Человек сострадающий

Jonas avait seulement ecrit, en tres petits caracteres, un mot qu’on pouvait dechiffrer, mais dont on ne savait s’il fallait y lire solitaire ou solidaire.
Albert Camus, «Jonas ou l’artiste au travail»


I-I
По бульварам мироздания бредёт спотыкающийся усталый человек.
Человек, убеждённый в нежизнеспособности идеи рая розовокожими и бесхвостыми чернозрящими дьявольскими сущностями: паразитами жизни, порождающими чужую боль, жертвоприносящими и пожирающими её, двуногими аспидами, как эпидемия расползшимися по свету, повсеместно распространяя тлетворный яд своих смертоносных учений, маниакальных отложений своего инфернального рассудка.
Ночь разбитых витрин – алый потоп от раздавленных Ежовой рукавицей волчьих Ягод – Треблинка и Биркенау – лесозаготовки для докторов восходящего солнца – Малыш и Хиросима – мотыги красных кхмеров – милостивый Аль-Анфаль – Радио тысячи холмов и миллиона могил – Сребреница – лагпункт Чири-Юрт и юная Эльза – бучанские мясники и выпотрошенный город Марии – седьмое октября.
Ифрит, клокочущий в тонике: неизменная устойчивая ступень атональной лестницы в преисподнюю цивилизации, совершеннейшее соседство для опевания Судного дня.
Седьмое октября – и полный зодиакальный круг пройден быстрее, чем за столетие.
Звери, звери, звери, звери… Оскаленные, оскоплённые, остервеневшие, оставленные на растерзание бытия и друг друга. Проблема теодицеи – наименьшая из неразрешимых проблем.
Человек, убеждённый в очевидном существовании земного ада вымышленными милосердными ангелами с мироточащими культями крыл, изуродованных в жерновах благодати. Их хвалебные песнопения разрывают ушную раковину фальшивыми гармониями гимнов и хоралов, выщипываемых на арфе из мученической кости и свежесодранной кожи праведников, – и вот уже оттуда, из пучины плавящегося мозга, из самого средоточия серы и крови выбирается испуганно озирающийся моллюск всезнания, как Афродита, жестоко обесчещенная злобной действительностью.
Колченогое шествие серафимов и херувимов, хунвейбинов и самоваров, с распятиями в глотках и иконами усатого трубчатого архидьявола-трилобита, Багрового Мессии и Всежнеца, в зубах, под аккомпанемент жалящего реквиема Лигети, заутренние волны симфоний вьетнамского напалма и послеполуденные маковые сонаты афганских тюльпанов, воскресающий из пепла сожжённых деревень Железный Феликс, омываемый зычным рвотным бульканьем речитатива диктора Левиафана, – это нестерпимое зрелище впивается в одуревший и раздирающий сам себя зрачок своей кошмарной вычурностью и зияющей реалистичностью, вызывая отторжение роговицы и катаракту, превращая расслоившиеся глазные яблоки в чистейший кальвадос…
И вот, чаша всеведения наконец наполнена.
Поднимите же веки!

I-II
Пошлое золото хоругвей окроплено кровью крестовых походов.
Непорочная белизна исподних ангельских платьев сызмала растлена и изгажена старательными последователями всевозможных культов в чёрных одеждах самых безумных оттенков и кроев.
Занятый спасением своей души непременно погубит хотя бы одну чужую – и целый мир в придачу. Не был ли Авраам всего-навсего шизофреником, зарезавшим собственного сына, ублажая голоса в своей экзальтированной голове?
Ветхий Завет обветшал и обрюзг, и в его складках завелись огромные пиявки, эти заповедные кровососы.
И разбросаны дымящиеся от крови камни во имя Аллаха.
И выструганы сияющие от крови кресты во славу Иисуса.
Православный Талибан, Мужское государство, умиротворённый лоснящийся фашизм с человечьим лицом… Сквиртальный экстаз патриархальной косности!
Придворные звездочёты стражей извращённого зороастризма уже поделили финиковое ядро на корпускулы, получив свой кустарный макет Большого взрыва, и теперь беззастенчиво помышляют о гуриях, с грубой первобытной бесцеремонностью хватая и ощупывая кричащее и сопротивляющееся тельце пленённой ими молоденькой сингулярности.
Бездна бездну призывает голосом водопадов Её; все течения сойдутся воедино, обнажая распоясанные чресла фундаментализма – и тогда верхом на тучной хромой ослице грядёт Интерференция.
Дайте лишь срок – и Конфуция снова забьют до смерти томиками проповедей Мао, и восщебечут сложенные из их страниц самолётики, и Великий Туран расправит плечи, и полиция нравов окончательно решит философский вопрос осознанной необходимости.
Подавленный коленопреклонённый протест против красно-коричневого с прозеленью забористого месива, настоянного на русалочьей требухе с русским душком и щепотью пороха ближневосточных пряностей; местечковые кумовья и заокеанские торгаши и бюрократы скрупулёзно подсчитывают сальдо потерь гражданского населения.
Но дайте лишь срок – и призраки вождей ирокезов, апачей и сиу восстанут из толщи земной и снимут скальп возмездия со статуи Дряхлеющей Свободы, исполняя Пляску духа и загоняя в пятизвёздочные резервации толпы доморощенных гарвардских антисемитов, апостолов воздуха и магистров одутловатого величия среднего класса.
Активисты экологически чистого инфантилизма утончённого Запада против прекрасных гитлерюгендов будущего на Диком Востоке: от южных морей до полярного края, от Чудских берегов до ледяной Колымы, от Волги до Енисея… И от реки до моря будет воздвигнут град Пустынный: идеальный лепрозорий абсолютной Возможности.
Но дайте, дайте лишь срок – и даже из Нотр-Дама придётся выносить обжёгшихся на чёрном молоке святых, и проклявший родного прадеда Ганс охотно возьмётся за его ржавую винтовку, и социалисты сольются с демократами в брачном союзе зацветающих фасций, и Герника окажется ничего не значившей детской раскраской.

I-III
Правые и левые повороты дрейфующих народных масс сменяют друг друга с невообразимой скоростью, но все они суть морок авидьи и буксование на месте; только перемолотая мякоть гуманизма брызжет грязью из-под колёс. И круг сансары – просто очередной инструмент для удобства колесования всех несогласных с общепринятым порядком мироустройства.
Правые, левые, эта безостановочная тошнотворная центрифуга… Многовековая наука существования так и не смогла понять главного: пророки и Че Гевары всегда заодно!
Плодитесь и размножайтесь, насилуйте и убивайте. Разве не это было выведено просветлённой рукой в священных книгах, апокрифах и хадисах? Или не знала о том другая рука, когда алчно разрывала едва оформившуюся плоть девятилетней Аиши?
Похотливо дрожащие твари, жадно облизывающие заплаканные детские лица своими гноящимися от религиозного возбуждения пастями под сладострастно сведёнными скулами своих паскудных храмов, этих капищ для сонмов ополоумевших идолов…
Какая милая непростительная наивность: опираться на категорический императив в обществах, смертельно заражённых имперской категоричностью! В обществах, до сих пор не вынесших из сотен своих мавзолеев сотни туш мёртвых разлагающихся богов!
Инверсия эволюции, доползшей до своего предела и яростно вцепившейся в собственный хвост, отгрызая кровоточащие ломти и отхаркиваясь ядом. Генетическая мутация породы Homo, тупиковое отклонение битого кода, ложная хромосома затаившегося ресентимента, вирус пандемии нравственного сумасшествия…
Утопические идеологии и утопленники просвещённого суеверия, метрополии Затмения и города де Сада, комфортабельные студии из слоновой кости, откуда не высунут носа близорукие лавандовые художники-обструкционисты и лезущие вон из аккуратно надодранных рубах поэты с исправленным прикусом, фантасмагории пафосного лицедейства и схоластики realpolitik, изрезавшиеся розовыми стёклами либеральные вырожденцы, желторотые практиканты теории наименьшего зла, и как закономерный итог затянувшейся каденции недоразумения и легкомыслия – неизбежная злокачественная оттепель мерзлоты криоконсерватизма, от которой уже вовсю веет чумой, оспой и холерой: самым дорогим парфюмом человеческой природы, избавленной от оков эмпатии, этики и морали.
Смешно и нелепо даже заикаться о Надежде – здесь, где все усилия личностной Воли ничтожны перед всемогущим Случаем и беззубо ощерившейся гнусной властолюбивой старухой Историей!
…где-то по бульварам мироздания бредёт одинокий тоскующий человек.
Человек ссутулившийся, человек безумный, человек сострадающий.

II
Человек, ласково взъерошивающий несмелыми пальцами кучевые шевелюры молодых облаков, которые на это лишь довольно жмурятся и мурлычут, доверчиво принимая под непоседливыми руками скульптора-самоучки все формы и очертания, столь дорогие его беспокойной памяти и безнадёжно затерявшиеся в мрачных лабиринтах безвременья его души опечаленного фавна.
Человек, после авианалёта дождя заботливо собирающий по дороге мягких беззащитных дождевых червей и задумчивых улиток, осторожно перенося их в оплаканную небом придорожную зелень разнотравья, посвежевшую и расправившую морщинки засухи.
Человек, трогательно обнимающий каждое встречное дерево, приветливо поскрипывающее в ответ, и почёсывающий за ушком каждый встречный цветок, мгновенно млеющий и пунцовеющий, хихикая от удовольствия и щекотки.
Человек, грустно улыбающийся бледной радуге, когда она ещё сонно потягивается всем своим ослабевшим после наркоза войны телом, навестивший её в надежде хоть немного её утешить и выразить ей сердечные соболезнования о безвозвратной потере восьмого цвета.
Человек, простодушно набивающий свои прохудившиеся карманы звёздами, этими крохотными отверстиями на погребальном саване ночи, через которые незаметными струйками уходит в никуда робкий свет жизни.

III
Человек, расколовший некогда твёрдый и ясный алмаз своего голоса на тысячу надтреснутых криков, а каждый свой крик раздробивший на тысячу умоляющих шёпотов.
Человек, разбивший кулаки о глухую стену всеобщего равнодушия, а глаза истёрший о неприступную стену одиноких плачей.
Человек, так сильно поверивший в любовь, что непременно мечтал объять все четыре её ипостаси разом, боясь оставить сиротой хотя бы одну из них, сознавая, что прокрустово ложе любви не способно вместить целиком саму идею любви, но только в живом и несовершенном воплощении обретает она своё истинное значение и смысл.
Человек, подносивший всем счастливствующим самые щедрые дары жизни: горький хлеб и вино несчастья, – ибо счастливые не различают вокруг себя ничего, кроме собственной радости, а от малодушной их слепоты повсюду в мире быстрей и гуще колосятся побеги страдания, кристаллизуясь на мелководье эгоистичной влюблённости, и стремительно вырастают они в непроходимые горные хребты, в непреодолимые массивы скорби, – и в попытках перейти их срываются вниз и гибнут в ущельях томящегося духа самые совестливые люди.
Человек, предавший своё напряжённое нутро во власть орла, прежде терзавшего Прометея и с той поры обзавёдшегося второй головой, отчего вдвойне свирепей выклёвывает он плоть и поглощает желчь, оставляя нетронутыми лишь пустоту и горечь.
Человек, хранивший в резной ясеневой шкатулке искренности самоцветные камни всех данных ему обещаний, вольно и гордо взошедший на костёр своей смешной детской веры: оттого он совсем обгорел и обуглился изнутри; а сердолики и сапфиры чужих доброжеланий и клятв почернели и лопнули, прощально исторгнув из себя только звенящую пыль и напрасное эхо никому уже не нужных благословий.

IV
Человек, подобно верблюду на водопое впивающий боль существования каждой клеткой и стежком своей плоти, поизносившейся от пути времени, насыщая минералами этой боли каждую невидимую полость в тканях костей и хрящей суставов: так отзываются и резонируют в нём шаги бронзовых истуканов с каменными взорами, сорок поколений которых без карты и компаса маршируют по пустыне обобществлённого одиночества под выцветшими знамёнами завоевания и стягами жаждущего обладания.
Человек, изливающий горькой солью полыни и жгучими соками аира избыток чувственного зрения, задыхающегося от цепких объятий стенающего пространства.
Человек, воинственными кличами на всех вымерших языках прошлого изгоняющий из настоящего варварствующие орды апологетов безразличия, беспамятства и беспечности: так, по вечерам перед сном он раскапывает из наслоений времени тяжкие вздохи не опознанных никакими богами душ, и по сей день тлеющих в концлагерных печах, в дикорастущих траншеях массовых захоронений и клубящихся воронках непрекращающихся бомбардировок; он юродивый барабанщик полка отверженных, играющий виртуозное соло грыжами своих позвонков, он добровольный археолог скорби и бессменный смотритель музея печали.
Человек, впитывающий дымоходами своих кальцинеющих лёгких судорожную взвесь праха и упования чужой несчастной мимолётной жизни, глубоко вдыхая вместе с ней и свой собственный пепел будущего.

V
Его ноги теряют почву от сейсмических толчков на другом конце планеты, будь то неистовый вулканический рейв, или метафизическое хитиновое цунами, или размеренный рельсовый гул великого умерщвления народов, или межконтинентальные ядерные камлания напористых вездесущих сверхдержав.
Его руки теряют хватку от резких и внезапных порывов Аквилона, давным-давно исчезнувшего среди руин античности, но готового за мгновение обернуться Норд-Остом и навсегда унести маленькую девочку в страну oZ либо на подвалы Лубянской площади.
Его волосы и брови постепенно опадают на землю, словно уставшая листва осенью, а ресницы не в силах уберечь зрение от надвигающихся заморозков, точно слабые седеющие от инея травинки, поодиночке умирающие возле последней ноябрьской лужицы в оцепенении приближающегося снега.
Его тело технично вытанцовывает невротическое синкопированное стаккато: так в агонии паники бессвязно мельтешит градинами лихорадящее лето, так косит живую жизнь автоматная очередь, эта онкология человечности.
Его кровь – это сгустившийся пожар первовещества Вселенной, истекающий сквозь сердце мира апейрон, миллионы лет созревавший в бочках из древа познания и опрометчиво разлитый Дионисом в неприглядный и недолговечный сосуд телесности.
Его артерии и вены – это морские узлы для крепления паруса его души, набухшие и расширившиеся от неисчислимых штормов такой близкой и одновременно такой далёкой жизни и от рвения её кровотворчества в стремнинах неугомонного сердца.
Его бледная кожа – это туго натянутая тончайшая плёнка, сотканная неутомимыми мойрами для своего любимого внука из прозрачных нитей горного хрусталя, едва удерживающая в запрудах тревожного туловища безбрежные океаны сопереживания.
Его нервные волокна – это могучие ветви мирового древа, изъеденные тайно перешёптывающимися грибами, вероломно зудящими жучками-короедами и неумолимо скрежещущими гусеницами: тремя неизлечимыми болезнями человеческой цивилизации.
Его позвоночник – это покачивающийся ствол Иггдрасиля, согбенный под весом измученного опухолью и одышкой небосвода, отяжелевшего и набрякшего смрадом чадящих злочинствующих душ.
Его плечи стёрты до внутренней теплоты мышечного мяса исступлёнными поцелуями сизифова камня, который упрямо катил он к эверестам отчаянья, давая хоть чуть-чуть передохнуть своему старшему товарищу, благородному первопроходцу несломленного достоинства принятой судьбы.
Его глаза отражают и хранят в безднах своих зеркал ледяную корону мира: они вобрали в себя все полутона её холодного блеска, и застывшие навеки температуры, и беспредельную грозную ясность её.

VI
Этот человек един во всех лицах: он неприкаянный Агасфер, вышедший на променад своих вечных скитаний, не дожидаясь стука в дверь и назначенного срока, – и всадник Апокалипсиса, спешившийся, чтобы напоить лучшими французскими винами своего верного рысака игреневой масти.
Этот человек – трудолюбивый Осирис, возделывающий золотые сады искупительных слёз на чернозёмах отчаянья, – и благовоспитанный Бальдр, неустанно орошающий эти плодородные почвы лунным светом и солнечной тенью.
Этот человек – бедствующий вахтовик Одиссей, в чьё отсутствие Итака оказалась захвачена хунтой чёрных майоров, кирпич за кирпичиком поднимающих со дна истории затонувший проклятый архипелаг, – и хитроумный идальго Алонсо, ради своей Дульсинеи отважно и безрассудно бросавшийся прямо в каменную пасть всё того же ненасытного дракона с кистями и красками вместо щита и копья.
Этот человек – несчастнейший из принцев Дании, чьи трепетные страхи рыцарства веры унесла в своём клюве птица Сирин, его названная сестра, – и безумнейший из императоров Рима, чьё томление земного тела о небесном могло утолиться лишь будущим сиянием поэзии блистательного скорбноликого Леопарди, но очень спешил он занять трон своего безумия и испить всю его чудовищную сладость.
Этот человек – впавший в летаргию сна Сиддхартха Гаутама, покуда крошечные розовые слоны и исполинская сумеречная черепаха вальсировали на его спине под музыку сфер пульсирующих разрядов гранжа, целомудренного блюза свиданий и чаконы фа-минор Пахельбеля.
Этот человек – очнувшийся от полуденной дрёмы Шакьямуни Будда, покинувший подземелья своего затворничества в год тридцатилетия страдания жизни, когда разглядел он последнее из того, чего не видел ранее, перестав различать то, что наблюдал прежде.

VII
Он немного недолюбливает собак из-за их хозяев: слишком часто собачьи любители равнодушны к человеческой боли; они бесчувственны и циничны, а собачья преданность чужда их натуре.
Он немного недолюбливает кошек из-за их хозяек: слишком часто кошачьи любительницы падки до человеческой боли; они глупы и кровожадны, а игривое хищничество – их подлинная природа.
Он любит и почитает священными лошадей, ведь свободное стремление их скорости к неукротимому пространству попадает в такт биению сердца самого времени, а всякий их аллюр есть представление ритма как такового: истинный символизм пяти измерений.
Он радуется и восхищается лошадьми, ведь они являют собой идеальную сумму стихий изначального естества: их грустные понимающие глаза – это проницательная вода, их разгорячённые искренние тела – это неугасимое пламя, их простоволосые гордые гривы – это своевольный ветер, их непоколебимые усердные копыта – это долготерпеливая земля.
И ещё по нраву ему небесные птицы, с высоты своей так ясно видящие всё величие полёта человеческого духа; оттого и поют они.
И ещё близки ему морские рыбы, с глубины своей так отчётливо видящие всю низость падения человеческой порочности; оттого и молчат они.

VIII
Он тревожится каждым восходом солнца: какие же новые беды откроются в пробуждающийся день? – и тревожится каждым его закатом: какие же старые горести прячутся в подкрадывающейся ночи?
Он не может сосредоточиться ни на чём, страшась упустить хоть что-нибудь, всё сразу или ничего одновременно; внимание его по крупицам унесено и рассеяно межзвёздными вихрями по бескрайним полям тёмной материи космоса: туда стремится и сам он, ибо в тех полях ожидают его главные битвы.
Он широко раскрывает свои тоскующие объятия и взволнованными ладонями ловит льющуюся с небес влагу страдания, чтобы ни одна её капля не пролилась на землю и не дала здесь своего плода; он широко раскрывает одинокие объятия свои, забывая о том, что так легче всего распять.
Он щедро распахивает свои глаза и уши, желая стать ловцом взглядов, ищущих взгляда, и ловцом голосов, алкающих слуха; и безграничный поток сплетения их пронзает и крушит его худые рёбра, и сдавливает слабую грудь, и пробивает насквозь изношенное его сердце.
Он не увенчал свою голову лавром или тёрном, но в спине его вопиют кинжалы доверчивости, а в пятке смеётся стрела уязвления, направленная рукой Аполлона.
Он не снискал колотых ран своими ладонями, но силы неуклонно покидают его сквозь невидимые поры, бережно прокусываемые всяким вышедшим из его пальцев словом: он освобождает слова из плена молчаливого небытия, и потому руки его всё чаще немеют, когда эти младенцы речи, дети чувства и разума, в плаче оставляют своё лоно, – столь тяжело и болезненно выносить в себе и родить живые смыслы и сенсы существования, ведь зачинаются они принятой в себя чужой болью, а пишутся лишь собственной кровью.

IX
И часто ночевал он на холоде пола своей скучающей от книг комнаты или мощения городских ропщущих площадей и конуры лающих шакалов законности: из солидарности тела с теми, кого злые люди лишили уюта свободы и покоя отдыха.
И часто отказывал он себе в сладком забытье крепкого и здорового сна: из солидарности чувства с теми, кто не в силах был в ту минуту заснуть от боли одиночества.
И часто не мог он подняться под расстрельными лучами утренней зари: из солидарности горя с теми, кого придавил к земле тяжёлый железный сапог неба или иного их господина, и кого согнул пополам раскалённый хлыст солнца или иного их палача.
Ад – это другие! – Так говорили ему мудрые люди.
Ад – это мы сами! – Так говорили они ему.
Ад – это другие, не видящие нас; но это и мы сами, не слышащие других. – Так отвечал им этот человек.
И никогда не умел он желать хорошим людям плохого, но никогда не умел он и желать плохим людям хорошего: о такой справедливости мечтал и грезил он, выше которой только любовь, а ещё выше – лишь любовь к справедливости.
И посреди бесконечной круговерти человеческих бедствий и страданий клялся он совершить всё невозможное, но не стать ничьей бедой и ничьим страданием, пусть даже и суждено будет ему для того выстлаться шёлковым ковром луговых апрельских цветов под истомившимися от тесных оков босыми и нежными ногами той, которую так долго искал он, чтобы оберегать её от острых осколков безжалостного мира, а порой и от жалостливых осколков себя самого.
Так понимал он науку существования, и так поступал он: не будучи мудрецом, но будучи честным человеком.

X
Этот человек согревал в ладонях израненную птицу с библейскими глазами, попавшую в силки своей человечности; а когда эта птица исцелилась и снова смогла летать – она тихо покинула его, чтобы свить своё собственное гнёздышко, а он долго-долго смотрел ей вслед и плакал о ней колючими, сухими слезами.
Лишь иногда возвращалась эта птица во снах ночи, собирая его слёзы: должно быть, она ещё укрепляла ломкими серебристыми листьями чувств этой памяти свой новый счастливый дом, или уносила мерцающих светлячков её грусти для весёлой игры своих птенцов.

XI-I
И обрекал себя этот человек на долгие скитания за окоёмами лет и человеческих судеб: бродил он ельниками нераскрывшихся сердц и дубравами недосказанных мыслей, бежал знойными степями тягостных сомнений и зябкими тундрами безотчётного упования, пробирался узкими и опасными для одного и непроходимыми для двоих горными тропами тревожеств вдоль обрыва воспоминаний, по-над пропастью одинокости.
И на пути встречали его своими ликованиями и траурами далёкие страны, которые есть и которых никогда не было, и города, которых не стало и которые будут после, и деревни празднования богатых урожаев радуги, и сёла поминовения страшных червлёных голодов, – целые части света пересёк он в поисках заповедного озера внутренней тьмы, надеясь утолить в нём опалявшую его рассудок жажду неотвратимого знания.
И в скалистом краю семи одиночеств нашёл он это величавое и прохладное озеро цветом в чистейший обсидиан, поглощающее своей беспокойной поверхностью и растворяющее в своих бесстрастных глубинах всю палитру оттенков лжи и полуправды; и обратил к нему человек своё обездоленное сердце и изнурённый свой разум, и разжигал он сигнальные костры на его берегу, и сидел в раздумьях у тёмных его вод, вслушиваясь в шелест прилива и пытаясь понять: по силам ли человеку осушить всю мировую скорбь?
И выходили на берег и обнимали его за плечи тоскующие о нём киты и дельфины, и заполночь рассыпались они перламутрами загорающихся созвездий и жемчужинами зарождающихся планет, и взмывали в галактическом танце к безмолвному наблюдающему небу, инкрустируя его медленно плывущие иссиня-чёрные вуали диковинным узором: мириадами бывших и будущих солнц и лун, раскалённых, остывающих и выледенелых новогодних шаров на древе вечности, оплетённых незримо колеблющейся струной всех времён и событий, беззвучно поющей колыбельную жизни.

XI-II
И там, на обережье озера внутренней тьмы, сокровенной родины своей, человек увидел, что Боль, пронизывающая мельчайшими частицами себя всё сущее, есть одна из форм материи существования, лишённая духа существования: она первородная стихия отрицательной экзистенции, она стяжающая пространство клейковина бессвязности, она центробежное усилие безвременья и ускорение забвения, она самоотречение воли и гравитация пустоты, исторгающей себя вовне.
И ощутил он, как именно эта Боль наполняет каждый атом Вселенной непрерывной пульсацией энтропии тёмной энергии; и осознал он, что её проявление и угасание, постоянство и трансформация, накопление и высвобождение, как и всякой действующей материи необъятного космоса, подчинено своим извечным скрижалям закономерностей и правил, – и непременно должен быть способ обнаружить, обуздать и приручить эту тёмную энергию филигранными и безбоязненными исчислениями самой простой и самой сложной науки: высшей математики человеческого.
И тогда, окунув нагое тело и нагую душу свою в ледяную лаву кипящей тьмы, человек понял: если каждый живущий зачерпнёт по собственной воле и по силам своим хотя бы один глоток этой общей Боли для самого себя, не отворачиваясь подло или трусливо от угрожающего дыхания её пустоты и не опуская перед ней взора достоинства, – то возможно станет испить до дна всю глубину безразличной жестокости её беснующихся океанов, и не утонет больше в её омутах ни один мореход страдания, и не погибнет уже в её бурях ни один корабль любви, и никакое цунами рукотворной ярости вовек не обрушится на невинных и не погребёт их под собой.
И затем, исчерпав всю ту Боль до последней капли, на обмелевшее её дно достаточно будет бросить лишь горсть праха этого сострадающего человека, чтобы сквозь белый песок и солоноватые донные камни пробились дивными, невиданными ранее цветами новые люди: те, кто сберегут в стеблях своей памяти и вознесут на её лепестках заветы усталого пепла, сгоревшего осветить подлинное знание всеобщей жизни.
И поднялся этот человек во весь свой невысокий рост, и шагнул на успокоившуюся вдруг и замершую озёрную гладь цветом в чистейший обсидиан, и пошёл лёгкой и бесследной поступью прямо по ней, в сторону вздрагивающего мучительным сном горизонта, где дымящаяся от слёз земля однажды омоется исцеляющим морем участия под прояснившимися небесами всепричастности; туда держал он свой путь, где существуют пока ещё прежние люди, не знающие утаённой от них правды существования.

XII
В глубокой синеве холодной летней ночи на опустевших бульварах Парижа под проливным дождём лежит на земле без движения чувств уставший, одинокий, тоскующий человек.
Человек ссутулившийся, человек безумный, человек сострадающий.
И снится ему, как прекрасным майским утром на великолепном гнедом скакуне стройная амазонка летит среди цветов по аллеям Булонского леса.

Июнь-июль 2024



________
Иона крохотными буквами написал одно слово: не то «отъединение», не то «объединение» – трудно было разобрать.
Альбер Камю, «Иона, или художник за работой»


Рецензии