и вовсе не увлекался словесной игрой с цветами и цветом, но переход дня и ночи, гармонии мира и хаоса выражал восхитительно! Об этих противостояниях-переходах сказано столько, что… А потому – просто из них
На мир таинственный духо;в,
Над этой бездной безымянной,
Покров наброшен златотканый
Высокой волею богов.
День – сей блистательный покров
День, земнородных оживленье,
Души болящей исцеленье,
Друг человеков и богов!
Но меркнет день – настала ночь;
Пришла – и, с мира рокового
Ткань благодатную покрова
Сорвав, отбрасывает прочь...
И бездна нам обнажена
С своими страхами и мглами,
И нет преград меж ей и нами –
Вот отчего нам ночь страшна!
(День и ночь)
Есть некий час, в ночи, всемирного молчанья,
И в оный час явлений и чудес
Живая колесница мирозданья
Открыто катится в святилище небес.
Тогда густеет ночь, как хаос на водах,
Беспамятство, как Атлас, давит сушу...
Лишь музы девственную душу
В пророческих тревожат боги снах!
(Видение)
Как океан объемлет шар земной,
Земная жизнь кругом объята снами;
Настанет ночь – и звучными волнами
Стихия бьёт о берег свой.
То глас её; он нудит нас и просит…
Уж в пристани волшебный ожил челн;
Прилив растёт и быстро нас уносит
В неизмеримость тёмных волн.
Небесный свод, горящий славой звездной,
Таинственно глядит из глубины, –
И мы плывём, пылающею бездной
Со всех сторон окружены.
И таких жемчужин у Тютчева – не на одну россыпь. Последнее (из любимейших!) привёл ещё и к тому, чтобы отдать должное исходному тютчевскому «Как» (в сравнение, в восхишение). Для возможного сопоставления с «Так» Анненского. И если между «какая» и «такая» (в их «восхищённости») большой (?) разницы нет, то с «как» и «так» (не обязательно «исходным») дело обстоит несколько иначе…
А у Тютчева и «когда» – в «первых рядах» выстаивает!
Романтизм одного (Ф.Т.) – символизм другого (И.А.). Притом, что Р можно рассматривать и как разновидность символизма. Притом, что Анненский сам от последнего куда-то уже переходил. Якобы…
У И.Ф. нет того священного ужаса, которым так исполнено отношение к миру-бытию-хаосу у Тютчева. Нет той мощи, где так перемежаются восторг и возмущение. Многое у Анненского выглядит слишком уныло и вяло (вяловато). Слишком обречённо. Мраморно. И не столько по «смыслу», сколько музыкально…
– Гири «классицизма» (Еврипид)!? Следствие тянущихся с раннего детства проблем со здоровьем!? Влияние Достоевского!?
[Вся история нравственного бытия человека прошла между ужасом и состраданием, между грозовым, вспыхивающим молниями ветхозаветным небом Синая и голубым эфиром, который смотрится в Генисаретские волны. Именно ужас и сострадание сделали из драмы то, что она есть, т. е. сгущённую действительность, жизнь по преимуществу. Ужас есть то чувство, в котором фантастическое перестаёт витать где-то на заоблачных высотах, чтобы сделаться физической болью человека. Ужас может быть только реален, он отличает жизнь от вымысла. Ещё в большей мере сострадание может быть только элементом жизни, и в нём любовь, освобождаясь от своих небесных крыльев и розового романтического тумана, берет в руки бинты и бальзам для раненого.
Сострадание и ужас в своих художественных отображениях никогда не могут перестать существовать в сфере человеческого творчества, и потому является совершенно химеричным предположение, по которому трагедия осуждается на вымирание.
Есть только периоды в жизни человечества, когда эти силы оказываются не по мерке творческим способностям людей, как есть люди, которые боятся грозы или не выносят резкого горного воздуха и сверкания альпийских снегов].
(Три социальные драмы. Горькая судьбина)
Из «Книги отражений» (критические эссе) И.Ф. Это – о драме Писемского (ГС).
«Обречённо музыкально»… Не клевещу ли я на Анненского, ибо символизм (а И.Ф., как не крути, из его рядов) – сама музыка!?
Во-первых, мы не сказали – вовсе «не музыкально». Напротив. Музыка наличествует. Но… Вялая в своей обречённости. Может быть, и не вялая, но, точно, без надрыва. Без претензии на прорыв. Без страсти. Может быть, это и хорошо.
«Ужас может быть только реален, он отличает жизнь от вымысла». Сострадание, также – и ещё в большей степени, может быть элементом только жизни. Вернее (у А.) – «только элементом жизни».
Музыка Достоевского?! А Ф.М., по Анненскому, весьма музыкален. Не то, что реалист (циник-моралист?) Толстой – по крайней мере, в своей «Власти тьмы».
Музыка Кьеркегора?! – Раз уж мы – об экзистенциализме… Ужас как трепет. Переход (возвышение) от эстетического через этическое к религиозному.
Музыка Ницше?!
[Романтизм с его «мечтаниями» и боязнью действительности заставил замереть трагедию, но уже в наши дни даже французы, прокричавшие об её смерти, обращаются к сюжетам чисто трагическим и через 200 лет после Расина рискуют дышать на снежных высотах эллинского Киферона.
Ужас, противополагая чувствующего человека миру, который его окружает, сказывается в трагедии обыкновенно в моменты столкновения между людьми, борьбы героя с обстоятельствами или, наоборот, его холодного отчуждения от мира.
В противоположность ему сострадание объединяет людей. Оно как бы рассеивает человеческую душу по тем разнообразным мукам, из которых составляется жизнь окружающих человека людей.
В трагедии сострадание наше проявляется главным образом в те моменты, когда люди сближаются между собою, когда элементы, дотоле враждовавшие, приходят в гармоническое единение, когда люди примиряются, начинают понимать друг друга, заражаются одной симпатической мукой].
Схематично:
Романтизм рассчитался с классицизмом (а заодно и с рационализмом), поставив на место одной вычурности другую. В классицизме Просвещения угас вздыбленный Ренессансом символизм античной классики. Угас, омертвел, скукожился. Романтизму выпала судьба взорвать наступавшее самодовольство уплощённой (мнимой) цельности и самоуверенность немыслящего вычисления, казалось бы, примирившего мир умный и мир физический. Взорвать, раздвинув миры – горний (демонический) и земной, возвышенный и пошлый.
Из этого Взрыва проросли реализм и новый символизм. Оба восстановили в своих правах Действительность. Просто реализм (достойный) можно рассматривать как усечённый символизм. В его ограниченности только вещественным символом. Тогда как новый символизм вынес из романтизма несколько иную ориентацию (вплоть до «идел-реализма»)…
Чёрный силуэт
Пока в тоске растущего испуга
Томиться нам, живя, ещё дано,
Но уж сердцам обманывать друг друга
И лгать себе, хладея, суждено;
Пока прильнув сквозь мёрзлое окно,
Нас сторожит ночами тень недуга,
И лишь концы мучительного круга
Не сведены в последнее звено, –
Хочу ль понять, тоскою пожираем,
Тот мир, тот миг с его миражным раем...
Уж мига нет – лишь мёртвый брезжит свет...
А сад заглох... и дверь туда забита...
И снег идёт... и чёрный силуэт
Захолодел на зеркале гранита.
Сильное стихотворение! И, конечно, музыкальное. С пожирающей тоской. Хотя она (тоска) бывает у Анненского и другой.
В этом (сонете) – и об ужасе. Ибо «растущий испуг» – если не он самый, то к нему. Хотя может обернуться и «романтическими мечтаниями», инспирированными «боязнью действительности», и «обывальщиной».
Бальмонт…
Единственный из «новых поэтов» (начало XX века), в творчестве которых «успел более или менее разобраться» Иннокентий Анненский. Как критик. По его же признанию.
Константин Дмитриевич никогда мне особенно не нравился. А вот Анненскому… И более того – уважаемому мной Евгению Головину… Более чем! Таинственный и блистательный (ЕГ – о КБ), скандальная слава которого определялась прежде всего тем, что слишком много писал…
У ног твоих я понял в первый раз,
Что красота объятий и лобзаний
Не в ласках губ, не в поцелуе глаз,
А в страсти незабвенных трепетаний, –
Когда глаза – в далёкие глаза –
Глядят, как смотрит коршун опьянённый, –
Когда в душе нависшая гроза
Излилась в буре странно-изменённой, –
Когда в душе, как перепевный стих,
Услышанный от властного поэта
Дрожит любовь ко мгле – у ног твоих,
Ко мгле и тьме, нежней чем ласки света.
(К. Бальмонт)
[Пресловутый эротизм поэзии Бальмонта – я, признаться, его никак не мог найти. По-моему, мы скорее принимаем за эротизм капризное желание поэта найти вкус в вине, которое, в сущности, ему не нравится.
Во всяком случае, лирик Бальмонт не страстен, так как он не знает мук ревности и решительно чужд исключительности стремления. Я думаю, что он органически не мог бы создать пушкинского «Заклинания». Для этого он слишком эстетичен…
Любовь Бальмонта гораздо эстетичнее, тоньше, главное, таинственнее…
Но я боюсь, что буду или неправильно понят, или, действительно, из области анализа лирического я незаметно соскользну в сферу рассуждений о темпераментах. Не всё ли нам, в сущности, равно, активно ли страстный у поэта темперамент или пассивно и мечтательно страстный. Нам важна только форма его лирического обнаружения. Все, конечно, помнят классическую по бесстрастию пьесу Пушкина 1832 г. о двух женщинах и тютчевский «Тёмный огнь желанья», который, вспыхнув так неожиданно, ошеломляет нас своей неприкрытостью.
Совершенно иначе касается желаний Бальмонт. Они для него не реальные желания, а только оптативная форма красоты].
(И. Анненский. Бальмонт-лирик)
Оптативная – желательная. Последней репликой И.Ф. предварил именно приведенный выше текст.
А впечатал я его прежде всего потому, что для меня он перекликается с одним из самых популярных стихов столь непопулярного поэта, каким был сам Анненский.
Среди миров
Среди миров, в мерцании светил
Одной Звезды я повторяю имя...
Не потому, чтоб я Её любил,
А потому, что я томлюсь с другими.
И если мне сомненье тяжело,
Я у Неё одной ищу ответа,
Не потому, что от Неё светло,
А потому, что с Ней не надо света.
Перекликается не только последним словом («света»), в его негации. Перекликается всем существом – музыкально-интонационно.
И из такого переклика вовсе не следует какая-то особая близость двух поэтов. Отнюдь!
Глаза забыли синеву,
Им солнца пыль не золотиста,
Но весь одним я сном живу,
Что между граней аметиста.
Затем, что там пьяней весны
И беспокойней, чем идея,
Огни лиловые должны
Переливаться, холодея.
И сердцу, где лишь стыд да страх,
Нет грёзы ласково-обманней,
Чем стать кристаллом при свечах
В лиловом холоде мерцаний.
«Аметисты». С этого начинал свою беседу о поэзии Анненского Головин.
Холод и отчуждённость… От Малларме?! – Не в последнюю очередь!
А завершил (Е.В.) таким – превосходным, но совершенно не имперским и точно не патриотическим…
Жёлтый пар петербургской зимы,
Жёлтый снег, облипающий плиты...
Я не знаю, где вы и где мы,
Только знаю, что крепко мы слиты.
Сочинил ли нас царский указ?
Потопить ли нас шведы забыли?
Вместо сказки в прошедшем у нас
Только камни да страшные были.
Только камни нам дал чародей,
Да Неву буро-жёлтого цвета,
Да пустыни немых площадей,
Где казнили людей до рассвета.
А что было у нас на земле,
Чем вознёсся орёл наш двуглавый,
В тёмных лаврах гигант на скале, –
Завтра станет ребячьей забавой.
Уж на что был он грозен и смел,
Да скакун его бешеный выдал,
Царь змеи раздавить не сумел,
И прижатая стала наш идол.
Ни кремлей, ни чудес, ни святынь,
Ни миражей, ни слёз, ни улыбки...
Только камни из мёрзлых пустынь
Да сознанье проклятой ошибки.
Даже в мае, когда разлиты
Белой ночи над волнами тени,
Там не чары весенней мечты,
Там отрава бесплодных хотений.
(Петербург)
-19.01
Пара слов об «Аметистах».
Головин читает этот стих в пример исключительной чистоты поэзии Анненского. Читает со своими интонациями (просодией):
скоро, с некоторым придыханием, смакуя (без всякого пафоса) изящество звуковых форм.
Из последних мне больше иных западают его «с» и «т». Особенно в их смычке. Впрочем, замечательна головинская акцентуация и иных (из согласных, в этом – хотя бы «л»).
Лиловость, холодная чистота… Слово «чистота» в самом тексте отсутствует, но вполне ассоциируется (сугубо музыкально) с золотистостью и аметистами, в их переходе-перепаде от звуков сонорных к несонорным.
[Аметист (др.-греч. ;;;;;;;;;, от ;- «не» + ;;;;;;;; «быть пьяным») – синяя, синевато-розовая или красно-фиолетовая разновидность кварца].
Конечно, И.Ф. не преминул обыграть и буквальное значение этого имени.
Затем, что там пьяней весны
И беспокойней, чем идея,
Огни лиловые должны
Переливаться, холодея.
Но обыграл несколько парадоксально, подчеркнув особую (лилово-холодную) пьяность в «непьянящем».
А в чисто звуковом отношении «аметист» как бы кивает заострённо выточенному «акмеисту» (акмеизму), пророчествуя о будущем «низвергателе» туманного символизма.
К греческому «а-метисту», по мне, льнут «метис» (фр. m;tis, от позднелат. misticius – смешанный, от лат. misceo – смешиваю) и… сам Мефистофель.
А латинская «мешанка» – в греческую «скрытность» (к символистской «тайне»). Мы о мистике (от греч. ;;;;;;;; «скрытый, тайный» и англ. mistake «ошибка»). В общем, нетрезвостью (рассеиваемою а-метистом) как-то попахивает.
Что до Мефистофеля…Так этого «анчипора»-искусителя ведут едва ли не от еврейского корня.
[Известно несколько вариантов написания имени: Mephistopheles, Mephostophilis, Mephistopheies, Mephistophilus, Mephistos. Имя Мефистофель, возможно, древнеевр. происхождения от мефиц (;;;;;;, m;p;;;) – рассеивать, разбрасывать, – и тофель (;;;;; ;;;;;;;, t;p;el ;eqer) – искусный лжец. В Библии оно не фигурирует. Появилось, скорее всего, в эпоху Ренессанса, с этого времени используется как альтернатива пугающим словам «сатана» или «дьявол». Согласно другой версии, имя происходит от греческих ;; (m;, отрицание), ;;; (ph;;s, свет) и ;;;;; («philis», любящий), то есть не любящий свет].
Ишь! Как оно в переклик с нашим «нечистиком»! Мефисто… Нечисто…
А у Анненского – к чистоте. А-метистовое, значит…
Правда, с лиловостью. А в «лиловости»… А что в лиловости не так!? Всё – так. Просто Лолиты и Лилит под ногами путаюся.
[Лиловый цвет весьма популярный оттенок розового: мягкий, нежный, и, в то же время, собранный и благородный. В нём скрыта природная мудрость: это небесные и цветочные тона, которым свойственно спокойствие, скромная красота].
Мягкий, нежный, благородный, небесный, мудрый, скромный… Красотень!
Пурпур?! Так разведенный белым. А вавилонская блудница в багряницу обряжалася…
[Лиловый – сложный оттенок. Он создаёт мягкие, гармоничные гаммы с такими же сложными тонами как он. Часто в них играет тепло-холодный и светло-тёмный контрасты. Особенно красивы мягкие тепло-холодные пары, в них кроется нечто загадочное].
А в «Петербурге» – жёлто-бурый. Болотный. С отравой бесплодных хотений…
В своей беседе, посвящённой Анненскому, Евгений Всеволодович (Головин) поднял (выделил) и «руку Андромеды» («Я на дне»), из «Трилистника в парке»
Я на дне, я печальный обломок,
Надо мной зеленеет вода.
Из тяжёлых стеклянных потёмок
Нет путей никому, никуда…
Помню небо, зигзаги полёта,
Белый мрамор, под ним водоём,
Помню дым от струи водомёта
Весь изнизанный синим огнём…
Если ж верить тем шёпотам бреда,
Что томят мой постылый покой,
Там тоскует по мне Андромеда
С искалеченной белой рукой.
К Малларме. Мраморное… И как-то к Никто (к псевдониму И.Ф.).
[Статуя Андромеды, работы неизвестного скульптора XVIII в., с повреждённой и грубо реставрированной рукой, – в Екатерининском парке г. Пушкина возле бассейна с небольшим фонтаном].
Не спрашивай меня,
кто я таков,
не вороши свирепо
документы.
Не лязгай инструментом –
я готов
сказать, что знаю
в некие моменты.
Кто я?
Никто.
Никто, ничто
и всё:
вагонных рам
[...] дрожанье,
рожденье
сна,
ребёночка
рыданье
у скучного
дорожного окна.
Я состою
из этого стекла,
из этого же самого железа,
из скрипа
одинокого протеза,
из малых волн
огромного тепла.
И если бы не эти галуны,
не этих светлых пуговок охрана,
ты сам бы вспомнил,
как мы все родны,
родством вины,
родством
открытой раны.
Как перед деревом
виновен стол,
перед горой
железо виновато,
перед осиною
виновен кол,
перед землёй
вина солдата.
Мы родственны с тобой.
В морской крови,
в такой же лимфе,
как у насекомых.
Но я храню
молекулы любви.
Молекулы любви
тебе знакомы?
Любовь – это такое вещество,
способное
воспламенять предметы,
любовь – это такое
естество,
оно в тебе,
тебе
понятно это?
Открыть тебе?
Понять тебе –
тебя?
– Открытое,
оно пребудет в тайне.
Я тихо сторонюсь
небытия,
и в этом поезде
случайно.
Как пуговки твои
в глазах
рябят...
Я в поездах
безмолвствую невнятно.
Что поезда?
Привозят никуда,
увозят
от себя,
тебе
понятно?..
А это – «Контролёр» Рида Грачёва (Витте). В переклик. Случайно (обожаю такие случайности!).
Откуда он (Рид) выскочил? – А надысь (21.01, позавчера) принимал экзамен. У «мирхов». Музыканты-педагоги.
Пока ожидали застрявших в снегу, слегка почесал язык. О поэзии. О музыке. Прочитал (пропел, в речитатив) строки из бунинской «Войны». Не называя. И предложил найти название. Одним словом…
Мгновенно (!) – Паша Коваленко: Бунин. Война.
Про автора я и не спрашивал. И вроде, Паша ахнул без «помощи друга». Мобильника в руках у него я не приметил…
Эти «мирхи» – не такие и простые. После колледжа. И в «творчестве» они сидят. Каждый – по-своему.
А Паша – уже мне: А Вы Рида Грачёва знаете?
Чую, что кто-то из андеграунда. Но я-то больше москвичей помню. По СМОГу… А Рид питерским оказался. Там их, по разным тусовкам, тьма мелькало. В шестидесятых…
– Не упомню (я – Паше), но обязательно гляну.
А Коваленко мне и «Контролёра» подсказал. Ну, дома я его и открыл.
Вполне! К месту (в тему). В Никто (никуда) Иннокентия Фёдоровича. А в «Андромеду» – и вовсе. К обломку – протез. Из стеклянных потёмок…
23.01.2021
Привет!
Анненского можно продолжать до...
Крутить и накручивать
Возвращаясь
Поднимать кучу (всякого) в ПЕРЕКЛИК
Когда вспоминаю (не забываю?) Блока, всегда тянутся его однодневные «Коршун» и «Дикий ветер». А к этому (к моему «Анненскому») они подтягиваются не в одно место. Однако не поднимал...
А и своих опусов куча колышется (из былого)...
Это – только что (с четверть часа, как…). Ионе (Ольге). Как одному из со-причастников.
Обижается! На мои при(под)-колы. Женщина! Не хватает мне такта (охламон-охальник)…
А тут ещё Головин втёрся. Со своим герметизмом и «матриархатом».
Ну, с ним (с Е.Г.) – даже веселее. Как у «Душегуба» Лёши Хрынова с тем филином
Завалила закат одноглазая, но симпатичная ночь,
Тянет заячьим супом от деда Мазая,
Уложив на полу от буржуйки совсем угоревшую дочь,
Нацепив дробовик на тропу выползаю.
Поброжу по болоту, проверю грибные места,
Отпущу свою душу погреться на звёздах,
Да, по совести, надо поправить могилку мента,
Что весной напугал меня выстрелом в воздух.
Шерудят кабаны и медведи в совхозном саду,
Носит филин свою лебединую песню,
Молкнет видя меня, знает, падла, когда-никогда попаду,
Ну да я не спешу, с ним пока интересней.
В небесах этих мной невесть сколько насчитано лун,
Уж давненько поставил свою хату с краю,
Обошёлся с собою, как-будто хреновый колдун,
Превратился в дерьмо, а как обратно не знаю.
Вот ещё посижу, покурю, да отправлюсь назад,
Ободрённо-довольный глотком самогона,
Да на тракт загляну, там с утра грибнички егозят,
Вдруг в больших сапогах есть ещё два патрона.
Беда с сапогами, с весны-то совсем износил,
Сымали-бы сами, так я б их зря не губил.
Дюже доверчивым:
Не пужайтесь! То ж (про филина) – не я, а Лёша. Да и Лёшу с «лирическим героем» путать не надо.
Однако!
Или, как многозначительно тормозил в своих откровениях Евгений Всеволодович: Но!
А всё-таки: к чему там (по тексту) подтягивалась «сладкая парочка» из Блока (от 22 марта 1916-го)?
Да вот, хотя бы (!) к тому, где перескок на Бальмонта (с.32). От «Чёрного силуэта» И.Ф. – к «У ног твоих…».
В последнем «коршун» даже и проклюнулся. Пусть и не совсем блоковский
Когда глаза – в далёкие глаза –
Глядят, как смотрит коршун опьянённый
Однако. Поговорим о птичках.
У того же Бальмонта больше коршуна в чести оказался Альбатрос. В отклик Бодлеру.
Над пустыней ночною морей альбатрос одинокий,
Разрезая ударами крыльев солёный туман,
Любовался, как царством своим, этой бездной широкой,
И, едва колыхаясь, качался под ним Океан.
И порой омрачаясь, далёко, на небе холодном,
Одиноко плыла, одиноко горела Луна.
О, блаженство быть сильным и гордым и вечно свободным!
Одиночество! Мир тебе! Море, покой, тишина!
Ага! –
Над седой равниной моря ветер тучи собирает. Между тучами и морем гордо реет Буревестник, чёрной молнии подобный. То крылом волны касаясь, то стрелой взмывая к тучам, он кричит, и – тучи слышат радость в смелом крике птицы.
Птичка Бальмонта взлетела в 1899-м, а Максимыча – двумя годами позже.
Обе птички из трубконосых. Альбатрос покрупнее будет. Поосанистее. Да и поярче (особенно – белоспинный да королевский).
Ну, а это – оригинальный, бодлеровский. Униженный матроснёй. Проклятый толпой.
Когда в морском пути тоска грызёт матросов,
Они, досужий час желая скоротать,
Беспечных ловят птиц, огромных альбатросов,
Которые суда так любят провожать.
И вот, когда царя любимого лазури
На палубе кладут, он снежных два крыла,
Умевших так легко парить навстречу бури,
Застенчиво влачит, как два больших весла
Быстрейший из гонцов, как грузно он ступает!
Краса воздушных стран, как стал он вдруг смешон!
Дразня, тот в клюв ему табачный дым пускает,
Тот веселит толпу, хромая, как и он.
Поэт, вот образ твой! Ты также без усилья
Летаешь в облаках, средь молний и громов,
Но исполинские тебе мешают крылья
Внизу ходить, в толпе, средь шиканья глупцов.
(пер. П. Якубович)
Ну, прямо в А.С. («Поэт»)
Пока не требует поэта
К священной жертве Аполлон,
В заботах суетного света
Он малодушно погружён;
Молчит его святая лира;
Душа вкушает хладный сон,
И меж детей ничтожных мира,
Быть может, всех ничтожней он.
А и того больше в пушкинское же «Поэту»
Поэт! не дорожи любовию народной.
Восторженных похвал пройдёт минутный шум;
Услышишь суд глупца и смех толпы холодной,
Но ты останься твёрд, спокоен и угрюм.
Ты царь: живи один. Дорогою свободной
Иди, куда влечёт тебя свободный ум,
Усовершенствуя плоды любимых дум,
Не требуя наград за подвиг благородный.
Они в самом тебе. Ты сам свой высший суд;
Всех строже оценить умеешь ты свой труд.
Ты им доволен ли, взыскательный художник?
Доволен? Так пускай толпа его бранит
И плюет на алтарь, где твой огонь горит,
И в детской резвости колеблет твой треножник.
Головин, в своём о Бальмонте, помянул обоих Альбатросов (К.Д. и Бодлера).
Альбатрос – Diomedea…
За три метра в размахе (крылья) – Представили?! Птеродактиль прямо!
А Диомед (царь Аргоса) – один из героев Илиады. Воитель! Саму Афродиту поцарапал. А троянцев и вовсе третировал.
[Др.-греческое имя (;;;;;;;;) [Diomidis], комбинация (сложение) имяобразующих ;;; – «бог; Зевс» + ;;;;; – «совет» = «посоветованный богом; Бог позаботиться»].
За адекватность такого толкования имени не ручаюсь. Возможны и иные варианты.
Впрочем и «альба» – то ли к богу, то ли к белизне. Хоть от французского, хоть от арабского.
О птичках… Если «Альбатросы» Бодлера и Бальмонта – о Поэзии, то «Коршун» Блока – отнюдь. В нём – Рок. Род. Россия. Деспотизм. Возмездие.
В «Возмездии» (незаконченная поэма) этот Коршун ширял в самых разных ипостасях. Отец (поэта), век, демон великодержавности (вроде Жругра у Даниила Андреева)… И крыла его, чертившие круг за кругом, меняли очертанье-оперенье (от ястребиных до совиных – у Победоносцева).
Раздвоенность?! Так «любая» (свойственная) и Блоку, и Анненскому… А у Сан Саныча ещё и с изрядной «демонщинкой»
Люблю высокие соборы,
Душой смиряясь, посещать,
Входить на сумрачные хоры,
В толпе поющих исчезать.
Боюсь души моей двуликой
И осторожно хороню
Свой образ дьявольский и дикий
В сию священную броню.
В своей молитве суеверной
Ищу защиты у Христа,
Но из-под маски лицемерной
Смеются лживые уста.
И тихо, с изменённым ликом,
В мерцаньи мертвенном свечей,
Бужу я память о Двуликом
В сердцах молящихся людей.
Вот – содрогнулись, смолкли хоры,
В смятеньи бросились бежать...
Люблю высокие соборы,
Душой смиряясь, посещать.
(А. Блок, 1902)
И сам не понял, не измерил,
Кому я песни посвятил,
В какого бога страстно верил,
Какую девушку любил.
(А.Б., Русь, 1906)
И своего «Человека» (2013) я кроил под Блока не меньше, чем под Державина.
А вот Тютчев и для своего возвышенного этим коршуном не побрезговал (как и Бродский – ястребом). Пусть сам стих (у Ф.И.) и так себе. Не чета иным – настоящим…
С поляны коршун поднялся,
Высоко к небу он взвился;
Всё выше, дале вьётся он –
И вот ушёл за небосклон!
Природа-мать ему дала
Два мощных, два живых крыла
А я здесь в поте и в пыли.
Я, царь земли, прирос к земли!..
(Ф.Т., 1835)
А к ястребу Бродского и я, «рождённый ползать», обращался. Коршун у меня тоже мелькал (в Блока – определённо). Альбатроса не было. Чаек, грачей и пр., понятное дело, хватало…
Осенний крик ястреба,
разорванного Пространством,
слышен отсюда явственно.
Здравствуй, Иосиф!
Здравствуй…
Снова тебя ругают.
Снова пиарят рыжего.
Домский собор.
Органом
Баха токката брызжет.
Кружат снежинки-пёрышки.
Музыка рушится с неба.
Сеются гениев зёрнышки
серости на потребу.
(«Не Меладзе», 7.01.2017)
Ну, наконец-то! Запоздав чуток,
Мы вырвались на волюшку в Здравнёво.
Октябрь, однако! На второй виток
Заходит осень. Год за годом, снова
Она свои шинкует светодни.
На деревах – раскольничьи убранства.
Калёным золотом трескучие огни
По клёнам догорают окаянством.
А у берёзок – с сединой листва,
Прореженная, стынет истончёно.
И словно боль живого естества
Исходит вместе с нею непрощённой.
Обманчиво изящество харит:
Кому – зачёт, ну, а кому-то вычет.
И серый коршун в вышине парит,
Высматривая лёгкую добычу.
(«Окаянство осени», 2.10.2014)
[У коршуна более короткие и слабые пальцы и цевки, а также слабозагнутые когти, в отличие от ястреба. У ястреба хвост закругленный или прямо срезанный, у коршуна с сильной выемкой].
[Среди дневных хищных птиц ястребы занимают особое положение. Большой ястреб, называемый часто тетеревятником, – универсальный беспощадный хищник. «У ястреба малое тело, но великое сердце», говорят о нем восточные сокольники. Он хватает добычу во всяких условиях: вальдшнепа и тетерева – среди ветвей, голубей – на крыше и даже в дверцах голубятен, ворон – в воздухе, зайцев – среди кустов. Утки могут спастись от сокола или кречета, сев на воду, но ястреба это не останавливает, и он смело хватает находящуюся на воде утку.
Коршун далеко не такой энергичный хищник, как сокол, орел, или ястреб. Он не нападает на быстро летящих или могущих оказать сопротивление птиц даже средней величины. Этот хищник всеяден. Моллюски, насекомые, рыба, земноводные и пресмыкающиеся, мелкие птицы, в особенности птенцы, зверьки и падаль – всё делается его добычей. Можно отметить, что коршуны предпочитают близость воды и особенно охотно селятся в поймах рек, близ заливных лугов и озер].
Автор: знаменитый орнитолог Сергей Бутурлин.
[Коршун крупная птица с относительно узкими крыльями (размах около полутора метров), легко отличимая от всех остальных хищников по вильчатому хвосту. Окраска бурая; брюшная сторона светлее, с темными продольными пестринами; верх головы светлый. Хвост темно-бурый (у молодых – светло-серый) с размытыми поперечными полосками, вырезка неглубокая. Молодые птицы в крупных охристых пятнах. Полет очень плавный, на слегка изогнутых крыльях.
Дрожащая трель типа «тюю-хьииии…», напоминающая ржание жеребенка или свист помех при настройке радиоприемника.
Предпочитает близость воды близ заливных лугов и водоемов. Необходимое условие пребывания коршунов летом – наличие высоких деревьев.
Всеяден: моллюски, насекомые, рыба, земноводные и пресмыкающиеся, мелкие птицы, в особенности птенцы, зверьки и падаль.
Для устройства гнезда нуждается в высоких деревьях и в воде, обитатели которой имеют большое значение в питании птенцов. Нередко гнездится по окраинам села, часто занимая гнезда ворон.
Кладка из 2-4 белых яиц с бурыми пятнышками и черточками.
Прилетает с юга довольно рано, около середины апреля. Откладывание яиц происходит в конце апреля или в первой половине мая. Птенцы появляются в первой половине июня и долгое время (около 45 суток) остаются в гнезде. Вылет их из гнезда происходит в конце июля — начале августа. Отлет наблюдается в конце августа – начале сентября.
Сокол является одним из основных крылатых хищников на нашей планете. Он – замечательный охотник. Питаются только ими же убитой добычей. В ловкости полёта им нет равных среди других хищных птиц. На земле же они очень не ловкие.
Пищу их составляют позвоночные животные в основном небольшие птицы и грызуны. Сокол имеет превосходное зрение. Небольшую птичку видит в небе за километр, мышь в траве за сотню метров.
Важное место в семействе соколиных занимают благородные соколы. Они очень выделяются среди всех хищных птиц. Основные достоинства этих птиц – сила, ловкость, смелость и благородная осанка. Они охотятся на позвоночных животных не очень большого размера, чаще на птиц, которых они ловят на лету. Наземных жертв благородный сокол атакует с огромной высоты, стремительно летя вниз, так что невозможно его хорошо разглядеть. Охотятся эти хищные птицы утром и вечером, а днем они проводят время в укромном уголке, переваривая пищу.
Благородные соколы обычно строят гнезда на вершине дерева, на высоком строении, а иногда и на голой земле. Эти птицы не брезгуют пользоваться гнездами более крупных птиц. Самка сокола высиживает яйца в течении 3 – 7 суток и пока она занята этим делом, её кормит самец.
Ястреб-перепелятник размером примерно с голубя. До 38 см в длину. Самец сверху серый с белыми пятнами на шее, снизу беловатый с бурым или рыжеватым рисунком, щеки рыжие. Самка бурая сверху и белая с темно-бурыми полосками снизу, бровь и горло белые. Молодые рыжевато-бурые сверху, палевые с мелкими пестринами снизу. В полете видны 4 узкие и одна более широкая краевая полоса на хвосте. Искусный летун, никогда не зависает в воздухе. Громкое быстрое «кик-кик-кик». Кричит очень редко.
Местообитания. Разреженные леса, опушки, лесопарки лесной и лесостепной зоны.
Питается в основном мелкими птицами, изредка ловит крупных насекомых и грызунов. Добычу схватывает главным образом на лету. Высмотрев в полете жертву, камнем падает на нее, часто со сложенными крыльями. Стремительный бросок ястреба из засады на стайку воробьев или синиц довольно часто удается наблюдать близ лесных опушек или больших парков.
Гнездится на лесных опушках, в рощах, перелесках. Гнездо строит из тонких сухих сучьев, нередко перевитых сухой травой. Кладка из 3-6, чаще 4-5 матово-белых яиц с буроватыми пятнами и крапинками разной величины.
Ястреб-перепелятник – оседлая птица. Приступает к гнездованию сравнительно поздно, в мае. Насиживание продолжается 32 суток. Вылупление птенцов происходит в конце июня – начале июля. В первой половине августа молодые птицы становятся летными.
Дрессировка его очень простая, занимает всего около десяти-двенадцати дней; а между тем за одну охоту на пролетных перепелов можно с одним ястребом добыть их несколько десятков до 70-80 штук.
Иволга крупнее скворца, с несколько удлиненным телом, самцы и иногда самки очень ярко окрашены. Самец ярко-желтый, черные полоски через глаз не соединяются на затылке, самки и молодые птицы желтовато-зеленые со светлым в пестринах брюшком. Полет ныряющий, как у дятла.
Резкое мяуканье «вжяяаа» и флейтовый свист «фиу-у-лиу».
Обитает в светлых высокоствольных лиственных лесах, садах и парках. Держится, в основном, высоко в кронах деревьев.
Питается насекомыми, в том числе крупными волосатыми гусеницами, которых не ест почти никто из других птиц, а также плодами и ягодами.
Излюбленными местами гнездования иволги являются высокоствольные березовые и иные светлые лиственные леса, а также рощи и перелески среди полей.
Искусно сделанные висячие гнезда иволга располагает на крупных деревьях, на высоте от 3 до 16 м от земли. Основой постройки являются размочаленные древесные волокна, прошлогодние стебли и листья злаков, пеньковые волокна, оплетающие и поддерживающие гнездо развилки.
Кладка из 4-5 белых с розовым или кремовым оттенком яиц, покрытых редкими темно-коричневыми и серыми крапинками].
А и в названиях разница выпирает. У коршуна и ястреба.
Коршун…
Навскидку (без подгляда-подсказа). Хищное: сочетание к-р-ш. Корявость-крючковатость, изогнутость. Коряга, корч. Клюв, когти. Правда, отмечено, что когти у него как раз слабозагнуты.
По-любому: корябает, корёжит, кромсает, крушит. Крушит-кружит… Ага! – коль в рифму: чертит круги.
Созвучное английское crush – «деформировать», «раздавливать», «сломить».
Согласно словарю Фасмера, слово «корж» считается родственным слову «корга» (что означает «кривое дерево»).
В переверт: шарк, шорк, шрек…
На немецком языке и на идише Schreck (Shrek) означает «страх» или «ужас». Хотя литературный великан-огр, в отличие от кельтского прототипа, не так и ужасен.
Кощей, колдун, шаман, чернокнижник, чертёжник-чертяка.
Карга – Баба-Яга.
Ястреб…
Ну, что истребитель – понятно! Ис-яс. Стреб. Треб. Трепать. Теребить. Нудить (треба – нужда). От нужды всё (природа такая!).
Яс… К язи-язве.
Вот неясыть (совушка) – от «несъедобы-ненасытности». Тоже – слегка в «яс».
Утроба.
Яство – еда, пища, кушанье. Жратва!
Стре… К стремительности. Стремление – скорость, тяга, воля. Порыв-атака-агрессия. Стреб-стерб. Скреб. Щерб. Ущерб. Травля.
Как-то и к «стерве» (падали). Стервятник. Требуха. Как там у них (ястребов) на счёт этого?! Это сокол – не падальщик. Что сам загубил, то и слопал
О неясыти (коль уж она подвернулась)
[Название «неясыть» встречается в древнерусском языке – «нє;съ;ть» – и позднее в церковнославянском – «нє;сыть», в Библии (Лев.11:14, Иов. 15:23, Пс. 101:7). В тексте Септуагинты, с которого был сделан славянский перевод Библии, это слово на древнегреческом языке: «;;;, ;;;;;» – «коршун», а в Вульгате: «pellicano» – «пеликан». Несмотря на упоминание этого слова в церковнославянских текстах, этимология его до конца не ясна. Как считает И.И.Срезневский, слово образовано от «нє» + «с;» + «съ;ть», то есть: себя («с;») не насыщающий («съ;ть» – «сытость, насыщение»); Л.А.Булаховский считает, что оно образовано из отрицания «не», соединения «я» и слова «сыть» в значении «пища, еда». В этом варианте название понималось как «ненасытный, хищный» и сближалось с древним названием одного из порогов Днепра – «Ненасытец». Синоним неясыть – прожорливый, по мнению этимологов, сохраняется и более позднее время. Словарь В. И. Даля (1882), представляя понимание слова во второй половине XIX века, указывает, что название означает «птица баба // Видъ пугача, филина. // Сказочная, прожорливая, ненасытимая птица»].
NOCTURNO*
Тёмную выбери ночь и в поле, безлюдном и голом
В мрак окунись... пусть и ветер, провеяв, утихнет,
Пусть в небе холодном тусклые звёзды,
мигая, задремлют...
Сердцу скажи, чтоб ударов оно не считало...
Шаг задержи и прислушайся! Ты не один...
Точно крылья
Птицы, намокшие тяжко, плывут средь тумана.
Слушай... это летит хищная, властная птица,
Время ту птицу зовут, и на крыльях у ней твоя сила,
Радости сон мимолётный, надежд золотые лохмотья...
А это – наш Иннокентий Фёдорович (1890)! Из поэмы «Mater dolorosa». *М.б., всё-таки лучше по-итальянски (ночное) – Notturno?!
Стих адресован С. К. Буличу, профессору Петербургского университета, филологу, теоретику музыки, композитору, написавшему на эти слова романс.
Тут и хищная властная птица, и ветер (пусть и утихший). Ау, Сан Саныч! Привет, Коршун и Дикий Ветер.
А Время – Кронос. А Кронос (Хронос) как-то с «коршуном» в переклич. Я это сразу приметил, но помалкивал.
Кронос, сын Урана (неба) и Геи (земли) оскопил (фирменным серпом) папашу. Страшась той же участи, пожирал своих детей (от Реи). Зевса Рея утаила (в пещере на Крите), подсунув ненасытному брату-супругу камушек (омфал). Спасённый Зевс вырос и вставил папаше по самое то, сбросив его в Тартар.
Возмездие!
Однако пора бы и главного Коршуна (блоковского) из рукава выпустить…
Чертя за кругом плавный круг,
Над сонным лугом коршун кружит
И смотрит на пустынный луг. –
В избушке мать над сыном тужит:
«На хлеба, на, на грудь, соси,
Расти, покорствуй, крест неси».
Идут века, шумит война,
Встаёт мятеж, горят деревни,
А ты всё та ж, моя страна,
В красе заплаканной и древней. –
Доколе матери тужить?
Доколе коршуну кружить?
Это – так сказать выжимка.
О том, кем и как чертятся эти «круги» по всему «Возмездию», мы уже вскользь упоминали. Подробнее – можно конкретно пройти по тексту. О «взмахах крыл» там предостаточно.
Но какая музыка! И как поётся. Мы о стихе, а не о поэме…
Всю свою жизнь возмущаюсь «за неположенность» на музыку моих любимейших из Блока. Сам-то я их о-го-го как порой загибаю!
[Тогда мне пришлось начать постройку большой поэмы под названием «Возмездие». Её план представлялся мне в виде концентрических кругов, которые становились всё уже и уже, и самый маленький круг, съёжившись до предела, начинал опять жить своею самостоятельной жизнью, распирать и раздвигать окружающую среду и, в свою очередь, действовать на периферию.
Такова была жизнь чертежа, который мне рисовался, – в сознание и на слова я это стараюсь перевести лишь сейчас; тогда это присутствовало преимущественно в понятии музыкальном и мускульном…]
Из предисловия автора (А.Б.) к публичному чтению третьей главы в петроградском Доме искусств 12 июля 1919 года.
Сама поэма представлялась Блоку, как чертёж, где сжимались до предела концентрические круги, с последующим раздвижением этого предела на всю периферию.
А чертёжник-коршун – Время (Кронос), История, Слово… И сам поэт – как медиум-медиатор грандиозного Замысла, музыкально-мускульно ему внимающий.
Настоящий Символизм! Пусть и под маской «реализма». Многоярусный. С переливами-переплёсками бытийных и со-бытийных энергий.
А соратникам по символистскому лагерю ещё тогда (в 1910-м) почему-то не дюже и понравилось. Носы воротили.
А чем не понравилось?! – Полагаю, что скорее внешне, содержательно. Внутреннюю музыку они либо не расслышали, либо, напротив, расслышав, ужаснулись. И Возмездие примерили к себе любимым. А такое восприятие представляется одновременно и справедливым, и слишком ограниченным.
[Блок читал в присутствии друзей-символистов пролог и первую главу «Возмездия». И если одних она поразила свежестью восприятия истории, предметностью, бытовыми зарисовками – всем тем, что, по существу, было запретным для символистов, то Андрей Белый, Вяч. Иванов и другие апологеты этого течения «метали громы и молнии». Они увидели разложение, результат богоотступничества, преступление и гибель. Блок не умел защищаться, он был подавлен, и поэма, оставшись незавершенной, легла в стол, где и пролежала почти до самой смерти. Только в 1921 году Блок вновь обращается к незаконченной поэме, чтобы если не закончить, то хотя бы привести в порядок. Так формально она и осталась недописанной, ведь во все академические сборники вошли только пролог, первая глава и незаконченные обрывки второй и третьей].
Конечно, Natturno настолько попадает в блоковскую связку (К и ДВ), что такое соответствие может показаться неслучайным. Будто Блок-таки «подсмотрел» их у мрачного вестника русского символизма и провёл сначала через не вполне удавшуюся поэму, а затем в мартовском двустишии, за которым почти сразу разверзлось едва ли не двухгодичное молчание.
1916-й в творчестве Блока помечен ещё разве что 9-м июня. И снова – двумя. Одно из них («Демон») – также зловеще-крылато.
Да и «Демон» этот мелькнул уже в 1910-м. И вообще, всей интонацией, ложится в «Россию» ещё 1908-го (Опять, как в годы золотые…).
Иди, иди за мной – покорной
И верною моей рабой.
Я на сверкнувший гребень горный
Взлечу уверенно с тобой.
Я пронесу тебя над бездной,
Её бездонностью дразня.
Твой будет ужас бесполезный –
«Тишь вдохновеньем для меня.
Я от дождя эфирной пыли
И от круженья охраню
Всей силой мышц и сенью крылий
И, вознося, не уроню.
И на горах, в сверканьи белом,
На незапятнанном лугу,
Божественно-прекрасным телом
Тебя я странно обожгу.
Ты знаешь ли, какая малость
Та человеческая ложь,
Та грустная земная жалость,
Что дикой страстью ты зовёшь? –
Когда же вечер станет тише,
И, околдованная мной,
Ты полететь захочешь выше
Пустыней неба огневой, –
Да, я возьму тебя с собою
И вознесу тебя туда,
Где кажется земля звездою,
Землёю кажется звезда.
И онемев от удивленья,
Ты узришь новые миры –
Невероятные виденья,
Создания моей игры.
Дрожа от страха и бессилья
Тогда шепнёшь ты: отпусти...
И, распустив тихонько крылья,
Я улыбнусь тебе: лети.
И под божественной улыбкой
Уничтожаясь на лету,
Ты полетишь, как камень зыбкий,
В сияющую пустоту.
Но крылья… И тема «кружения» (не «вечного» ли возвращения?!).
А ещё эта настойчивая «спарка-спайка» (жёсткий повтор): Иди, иди за мной – покорной… Почти как: На хлеба, на, на грудь, соси… Тем более, что дальше: Расти, покорствуй, крест неси…
А у Анненского-то птичек почти и нет…
«Совы» Бодлера, нацелившиеся багровой зеницей. Разбухшие крылья в «Чёрной весне» (невероятно мрачной!). Да этот Кронос-Коршун.
И.Ф. всякой живности предпочитал цветы…
Когда у меня сочинялось «Самоубийца», кроме «тёзки» (в название) тёзки (в автора) Нарбута мелькали разве что грачи Пастернака («обугленные груши»). Анненского там точно не было. Однако
Набухшие кровью вороны,
пресытясь обилием мяс,
клевали с шинелей шевроны,
сукном и тесьмою давясь.
И Нарбут, упившийся Плотью,
повесил на сердце зарок.
Поэзия – это не подвиг,
А просто взведённый курок.
И спорят уже коммунары,
кто друг им теперь, а кто враг.
Строгают бараки и нары.
Готовятся списки в Дальлаг.
Там, рядом – Охотское море.
Лупи по своим в карамболь!
Безропотно к ветхой Гоморре
дрейфует российский Рембо.
(17.03.2016)
У самого экспрессиониста Нарбута было кстати без «набухлостей» и «разбухшести» как таких, зато с отяжелелостью и нахохленностью
От сладкой человечинки вороны
в задах отяжелели, и легла,
зобы нахохлив, просинью калёной
сухая ночь на оба их крыла.
Импрессионист и интроверт Анненский такого себе (про «зады», «человечинку» и прочее) не позволял. При всей своей мрачности. И демонов особо не поминал. Его символизм был больше психологическим, чем мистическим (как у классиков «жанра») или физиологическим (как у экспрессионистов, типа Нарбута или Бенна). Что, конечно, не раз подмечалось…
Только что (27.01, 11.00) откликнулся Кириллу (Ривелю). Он, в ночь, чуть пожурил меня за некоторые фактологические шалости в «Маринистике». Ну, Игоревич (глубоко уважаемый) иногда перегибает по части реализма (и претыкается о мой, как не крути, символизм). И, как дока в морских делах и историях, он меня порой по-дружески подкалывает.
А когда я, к ответке, пересматривал свой опус (от ноября 2017-го), наткнулся на мелькающий у нас здесь образ-силуэт. – Хищной птицы-вертушки. Круто ширяющей.
Заодно и «пьяная матросня», растерзавшая цвет российского флота, кольнула в «Альбатроса» Бодлера
Линкор «Екатерина» ходил на Трапезунд.
Осколок Византии в мифическом Тазу.
Сам омут звался Понтом. Эвксинским. Между тем,
ребята с красным бантом ширяли в темноте.
Империю зашибли (в столице, по весне).
При Временном режиме, до шеи покраснев,
регалии содрали, сменили имена.
На Понте нет мистралей. Да скалится луна.
Линкор – теперь «Россия». «Свободная» притом.
Он грозен, как мессия, и гибок, как тритон.
А время покраснело до кончиков ушей
и многое посмело под лозунги-клише…
С такими примечаниями
[Вообще-то изначально было «шныряли». Но для этих «ребят» оно – как-то мелковато. Узко. И «ткнуло» меня расширить всё это. Ширяли. Во как! А «ширять» – это типа «парить». Как орёл или буревестник (революции). Широко, мощно, хищно!
Ну-ка, проверим, у кого и как оно (ширять) – редкое, архаичное – звучало… Бац!
У одного советского мариниста, водившего (кстати!) дружбу с тем же Колбасьевым и, вероятно, «настучавшего» на того, встречается такой замечательный пассаж:
«Камнем, сложив крылья, падает он на восставшую Венгрию, одним ударом приканчивая революцию; широкими кругами ширяет над Кавказом, разоряя гнёзда горных племён; хищная его тень покрывает Персию, угрожая английским деньгам, наводнившим персидские рынки» (Л. С. Соболев, «Капитальный ремонт», 1932 г.)].
В благодарность Кириллу прокрутил «Африканское солнце» (в его исполнении) – о последней эскадре России…
Двойничаю однако! Между своими имперскостью и «шляхетством».
Двойничество Анненского. Не метафизически-трансцендетное. И не историко-культурное.
Крепится оно не классическим мифом (хотя ему, как эллинисту, такое было бы «в жилу»), а психо-физическими ассоциациями-склейками-переходами. Чем-то в живопись Каспара Фридриха, коего я норовил помянуть ещё к «этимологии» Коршуна. Через Крконоше (Снежка-Одетта).
«К. Д. Фридрих»
Порывшись в анналах, в извечных развалах своих реестров,
кудесник Никто гекатомбы запасов завидных вытряхнет.
В укор мыловарам. Поплечник Новалиса. Сам – маэстро.
Ну, чем не находка – альбомы Каспара Давида Фридриха?!
Суровое небо. Вороны. Настоян тоскою воздух.
Тревожные сумерки. Штиль в парусах роковых Померании.
Дорога к Эребу. Паромщик. Остыли кресты погостов.
Не важно, кем умер забытый в пустынях миров лютеранин.
Деревьев обрубки, коряво за землю едва цепляясь,
сгущают и так безнадежно горчащий комок Меланхолий.
Безмолвные горы. Ущелья. В оградке равнин теплее.
Простым рыбакам не сидеть за столом у богов в Вальхалле.
(18-19.05.2019)
А в этом у меня и «тоска» (программная «анненская») сыграла, и Никто (!).
А ведь Иннокентия Фёдоровича я тогда никаким боком в виду не имел.
А ещё и Меланхолия (с её безнадёжностью)! Сюда же…
А про сами горы здесь
«Крконоше»
Их имя чешское озвучить
– не ко мне.
Язык хорош! Но больно скуп на гласные.
Корней осколки… Будто по стерне.
«Тыр-пыр» и ощущения контрастные.
А Прага – не иначе, как «порог».
Прекрасный град! Но я «споткнусь» на Влтаве.
Глотая воздух, делаю нырок.
На золото корявыми болтами
навинчиваю крыши и крючки.
И горки подымаю на закорки.
Но это «кырк» коварней, чем тычки
и тряска допотопнейшей моторки.
И где же достославный Исполин?!
Скорее, здесь загривок Крокодила.
По крохкой корке – вязкий вазелин.
И дымки чад от ветхого кадила.
Шучу!
Каспар по нраву нам вполне.
И эти горы – Снежка и Судеты.
Одиллия… А может быть, Одетта?!
Волшебным лебедем на призрачной волне.
(27.05.2019)
[Брюсов писал, что автор «Кипарисового ларца» умел «подходить к каждому явлению и чувству с неожиданной стороны». Своеобычной была и поэтика Анненского. Противник религиозно-мистического символизма, он культивировал ассоциативную психологическую символику, в которой переживания лирического субъекта ищут аналогий в образах внешнего. Этот извечный в поэзии параллелизм психического и физического Анненский значительно обновил. Он расширил спектр образных аналогий, усилил предметность поэтического знака и понизил его в ранге; эмблемой переживаний стала судьба обыденной, бытовой вещи. При этом Я и Не-Я объединяло у «нерадостного поэта», как назвал Анненского Волошин, общее злочастье].
(Русская поэзия серебряного века. 1890-1917. Антология. Ред. М.Гаспаров, И.Корецкая и др. Москва: Наука, 1993).
С такой характеристикой в основном соглашусь.
К кому только не причисляли Анненского. И к платоникам-эллинистам (с христианством, как евангельским, так и «церковным», у него не вяжется…). И к экзистенциалистам. И к импрессионистам. И к только что вылупившимся акмеистам.
Опять отвлекался. На «работы» (экзамены). А чуть и на вирши. Однако – не совсем в «Анненского». Зато (два) – в музыку («Кватромано» и «Ивану Смирнову»).
С «Иваном» споткнулся о трудную для себя (неуча) тему: мелодия и… тема (уже в музыке). Слегка ковырнул, но даже Таша приструнила самозванца. Там и на самом деле всё запутано. С понятиями. Не многим лучше, чем с «символом».
«Кватромано»
Перуанский вальсок. «Quiero ser tu sombra».
Я уйду, не прощаясь, но останется тень.
И с тобою она будет снова и снова
Танцевать неустанно при свечах в темноте.
Будет руки твои целовать, не стесняясь.
И кружить под наивный и чуткий аккорд.
Я уйду навсегда. Я смешаюсь с тенями.
Растворюсь в неуёмном гитарном арго.
(27.01.2021)
PS:
В слове теняЯми, творительный падеж, множественное число слова тень (в обычном знач.), ударение следует ставить на слог с буквой Я. В слове теЕнями, творительный падеж, множественное число слова тень (призрак, привидение), ударение должно быть поставлено на слог с буквой Е.
«Ивану Смирнову»
А он играл, играл… Вытанчивал.
Коленца розные и па.
Колдунья музыка обманчива.
Нелепа. В сущности – слепа.
Ей не нужны тетрадки нотные.
И чужд поэзии язык.
Но те же, в муках, роды рвотные.
И в створках творчества – пазы.
Уступы, петли и уключины.
Где призвук, тощий обертон,
Целует паузы колючие.
Трезвучья пенятся винтом.
По-русски, с боем балалаечным,
Под скоморошью карусель –
Терзай гитару,
Николаевич!
Тоску и бестолочь рассей…
(28.01.2021)
PS:
Иван Николаевич Смирнов (9.09.1955 – 15.11.2018). Блестящий гитарист (жанр этно-фьюжн). Композитор.
Воспитал восьмерых детей.
На вопрос: «Кто Вы прежде всего – композитор или музыкант?!» – отвечал: конечно, музыкант.
В музыке нет никакой логики (как и в жизни). Говоря об этом, Иван ссылался и на А.Ф.Лосева («Музыка как предмет логики»).
Его старший брат, протоирей Димитрий, скончался 21 октября прошлого года, переболев коронавирусом.
Даже такой уничижитель поповской братии, как Александр Невзоров, отозвался о кончине Смирнова-старшего с сочувствием.
Об этом (своём).
Вышел на Смирнова через «перуанский вальс» (см. выше). Каким образом вышел?! Сам-то Иван эту «тему» не поднимал («Отъезд» или «Кватромано»). Хотя, как глянуть. «Вальсок» этот интерпретируют каждый (музыкант) по-своему. На свой лад. Вот и в названии…
cuatro manos – вообще-то, с испанского, это не «в две руки» (как порой выдают), а в четыре. Спутать cuatro с dos надо уметь! А как случилось?! – Двое играют в четыре руки (полагаю, не только на клавишных, но и на гитаре, пусть и функции рук (пальцев) гитариста разнятся). То есть – играют двое. Когда выкладывают видео с вальсом, играет один. Значит, за двоих?! За себя – уходящего, и за ту (того), с кем расстаётся. В диалог, так сказать. Типа «Я тебя никогда не забуду» в рок-опере Н. Рыбникова…
Кстати, надысь вспоминал Колю Караченцева. «Заходил» к нему на Троекуровское. Памятник лицезрел. В образе Николая Рязанова. Прощание. Уже с миром. С землёй.
А может, двое – уходящий и его тень. Его ангел!?
Название (если Кватромано)… Кто-то искал автора с таким именем. Забавно!
С этим казусом можно так: Кватромано – собственно музыка. Она сама себя исполняет. А так оно и есть. Если по-настоящему. А музыкант – медиум-медиатр. Внимает-передаёт. Со-творит. Вот их (музыка и музыкант) уже и двое. Опять – двое. Нераздельно-неслиянно. В одном. Двуединство (а где-то и три…).
Музыкант нашёл Тему (идею, душу). Тема (Душа) нашла музыканта. Встреча. Синергия. Со-творчество. Две души – в одном. И полилась музыка. Музыка!
Иван подчёркивал, что самое важное (в музыке) именно Тема. А не мелодия.
Вытанчивал…
Выбирал между ним и «вытачивал», а также «вытончивал». Выбрал – «между». В «вытончивать» – сразу и утончённость и проработка тона (звука). Утончение тона. От тона к обертону (при-звуку).
Слегка в импрессионизм. В том числе – живописующий. С тончайшими от-тенками. Бытие в подвижности и мимолётности. Впечатление…
Вика: Основой импрессионистического метода, который можно охарактеризовать как квинтэссенцию живописи, является восприятие и изображение объектов окружающей художника действительности не автономно, а в отношениях к окружающей пространственной и световоздушной среде: рефлексах, бликах, тепло-холодных отношениях света и тени; шире – запечатлеть само пространство и время.
Чуть «к слову». Из репертуара Н. А. Шипилова. Но не собственное, а на стихи Саши Денисенко
Полусвет полутень на лице и вообще
Ни горда ни лукава не плачется
В парке снег до колен ну и пусть до колен
И по снегу старик чей-то катится
Самый дальний и тот занесён и болит
Или как там у нас ещё кличется?
И кронштадская женщина проговорит:
Погибаете, ваше величество...
Повторяю, что в парке, озябшем до пят
Отцветает снегирь, обрывается.
Говорят, что какой-то нездешний солдат
Гладит ели и в ноги им валится.
Выхожу и люблю эту синь-высоту
И вечернюю родину дымную
Наклоняюсь к солдату и говорю:
Ну, пойдём, я лицо тебе вымою.
Взял целиком (текст стиха – а название: «Песня»). Оно того стоит. Хотя мог ограничиться и двумя строками. А с «полусвет-полутень» текстов – тьма. Да ещё с «развивающими»: «полуночь-полудень». В сумерки. Хоть в Анненского, хоть во Влада Пенькова. Хоть в Блока (сумерки, сумерки вешние…).
Нет. И без Блока не удержусь. Тем более, что он у меня (в этом) и по-другому присутствует. А в «сумерках»… И от-звуки (к «при-звукам»), и тайна, и душа к душе…
Сумерки, сумерки вешние,
Хладные волны у ног,
В сердце – надежды нездешние,
Волны бегут на песок.
Отзвуки, песня далёкая,
Но различить – не могу.
Плачет душа одинокая
Там, на другом берегу.
Тайна ль моя совершается,
Ты ли зовёшь вдалеке?
Лодка ныряет, качается,
Что-то бежит по реке.
В сердце – надежды нездешние,
Кто-то навстречу – бегу...
Отблески, сумерки вешние,
Клики на том берегу.
А другое (из Блока) – через «уключины». К «Незнакомке»…
Однако – снова к «вытанчиванию».
Вытачивают – по металлу, по дереву… На токарном станке. А по дереву – ещё и резьба.
Вытанчивают, скорее, по бумаге. Да и вообще (слово) – странность какая-то. Иному тут и танки почудятся. Тогда – к выдавливанию.
А у меня?! «Выщипывал» что ли?! Вы-струнивал? Вылущивал? Вытанцовывал?!
Музыка…
Символисты не зря апеллировали к ней, ибо в музыке символ царит. Здесь его вотчина. Его высшая сублимация и концентрация.
Музыка и Анненский. Мне, дилетанту, далеко не всё по этой части у И.Ф. до спадобы… Так в том, не столько его вина, сколько моя беда. Ибо недостаточно утончён.
А «тема» (М и А), в принципе, набитая.
«Есть слова, которые манят, как малахиты тины, и в которых пропадаешь...
Для меня такое слово «музыка»...».
– Из письма А. В. Бородиной от 15 июня 1904 г.
А ведь про «малахитовую тину» у нас уже где-то мелькало… В «Ямбах», к моему «Мамихлапинатапаю». Там Анненский – не о музыке, а про «картёж»
Зелёное сукно – цвет малахитов тины,
Весь в пепле туз червей на сломанном мелке...
Подумай: жертву накануне гильотины
Дурманят картами и в каменном мешке.
«Жертва накануне гильотины» – не о жизни ли вообще!? – Мы, все, изначально приговорены на казнь. «Каменный мешок» (он же – пещера Платона) – материальный (телесный) плен.
А можно и не обо всех, а о тех, кому нет места в омассовлённом мире черни (толпы). К Кафке, к Набокову («Приглашение на казнь») и т.п.
Но то, что в письме, именно о музыке. Пусть и через её именование (слово «музыка»). Однако, сколь чудовищно соседство (карты и музыка)!
О, как я чувствую накопленное бремя
Отравленных ночей и грязно-бледных дней!
Вы, карты, есть ли что в одно и то же время
Приманчивее вас, пошлее и страшней!
Вы страшны нежностью похмелья, и науке,
Любви, поэзии – всему вас предпочтут.
В них (картах и музыке) – отдушина, притягательность для тоскующей души. Отрава, грязь и… Катарсис!? Если не допустить, что и музыка может быть пошлой (или – развращающей, губительной), но всё же притягательной.
Есть упоение в бою,
И бездны мрачной на краю,
И в разъяренном океане,
Средь грозных волн и бурной тьмы,
И в аравийском урагане,
И в дуновении Чумы.
Всё, всё, что гибелью грозит,
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья –
Бессмертья, может быть, залог!
И счастлив тот, кто средь волненья
Их обретать и ведать мог.
Натяжка?! – Об этом, от «Вальсингама».
Из А.С. я намеревался подтянуть чуть раньше…
Два чувства дивно близки нам –
В них обретает сердце пищу –
Любовь к родному пепелищу,
Любовь к отеческим гробам.
Животворящая святыня!
Земля была б без них мертва,
Как ……………пустыня
И как алтарь без божества.
Впрочем, и оно «хромает» (в плане аналогии, вестимо). Близко, но далеко не в десятку. Даже если сделать существенную оговорку по поводу «пепелища» (в архаичном варианте это слово означает отчий дом, а не «погорелье-пожарище»).
Музыка…
Анненский, конечно о самой музыке. Хотя, возможно, где-то и буквально о слове. А что там (в письме) было в подробностях?
[Я уже начал было беспокоиться о Вас [Анна Владимировна], когда получил вчера Ваше письмо. Слава богу, что Вы хоть немножко вздохнули в тепле, да ещё с музыкой в сердце – и какой? написанной для нашего волненья...
Вы пишете, что только смутно чувствуете, а не можете формулировать, чт; именно прекрасно в полноте захваченной Вашим сердцем музыки. Я не думаю вообще, чтобы слова, покуда по крайней мере, могли исчерпать различие между отдельными музыкальными восприятиями. Можно говорить только об объективном различии, но субъективный момент музыки до сих пор измеряется лишь элементарными или произвольными метафорами. – То, что до сих пор я знаю вагнеровского, мне кажется более сродным моей душе, чем музыка Бетховена, а почему я и сам не знаю. Может быть, потому, что вечность не представляется мне более звёздным небом гармонии: мне кажется, что там есть и чёрные провалы, и синие выси, и беспокойные облака, и страдания, хотя бы только не бессмысленные. Может быть, потому, что душа не отделяется для меня более китайской стеной от природы: это уже более не фетиш. Может быть, потому, что душа стала для меня гораздо сложнее, и в том чувстве, которое казалось моему отцу цельным и элементарным, я вижу шлак бессознательной души, пестрящий ею и низводящий с эфирных высот в цепкую засасывающую тину. Может быть, потому, что я потерял бога и беспокойно, почти безнадежно ищу оправдания для того, чт; мне кажется справедливым и прекрасным. Может быть, просто потому, что я несчастен и одинок...
Простите, милая кузина, что я, подобно душе в музыке, ушёл с почвы того дружеского разговора, на которой имел твёрдое намерение держаться..].
О, как!
Всё-таки о «засасывающей тине». Не токмо бога (если о библейском его допущении) теряет автор, но и бесстрастность платонических высот («звёздное небо гармонии»).
Потому неслучаен и образ «малахита тины», связывающий музыку и «картёж». Музыку, написанную «для нашего волненья», а не успокоения.
А я его (А), ничтоже сумняшеся, припечатал (с.31):
– Музыка наличествует. Но… Вялая в своей обречённости. Может быть, и не вялая, но, точно, без надрыва. Без претензии на прорыв. Без страсти. Может быть, это и хорошо…
Вагнер… Сродный душе И.Ф.
Несколько неожиданно. Впрочем, можно предположить влияние Ницше (имевшее место быть). А может быть, просто эпизод.
Скрябин!? – Уже через Бальмонта. Синестезия.
Восхищённый творчеством и личностью Анненского (как самого «утончённого» завершителя «Периклова века России») В. Н. Ильин (1891 – 1974) так характеризовал музыкальную «подкладку» стихотворения, открывающего «Тихие песни» («Поэзия»)
[Если бы кто-нибудь захотел положить это дивное стихотворение на музыку, то ему пришлось бы очутиться перед проблемой жуткой трудности – синтеза церковно-ладовой музыки с восточными хроматизмами, – своего рода музыкальная «квадратура круга». В поэзии великий мастер русской стихотворной речи, однако, блестяще решил эту задачу].
Вчитаемся ещё раз (ибо до этого пробежал без должного впечатления)
Над высью пламенной Синая
Любить туман Её лучей,
Молиться Ей, Её не зная,
Тем безнадежно горячей,
Но из лазури фимиама,
От лилий праздного венца,
Бежать... презрев гордыню храма
И славословие жреца,
Чтоб в океане мутных далей,
В безумном чаяньи святынь,
Искать следов Её сандалий
Между заносами пустынь.
Насчёт проблемы синтеза церковно-ладовой музыки с восточными хроматизмами ничего достойного сказать не могу, но прочувствовал: Ложится! В музыку.
Понимаю, что «в музыку» ложится всё более или менее поэтически пристойное. Я – о своём… Мне – ложится. Мне – по нраву! Остаётся только развести с некоторыми назойливыми «классическими» образцами. В первую очередь, с «Парусом» Лермонтова.
Белеет парус одинокой
В тумане моря голубом!..
Что ищет он в стране далёкой?
Что кинул он в краю родном?...
Играют волны – ветер свищет,
И мачта гнётся и скрыпит…
Увы! он счастия не ищет
И не от счастия бежит!
Под ним струя светлей лазури,
Над ним луч солнца золотой…
А он, мятежный, просит бури,
Как будто в бурях есть покой!
Ничего против романса Александра Варламова не имею. Всегда нравился. В разных исполнениях.
В этом-то и проблема. Мелодия сия довлеет. И выйти из-под её влияния не просто. Дело в том, что сами тексты перекликаются не только интонационно (метром, ритмикой и пр.), но и… Полагаю, каждый увидит это сам.
Вокруг «Паруса» я уже повращался (в июле прошлого года). Причём – изрядно.
И перекликов там было… Тьма! А корневой (вернее, исходный) – между М.Ю. и Бестужевым-Марлинским. Но здесь я – несколько об ином…
Как Ильин мог проглядеть (не отреагировать на?) очевидный «параллелизм» «Поэзии» Анненского и лермонтовского «Паруса»?!
Посчитал его (П) не относящимся к собственному предмету? Но оценивая «анненское», как дивное (удивительное, чудесное, уникальное), мимо такого факта проходить не следовало бы…
Мне представляется, что Владимир Николаевич (И), будучи богословом, излишне акцентуировал христианскую (библейскую) начинку «Поэзии». При этом игнорировал (или мне показалось?) полемическую (в духе лермонтовской «мятежности») заострённость действительного содержания.
Иначе, что значит необходимость (невозможно трудная) указанного синтеза: церковно-ладовой музыки и восточных хроматизмов?!
[Хроматизм от др.-греч. ;;;;; – цвет) в мажорно-минорной тональности – мелодический ход на полутон от диатонической к одноимённой хроматической ступени звукоряда (или наоборот); например, в до-мажоре f-fis и fis-f; то же что, увеличенная прима (хроматический полутон); напротив, as-h (увеличенная секунда), h-as1 (уменьшённая септима) – хроматические интервалы, но не хроматизмы.
Не любой ход на полутон – хроматизм. Например, ход b-c в тональности до мажор не считается хроматизмом, поскольку в этом случае полутоновый ход происходит от ступени одного наименования к ступени другого наименования. Таким образом, оценка того или иного мелодического хода как «хроматического», «диатонического» или какого-либо другого зависит от гармонической логики целого (прежде всего, от целостной трактовки ладового звукоряда)].
-31.01.2021
Дык тамочки ишчо и «восточное» (к хроматизму)…
Такое не осилишь! Но (на всякий случай) – от Ю. Н. Холопова. Чуть подробнее (пригнанную Литературу опустим)
[греч. xromatismos – окраска, от xroma – цвет кожи, цвет, краска; xromatikon – хроматический, подразумевается genos – род
Полутоновая система (по А. Веберну, хроматизм – это «движение полутонами»). К хроматизмам относят два рода интервальных систем – древнегреческую «хрому» и европейский хроматизм.
1) «Хрома» – один из трёх осн. «родов» тетрахорда (или «родов мелодий») наряду с «диатоном» и «энармонией» (см. Греческая музыка). Вместе с энармонией (и в противоположность диатону) хрома характеризуется тем, что сумма двух меньших интервалов меньше величины третьего. Такое «скопление» узких интервалов наз. пикн (греч. pyknon, букв.- скученно, часто). В отличие от энармоники наименьшие интервалы хромы - полутоны, напр.: е1 - des1 - с1 - h. С точки зрения совр. муз. теории греч. хрома по существу соответствует звукорядам с ув. секундой (в октавных ладах - с двумя ув. секундами, как в арии Шемаханской царицы из II действия оперы «Золотой петушок» Римского-Корсакова) и ближе к диатонике, чем к хроматике. Греч. теоретики различали в «родах» ещё и «окраски» (xroai), t. е. интервальные варианты тетрахордов данного рода. По Аристоксену, хрома имеет три «окраски» (вида): тоновую (в центах: 300 + 100 + 100), полуторную (350 + 75 + 75) и мягкую (366 + 67 + 67).
Мелодика хроматич. рода воспринималась как красочная (по-видимому, отсюда и название). Вместе с тем она характеризовалась как изысканная, «изнеженная». С наступлением христианской эпохи хроматич. мелодии осуждались как не удовлетворяющие этич. требованиям (Климент Александрийский). В нар. музыке Востока лады с ув. секундами (гемиолика) сохранили своё значение и в 20 в. (Саид Мохаммед Авад Хавас, 1970). В новоевроп. мелодике X. имеет другое происхождение и соответственно иную природу.
2) Новое понятие X. предполагает наличие диатоники как основы, к-рую X. «расцвечивает» (понятия chroma, color у Маркетто Папуасского; см. Gerbert M., t. 3, 1963, p. 74B). X. трактуется как слой высотной структуры, прорастающей из коренного диатонического (принцип альтерации; ср. с идеей структурных уровней Г. Шенкера). В противоположность греческому новое понятие X. связано с представлением о 6 звуках (мелодич. ступенях) в тетрахорде (у греков их всегда было четыре; идея Аристоксена о равномерно-темперированном тетрахорде полутоновой структуры осталась теоретич. абстракцией) и 12 звуках в пределах каждой октавы. «Нордический» диатонизм зап. музыки отражается на трактовке X. как «спрессовывания» диатонич. элементов, «встраивания» в коренной диатонич. ряд второго (диатонического внутри себя) слоя в качестве X. Отсюда принцип систематики хроматич. явлений, располагаемых в порядке нарастающей их густоты, от максимально разреженной хроматики до предельно плотной (гемитоника А. Веберна). X. подразделяется на мелодич. и аккордовый (напр., аккорды могут быть чисто диатонич., а мелодика – хроматич., как в этюде Шопена a-moll op. 10 No 2), на центростремительный (направленный к звукам тонич. трезвучия) и центробежный (от них, напр., в начале 1-й вариации 2-й части 32-й сонаты Л. Бетховена для фп.). Систематика осн. явлений X.:
…………………………………………….
[не впечатывается...]
Модуляционный X. складывается в результате суммирования двух диатоник, разъединённых отнесением их к разным частям сочинения (Л. Бетховен, финал 9-й фп. сонаты, гл. тема и переход; Н. Я. Мясковский, «Пожелтевшие страницы» для фп., No 7; также в смешении с др. видами X.); хроматич. звуки находятся в разных системах и могут отстоять далеко друг от друга. Субсистемный X. (в отклонениях; см. Субсистема) представляет звуки хроматич. соотношения в рамках одной и той же системы (И. С. Бах, тема фуги h-moll из 1-го тома «Хорошо темперированного клавира»), что сгущает X.
Вводнотоновый X. происходит от введения вводных тонов к любому звуку или аккорду, без момента альтерирования как хода на ув. приму (гармонич. минор; Шопен, мазурка C-dur 67, No 3, P. И. Чайковский, 1-я часть 6-й симфонии, начало побочной темы; т. н. «прокофьевская доминанта»). Альтерационный X. связан с характеристич. Моментом – видоизменением диатонич. элемента (звука, аккорда) посредством шага на хроматич. полутон – ув. приму, явно представленного (Л. Бетховен, 5-я симфония, 4-я часть, такты 56-57) или подразумеваемого (А. Н. Скрябин, Поэма для фп. ор. 32 No 2, такты 1-2).
Mикстовый X. заключается в последовательном или одновременном смешении ладовых элементов, каждый из к-рых принадлежит разным диатоникам (А. П. Бородин, 2-я симфония, 1-я часть, такт 2; Ф. Лист, симфония «Фауст», 1-я часть, такты 1-2; С. С. Прокофьев, соната No 6 для фп., 1-я часть, такт 1; Д. Д. Шостакович, 7-я симфония, 1-я часть, цифры 35-36; Н. А. Римский-Корсаков, «Золотой петушок» орк. вступление ко II действию; симметричные лады могут близко подходить к натуральному X.). Натуральный X. («органическая хроматика» по А. Пуссёру) не имеет диатонич. подосновы (О. Мессиан, «20 взглядов...» для фп., No 3; Э. В. Денисов, фп. трио, 1-я часть; А. Веберн, Багатели для фп. ор. 9).
Теория X. у греч. мыслителей была объяснением интервалики хроматич. рода путём исчисления математич. отношений между звуками тетрахорда (Аристоксен, Птолемей). Выразит. характер («этос») хромы как рода нежного, изысканного, описывали Аристоксен, Птолемей, Филодем, Пахимер. Обобщением антич. теории X. и исходным пунктом для ср.-век. теоретиков явилось изложение сведений о X., принадлежащее Боэцию (нач. 6 в.н. э.). Явления нового (вводнотонового, транспозиционного) X., возникшие ок. 13 в., первоначально показались столь необычными, что были обозначены как «неправильная» музыка (musica ficta), «выдуманная», «фальшивая» музыка (musica falsa). Суммировав новые хроматич. звуки (с бемольной и диезной сторон), Просдоцимус де Бельдемандис пришёл к идее 17-ступенной шкалы тонов:
………………………………………
Стабильным наследием «музыки ficta» остался «искусственный» вводный полутон минорного лада.
На пути дифференциации энгармонич. значений тонов в кон. 16 в. от теории X. ответвилась микрохроматика. С 17 в. теория X. развивается в русле учений о гармонии (также генерал-баса). Модуляционный и субсистемный X. трактуются преим. как транспозиционные перенесения отношений центр. ячейки ладотональности на подчинённые и периферийные.]
Понял немногое. Из того, что понял…
И «Ивану Смирнову», и реплики (мои) в адрес импрессионизма – как-то к этому.
По Ильину. О «Поэзии» Анненского. К той «жуткой трудности» (да я и сам сообразил, что имел ввиду В.Н.)
Мелодика хроматич. рода воспринималась как красочная (по-видимому, отсюда и название). Вместе с тем она характеризовалась как изысканная, «изнеженная». С наступлением христианской эпохи хроматич. мелодии осуждались как не удовлетворяющие этич. требованиям (Климент Александрийский). В нар. музыке Востока лады с ув. секундами (гемиолика) сохранили своё значение и в 20 в. (Саид Мохаммед Авад Хавас, 1970). В новоевроп. мелодике X. имеет другое происхождение и соответственно иную природу.
Это понятно (более или менее). Душа язычница – Душа христианка… Помню хотя бы от В. В. Розанова.
А вот – из собрания проповедей протоирея Андрея Ткачёва
[Если душа человеческая совершает нравственное восхождение, то она может черпать и из корней, и сверху… Сверху это – от Отца светов, у Которого нет изменения и тени перемены. А из корней – это из глубин народной истории, если корни эти здоровы. Бывает, что свой нравственный рост нужно совершать не благодаря народным корням, а вопреки им. Это стоит запомнить. Но в любом случае это труд, без которого вместо культурной розы будет только «естественный» бурьян…
Я говорю это для того, чтобы «сбить бантики» с тех, кто легко и просто, без напряжений и усилий, к месту и не к месту повторяет цитату из Тертуллиана о том, что «душа наша по природе христианка». Душа, дескать, естественно тянется к добру, и избирает с удовольствием лучшее и так далее, так далее. Все это так, но…]
Есть там и ссылка на В.Р.
[Нельзя обманывать себя поиском естественного нравственного величия. Величие и красота воспитуемы при помощи свыше. Чтобы убедиться, сравните дикий виноград с культурным или домашнего пса – с одичавшим.
Великий философ Василий Розанов правильно говорил, что душа в иные времена, может быть, по природе и христианка, но ещё она по природе – язычница. И там, в тайной сердечной глубине своего разнузданного естества она способна и завыть, и зазвенеть бубенчиками, и вокруг костра заплясать, и даже кровушки напиться.
Закон и Откровение, благодать и Таинства – вот источник всего доброго. Нужно запомнить эти слова и потрудиться глубоко понять их смысл. Иначе наш «естественный человек» весело улыбнется, и вместо добродетели мы увидим такие клыки, под которыми любая кость хрустнет].
Сюда бы братьев Смирновых покликать (увы!)… Музыканта да протоирея. При всём христианском, что было присуще Ивану Николаевичу, с отцом Димитрием у него и расхождения бы (по предмету) обнаружились…
Непременно!
–
Если душа человеческая совершает нравственное восхождение, то она может черпать и из корней, и сверху… Сверху это – от Отца светов, у Которого нет изменения и тени перемены. А из корней – это из глубин народной истории, если корни эти здоровы.
Протоирей Ткачёв – отнюдь не ретроград (хотя – сволочь отменная). Ни чета иеромонаху Роману (Матюшину), с которым так пикируется мой сербский знакомец Валерий Новоскольцев. Из какого ряда был В. Н. Ильин, пока судить трудно. Его увлечение евразийством, национал-социализмом (слухи, слухи…), идеями национально-консервативной революции вообще – ещё не приговор. Однако…
А вот Иннокентия Фёдоровича, при всей его «перикловой воспитанности», влекли именно изменения и тени перемен. Двойничество. Пусть и без демонизма.
А к Василию Розанову ещё и К.Н.Леонтьева «подобрать» не мешало бы… Да и Фёдора Михайловича. Да и… О Фридрихе Ницше из деликатности промолчим.
–
Удивляюсь своему бытию, своему сознанию, тому, что я – это я, удивляюсь светлым высотам, темным глубинам и провалам своего духа. Удивляюсь своим радостям и страданиям, удивляюсь тому, что я – мыслитель и художник, человек страстный и порочный, часто одержимый, но во всяком случае очень несчастный… Несчастный вследствие страданий от противоречий, раздирающих меня, несчастный вследствие ненависти ко мне со стороны мещан и пошляков, а также тех, кто по роковому недоразумению считает меня в числе своих идеологических и политических противников, хотя я ни в какой степени не идеолог и не политик. Конечно, есть и такие ненависти, которыми надо гордиться, напр, ненависть заведомых негодяев, низких и злобных людей. Но от этого не легче.
Это – В. Н. Ильин, о себе («Пережитое»). И не спешите вешать на него ярлык «коллаборациониста» (или того страшнее). Не в оправдание говорю, но в понимание. В понимание также его излишне категорических суждений по тем или иным вопросам и персоналиям. В понимание его интереса к Лермонтову, Анненскому, Достоевскому, Гоголю… Ко всей трагедии русской культуры.
–
Я тяжело страдал – и теперь страдаю от того, что в качестве художника я влёкся всегда к чувственным конкретностям, к образам и звукам, и был заклятым врагом книжности и интеллигентства, хотел быть и был в молодости босоногим Лелем и «ковбоем»… но в качестве ученого и мыслителя неудержимо стремился к схематизму понятий, к отвлечённой мысли, очень любил чистую математику и гносеологию – и стремился основать самую отвлечённую из всех философских наук, холодную, как междупланетное пространство, «общую морфологию», и всю свою жизнь просидел над книгами в пыли библиотек, выражаясь на таком заумно специальном языке, что стал непонятен даже самым искушённым в этом деле читателям.
Как художник я возлюбил, прежде всего, чувственную красоту священной осязаемой плотяности. Как интеллигент я был всегда наклонен к святости и монашеству, к аскезе, влёкся к духовенству. Но в то же время ненавидел люто и монахов, и аскетов, и вообще духовенство за их непонимание красоты, за скопчество, за холодную прозаическую развращённость и тяготение к благам земным (не духовенство, а «плотовенство»), за полное отсутствие детской непосредственности, за неспособность умиляться красотой Божьего мира, за нежелание «поклоняться придорожью», «припадать к траве» и «чуять радуницу Божию» (выражаясь словами раннего Есенина).
Эмоциональное мышление (Emozionaldenken), поэзия и, прежде всего, музыка, музыка, музыка – вот чем с самого начала была полна моя душа.
Вот так! А дальше (в исповеди Ильина) – строки из В. Ходасевича, того, кто весьма недружелюбно прошёлся по Анненскому
И музыка, музыка, музыка
Вплетается в пенье моё
И узкое, узкое, узкое
Пронзает меня лезвие…
А потому, не будем спешить. С категоричностью оценок (в том числе и с оценками оценок). Важно услышать и понять. А принимать или не принимать – уже иное дело.
Вернёмся к переклику «Поэзии» и «Паруса». Переклик очевиден. И очевидно осознан (со стороны И.Ф.), что ничего не портит и нисколько не исключает мистического элемента.
При желании, нетрудно заподозрить в тексте И.Ф. даже пародию. Не подражание, не пасквиль, а именно пародию. Выпячивающую наиболее выразительные места достойного, сильного текста.
Впрочем, при всём уважении к подобному жанру, оставим эту версию для желающих.
Поэзия, как она представлялась Пушкину («Эхо») и как понимал её Лермонтов («Кинжал»).
– Анненский («Жизнь и творчество Лермонтова: Конспект статьи» (РГАЛИ. Ф. 6, Оп. 1. № 189. 5 л.)).
Гармония и дисгармония…
«Пушкин не любил диссонансов, он поэт гармонии, поэт-артист. Лермонтов в наиболее зрелых своих произведениях «Герой нашего времени», «Валерик», в своём любимом «Демоне» останавливается на неразрешённом диссонансе» (Там же).
Кто ближе самому И.Ф., опять-таки очевидно.
Прикинем?!
Люблю тебя, булатный мой кинжал,
Товарищ светлый и холодный.
Задумчивый грузин на месть тебя ковал,
На грозный бой точил черкес свободный.
Лилейная рука тебя мне поднесла
В знак памяти, в минуту расставанья,
И в первый раз не кровь вдоль по тебе текла,
Но светлая слеза – жемчужина страданья.
И чёрные глаза, остановясь на мне,
Исполненны таинственной печали,
Как сталь твоя при трепетном огне,
То вдруг тускнели, то сверкали.
Ты дан мне в спутники, любви залог немой,
И страннику в тебе пример не бесполезный:
Да, я не изменюсь и буду твёрд душой,
Как ты, как ты, мой друг железный.
(М.Л.)
Ревёт ли зверь в лесу глухом,
Трубит ли рог, гремит ли гром,
Поёт ли дева за холмом –
На всякий звук
Свой отклик в воздухе пустом
Родишь ты вдруг.
Ты внемлешь грохоту громов,
И гласу бури и валов,
И крику сельских пастухов —
И шлёшь ответ;
Тебе ж нет отзыва... Таков
И ты, поэт!
(А.П.)
Отклик и … Удар!? Укол?
Забавно, а что у меня? В том числе и в «перекликах»… Переклик-то – не совсем и отклик. В переклике всё – в переплёт-перехлёст. С обращениями-привлечениями-перекатами. Да ещё с «подколами-приколами».
Чтобы такого – из своего, «программного»?!
Поэзия – это не подвиг,
А просто взведённый курок…
К Нарбуту. Оно, конечно, к «кинжалу» тянется, да как-то больше в адресата (а хоть и Маяковского).
О Поэзии-то у меня – тьма! Не все равно хороши (да и хороши ли вовсе?!). Все – розные (смотря с кем в «перехлёст»).
Из «старых» (до 2018-го). А и вовсе – из одного кулька (в три недели 17-го) – жменьку
«О верлибре. Почти в рифму»
Верлибр верблюжьи вывернул строку,
мороча всех горбом вербальным.
Барашком блеяло рагу.
Хрустел надгробием гербарий.
Народ о будущем радел.
Весной на Сретенье дохнуло.
И брёл куда-то дромадер.
И слог горбатился понуро.
(17.02.2017)
Верблюд, значит. Драмодер… Совсем не Парус (парус-то к кинжалу – ещё как!).
«Поэт»
Мне снился врач. Патологоанатом.
Холодный склеп и груды мёртвых тел.
Безликий рок, залитый кровью фатум.
Сует пустых заслуженный предел.
И доктор Рённ, откладывая скальпель,
весь этот «шлак» запихивал в стихи.
Конечно, морфий. Яда пару капель
– Змеиного.
Для бодрости – стрихнин.
Бедняжка Муза корчилась от шока.
Её от боли надвое рвало.
Не шлюха, не какая-то дешёвка!
Проказою изжёвано крыло.
А он «сверлил», верлибром и рифмуя.
Завидуя бездумному зверью.
Потом опять распарывал прямую
кишку.
И слог скользил по острию…
«Проклятый мозг! Заносчивое слово.
Озлобленный, напыщенный дикарь…»
– Взыскует света доброго, иного
отринутый природою Икар.
Мне снился сон…
(2-3.02.2017)
Ну, это опять «в экспрессионистов» (Бенну).
«Остранённо-отстранённое»
Гляжу сознаньем остранённым
на содержаний перепляс.
Вот стол. На нём – стакан гранёный.
Романцу – Витрум. Немцу – Глас.
Стекло – России. Шкло – поляку.
Одним – «светить». Другим – «колоть».
А можно – попросту калякать.
Язык – расплющенная плоть,
Остывшая в момент расплава.
Сам по структуре – изотроп.
Гремела огненная Слава,
В расхожий превращаясь трёп.
Его аморфная структура
От Мысли-Молнии течёт.
В себя ушедшая «культура»
Обратный начала отсчёт.
(29.01.2017)
Пас! У меня таких – сотни. И не факт, что «в тему».
Однако – к «сладкой парочке». К связке П – П.
Из отличий. Первое, что бросилось сейчас (в перечит):
У М.Л. – двустишья, сшитые в три строфы. Причём, первые (в каждой) – «описательные», а вторые – «оценивающие».
У И.А. – одним (!) предложением.
Любить, молиться, бежать, искать… – всё о НЕЙ! По отношению к Ней (Поэзии). Разве, «бежать» не от Неё, а от «праздного венца». Так – на Неё же напяленного!
Во как (у Анненского)! О противоречивости самой Поэзии и об изменчивости отношения к ней поэта. Сам Никто мало что не назван (никакого упоминания о Я!), но и «глагольно-несовершенен», инфинитивен.
У Михаила Юрьевича поэт – хотя бы в третьем лице (через шестикратное «он»), в Парусе явлен. А тут…
А ведь – круто! У Анненского. «Олицетворена» Поэзия, а не Поэт. И олицетворена сугубо «местоименно» (за исключением названия). Как непосредственно, так и «притяжательно».
Я бы (обнаглев) решился вместо «Её» пару раз воткнуть Ея. И не просто пропечатать, а и прочесть. Как бы от этого не удерживали «грамматеи».
[В праславянском языке не было личных местоимений 3-го лица, их роль выполняли различные указательные местоимения, самыми распространёнными из которых были
Тъ (то, та), склонявшиеся как того, тому, и т. д.;
Онъ (оно, она), склонявшиеся как оного, оному, и т. д.;
*и (*; [*je], *; [*ja]), склонявшиеся как ;го, ;му, и т. д.;
Очень рано, похоже, что ещё в позднепраславянскую эпоху, местоимения онъ и *и, употреблявшиеся в одном значении, сливаются, образуя новое супплетивное местоимение, именительный падеж всех родов и чисел местоимения *и полностью перестаёт употребляться и заменяется именительным падежом местоимения онъ (ед. ч.: м. р. онъ, ср. р. оно, ж. р. она, мн. ч. м. р. они), остальные же падежи это новое местоимение сохраняет от *и (;го, ;му, и т. д.).
Именительный падеж от *и (*; [*je], *; [*ja]) исчез так давно, что ни в каких письменных источниках он не зарегистрирован, его можно увидеть лишь в сочетании с частицей -же: иже (;же, ;же) – «который (которое, которая)». С другой стороны, онъ (оно, она) в значении личного местоимения стал отличаться ударением от того же местоимения в значении указательного, личное: онo;, онa;; указательное: o;но, o;на.
В старославянском личное местоимени ж. р. в им. п. было *; [*ja], вин. п. - ; [j;], что должно было бы дать совр. *ю (что в точности соответствовало бы совр. окончаниям прилагательных: велику-ю), но оно не сохранилось, вместо него с развитием категории одушевленность-неодушевленность стал использовался род. п. этого же местоимения, ;; [jej;], который и дал ея. Именно эту форму и использовал русский литературный письменный язык, ориентировавшийся на старославянскую/церковнославянскую орфографию.
В устной речи, однако, издревле, примерно с XII-XIII в. использовалась форма её. Дело в том, что в общевосточнославянском языке род. п. от *; [*ja] был не ;; [jej;], а ;; [jej;]. Очень рано [;] перешло в [e], которое в свою очередь было заменено на [о] по аналогии с твёрдыми вариантами склонения существительных и местоимений, так под влиянием то, оно, само возникают формы [mo'jo], [tvo'jo], [vs;o], ср. украинские моє, твоє, все.
Реформа правописания 1918 года всё поставила на свои места, мёртвое церковнославянское ея было отменено, а живое русское её стало орфографической нормой].
Поэзия, явленная в этом «Её», довлеет. Довлеет, не только в корневом смысле (самодостаточности), но и в привходящем (преобладания). Хотя, возможно, с последним стоило бы и поспорить. Как с кажимостью его (допустим мне, по тексту), так и с реальной претензией.
Лучи не солнца, а Её. Как и их туман – Её, а не моря.
Понятно, что и море, и солнце, и бурю «Паруса» можно толковать, как ипостаси Поэзии. А потому здесь уместен вопрос:
В чём смысл той концентрации (с Её), в которую погружает нас Анненский? Что видится в той спайке тумана и лучей, кои уже не распределяются «поипостасно»?
К чему эта нефинитность? Оставляющая «субъекта» без рода, лица, числа, времени… – К зазывности?! Любить, молиться… Так нет восклицания!
И наоксюморонил И.Ф. не меньше, чем М.Ю.
Уже «туман лучей» достоин завершительного «покоя бури».
А «молиться Ей, Её не зная»!? – Сократ снимает шляпу! А заодно с ним – апофатики и исихасты.
А «искать следы Её сандалий между заносами пустынь»?! – Почище, чем чёрную кошку Конфуция!
Может быть, я и лишнего восхищаюсь (подыгрываю). Однако оно того стоит!
А вдруг-таки пародия!? Притом, что Анненский Лермонтова почитал, да и во многом был с ним солидарен. Так оно и не мешает: От иронии – к самоиронии!
В отступ. Вчера на странице Влада ведущие её подняли стих «Волосок». Душещипательный, утончённо откровенный, на грани… Народ, соскучившийся по Поэту, жадно читает. Полагаю, стих выставлен на Главную. С анонсом. Иначе не было бы такого наплыва. Читают в основном молча. Откликнулись только трое (из тьмы). Не из своих. Рискнуть?! Стих впечатляет. Но если и рискну, то не на «выставку».
Дальше (к «П – П»)… Игра звуков (у А.). Глухие, шумные, сонорные. Аллитерация.
Я бы выделил «Л» и «З» (по согласным). Явственны и протяги с гласными: местоименное ЕЁ (да ещё с перекатом «Ей, Её»), «ая» (дважды в конце стиха (строки) и единожды в серёдке – «чаяньи»).
Именно эти чередования-игры могут отозваться уже в настройке музыкального переложения. Отличного от «Паруса», в котором тон задают заливисто-льнущее открывающее «белеет» и доминантное «О».
При единой размерности текстов уж очень разняться «исходники» (зачины): «Над высью» и «Белеет». В «Поэзии» твёрдый (свободный) Ы подаёт голос как в зачине, так и в завершении («пустынь»). Почти «местоименно» (от вкрадчивого-вбирающего «вы» – к отталкивающему «ты»).
Кстати, будь там «На выси», а не «Над высью» (без претыкающего «д»), иным было бы и темперирование всего строя.
Лермонтов же и весь стих завершает своим глубинным-доминантным: О – «покой». А то, что в первой строке он заменил бестужевское «одинокий» на «одинокой», нюансирует не только смысловую составляющую, но и музыкальную.
Ну, это если в утончённость. В бисер.
Смысловой нюансировки мы касались в прошлогоднем июльском. Одинокой – к одинокости. А оная – побезнадёжнее одиночества будет!
Да. У Лермонтова. Аллитерация «Кинжала» впечатляет больше, чем в «Парусе». «Л», «Т»... «З», «С».
А в «Эхе», у А.С., царят иные: «Р», «Г», «Х» (рёвы в глухоте, громы-грохоты в пустоте). Трубы, гласы, крики…Звуки-отзвуки. Пение девы. Пение – оттеняет сонм громыханий. Без особой игры красок, цвета (света-тени). Без синестезии.
Это – озвучка. А в смысл… У Пушкина значимо завершение
И шлёшь ответ;
Тебе ж нет отзыва... Таков
И ты, поэт!
Кто шлёт ответ? – Поэт? Природе?!
Как бы так… А она (Природа) не отвечает. Она живёт-гукает сама по себе. Включая сельских пастухов (и они – природа). И даже деву!?
Но! – Таков и ты, поэт!
Сам такой… Упрёк?! Двоящееся Ты?! Откликаемся природе, не откликаясь друг другу? Не откликаемся себе?
Или: двоящееся Ты – Поэзия и Поэт?!
Одиночества и у Пушкина хватает. Да и диссонансы-дисгармонии наличествуют. Пусть и не так, как у Лермонтова и Анненского.
А Тютчев!?
Певучесть есть в морских волнах,
Гармония в стихийных спорах,
И стройный мусикийский шорох
Струится в зыбких камышах.
Невозмутимый строй во всём,
Созвучье полное в природе, –
Лишь в нашей призрачной свободе
Разлад мы с нею сознаем.
Откуда, как разлад возник?
И отчего же в общем хоре
Душа не то поёт, что, море,
И ропщет мыслящий тростник?
И от земли до крайних звезд
Всё безответен и поныне
Глас вопиющего в пустыне,
Души отчаянной протест?
Да уж… Выкатил Фёдор Иванович! С эпиграфом из Авзония (Est in arundineis modulatio musica ripis). Ай да Тютчев!.. В завидки (как выразил!). И... В отчаянье. В недоумелость Тоски Анненского.
А про «церковно-ладовую» и «восточные хроматизмы» (к «Поэзии» у И.А.) – не по мне бремя. Ильин – профессиональный композитор. Сочинял. Может быть, он сам пытался осилить это стихотворение Иннокентия Фёдоровича? Не знаю…
Я и сочинения-то (музыкальные) самого Ильина не откопал. Только информация о них имеется. И стихи В.Н. пока не обнаружил. А он и этим баловался. Либо запропало, либо пылится в архивах (кои после смерти супруги были переданы детьми в 2005-м году в Фонд Русского Зарубежья в Москве).
Из свидетельств современников:
[после своей смерти В.Н. оставил буквально гору нот сочиненных им опер. В музыке я ничего не понимаю, но мой молодой друг и учёный музыковед А.Лишке, просмотрев некоторые из них, уверял меня, что оперы и интересны, и свидетельствуют о таланте автора, но страдают одним недостатком: слишком большой сложностью и поэтому трудностью исполнения].
(Кирилл Померанцев. Сквозь смерть / Очерки о судьбах русской эмиграции)
Из сообщений…
[26 февраля 2016 года в Доме русского зарубежья им. А. Солженицына состоялось Музыкальное собрание «Музыка и слово» в рамках открытого заседания отдела культуры российского зарубежья, посвященного подведению итогов Года литературы – 2015.
Завершило музыкальное собрание исполнение романсов выдающегося философа русского зарубежья, богослова Владимира Николаевича Ильина, для которого, по его признанию, композиторские опыты были «отдушиной». В мемуарах «Пережитое» о своем музыкальном творчестве Ильин писал: «Эмоциональное мышление, поэзия и, прежде всего, музыка, музыка, музыка – вот чем с самого начала была полна моя душа… Мне дан большой композиторский дар, но не дано удачи – и я пишу мелодии для самого себя без надежды на аудиторию…»
В исполнении Виты Васильевой прозвучал романс, сочиненный В. Н. Ильиным в 1933 году, «Жребий прекрасный, или Пироскаф» на стихи Е. Баратынского (1844). «Покачивание» пироскафа, т.е. парохода, композитор передал трехдольным размером баркаролы. Прозрачность гармонии, фортепианные переливы в аккомпанементе романса имитируют плеск волн и «негу морскую». «Как я всегда любил и люблю воду! – восклицал мыслитель. – Сладостное и даже сладострастное прикосновение воды к телу есть для меня переживание того, что Ходасевич назвал «влажным сладострастием мира»»...
Ноты романса, обратила внимание слушателей Е. В. Кривцова, хранятся в Доме русского зарубежья в архиве В. Н. Ильина].
(Ирина Тишина)
[5–6 декабря 2019 года в Латвийском университете (Рига) состоялась международная научная конференция «Русская литература в эмиграции», чьим соорганизатором стал, в том числе, и Дом русского зарубежья им. А. Солженицына.
Второй год подряд Академическая библиотека и факультет гуманитарных наук Латвийского университета приглашают сотрудников Дома русского зарубежья принять участие в международных научных конференциях. В прошлом 2018 году автор этих строк, кандидат культурологии И. Н. Тишина стала участником юбилейной Тургеневской конференции, в этом году организаторы решили посвятить два дня русской эмигрантской литературе. Конечно же, и руководство, и сотрудники Дома с радостью приняли предложение рижан о сотрудничестве.
В качестве материалов, отличающихся научной новизной и иллюстрирующих, что особенно важно, содержательность фондов Дома коллегам из Польши, Франции, Латвии, Бельгии, России и других стран, сотрудники ДРЗ представили работы, связанные с разножанровым наследием русского эмигранта, философа, богослова, литературоведа, композитора и музыкального критика Владимира Николаевича Ильина: И. Н. Тишина – доклад ««Это дело Божие!..»: В.Н. Ильин. Инсценировка романа И. С. Тургенева «Дворянское гнездо»», кандидат исторических наук, сотрудник архивного отдела Е. В. Бронникова – доклад «Звучащие сферы (история русской поэзии и русской музыки по произведениям В. Н. Ильина)».
Перед конференцией в Риге с содержанием наших докладов мы уже познакомили московских тургеневедов: 15 ноября в Доме русского зарубежья был организован вечер из цикла «И. С. Тургенев в культуре русского зарубежья» – ««Дворянское гнездо». Русский взгляд из Москвы и Парижа». На вечере три неизвестных романса В. Н. Ильина на стихи А. Пушкина, Е. Баратынского, А. Блока исполнила лауреат международных конкурсов Елена Исаева (сопрано) и заслуженный артист России Борис Франкштейн (фортепиано). Видеозапись концерта стала иллюстрацией к выступлению Е. В. Бронниковой].
(И. Тишина)
Ну, и ладненько.
К Анненскому-то на огонёк много кто завитать может. В переклики. А сам И.Ф. о Бальмонте недурственно сработал. И солидно, и без чрезмерной лингвистической околонаучной нуды.
На этом пока и развитаемся.
-2.02.2021
Скандал!
Перелопачивая свои вирши, я всё-таким поднял и те «переклики». Голубые. Оклеветал (самого себя)! Мальчик (стих) был. Как и «глубинные книги» к «голубиной почте»
Переклики мои…
Переклики!
Голубиная почта моя.
Ворухнулись глубинные книги.
Донным светом зарделась земля.
Будто вздохи нездешней печали
по солёной катились реке.
И калёные волны урчали
в унисон с механизмом Бреге.
(3.12.2019)
Вчера ухватился за Бориса Садовского (Садовский – СадовскОй). Листаю его критические заметки. «Русские камены» (и не только).
Хотя вначале вышел на стихи. А вышел через «знакомца-коллаборациониста» Ильина. Всё хотелось поднять его музыку. Какую-нибудь запись (ведь поигрывают, пусть и понемногу).
Тексты В.Н. я уже нарыл (пришлось даже в одной электронной библиотеке зарегистрироваться). Не всё, что хотел, но достаточно, чтобы при случае пошерстить. А с записями – никак!
Заказывал конкретно, по наводке. В частности, романс на стихи Б.Садовского «Ястреб». Почему заинтересовался именно этим, легко догадаться (тема с «Коршуном»).
Поскольку до самого романса не дотянулся, решил ограничиться хотя бы текстом. А и такого не нашёл. Стихи с упоминанием нашей птички у Бориса Александровича (1881 – 1952) присутствуют, но не более того. А из пернатых он и вовсе совами увлекался.
Когда застынут берега
И месяц встанет величавый,
Иду в туманные луга,
Где никнут млеющие травы,
Где бродят трепетные сны,
Мелькают призрачные лики,
И там, в сиянии луны,
Внимаю сов ночные крики.
Понятны мне мечты лугов:
Они с моей тоскою схожи.
О взор луны! О крики сов!
О ночь, исполненная дрожи!
(1905)
Заметьте! – с «тоской» (к И.А.).
А и просто – «Сова» (того же года). С лунным окликом и пряным запахом. Видно, у Б.С. синестезия была неравнодушна именно к запахам.
Есть особый пряный запах
В лунном оклике совы,
В сонных крыльях, в мягких лапах,
В буро-серых пёстрых крапах,
В позе вещей головы.
Ночи верная подруга,
Я люблю тебя, сова.
В грустных криках – запах луга,
Вздохи счастья, голос друга,
Скорбной вечности слова.
Луна своим взором и зовом донимала Садовского непрестанно, но и сова не особенно отставала
Печальная сова,
Одинокая сова
Плачет в башне над могилой
В час вечерний, в час унылый,
В час, когда растёт трава.
Ослепшие цветы,
Помертвелые цветы
Дышат грустью погребальной
В час вечерний, в час печальный,
В час грядущей темноты.
Безумные слова,
Несказанные слова
Рвутся из груди холодной
В час вечерний, в час бесплодный,
В час, когда кричит сова.
(1906)
И эта (сова) – далеко не последняя. Крылатым у Бориса повезло (чего не скажешь об И.Ф.). И не только птицам, но и иным (нетопырю и пр.). А с птицами – вдосталь. Каких только не залетало!
Мелькали и ястребы (даже ястребята с орёлками). А вот с титулом («Ястреб») не обнаружилось. Сижу теперь – гадаю: какое же из них Ильин на музыку положил? Даже подозреваю, что упоминавшие могли попутать ястреба с соколом. «Полёт сокола» – вполне! Правда, не на мой вкус. Уж больно пафосен…
Всего прекрасней – сокола полёт.
Я полюбил следить за ним часами,
Когда, дрожа и трепеща крылами,
На краткий миг он в воздухе замрёт.
Горд красотой и вечно одинок,
Как молния, сверкающим изломом
Он мчится в горы, где ревёт поток,
Где древний дуб поник, спалённый громом.
В изгибе крыл, в прямой стреле хвоста
Идея красоты, – она проста:
В гармонии аккорда нет согласней.
Я красоту люблю в стихе, в цветах,
В наряде жён, в улыбках, в облаках,
Но сокола полёт – всего прекрасней.
Ну, чем не «Парус»!? Если «по смыслу».
В целом певец лун и сов мне не показался. И точно – не в мою «музыку». Не смотря на то что местами «в Блока» (через Брюсова?). А вот критика (портреты стихотворцев и поэтов) у него куда интересней. Давыдов, Веневитинов, Мей, Фет, Лермонтов… Правда, Анненского у него я не расслышал. Максимилиана Волошина Садовской просто уничтожил. О Боратынском и Гумилёве – без симпатии. Особенно о Николае Степановиче. Хотя с характеристикой акмеизма во многом соглашусь. А за недооценку Евгения Абрамовича – как-то и обидно.
Ну, это понятно. В помощь Боратынскому нужен Бродский. Чтобы Пушкина (в нас) слегка осадить-подвинуть. А Пушкин в Садовском крепко засел. За ту подвижку-осадку, которую наше всё (да люблю!) получило от разного рода проходимцев, Б.А. копьё и острил. И Боратынского недолюбливал во многом из ревности.
Не могу поднять…
Я всё – о стихах и музыке В. Н. Ильина. Вот и «Арфа царя Давида в русской поэзии» брюссельского издания «Жизнь с Богом» (1960) мне открылась, но собственные стихи апологета иночества в русской культуре никак не обнаруживаются.
И что мне до него!? А вот подвернулся «прокажённый» (коллаборант ить!), и чую, чем-то нужен…
Уже (отчасти) знаю – «чем». Дело не в одном касании Анненского. Ведь и сам И.Ф. для меня, при всём уважении, больше повод: кое-что перетереть.
Ильин поднимал тему, в которую нацелил меня дядя Миша («Безопасность Культуры»). Да, поднимал он её в рамках своей концепции-матрицы, но поднимал всерьёз. До самозабвения. До оскальзывания…
Сейчас «рихтую» Арфу. Правлю в нужный формат, чтобы прочесть внимательно. «Арфа» (Ильина) – только сжатая свёртка его полноценных трудов. Но и в этой свёртке – дух. Он и интересен.
В предисловии к изданию Владимир Николаевич отметил:
Настоящий небольшой этюд о Русской поэзии есть сокращённая популяризация большого и серьёзного труда посвящённого той же теме, так же, как и ряду других тем, сюда относящихся.
Ильину вменяется (ортодоксами от христианства) модернизм, в частности – увлечение софиологией. Даже А. Ф. Лосев в этом отношении пытался соблюсти «золотую середину» (осторожное «оправдание» Соловьёва, соблюдение дистанции с С. Н. Булгаковым). В. Н. Ильин и Лосев – в принципе, отдельная тема. На первый взгляд, много общего. Но никакого пересечения (в смысле прямого отклика) ни у того, ни у другого, пока не нахожу. В.Н., из своей эмиграции, мог и вовсе не заметить затерявшегося в марксистских когортах «имяславца». Впрочем, как и обратно.
Поскольку наш интерес сосредоточен не столько на философии, сколько на поэзии (и как-то музыке), неплохо было бы сопоставить характеристики и оценки у обоих мыслителей поэтического творчества тех (из русских), кто так или иначе отмечен светочем символизма. Включая таких «романтиков», как Лермонтов.
И Ильин, и Лосев – профессиональные музыканты, философы и действительные стихотворцы. В отличие от Бориса Садовского (по сути только литератора).
Последний не раз поднимал тему «человек – поэт» (и по Фету, и по Лермонтову…). А кто её не поднимал!? Только у Ильина она звучит существенно иначе. По крайней мере, в отношении М.Ю.
Владимир Николаевич различает не просто поэта и стихотворца, но также – поэта и гения. Поэт (тем более, гений) – не просто автор. У него и с «литературным героем» – иные, – нежели у банального, пусть и мастеровитого, стихосложенца, – отношения. И с миром. И с Богом. И с самим собой… И простыми «раздвоениями» (различиями-тождествами) здесь уже не обойтись!
Свидетельство о публикации №124072202662