Мать и дочь Марина Цветаева и Ариадна Эфрон
Марина Ивановна Цветаева, 26 сентября (8 октября н. ст.) 1892 г., г. Москва –
31 августа 1941 г., Елабуга (Татарская АССР); похоронена в Елабуге.
Ариадна Сергеевна Эфрон, 5 (18 н. ст.) сентября 1912 г., г. Москва – 26 июля 1975 г., г. Таруса; похоронена в Тарусе.
Посвящаю эту мою композицию моей дорогой тёте, Галине Владимировне Агеевой. Без её активной помощи не состоялась бы эта работа.
Владимир Калинченко, автор – составитель.
Часть I.
«Мать с дочерью идём, две странницы,
Чернь чёрная навстречу чванится,
Быть может – вздох от нас останется,
А может – Бог на нас оглянется.»
Марина Цветаева – Але.
Марина Цветаева и Ариадна Эфрон: мать и дочь. Великая Русская поэтесса и её дочь Ариадна. Аля – яркая, необыкновенно одарённая, автор двух прекрасных книг воспоминаний, удивительных писем и изумительных переводов… Ариадна Эфрон – человек со сложной, трагической судьбой…
Её будущие родители – Сергей Эфрон и Марина Цветаева (ей было девятнадцать, ему – восемнадцать лет) обвенчались в январе 1912 г., а 5 (по н. ст. 18) сентября 1912-го, в Москве, родилась она – их дочь – их первенец.
Марина назвала её Ариадной вопреки Сергею и своему отцу, которым нравились русские и простые имена. Назвала этим именем, потому что оно много значило для неё. – Легенда о Тезее и Ариадне станет впоследствии темой одной из лучших пьес Цветаевой: трагедия «Ариадна» будет написана в 1924-м году, через 12 лет после рождения дочери Ариадны…
Марина Цветаева. Из записей об Але:
<< Сегодня Але 1 г[од] 3 мес[яца]. <…>
Вчера она, взяв в руки лист исписанной бумаги, начала что-то шептать, то удаляя его от глаз, то чуть не касаясь его ресницами. Это она по примеру Аннетты (Алиной няни – В. К.), читавшей перед этим вслух письмо, -- «читала». Тогда С[ерёжа] дал ей книгу, и она снова зашептала. С бумажкой в руках она ходила от С – ной (Серёжиной – В. К.) кровати до кресла, непрерывно читая >>.
Читать Марина научила Алю в 4 года, писать – в 5 лет. В разговоре с Алей мать никогда не опускалась до возможностей её возраста, возможностей её восприятия, вела беседу с ней на равных и когда дочь была ещё маленькой, даже обижалась, если Аля не всё понимала. «В ребёнке, которым я была, -- вспоминала впоследствии Ариадна Эфрон, -- Марина стремилась развивать с колыбели присущие ей самой качества: способность преодолевать трудное и – самостоятельность мыслей и действий… приучала излагать – связно и внятно – увиденное, услышанное, пережитое – или придуманное.»
«Наградой за хорошее поведение, за что-то выполненное и преодолённое были не сладости и подарки, а прочитанная вслух сказка, совместная прогулка или приглашение «погостить» в комнате Марины, куда заходить «просто так» не разрешалось; позволяла Марина и посидеть за её письменным столом… Марина читала Але не только сказки, но и стихи – баллады Шиллера, Лермонтова, Жуковского…» Я быстро вытверживала их наизусть и, кажется, понимала, -- пишет Ариадна Эфрон о себе 4-5-6-летней. Научившись читать, она и сама, конечно же, читает книги. С раннего детства очень любит сказки Андерсена; позже начинает читать книги по истории, -- на своё 9-летие она получила в подарок книгу «Герои древности» (Греция, Спарта, Рим); в одном из писем этого времени пишет --«Мы с Мариной читаем мифологию…» Но это будет через несколько лет. Сейчас же Аля ещё маленькая. И всё же… с раннего детства она не только любит слушать сказки и стихи (а стихи, которые читает ей мать, даже знает наизусть), но и – в неполных 4 года уже слушает песни и романсы (у Марины был граммофон) в исполнении Анастасии Вяльцевой и знаменитой цыганской певицы Вари Паниной.
В своих воспоминаниях через много лет Аля напишет о присутствии Марины в её жизни в раннем детстве. Сначала была непрерывная череда нянь, а её мать проводила с ней очень мало времени.
«Ни одна из этих сменяющихся теней не скрыла Марину от меня, -- пишет Ариадна Эфрон, -- Марина… сияла сквозь всех и вся она была настоящая. Я постоянно тянулась к ней и за ней, как подсолнух, и всегда ощущала её присутствие внутри себя, как голос совести – так сильна была сила, которую она излучала, сила, которая убеждала, требовала, властвовала. Сила любви.»
С 5 – 6 лет Аля Эфрон пишет стихи. Одно из них – о своей матери, Марине («Марина» в переводе с греческого означает «морская»):
Спите, Марина,
Спите, Морская богиня.
Ваше лицо будет скрыто в небесных морях.
Юноши будут давать Вам обеты в церквах.
Звери со всех сторон мира
Будут реветь под цыганской звездою любви.
***
Не в гробе, а в гроте
Уснёте, Морская Богиня,
Море глубоко пророет чертоги для Вас…
И вот ещё одно – замечательное, -- в нём отразилась атмосфера, в которой девочка жила:
Пахнет Родиной и Розой,
Вечным дымом и стихами.
Из тумана сероглазый гений
Грустно в комнату глядит.
Тихий перст его опущен
На старинный переплёт.
А над изголовьем грозным
Серебром сверкает – Ястреб,
Царь ночей.
«Сероглазый гений» -- это Серёжа, Сергей Яковлевич Эфрон, отец Али. Его портрет висел на стене комнаты, где жили Марина и Аля. Самого Сергея тогда с ними не было: он воевал в Добровольческой армии, и они не знали – где он, что с ним.
Первая мировая, а затем и гражданская война… И изумительное коротенькое стихотворение Али, говорящее и об этом времени, и о переживаниях маленькой поэтессы:
Чей конь далёко ржёт?
войны.
Чей голос жалобный вдали?
То голос матери, вдовы, --
Невесты, дочки, мы.
Есть у Али и стихотворение, которое она посвятила себе самой, семилетней, -- оно так и называется – «Мне»:
Я устала быть госпожой.
Мне приятно быть рабой.
Чтобы руки владели косой
А глазища – слезой.
Я устала быть госпожой,
Мне приятнее быть рабой.
Чтоб привычной рукою прясть
Перед смертию лён.
Знаменитый русский поэт Константин Бальмо’нт, друживший с Цветаевой, писал об Але, что стихи её «совершенно изумительные. Припоминаю сейчас одно, -- пишет Бальмонт, -- которое могло бы быть отмечено среди лучших японских троестрочий:
Корни сплелись,
Ветви сплелись.
Лес любви.»
Стихотворение – шедевр вундеркинда Ариадны Эфрон, Али…
Марина Цветаева в свой поэтический сборник «Психея», вышедший в 1923 г., включила двадцать стихотворений маленькой Али, озаглавив их «Стихи моей дочери» и отметив, что ей семь лет.
В 7 лет Аля становится для своей гениальной матери подругой, которой можно многое поверить, с которой можно многим поделиться. В записных книжках Цветаевой всё время присутствует дочь – чудо – ребёнок, верный друг и собеседник. Итак, Марина записывает (Але в это время лет 7):
<< Аля: -- Марина! Что такое – бездна?»
Я: -- «Без дна».
Аля: -- «Значит, небо – единственная бездна, потому что только оно одно и есть без дна…»
Аля: -- Марина! Неужели ты все эти стихи написала? Мне даже не верится – так прекрасно!»
-- «Мама! Я не могу спать! У меня такие острые думы!»
Конечно, Аля не была обычным ребёнком; обычных детей Марина Цветаева не любила. Не потому ли она отрицательно относилась к детским проявлениям Али, быть может, забывая порою, что Аля – пусть и необыкновенный ребёнок, верный её друг и собеседник (наперсница – как говорили в давние времена), но всё-таки – ребёнок. Из воспоминаний актрисы Камерного театра Марии Кузнецовой (Гринёвой):
«[Как-то раз] Марина с утра привела Алю ко мне. Ей куда-то спешно надо было идти. <…> Как ребёнку, Але всё было ново и интересно у меня. Беспрерывно она о чём-нибудь спрашивала меня. Чтобы Аля мне не мешала, я открыла ей все ящики в шкафу, все чемоданы, набитые театральными костюмами, шляпами, лентами, яркими лоскутами, вуалями и прочим. У Али при виде всего этого удивлённо и широко открылись её огромные синие глаза.
-- Всё это твоё, можешь рядиться во всё это. А мне не мешай! Хорошо?
Поразительно, с каким уменьем, стоя перед зеркалом, украшала она себя в пять с половиной лет всей этой пленившей её красотой. До прихода Марины она не задала мне ни одного вопроса, так она была возбуждена и занята театральным блеском.
Но… каково было негодование Марины! Вернувшись ко мне за дочерью, она увидела сияющую Алю в фантастической, красной с перьями шляпе с вуалью, с головы до ног всю в лентах, кружевах, в белых бальных туфлях на высоких каблуках.
Вспыхнув от гнева румянцем, задыхаясь, негодующая Марина еле произнесла:
-- Как… вы могли это допустить? Как… это… пришло вам в голову? – раздражённо упрекала меня Марина. <…>
-- Неужели вы не понимаете, как можно этим навредить ребёнку? Она ведь не забудет это никогда, она начнёт теперь мечтать об этой мишуре! И это тряпочная дрянь так крепко осядет в её мозгу и, как ядовитое семя, заразит её такой любовью ко всей этой чуши, что излечить её уже нельзя будет! – кипела Марина.
-- Я, конечно, виновата, -- сказала я. – Это большая неосторожность с моей стороны, простите меня, Марина.
Марина молча одевала Алю, торопясь домой.»
Марина Цветаева.
Из цикла «Стихи к дочери».
Упадёшь – перстом не двину.
Я люблю тебя как сына.
Всей мечтой своей довлея,
Не щадя и не жалея.
Я учу: губам полезно
Раскалённое железо,
Бархатных ковров полезней –
Гвозди – молодым ступням.
А ещё в ночи беззвездной
Под ногой – полезны – бездны!
Первенец мой крутолобый!
Вместо всей моей учёбы –
Материнская утроба
Лучше – для тебя была б.
Стихотворение, написанное в октябре 1919-го года… В годы революции, в начале 1920-го, те, кто встречались с Мариной Ивановной в Москве, хорошо запомнили худенькую, длинноногую девочку с огромными глазами необычайной голубизны, глядящими с недетской серьёзностью и проникновением. Они – мать и дочь – всюду появлялись вместе – и во Дворце Искусств на литературных вечерах, где читали свои стихи, кроме Цветаевой – Блок, Белый, Бальмонт; и в гостях; и в квартире у Бальмонта, который, как я уже говорил, был другом Марины. Впоследствии он вспоминал: «Две эти поэтические души, мать и дочь, более похожие на двух сестёр, являли из себя самое трогательное видение полной отрешённости от действительности и вольной жизни среди грёз, -- при таких условиях, при которых другие только стонут, болеют и умирают… Это были две подвижницы, и, глядя на них, я не раз ощущал вновь в себе силу, которая вот уже погасла совсем… В голодные дни Марина, если у ней было шесть картофелин, приносила три мне.» Приносила, надо сказать, с молчаливого согласия маленькой Али, умевшей уже в семь лет делиться едой, даже когда она была голодна; не раз она скармливала часть своего скудного рациона сестрёнке Ирине, которая всегда хотела есть и кричала…
Осень и зима 1919 – 1920 г. г. – самое тяжёлое время в жизни Цветаевой – голодное время… Из дневника Цветаевой:
<< Живу с Алей и Ириной (Але 6 л[ет], Ирине 2 г[ода] 7 мес[яцев]) <…>, в чердачной комнате (Ирина – вторая дочь Цветаевой, родилась в апреле 1917-го г. – В. К.)… Муки нет, хлеба нет, под письменным столом фунтов 12 картофеля, остаток от пуда, «одолженного» соседями – весь запас. <…>
Живу даровыми обедами (детскими). Жена сапожника Гранского <…> -- мать пятерых детей – недавно прислала мне через свою старшую девочку карточку на обед <…> и «пышечку» для Али. Г-жа Г-ман, соседка снизу от времени до времени присылает детям супу и сегодня насильно «одолжила» мне третью тысячу. >>.
Марина Цветаева. Одно из стихотворений, написанных в это тяжёлое время (ибо писала всё время!):
Чердачный дворец мой, дворцовый чердак!
Взойдите. Гора рукописных бумаг…
Так. – Руку! – Держите направо, --
Здесь лужа от крыши дырявой.
Теперь полюбуйтесь, воссев на сундук,
Какую мне Фландрию вывел паук.
Не слушайте толков досужих,
Что женщина – может без кружев!
Ну-с, перечень наших чердачных чудес:
Здесь нас посещают и ангел, и бес,
И тот, кто обоих превыше.
Недолго ведь с неба – на крышу!
Вам дети мои – два чердачных царька,
С весёлою музой моею, -- пока
Вам призрачный ужин согрею, --
Покажут мою эмпирею.
-- А что с вами будет, как выйдут дрова?
-- Дрова? Но на то у поэта – слова
Всегда – огневые – в запасе!
Нам нынешний год не опасен…
От века поэтовы корки черствы,
И дела нам нету до красной Москвы!
Глядите: от края -- до края –
Вот наша Москва – голубая!
А если уж слишком поэта доймёт
Московский,чумной, девятнадцатый год, --
Что ж, -- мы проживём и без хлеба!
Недолго ведь с крыши – на небо.
А жить становится всё тяжелей. И Цветаева обеих дочерей – Алю и Ирину -- отдала в приют, чтобы не умерли от голода. Но вскоре Аля тяжело заболела, и её пришлось забрать домой. Пока Марина боролась за жизнь старшей дочери, спасала (и спасла) её, младшая, Ирина, умерла в приюте.
Две руки, легко опущенные,
На младенческую голову!
Были, по одной на каждую –
Две головки мне дарованы.
Но обеими – зажатыми –
Яростными – как могла! –
Старшую у тьмы выхватывая –
Младшей не уберегла», --
пишет в отчаянии Марина, узнав о смерти своей младшей девочки. «Живу с сжатым горлом на краю пропасти», -- эти её слова из письма к знакомым хорошо передают её душевное состояние в то время. Но рядом с Мариной Аля, не по годам развитая – и умственно, и душевно,
многое уже понимающая. «Аля – это дитя моего духа», -- написала однажды Марина. «Да, я дитя её души, опора её души», -- напишет Аля позже. Ирина умерла, Серёжа, Сергей Яковлевич, муж и отец, пропал без вести (он воюет в белой армии, и неизвестно, где он, что с ним, жив ли), и сейчас,
в этой ситуации, Аля, маленькая Аля, действительно становится опорой матери абсолютно во всём…
I.
Не знаю, где ты и где я.
Те ж песни и те же заботы.
Такие с тобою друзья!
Такие с тобою сироты!
И так хорошо нам вдвоём –
Бездонным, бессонным и сирым…
Две птицы: чуть встали – поём,
Две странницы: кормимся миром.
Одно из самых прекрасных стихотворений Марины Цветаевой из посвящённых дочери. В нём замечательно сказано о том главном, что роднит её, мать Али, и её дочь, Алю: и песни, которые как бы даны им на двоих, и заботы – тоже на двоих.
II.
И бродим с тобой по церквам
Великим – и малым, приходским.
И бродим с тобой по домам
Убогим – и знатным, господским.
Когда-то сказала: -- Купи! –
Сверкнув на кремлёвские башни.
Кремль – твой от рождения. – Спи,
Мой первенец, светлый и страшный.
III.
И как под землею трава
Дружится с рудою железной, --
Всё видят пресветлые два
Провала в небесную бездну.
Сивилла! – зачем моему
Ребёнку – такая судьбина?
Ведь русская доля – ему…
И век ей: Россия, рябина…
А это стихотворение, которое вы только что прочитали, написано так, как будто Марина знает о будущей эмиграции. Но она тогда, когда писала это, ничего ещё не знала о выезде её и Али за границу и о годах вне Родины… Пророчество большого поэта…
Марина Ивановна и Аля живут в квартире, когда-то уютной, просторной, со множеством комнат. Теперь здесь появились жильцы, и живут мать с дочерью в одной комнате, которая отапливается жестяной печуркой – «буржуйкой», постепенно сжирающей всю мебель.
В это голодное время Марина терпеливо выстаивает в очереди за пайковой селёдкой, тащит на салазках гнилую картошку, которую выдают по списку. Потом они с Алей перебирают её – половину выбрасывают, а ту, что всё-таки можно есть, варят в самоваре.
Когда удаётся достать талоны, Марина Ивановна отправляется в детский сад получать по талону обед. По дороге ей ещё приходится выстоять в очереди за хлебом, и, нагруженная сумкой и бидоном, она возвращается домой, где ждёт её Аля; ждёт, забившись с головой под одеяло, боясь крыс, которые нахально разгуливают по квартире. Но вот пришла мать, печурка растапливается, -- суп и каша – в одну кастрюлю – подогреваются, и мать и дочь садятся обедать. Но так бывает далеко не всегда, лишь в «сытые» дни, когда кто-то помог или удалось что-то добыть; а бывают и совсем голодные дни…
Но почти всем в это время было тяжело. – «В Москве плохо жить, нет дров, -- пишет 8-летняя Аля. – Жили долгое время без света. <…> Наш дом весь разломанный и платья все старые. Но, -- продолжает девочка, -- мы утешаемся стихами, чтением и хорошей погодой, а главное – мечтой о Крыме, куда мы так давно и так напрасно рвёмся.»
Быт и бытиё всегда были рядом в жизни Марины и Али. «… жизнь души – Алиной и моей – вырастает из моих стихов – пьес – её тетрадок», -- записывает Марина Цветаева.
Стол, на котором Цветаева и готовит, и моет, и стирает – сейчас чист. Всё убрано. Мать и дочь сидят за своими тетрадями. Перед Алей её тощая, линованная, перед Мариной Ивановной – её. На плечи накинуты шубы: «буржуйка» мало греет, в комнате всегда холодно. Аля не проронит ни слова, она знает: когда мать работает, её нельзя отвлекать. Аля в курсе всего, что пишет её Марина: она знает пьесы, знает поэмы матери, а сколько стихов знает она, стихов, написанных матерью в эти холодные, голодные годы. Аля часто первый слушатель, а порой и советчик, она всегда рядом. Но вернёмся к тетрадям Али. С 6 лет мать научила её вести дневник – связно и грамотно записывать увиденное и понятое. << Марина не терпела ничего облегчённого, -- писала впоследствии Ариадна Эфрон. – Так, когда знакомые дарили мне альбомы для раскрашивания, она убирала их: «Сама нарисуй, тогда и раскрашивай; кто разрисовывает, или срисовывает, или списывает – чужое, тот обирает самого себя и никогда ничему не научится!» >>. И Аля, наделённая от природы большим литературным даром, учится у своей гениальной матери: в написанном ею в 6 – 7-летнем возрасте, конечно, чувствуется влияние матери, но и – уже чувствуется независимая, нешаблонная, своя мысль, и всегда – свежесть восприятия – мира, людей, событий жизни маленькой девочки… Заглянем же в дневник Али, в этот удивительный дневник, и прочитаем, что девочка пишет о матери:
«Моя мать очень странная.
Моя мать совсем не похожа на мать. Матери всегда любуются на своего ребёнка, и вообще на детей, а Марина маленьких детей не любит.
У неё светло – русые волосы, …зелёные глаза, нос с горбинкой и розовые губы. <…>
Она грустна, быстра, любит Стихи и Музыку. Она пишет стихи. Она терпелива, терпит всегда до крайности. Она сердится и любит. <…> У неё большая душа (выделено мной – В. К.). <…> Марина по ночам читает. У неё глаза почти всегда насмешливые. Она не любит, чтобы к ней приставали с какими-нибудь глупыми вопросами, она тогда очень сердится.
Иногда она ходит, как потерянная, но вдруг точно просыпается, начинает говорить, и опять точно куда-то уходит.»
И всё это написано 6-летней девочкой! Всё хорошо в этой дневниковой прозе, но особенно поразительна фраза – «У неё большая душа». Как эта фраза девочки о матери несовместима с нашим представлением о 6-летним ребёнке!
А насчёт этого замечания Али о матери – «Моя мать совсем не похожа на мать. Матери всегда любуются на своего ребёнка, и вообще на детей, а Марина маленьких детей не любит», -- я хочу сказать вот что: есть у Цветаевой одно стихотворение, которое вызвано как раз любованием: Марина любуется своею 6-летней Алей…
Молодой колоколенкой
Ты любуешься – в воздухе.
Голосок у ней тоненький,
В ясном куполе звёздочки.
Куполок твой золотенький,
Ясны звёзды – под лобиком.
Голосочек твой тоненький, --
Ты сама колоколенка.
В 1921 г. в комнате, где жили Марина и Аля, в доме № 6 по Борисоглебскому переулку, поселился молодой поэт Эмилий Миндлин, будущий замечательный мемуарист.
Впоследствии он писал в своих воспоминаниях: «Она (то есть Марина – В. К.) беседовала с дочерью, как со взрослой, всегда серьёзно. Это не походило на беседы матери с маленькой дочкой. Кажется, Аля в её детские годы была так же одинока, как и её 29-летняя мать, несмотря на обширный круг знакомств, на ежедневных гостей, часами просиживающих у печки. Аля, если не гуляла, сидела дома, читала, рисовала, писала стихи. Это были вполне взрослые, зрелые стихи, под которыми охотно подписались бы многие из печатавшихся тогда поэтесс. <…>
В девять лет Аля дивила своими стихами, серьёзностью суждений, знанием русских поэтов, культурой речи. <…> Я не догадывался тогда, что она не только рисует своим карандашиком и пишет стихи, но – кто бы подумал! – ведёт дневниковые записи!»
О чём она пишет в своих дневниках? – Дневники маленькой Али – это, по словам Марины Цветаевой, «описание советского быта (улицы, рынка, детского сада, очередей, деревни и т. д.), сны, отзывы о книгах, о людях». В т. ч. запечатлела она и живые образы некоторых знаменитых поэтов той эпохи: со многими из них общалась Марина Цветаева, а значит, и маленькая Аля; она не затерялась среди созвездия громких имён и сумела остаться личностью и индивидуальностью; и чувствовала она себя сопричастной этим великим, в среде которых ей довелось начать свою жизнь.
В 1920 г. Аля вместе с матерью была на вечере Александра Блока, который приехал ненадолго из Петрограда в Москву. Таким она, 7-летняя девочка, увидела великого поэта незадолго до его смерти: «Деревянное лицо вытянутое. Тёмные глаза опущены, неяркий сухой рот, коричневый цвет лица. Весь как-то вытянут, совсем мёртвое выражение глаз, губ и всего лица…»
И дальше, после записей о том, как Блок читал свои стихи, уже не о Блоке пишет девочка:
«У моей Марины, сидящей в скромном углу, было грозное лицо, сжатые губы, как когда она сердилась. Иногда её рука брала цветочки, которые я держала, и её красивый горбатый нос вдыхал беззапахный запах листьев.»
Не правда ли, как великолепно сказано – «беззапахный запах листьев»!
А это – портрет Вячеслава Ива’ нова, поэта – символиста и философа, энциклопедически образованного человека: «… неопределённые, туманные глаза, горбатый нос, морщинистое жёлтое лицо, потерянная сдержанная улыбка. Говорит с лёгкой расстановкой, не шутит, всё знает, учён и не грамоте и таким вещам, а учён, как учёный. Спокойный, спокойно ходит и спокойно глядит, не пламенный, а какой-то серый…»
Удивительны не только стихи и дневники этой, ещё маленькой, девочки, но и её письма. Например, письмо к Анне Андреевне Ахматовой, написанное – 8-летней! – Алей (выдержки из него вы скоро прочитаете). Ахматова в то время уже была признана первой русской поэтессой, и Марина Цветаева относилась восторженно к ней, своей старшей современнице, своей старшей сестре по поэзии. Але передалась эта любовь матери к Ахматовой; по вечерам она молилась: «Пошли, Господи, царствия небесного Андерсену и Пушкину и царствия земного Анне Ахматовой». И в марте 1921-го Аля пишет Анне Андреевне:
<< Дорогая Анна Андреевна!
Читаю Ваши стихи «Чётки» и «Белую стаю» (2-я и 3-я книги стихов А. Ахматовой – В. К.). Моя любимая вещь, тот длинный стих о царевиче (имеется в виду поэма Ахматовой «У самого моря», вошедшая в книгу «Белая стая» -- В. К.). Это так же прекрасно, как Андерсеновская русалочка, так же запоминается и ранит – навек. И этот крик: Белая птица – больно! <…>
Эта белая птица – во всех Ваших стихах, над всеми Вашими стихами. И я знаю, какие у неё глаза. Ваши стихи такие короткие, а из каждого могла бы выйти целая огромная книга. Ваши книги – сверху – совсем чёрные, у нас всю зиму копоть и дым. <…>
Но Ваши книги чёрные только сверху, когда-нибудь переплетём. И никогда не расстанемся. Белую стаю Марина в одном доме украла и целые три дня ходила счастливая. Марина всё время пишет, я тоже пишу, но меньше. Пишу дневник и стихи. <…>
Из Марининых стихов к Вам знаю, что у Вас есть сын – Лев. (Имеется в виду поэтический цикл М. Цветаевой «Стихи к Ахматовой», стихотворение 4-е: «Имя ребёнка – Лев, Матери – Анна»… и т. д.). Люблю это имя за доброту и торжественность. <…> Сколько ему лет? Мне теперь восемь. <…>
Вознесение.
И встал и вознёсся,
И ангелы пели,
И нищие пели.
А голуби вслед за тобою летели.
А старая матерь,
Раскрывши ладони:
-- Давно ли свой первый
Шажочек ступнул!
Это один из моих последних стихов. Пришлите нам письмо, лицо и стихи. Кланяюсь Вам и Льву.
Ваша Аля.»
И ещё несколько цитат из писем Али, написанных, когда ей было 8 – 9 лет. Матери поэта Максимилиана Волошина Елене Оттобальдовне, с которой была дружна Марина (Елену Оттобальдовну все называли «Пра» -- т.е. «Прародительница» Коктебеля; в 1903 г. М. Волошин построил дом в Коктебеле, где и жил со своей матерью; со временем в их дом стали приезжать художники и поэты, и коктебельский дом Волошиных постепенно стал своеобразным литературно-художественным центром). Так вот, Елене Оттобальдовне Волошиной Аля пишет:
«Дорогая Пра!
Получила Ваше письмо. Очень счастлива им. В слова в Вашем письме, что Вы изменились и что я не узнала бы Вас, -- не верю. Вы из породы неизменяющихся.»
И ещё – из того же письма, -- о матери говорит Аля:
Марина живёт как птица: мало времени петь и много поёт. Она совсем не занята ни выступлениями, ни печатанием, только писанием. Ей всё равно, знают её или нет.»
И – из другого письма, тоже Елене Оттобальдовне Волошиной:
«Моя дорогая Пра, я Вас нежно и торжественно люблю, -- с гордостью. О, мы ещё увидимся!
И заканчивает это письмо 9-летняя Аля совсем по-цветаевски:
«Целую и обнимаю Вас всей крепостью губ и рук. Губ рук – что! – Сердца!
Ваш крестник и внук
Аля.
Весной 1921 г. Марина узнаёт о том, что Сергей жив и учится в университете в Праге. Весной 1922-го она получает разрешение советского правительства на временный выезд из России, и вместе с Алей покидает Москву. Они едут в Берлин, где должны встретиться с Сергеем Яковлевичем, Серёжей (он приедет в Берлин ненадолго из Праги). Примерно за полгода до отъезда Марина записала: «Аля сопутствует меня (так у Цветаевой – В. К.) повсюду и утешает меня юмористическими наблюдениями. Это мой единственный советчик.»
В Берлине Цветаева увлеклась издателем Абрамом Вишняком, которого все называли именем издательства, возглавляемого им – «Геликон». О как часто в своей жизни она увлекалась, -- любя всю жизнь Сергея Яковлевича, много раз была увлечена другими, и, практически всех (кроме Пастернака и Рильке, которые были со-размерны ей), по более поздним словам Ариадны Эфрон, -- «потом, перестрадав, развенчивала». Правда, Аля считала, что Марина не преувеличивала только Пастернака и отца Али, Сергея Яковлевича. Хотя как раз Сергея она преувеличивала – считала, что он рыцарь без страха и упрёка. Но мы должны с уважением относиться к тому, что писала и говорила Ариадна Эфрон – эта воистину выдающаяся женщина!! – Просто Сергея она любила, а в других влюблялась – и только!! Одним из таких кратковременных избранников Марины оказался «Геликон». И вот Аля, удивительная Аля, не достигшая ещё и десяти лет, с недетской проницательностью создала в своём дневнике «портрет» «Геликона» и характер Марининых отношений с ним.
<< «Геликон» всегда разрываем на две части – бытом и душой. Быт – это та гирька, которая держит его на земле и без которой, ему кажется, он бы сразу оторвался ввысь… На самом деле он может и не разрываться – души у него мало, так как ему нужен покой, отдых, сон, уют, а этого как раз душа и не даёт.
Когда Марина заходит в его контору, она как та Душа, которая тревожит и поднимает человека до себя, не опускаясь к нему. В Марининой дружбе нет баюканья и вталкиванья в люльку… Марина с Геликоном говорит, как Титан, и она ему непонятна, как жителю Востока – Северный полюс, и так же заманчива… Я видела, что он к Марине тянется, как к солнцу, всем своим помятым стебельком. А между тем солнце далеко, потому что всё Маринино существо – это сдержанность и сжатые зубы, а сам он гибкий и мягкий, как росток горошка».
Прожив несколько месяцев в Берлине, семья переезжает в Чехию. Сергей Яковлевич живёт в пражском общежитии, а Марине и Але пришлось поселиться в деревне, поблизости от Праги, так как нет денег снимать комнату в Праге.
Между тем Марина, Сергей и Аля снова были семьёй. Аля запомнила жизнь той зимой (первая их зима в Чехии) как «счастливую, деятельную, дружескую, хотя и трудную». Когда Сергей Эфрон был дома, семья задерживалась за столом после обеда. Он читал вслух, в то время как Марина и Аля штопали и шили… Перед сном Марина и Сергей рассказывали Але сказки… На Рождество, как впоследствии вспоминала Аля, они украсили ёлку самодельными гирляндами… Когда Сергею каждую неделю приходило время уезжать в Прагу, где он учился, Марина с Алей провожали его на станцию. Теперь Аля была не только маминой дочерью, она была также и дочерью Сергея Эфрона. Но с матерью она всё же проводила гораздо больше времени, чем с отцом.
Марина Цветаева была человеком исключительной организованности и самодисциплины: она не позволяла себе ни дня прожить без тетради. Она умела организовать и своё время, и время своей маленькой помощницы. Аля, вставая рано, как и мать, знает, что она должна делать. Пока мать готовит завтрак, Аля убирает в комнате, подметает, приносит воду, идёт за молоком. После завтрака моет посуду. Мать ставит варить обед и садится писать – открывает свою «чешскую» тетрадь; пишет свои четыре странички и Аля. Потом, после обеда, можно гулять и играть.
Семья влачит полунищенское существование: живут они на стипендию Сергея Яковлевича и на пособие, которое Марина Цветаева получает как русская эмигрантка. Позже будут редкие творческие вечера Цветаевой, публикации стихов, но всё это приносит очень мало денег, и семья продолжает бедствовать. Правда, Аля скоро научится вязать шапочки, и это будет приносить хоть какой-то доход.
Аля не только замечательно записывает увиденное, но и сочиняет сказки и делает к ним иллюстрации. Ей уже 11 лет, но она всё ещё не ходит в школу. Русской школы поблизости нет, да и мать считает, что для девочки посещать школу необязательно, но отец настаивает. И осенью 1923 г. Алю отвозят в русскую гимназию – интернат, которая находится далеко от дома. Марина Цветаева записывает: << Аля уже принята, сразу вжилась, счастлива, её глаза единодушно объявлены звёздами, и она, на вопрос детей… кто и откуда, сразу ответила: «Звезда – и с небес!»
Она очень красива и очень свободна, ни секунды смущения, сама непосредственность, её будут любить, потому что она ни в ком не нуждается…>>.
Но недолго продолжалось Алино гимназическое обучение: приехав на летние каникулы домой, к родителям, в гимназию она уже не вернулась. Мать пришла к окончательному выводу, что те, кто преподают в этой гимназии, ничего её дочери дать не смогут. И сама Марина Ивановна деятельно берётся за её образование: несмотря на то, что Аля не получит ни высшего, ни даже среднего образования, она станет высокообразованным человеком, отлично знающим и историю, и литературу, и языки. Марина Ивановна, высокообразованная женщина, вложила в дочь то, чем сама была богата.
Из того, чему мать учила Алю, особенно пригодится ей в жизни знание французского языка: в последний период своей жизни Ариадна Сергеевна подарит нам блистательные переводы французских поэтов… Но это ещё будет – очень нескоро. Сейчас же – как и раньше, до гимназии, -- тяготы домашнего быта при постоянном бытовом неустройстве. «Бедная Аля вертится как белка в колесе – между французским, метлой, собственным и чужим беспорядком», -- пишет Марина в одном из писем. «Ей (Але – В. К.) очень тяжело живётся, но она благородна, не корит меня за то, что через меня в этот мир пришла».
Жалея Алю, Марина, тем не менее, по свидетельству Ольги Колбасиной – Черновой, говорила: << Или я – моя жизнь, то есть моё творчество, или она – ещё не проявившая себя, ещё в будущем. А я уже есмь и стихами жертвовать не могу.» >>.
Из воспоминаний критика и литературоведа Марка Слонима, много лет дружившего с Цветаевой:
<< Когда Аля была маленькой девочкой и писала стихи, МИ (Марина Ивановна – В. К.) была в восторге и гордилась необыкновенной дочерью: похожа на мать. Но с годами черты вундеркиндства стёрлись, и Аля выросла совершенно нормальной девочкой. «Она просто умная», -- говорила МИ. От матери она (Аля – В. К.) унаследовала упорство, несомненное чувство поэзии и вспышки иронического юмора, некоторую замкнутость и несколько жёсткий и ревнивый характер. >>.
31 октября – 1 ноября 1925 г. семья переезжает из Чехии в Париж. Их в семье уже четверо – в феврале 1925-го у Цветаевой родился сын – Георгий (по-домашнему – Мур).
Марина Ивановна, переезжая с семьёй в Париж, надеялась, что городская жизнь будет легче и для Али, и для неё самой: в Чехии они жили, гл. обр., в деревнях, и Марине уже была невыносима деревенская жизнь. «О зиме здесь не хочу думать: гибельна всячески, для всех, -- пишет она. – Аля тупеет (чёрная работа, гуси), я озлеваю (тоже), С[ерёжа] вылезает из последних жил, а бедный Мур – и думать не могу о нём в копоти, грязи, сырости, мерзости.»
Но Париж, как и Прага, встретил Цветаеву бедностью. Поселились они вчетвером в одной комнате у своей хорошей знакомой Ольги Елисеевны Колбасиной – Черновой, которая снимала трёхкомнатную квартиру на окраине Парижа. «Квартал, где мы живём, ужасен, -- писала Марина Анне Тесковой в Чехию. – Неба не видать из-за труб, сплошная копоть и сплошной грохот [грузовых автомобилей]. Гулять негде (ни кустика).» Марина страдает от того, что в одной комнате вынуждены жить вчетвером, что негде приткнуться, что разлучена с письменным столом, до которого лишь моментами дорывается (свой стол ей уступила дочь Колбасиной – Черновой, Оля). Но это было не самое главное, важнее было другое: Цветаева вырвалась из «гробового глухого зимовья» и была окружена друзьями, которые позаботились о том, чтобы оповестить русское литературное зарубежье о её приезде: о Цветаевой пишут – её имя упоминается во многих русских зарубежных изданиях.
Да, она вырвалась из «гробового глухого зимовья», но материальное положение семьи ненамного стало лучше. И в Париже филологическое образование Сергея, на которое было потрачено столько сил и времени, не способствовало его устройству: заработки у него случайны: то он снимается статистом в кино; то, мечтая стать кинооператором, носится с киноаппаратом по городу; то издаёт журнал, который не приносит дохода и тут же прогорает…
Что касается дел Марины, то у неё они первое время получше, чем у Сергея. – В Париже есть большая колония русских эмигрантов, и Цветаева проводит поэтические вечера, которые приносят небольшой доход. Правда, приходится самим организовывать эти вечера, распродавать билеты, унижаться, писать письма с просьбою, чтоб билеты покупали, а в день выступления Аля сидит в кассе, за кассира. Кроме организации и проведения поэтических вечеров, Цветаева много пишет (меньше, чем раньше, стихи, и больше – крупные произведения); она также принимает участие в литературной жизни (выступает в печати как литературный критик, становится редактором сборника «Ковчег», в котором помещены произведения писателей русского зарубежья). «Она переутомлена до последнего предела… Она надорвалась, -- говорит Сергей Эфрон о Марине в одном из писем. – Ей необходимо дать и душевный и физический роздых. Марина, может быть, единственный из поэтов, сумевшая семь лет (три в России, четыре в Чехии) прожить в кухне и не потерявшая ни своего дара, ни работоспособности (неточность С. Эфрона: в Чехии они прожили чуть больше 3-х лет).
Апрель 1926 г. Опять заботы, заботы и заботы. Они усложнены нездоровьем и переутомлением Сергея Яковлевича и необходимостью найти пристанище – до осени. Марина Ивановна решила, что нужно уехать – минимум на полгода – подальше от суеты. И уехала с детьми на запад Франции, в городок на побережье Атлантики (Сергей Яковлевич пока остался в Париже). Здесь она пишет маленькую поэму «С моря», обращённую к гениальному поэту Борису Пастернаку, с которым уже несколько лет переписывается (в середине 1920-х их переписка была особенно интенсивна).
Молниеносный
Путь – запасной:
Из своего сна
Прыгнула в твой.
…………………………….
Вольной цезуры
Нрав. Прыгом с барки!
Что без цензуры –
Даже без марки!
Всех объегоря,
-- Скоропись сна!
Вот тебе с моря –
Вместо письма!
Марина по-прежнему творит, вдохновенно и практически без перерывов. Её Аля тоже «творит» в унисон с матерью. Её литературный дар продолжает сиять в письмах к другу семьи Владимиру Сосинскому, в письмах «с моря»:
«…Океан на меня наводит страшную жуть от чувства безграничности и какого-то равнодушия: раз ему кораблекрушение – всё равно – что же для него я? Он со мной не считается, а я его боюсь, как каждая из легендарных жён Синюю Бороду…
Сегодня вечером я зашла в сад. Начинался пастернаковский ливень – с особым запахом пыли и [жимолости] (в письме это слово – по-французски – В. К.) – дивных цветов.
Пахло собакой от моей матроски, кипарисом от трухлявого пня, умиротворённого пылью.
Дождь для пыли, как елей для бури.
Через три дня ждём папу. Страшно радуюсь встрече с ним…»
Письмо, написанное в духе восемнадцатилетней – двадцатилетней Марины Цветаевой. А Але, когда она пишет это, всего лишь тринадцать с половиной… Всё-таки с годами дар маленькой Али не угас, и она вовсе не превратилась, как утверждал Слоним, в нормальную девочку, а была особенной, хоть и стихов уже не писала.
Да, Аля уже не пишет стихи, но с 1926 – 1927 г. г. в её жизни большое место занимает рисование. -- Она начинает учиться в рисовальной школе; посещает мастерскую известного художника Шухаева; берёт уроки у выдающейся русской художницы Натальи Гончаровой… В 1925 г. мать записала Алю на курсы по истории искусств и живописи при Лувре… Позже, в 1931-м г., Сергей Эфрон сообщает сестре (Елизавете Эфрон) в Москву: «Недавно меня обрадовала Аля. Она учится во французской школе по классу иллюстраций. Там недавно был годовой конкурс, и Алины рисунки прошли первыми. Благодаря этому ей предстоит бесплатно обучаться гравюре.» Об Алином даре, даре художника – графика говорит в т. ч. и такой факт. – В 1931 г. Марина Цветаева сделала попытку издать отдельной книгой свою поэму «Крысолов» -- сложнейшее, многоплановое произведение. И 19-летняя Аля сделала иллюстрации – гравюры к поэме. С изданием ничего не вышло, но… -- Иллюстрации Али – Ариадны Эфрон, -- первый опыт художественного прочтения произведений Марины Цветаевой. К сожалению, художником – иллюстратором Ариадна не станет; но занятия у Шухаева, на луврских курсах и уроки Гончаровой дали ей специальность художника – графика, пригодившуюся ей в дальнейшем.
В середине 1930-х состоялась выставка, в которой принимали участия видные русские художники. «Выставлялась в первый раз и Аля, -- писал Сергей Яковлевич, -- и удостоилась очень высокой оценки. Вообще Аля за последние два года очень выросла внутренне и (как всегда бывает для близких) для меня незаметно. Вдруг обнаружил в ней взрослого человека, мне очень близкого.
В своей области – в графике – рисовальщица она первоклассная. А кроме того – умна, как чёрт, и пишет прекрасно. Вообще – Аля моя надежда и большая.»
Но, несмотря на все свои успехи найти работу по специальности Аля не может и зарабатывает чем и как придётся. – Набивает игрушечных зверей… Вяжет, когда есть заказы, свитера, кофты, шапочки… Уезжает в качестве гувернантки с семьёй немецких эмигрантов на море… Делает репортажи и пишет очерки для французских журналов и для журнала «Наш Союз», выходящего на русском языке… Переводит на французский язык Маяковского, Безыменского и других советских поэтов…
Аля не может найти работу по специальности, а у Марины не ладится с печатанием её произведений. Со временем интерес к ним становится всё меньше (не только к стихам, но и к прозе, которую она начала писать в эмиграции). И отношения с соотечественниками – русскими эмигрантами у неё натянутые (а потом они и вовсе станут враждебными). Всё чаще, сломив гордость, приходится обращаться за помощью к русским меценатам – богатеям. Семья бедствует.
«Мы очень плохо живём, куда хуже, чем в прошлом году, -- пишет Марина. – Мясо и яйца не едим никогда…» Картошку на второе варят в супе, чтоб был хоть какой-то навар; зелень покупают по дешёвке – увядшую. «Вещи с чужого плеча, обувь – с чужих ног.»
Аля старается помочь семье, которой она всецело предана: все заработанные деньги отдаёт матери, сама же ходит в стоптанных туфлях, в старых, перешитых платьях, и если есть обновка – то это подарок подруги.
Но отношения матери и дочери становятся всё более напряжёнными. Накопившаяся за много лет усталость Марины – главная причина этого: усталость – от постоянных невзгод; от того, что годы идут, а жизнь не становится легче; от быта, который пожирает столько времени, не оставляя ничего взамен… Мура Марина обожала, Сергея Яковлевича щадила, а Аля всегда была безответна. Бывало, она в слезах убегала из дома и пережидала грозу у подруг и знакомых.
Марину часто раздражает, что Аля поступает не так, как она сама поступила бы в данной ситуации в её возрасте. Может быть она, мать, ещё не в состоянии полностью осознать, что Аля стала уже совсем взрослой, самостоятельной?! – У неё появились друзья, своя компания; людям она нравится.
Через знакомых Але удалось найти работу медсестры зубного врача. Но её попытка работать самостоятельно окончилась плачевно: хозяин, проэксплуатировав её какое-то время, отказал ей в работе. Отчаяние охватило Алю. »Мне было уже около 20 – 21 года, -- напишет она позже, -- а я оказывалась неспособной жить самостоятельно и зарабатывать если не на семью, то хоть на себя самою…
Выхода я себе не видела и решила умереть.»
Воспользовавшись тем, что никого не было дома, Аля открыла газ на кухне, но внезапно домой вернулся отец. Он застал дочь в полубессознательном состоянии, привёл её в чувство и тем спас дочь. Потом он сказал ей, что стыдно в таком возрасте, когда всё впереди, считать, что жизнь кончена, что его жизнь гораздо тяжелей и если есть у кого причины желать смерти, то у него, но никак не у неё. На это Аля ответила отцу, что ему жаловаться нечего, что он живёт как хочет, ведёт большую работу на свою страну, а ей отказывает даже в этом.
Говоря о работе отца, Аля имела в виду эмигрантский «Союз возвращения на Родину», организацию, которую Сергей Яковлевич возглавлял с середины 1930-х г. г. Он очень хотел вернуться на Родину, -- пытался загладить свою вину перед ней (в гражданскую воевал в белой армии и потом эмигрировал) и любой ценой заслужить это право – вернуться. Союз, возглавляемый Сергеем Эфроном, находился в Париже, а работа велась на СССР, и не просто на СССР, а, как давно уже доказано цветаеведами, на НКВД.
Сергей Яковлевич настроен про-советски, он – в плену иллюзий относительно СССР. С начала 1930-х он внушает дочери и подрастающему сыну симпатию ко всему, что он там видит, а видит только хорошее. Что касается Марины, то она будущего своего там, в Советской России, не видела, в отличие от Сергея и Али. В то же время Марина понимает, что остаться здесь, в эмиграции, одной ей будет ещё тяжелее.
Но вернёмся к Ариадне Эфрон. – Когда Аля достигла совершеннолетия, то, по французским законам, могла принять любое подданство. Она, не задумываясь, приняла советское. Её московское детство; русские книги, которые всегда сопутствовали ей; влюблённость отца в новую, советскую Россию, его страстное желание жить там, -- всё это сыграло свою роль. И в марте 1937-го года Аля, первая из семьи, уезжает на Родину. Уезжала она из Парижа радостная, полная надежд. Был, правда, эпизод, который мог поселить в её душе сомнения. Когда Аля пришла прощаться к Бунину, он ей сказал:
-- Дура, куда ты едешь, тебя сгноят в Сибири! – Но, помолчав, с грустью добавил: -- Если бы мне было столько лет, сколько тебе… Пускай Сибирь, пускай сгноят! Зато Россия!..
Но слова Ивана Алексеевича Бунина, великого русского писателя, не посеяли зерно сомнения в душе счастливой Али. О, если бы она знала, какими пророческими окажутся эти слова! Если б она только знала…
Перед отъездом Али на родину отец, мать, друзья и знакомые забросали её подарками. Её одели с ног до головы, и она, никогда не имевшая ничего из обновок (кроме подаренных иногда подругами) стала обладательницей груды чемоданов с вещами.
И наконец – 18 марта 1937 г. – Аля приехала в Москву, -- вернулась на Родину. Красивая, золотоволосая, с огромными голубыми глазами, элегантная в своих парижских обновках, появилась она у своей тёти Лили, Елизаветы Яковлевны Эфрон., в Мерзляковском переулке. Елизавета Яковлевна была режиссёром Театра одного актёра, и все лучшие чтецы того времени занимались у неё. Кроме того, бывали у неё актёры, художники, писатели, бывал и Борис Леонидович Пастернак. Жила Елизавета Яковлевна в крохотной комнатке, перегороженной надвое, жила вдвоём с приятельницей, преданной ей Зинаидой Митрофановной Ширкевич, тоже пожилой и больной, как и она сама. Здесь Аля и поселилась. Спала она в тёмном проходном закутке, под книжными полками, на сундуке. Неудобство? Безусловно, и не единственное. Но… По воспоминаниям Нины Гордон, подруги Али, «сундучок, неудобства, собственный быт её мало занимали. Но зато сколько внимания и души отдавала она Елизавете Яковлевне – Лиле, которую очень любила. Она стремилась всё для неё сделать – до работы успевала что-нибудь сготовить вкусное, сбегать за цветами, что-то купить, чем-то порадовать. У Елизаветы Яковлевны было больное сердце, и она большей частью полулежала на своей узенькой – то ли кровати, то ли кушетке – в комнатке рядом с Алиной.»
Итак, Аля – вновь в Москве, куда она так стремилась. И полетели в Париж – к родным и друзьям – письма; Аля, полная восторга от неузнаваемого города (уезжала-то она из Москвы в детстве, теперь же ей -- 24 года); Аля, ослеплённая Красной площадью, Кремлём, Мавзолеем; Аля, любящая парады на Красной площади (т. е. любящая то, что было органически чуждо её матери, Марине Цветаевой – не выносила Марина праздников!); так вот, Аля пишет друзьям – своей компании:
«Была на Красной площади – я ваша Алища, та самая с обмороками, капризами, голодовками и аптеками, я, неряха, растяпа, я ваша парижская, несносная, и так хорошо вами любимая – ваша! На Красной площади по которой проходили на парижских экранах первомайские парады – Кремль со звёздами, Мавзолей Ленина – портрет Пушкина в нечеловеческий рост – всё своими глазами, своим сердцем, нашими глазами, нашими общими сердцами…»
В своих письмах из Москвы в Париж Аля также – и тоже восторженно – описывает талый снег, спешащую толпу, совершенно необыкновенных (так ей кажется) детей; и магазины, многие из которых ей кажутся не хуже парижских; «отели, библиотеки, дома, центр города – что-то невероятное»; «вообще тут конечно, грандиозно и невероятно, и я хожу и жадно всматриваюсь во всё», -- пишет Аля.
Ариадна почти сразу по приезде получила работу: переводила с русского на французский для журнала «ревю де Моску». Сначала переводила дома, потом её взяли в штат. Кроме того, она пишет для журнала очерки и репортажи – работает с большим успехом (и, я думаю, с энтузиазмом). Безработица, как в Париже, ей не грозит…
Поздней осенью 1937-го года в Москве неожиданно появился отец Али, Сергей Яковлевич. Незадолго до этого в Лозанне был убит советский чекист – невозвращенец Игнатий Рейсс; операцией по его ликвидации руководил НКВД. Парижская полиция, расследуя это дело, вышла на эмигрантский «Союз возвращения на родину», который возглавлял Сергей Эфрон. Эфрону пришлось спешно покинуть Францию и бежать в СССР, -- впрочем, вернуться на Родину он хотел давно, -- вернуться во что бы то ни стало.
Дочь с отцом поселились в подмосковном посёлке Болшево, на даче (это была дача НКВД), где они живут зиму и лето. Ариадна, если не ночует в Мерзляковском, у Лили и Зины, -- ездит из Болшева в город, на работу.
Журнал «Ревю де Моску'» помещался в том же здании, где и редакции «Огонька», «За рубежом» и других журналов. В уютной гостиной этого особняка часто устраивались литературные вечера, на которые съезжались известные московские писатели; так что Ариадна попала в привычную ещё маленькой Але среду, только имена теперь были другие.
18 июня 1939 г. на родину возвращается Марина Цветаева с Муром. Семья вновь воссоединилась.
Когда Марина Ивановна с Муром прибыли в Москву, одна только Аля встречала их на вокзале. Сергей Яковлевич был болен: через полгода после возвращения в Россию у него развилось серьёзное сердечное заболевание. В 1938 г. он писал сестре, Елизавете Яковлевне, из санатория: «Было два серьёзных припадка <…>, с похолоданием рук и ног, со спазмами и страхом…»
«Сердечный страх» (выражение М. Цветаевой) Сергея усугублялся ещё и тем, что с глаз его, наконец, начала спадать пелена. Второй год не у дел, с постоянным нарастанием безнадёжности: унылое, казённое Болшево, куда в любой момент могла приехать за ним роковая машина, машина МГБ…
Это были самые страшные в советской истории годы: роковая эмгебешная машина могла приехать за кем угодно, и приезжала за многими: по всей стране – аресты, аресты, аресты т. наз. «врагов народа»…
Аля же, по молодости лет, мало вникала в происходящее. Например, в то, что приезд матери должен держаться в тайне; что в Болшеве – вообще тайная жизнь (Сергей Яковлевич, бежав из Франции в СССР, поселился на болшевской даче под вымышленной фамилией). «Лет мне было ещё совсем немного <…>, так что жила я радостно и на всё грозное лишь дивилась», -- так скажет Аля много лет спустя о себе тогдашней. «На всё грозное лишь дивилась…» А грозное было не только где-то там, далеко, но и рядом. – В 1937 г. арестовали тётю Али, сестру матери, Анастасию Цветаеву; арестовали и Алиного друга ещё по Парижу – Юза Гордона; был арестован также Михаил Кольцов, выдающийся журналист, руководитель издательства «Жургаз», где Аля работала…
Но она продолжает работать – всё с тем же желанием, всё с тою же радостью. Её молодость, весёлость, живость характера покоряли окружающих. Она «обладала даром великолепного рассказчика и говорила таким ярким, сочным, таким поистине могучим русским языком, что окружающие слушали её как заворожённые. Поражали её начитанность и эрудиция» (из воспоминаний Нины Гордон). На работе Алю любили, и, что ещё важней, любила она, и была любима им, её избранником.
Когда-то, давным-давно (Але было чуть больше года) Марина Цветаева написала:
Аля! Маленькая тень
На огромном горизонте.
Тщетно говорю: «Не троньте!»
Будет день
Милый, грустный и большой, --
День, когда от жизни рядом
Вся ты оторвёшься взглядом
И душой.
……………………………………………
Будет, -- сердце, не воюй,
И не возмущайтесь, нервы! –
Будет первый бал и первый
Поцелуй.
Будет «он». (Ему сейчас
Года три или четыре.)
-- Аля! Это будет в мире
В первый раз.
Он работал в том же особняке – в журнале «За рубежом». Они не сразу заметили друг друга, ведь вначале она переводила дома и редко бывала в редакции; но к весне 1938 г. он уже знал, что она – это она, его любимая, а она понимала, что это навечно. И хотя в молодости часто ошибаешься, принимая первое сильное увлечение за подлинное, она не ошиблась, -- для неё это действительно оказалось навечно, на всю жизнь… Звали его Муля, Самуил Давидович Гуревич; Марине Ивановне он пришёлся по душе, Мур к нему привязался, отец тоже относился хорошо… Каким он был, Алин избранник? Он был умён, остроумен, ум – математически точный, юмор злой. Все, кто знали Мулю, утверждали, что он был компанейским парнем, остряком, незаменимым в застолье; ещё он был отличным работником – блестящим организатором, а, как известно, без таких работников ни одна газета, ни один журнал не обходится… У Мули были жена и сын. Но он часто увлекался женщинами, однако все его увлечения носили кратковременный характер. Не так было с Алей: его друзья уверяли, что Аля была для него не просто очередным увлечением, что Алю он действительно полюбил. (Воспоминания друзей Мули о нём – по книге М. Белкиной «Скрещение судеб».)
Что касается Али – то она просто живёт своей любовью. Дачный поезд почти каждое утро увозит её из Болшева в Москву, на работу, и колёса весело стучат, и приближают Алю к Москве, и она всё чаще смотрит на часы, высчитывая, сколько ещё минут осталось до встречи с ним…
На её рабочем столе уже стоят цветы, поставленные им.
Обедать Аля идёт вместе с ним, в ресторанчик, где его все знают, где он раскланивается направо – налево, знакомит её, явно гордясь ею, и их оглядывают, оглаживают взглядами. Они хорошо смотрятся вместе, оба высокие, стройные, молодые, она голубоглазая блондинка, он – брюнет с тёмными глазами.
Они долго ещё сидят за столиком. А потом он едет её провожать и остаётся на даче. Или она остаётся в городе. В Болшеве на даче из посторонних бывают только Муля, да ещё подруга Али, Нина Гордон. Как уже было сказано, семья Сергея Эфрона живёт на болшевской даче инкогнито…
Живя в Болшеве с матерью, отцом и братом, Аля, как вспоминает Нина Гордон, «опять… берёт на себя всю заботу о семье, всю работу в семье. Она стирает, гладит, убирает, моет полы, выносит вёдра с грязной водой, таскает из Москвы продукты. И это всё при огромной работе в журнале. «Когда я, -- вспоминает Нина, -- приезжала летом в воскресенье к ним на дачу <…>, открывая калитку, я уже видела развешанное на верёвках в огромных количествах бельё – стирка-то на четверых! – и понимала, что Аля, встав ранёхонько, всё перестирала, всё убрала…, всё сделала, чтобы быть свободной весь остальной день и пообщаться спокойно с Мулей и мною.»
…Когда Муля провожает Алю и остаётся ночевать на даче в Болшеве, то утром они вместе едут на работу, в Москву. Они (Муля и Аля) уже сняли комнату, и с сентября собирались жить в городе, свою квартиру он оставлял жене. Как счастлива была Аля! «Я там была по-настоящему счастлива!, -- скажет она позже. – Не потом, не путём сравнения понимала, что это было счастье, а так просто жила, и каждый день был сознательным, вернее – осознанным счастьем.» И ещё скажет она: «Счастливой я была – за всю свою жизнь – только в тот период… в Москве и только в Москве. До этого счастья я не знала, после этого узнала несчастье».
Несчастье пришло внезапно – счастье было оборвано. 27 августа 1939 г., под утро, за Алей пришли. Из записей Марины Цветаевой:
«27-го в ночь арест Али. Аля – весёлая, держится браво. Отшучивается.
… Уходит, не прощаясь. Я – Что же ты, Аля, так, ни с кем не простившись? Она, в слезах, через плечо – отмахивается. Комендант (старик, с добротой) – Так – лучше. Долгие проводы – лишние слёзы…»
И Аля идёт, вернее, её ведут по ржавой от хвои дорожке между сосен к калитке, по той самой дорожке, по которой она ещё совсем недавно торопилась на поезд…
Муля забежал вперёд, он хотел ещё раз увидеть её лицо. Она шла и плакала…
В последний раз в это утро Аля видела родителей и брата. Многое (почти всё) оказалось в её жизни в последний раз…
Ч. II.
27 августа 1939 г. за Алей пришли. И Аля уходит, ни с кем не простившись, верней, её уводят, по той самой дорожке, по которой она по утрам торопилась на поезд из Болшева в Москву…
В последний раз в это утро Аля видела родителей и брата . Многое (почти всё) в её жизни оказалось в последний раз…
Первое время после ареста Аля (подобно многим другим арестованным безвинно), надеялась, что это ошибка, что в любой момент могут придти – извинятся перед ней и отпустят её домой. В камере она весь первый день, и второй, и третий сидела на каменном полу у входа, ожидая, что её вот – вот выпустят. Потом Аля поняла, что, попав сюда, выбраться отсюда совсем не просто. С Алей в одной камере сидели женщины, из которых пытались создать группу т. наз. «жен – террористок»; от них требовали признания, что они планировали убийство советских государственных деятелей – Молотова и других. Женщины эти рассказывали Але – каждая свою – историю: но каким же чудовищным вымыслом казалось всё это…
Вскоре после Алиного ареста началось следствие по её сфабрикованному делу: допросы и пытки (девушку сажали в карцер в одних трусиках на каменный пол, позже
начали бить).
На вопрос, почему она вернулась в СССР, она ответила: «Я решила вернуться на родину. Я не преследовала цели вести работу против СССР.»
Это её последний правдивый ответ на допросе. Наконец под пытками она сказала то, чего от неё столько добивались следователи, призналась в том, что с декабря 1936 г. якобы является агентом французской разведки.
Наконец-то «признание» было вырвано, и дальше следствие покатилось в заданном направлении. Одна ложь потянула за собою другие. Сломленная пытками девушка больше не сопротивлялась, подписывала всё, что от неё требовали.
И здесь надо сказать о необычайном присутствии духа, которое никогда не покидало Алю, о её умении радоваться даже малейшему пустяку. Допросы, пытки, но – не озлобилась Аля, пройдя через всё это. Одна из её сокамерниц, с которой она особенно сблизилась, Дина Канель, говорила впоследствии, что «никогда она так много не смеялась, как с Алей. Аля беспрестанно придумывала что-нибудь: то она разыгрывала [сокамерниц], то озорно и похоже изображала надзирателей… <…>
С Алей было даже вроде как бы уютно, если это слово вообще может быть применимо к тюремной камере. Она усаживалась на койке, поджав ноги, спиной к глазку, чтобы не видела надзирательница…, и вязала! Нет, конечно, ни спиц, ни крючка не было, их нельзя было иметь, да и вязать не полагалось, она вязала на двух спичках!.. Она не могла, чтобы руки оставались праздными…» (цит. по книге М. Белкиной «Скрещение судеб»).
А между тем следствие продолжалось.
Ариадна, оговорив себя, под давлением следствия вынуждена была оговорить и своего отца, Сергея Яковлевича Эфрона, показав на следствии, что и он является агентом французской разведки.
Прошло полтора месяца после ареста Али. В семье, на болшевской даче, ждали чуда: вот – вот распахнётся калитка – и появится улыбающаяся Аля. 10 октября калитка распахнулась: арест Сергея Яковлевича. В показании на арест фигурировало в т. ч. быстро пущенное в ход т. наз. признание Ариадны, что её отец – французский шпион.
Аля и Сергей арестованы, и Марина возит передачи им обоим – деньги по 50 р. каждому: ему в Бутырки, ей – на Лубянку… Её мучительные поездки в Москву с передачами: примут ли деньги? жив ли? – путь в тюрьму с обмиранием сердца…
А следствие продолжается. – Аридна пытается снять свои показания на отца, просит встречи с прокурором. Но всё напрасно: от неё просто отмахиваются. И снова – допросы, -- и тут она, кажется, уже сломленная и покорная после сокрушительных атак следствия вдруг обрела неожиданную твёрдость – стала отвергать предъявленные ей обвинения – сначала в антисоветчине, а затем и в шпионаже. Но её сопротивление ничего не дало: на следователя работала вся государственная машина, а она не поворачивала вспять. Обвинительное заключение было направлено в прокуратуру.
Суда Ариадна так и не дождалась. Особое совещание при НКВД 2 июля 1940 г. без неё, заочно, решило: «заключить в исправительно-трудовые лагеря сроком на восемь лет».
Из Бутырской тюрьмы Алю взяли на этап и забросили далеко на Север, в один из концлагерей, затерянных на снежных просторах республики Коми.
Когда Алю вместе с другими заключёнными везли по этапу в арестантском вагоне, она всю дорогу пересказывала уголовницам романы, придумывала смешные истории. «Я ведь ещё очень весёлая, родные мои, -- писала Аля уже из лагеря Лиле и Зине, -- узнав много горя, я всё равно не разучилась радоваться. И это мне помогает выныривать из любого убийственного настроения…»
Прошло почти полтора года после ареста Али, прежде чем Марина Ивановна получила первую весточку от дочери.
В конце января 1941 г. Марина узнаёт о том, что Алю отправили в лагерь, а, узнав её точный адрес, с 5 февраля посылает дочери открытки и письма; в них она по многу раз повторяет одно и то же, надеясь, что хоть некоторые из них дойдут. – Практически в каждом письме спрашивает Алю, какие из вещей ей прислать – «всё, по твоему списку, достанем, остальное докупим, многое уже есть» (и перечисляет, что’ именно есть), «словом – много, много чего, и всё новое. Мы для тебя собираем уже 1 ; года (т. е. со времени ареста). «Мы» -- это Марина и Муля Гуревич, любимый Али. Когда её арестовали, он не оставил её семью в беде. «Муля нам неизменно предан и во всём помогает, это золотое сердце», -- пишет Марина Але. Пишет она, что вещи Але привезёт Муля, который «деятельно собирается…, и только о поездке и думает.» «Не поехать я не могу, это – дело моей жизни», -- говорит Муля. Но поездка откладывается, потому что нужно разрешение, и Муля хлопочет о нём. Марина же отправила Але две продуктовые посылки. Она тоже собирается к Але в лагерь, но – позже (не может поехать сейчас из-за болезней Мура). Поездка Марины, увы, так и не состоится; Муле же удастся поехать к Але лишь через несколько лет…
Муля, без сомнения, был в числе самых близких Але людей. О других близких Марина тоже пишет Але в лагерь: и о Муре, и о Елизавете Яковлевне с Зинаидой Митрофановной, и о Нине Гордон…
«…Муру исполнилось 16 лет, -- читаем мы в одном из писем. – Весь прошлый год он болел (воспаление лёгких, бесчисленные гриппы), и уже с прошлой весны стал худым как стебель. Он очень слаб, от всего устаёт.»
«Мур учится <…> в 8-ом классе. Блестящ по всем гуманитарным наукам, по литературе – сплошное отлично, лучше всех в классе знает язык, читает доклады с собственными мнениями и т. д.»…
О Елизавете Яковлевне Эфрон – Лиле Марина пишет, что та всю зиму болеет, месяца два не встаёт с постели, но по-прежнему преподаёт у себя на дому художественное чтение, -- «и вообще она неистребимо – жизнерадостна, -- единственная во всей семье, …точно вся радость, данная на всю семью, досталась ей.»
Елизавета Яковлевна со времени возвращения Али на родину была для племянницы близким (не только по родству, но и душевно), дорогим человеком; и в самые тяжёлые для Али годы будет служить ей опорой, так же как и Муру. Впрочем, ещё в революцию Лиля много помогала Марине Ивановне, когда пропал без вести Сергей Яковлевич и та осталась одна с детьми… Елизавета Яковлевна была добрым гением семьи, как говорили о ней и Марина, и Аля…
Получив возможность общаться с дочерью посредством писем, Марина, всё такая же внутренне одинокая, отводила душу в письмах к ней. Она рассказывает о своих домашних делах; о том, что она много переводит и мало пишет своего (Цветаева переводила для Гослитиздата поэзию – зарубежную и народов СССР: это было необходимо, чтобы прокормить себя и Мура, а также иметь возможность носить передачи Сергею и посылать посылки Але)… Марина просит дочь «держаться» и «бодриться». «Вообще, не унывай, да ты и так – молодец», -- подбадривает она Алю.
В апреле у Марины Ивановны принимают передачу для Сергея Яковлевича, в мае – тёплые вещи (может, готовят к этапу?). В письме от 16 мая она сообщила об этом дочери. И в том же письме – о Борисе Пастернаке, с которым она, по возвращении на родину, продолжала поддерживать отношения: Марина пишет, в частности, что Пастернак переводит драму Шекспира (крупнейший лирик, он был и прекрасным переводчиком); о сыне Пастернака, четырёхлетнем Леониде («У него чудный мальчик, необычайной красоты, и это вся его любовь»)…
29 мая Марина пишет дочери ещё одно письмо, в котором сообщает о самом главном:
«Папе 27-го передачу приняли и я передала очередную просьбу о продовольственной [посылке]».
Больше она никогда – ничего не узнает о Сергее… Его расстреляют в том же, 1941-м году. Але же удастся выжить, но –впереди у неё ещё много лет лагерей и много лет ссылки. И об этом Марина уже не узнает. Письмо от 29 мая 1941 г. стало последним, которое Ариадна получила от матери…
После писем матери самыми дорогими для Али были письма Мули, которого она считала своим мужем. Они полны горячей любви, преданности, тоски. Он неизменно подписывает их – «твой муж», «твой горячо любящий муж», «твой муж навеки». «Я люблю тебя до конца нашей жизни. Я глубоко убеждён, и даю тебе слово, что ты будешь свободна и мы будем вместе», -- пишет он Але в начале переписки.
Кроме писем, Муля посылает ей телеграммы и денежные переводы; он всё время хлопочет о пересмотре Алиного дела и стремится приехать к ней на свидание. «Я очень надеюсь на то, что тебе удастся приехать ко мне, -- пишет Аля, -- ты сам себе не представляешь, как я стосковалась по тебе, но если это не удастся, то буду терпелива. <…> Боюсь, родной мой, что в моём лице взвалил ты на себя непосильную и некрасивую ношу. <…> Мулька, милый муж мой, думаю о тебе всегда, всюду говорю с тобой, советуюсь во всём и стараюсь поступать так, как ты сказал бы. О настроении моём можешь и не спрашивать, ты знаешь, как скоро меняется оно <…>, -- как вечно мечусь я от отчаяния к надежде… <…> -- и когда же мы будем вместе?»
«Спасибо тебе, родненький, за маму и Мура – мама в своих открытках очень нежно пишет о тебе. Я ужасно сержусь на то, что у меня нет детей и наверное уже не будет, и некого мне будет посылать в школу, над которой ты шефствуешь…»
И Муля отвечает Але: «Малыш мой, почему тебе кажется, что у нас не будет детей? Конечно, будут, первая дочурка будет названа Ариадной, а первый сын Андреем или Андрианом… Ты сокрушаешься, что вместо счастья принесла мне горе. Это совсем не так. Счастье от тебя началось с нашей встречи, а потом всё разрасталось и стало неисчерпаемым…»
Аля читала – перечитывала письма Мули, носила их с собой, боясь, чтобы они не пропали.
Работает Аля вначале на комбинате А добираться по бездорожью не близко: зимой – снег по колено, весной и осенью идёшь, проваливаясь в ямы с водой, соседи подхватят под руки, вытянут и дальше идёшь. А потом целый день в цеху сидишь с мокрыми ногами…
Работает она мотористкой, строчит целый день бельё для солдат.
Оказавшись в лагере, Аля по-прежнему верит в то, что это – недоразумение; пытается доказать, что она своя, советская, а не какая-то ПШ (ПШ – подозрение в шпионаже); пытается доказать свою преданность Родине: участвует в «стахановских месячниках»-- перевыполняет план на 200% и больше.
«Окружающие люди относятся ко мне очень хорошо, -- пишет Аля Лиле и Зине, -- хотя характер мой не из приятных. <…> Я стала решительной, окончательно бескомпромиссной… И представьте себе, меня слушаются. Есть у меня здесь приятельница, с которой не расстаюсь со дня отъезда из Москвы.»
Приятельница, которую упоминает Аля – Тамара Сланская. Аля и Тамара проходили по одному делу. Они не знали друг друга, а им пытались «сшить дело» о шпионской группе, якобы Сланская передавала секретные сведения в Париж Сергею Эфрону и его дочери Ариадне Эфрон. Осудили их обеих на 8 лет лагерей и познакомились они только в этапной камере Бутырской тюрьмы, позже – оказались в одном лагере – на станции Ракпас Коми АССР.
Как у скренне жалеет, что не может работать в полную силу. Правда, потом её поставят на более лёгкую работу, и к тяжёлым условиям жизни на Севере она приспособится. Но в первые месяцы (даже первый год, по её словам) было очень тяжело.
В конце апреля 1941 г. Аля тяжело заболела, у неё температура, полный упадок сил, плохо работает сердце… Уже тогда стало плохо работать сердце!.. Врач дал ей освобождение, она лежит в бараке, и поддерживают её всё так же письма Мули. «Я так ждала, так заждалась весточки от тебя, что, получив сразу два письма, неожиданно расплакалась и долго не могла ни начать читать, ни взглянуть на твои карточки, -- пишет она ему. – Если бы ты только знал, как я по тебе тоскую, хоть ложись и помирай. <…> Мулька мой, очень прошу тебя, не тревожься обо мне.»
Они пишут друг другу, одновременно с этим Муля не оставляет попыток добиться свидания и продолжает хлопотать о пересмотре дела. «…я ни на один час не оставляю моих усилий, чтобы добиться разумной перемены, -- пишет он ей. – Я глубоко уверен в успехе.
…Приеду я обязательно и в отсрочке не повинен…» -- Это письмо Муля написал в конце мая, а пока оно доходит до Али – уже война! Следующее письмо Мули ещё успело дойти, но потом письма в лагерь перестали доходить Только в мае 1942 г. переписка вновь наладилась: Аля снова получает вести от Мули (он не только пишет ей, но и высылает деньги, посылки, бандероли, лекарства); пишут и Елизавета Яковлевна с Зинаидой Митрофановной, и Нина… Но мать молчит, не пишет… Молчит и Мур…
Аля очень беспокоится, её мучает молчание матери, и из письма в письмо она повторяет:
«Ничего не знаю о папе и маме, Муля в Куйбышеве [в эвакуации]…»
«Муля пишет, что мама и брат живы и где-то ездят…»
«Где мама и Мурзик? Второй год не имею от них известий» (последняя цитата – из письма, написанного в июле 1942 г.).
Ни у кого из Алиных близких не хватает духу сообщить ей, что 31 августа 1941 г. в эвакуации в Елабуге Марина Ивановна покончила с собой. Особенно настаивает на молчании Муля, потому что считает, что, по его же словам, «надо щадить душевные силы Алиньки…»
Первой не выдержала Елизавета Яковлевна: она больше не может скрывать правду, и письмо, хоть и не с полной правдой, но с сообщением о смерти (смерти, а не гибели!) Марины Ивановны послано.
«-- Я получила это известие и замолчала, -- рассказывала позже Аля Нине Гордон. – Я молчала долго – год, два, никому ничего не рассказывая. Я отрешённо делала свою работу, односложно отвечала, когда что-то спрашивали, а сама была только с Мариной. И день и ночь думала о ней, только о ней, и только с ней я жила…» (из воспоминаний Н. Гордон).
Никому ничего не рассказывала, но в письмах к близким она всё время говорит о матери: эта её боль не была бессловесной:
«Дорогие мои Лиля и Зина! Ваше письмо с известием о смерти мамы получила вчера. <…> Очень прошу вас написать мне обстоятельства её смерти – где, когда, от какой болезни, в чьём присутствии? Был ли Мурзик при ней? Или совсем одна? <…>
Напишите мне, как и когда видели её в последний раз, что она говорила. Напишите мне, где братишка, как с ним, в каких условиях живёт? Я знаю, что Мулька ему помогает, но достаточно ли?
Ваше письмо, конечно, убило меня. Я никогда не думала, что мама может умереть, я никогда не думала, что родители смертны…»
«Если бы я была с мамой, она бы не умерла. Как всю нашу жизнь, я бы несла часть её креста, и он не раздавил бы её…»
Алю тревожит судьба архива матери. Успокоится она только тогда, когда узнает, что то, что оставалось в Москве у знакомых, Муля забрал и перевёз к Елизавете Яковлевне на Мерзляковский; а всё, бывшее с Мариной в Елабуге, привёз в Москву и тоже оставил у Елизаветы Яковлевны Мур.
В 1942 г. Мур был эвакуирован в Ташкент, там он учился в школе. Из Ташкента, в сентябре 1942-го, начал писать сестре в лагерь. Он, развитый не по годам, рано повзрослевший – многое понявший после смерти матери, ещё больше привязавшийся к сестре,Ю пишет ей (заметим, что ему всего лишь 17!):
«О тебе я думаю очень часто; ты себе не можешь представить, насколько я пытаюсь себе представить, как ты живёшь, твоё самочувствие и внутренние переживания. Я ощущаю тебя совсем близко, как будто ты не так уж далека географически. И меня и тебя жизнь бросила кувырком, дабы испытать нас; с тобой это произошло послн отъезда из Болшево (т. е. после ареста – В. К.), со мной после смерти мамы. Оттого, именно вследствие этой аналогии судеб, я так стал близок к тебе – близок потому, что одиночество меня, как и тебя, вдруг заволокло.
Мы, бесспорно, встретимся, -- продолжает Мур, для меня это ясно так же, как и для тебя. Насчёт книги о маме я уже думал давно, и мы напишем её вдвоём…»
И в том же письме:
«Я очень рад, что ты живёшь неплохо; для меня это страшно важно – знать, что ты в целости и сохранности, где-то работаешь, живёшь более или менее нормально. Мне тогда кажется, что ещё можно возвратить какую-то семью, воссоздать её когда-то… И так, бесспорно, будет.»
Не возвратят они семью, не встретятся уже никогда; и книгу о матери суждено написать одной Але…
Закончив школу, Мур вернулся в Москву и поступил в Литературный институт им. Горького. Подошёл год его призыва в армию, 26 февраля 1944 года его мобилизовали и отправили на фронт. 17 июня 1944-го Мур пишет Але с фронта:
«Милая Аля! Давно тебе написал… Завтра пойду в бой автоматчиком или пулемётчиком. Я абсолютно уверен в том, что моя звезда меня вынесет невредимым из этой
войны… Я верю в свою судьбу…»
Это, июньское, письмо оказалось последним. 7 июля 1944 года этот мальчик, мечтавший о большой литературной судьбе, имевший несомненный литературный талант, погиб на фронте. Было ему 19 лет. Аля осталась одна из всей семьи. Правда, пока она об этом не знает…
И приходят зимы, и осени, и вёсны – а Аля всё так же, как и другие заключённые – за высоким забором, отрезавшим её от всего остального мира. «По ту сторону забора стоит оцепеневшая, безмолвная тайга, и каждая веточка, каждое дерево, как тончайший белый коралл, -- пишет Аля в одном из писем. – Время от времени большой чёрный ворон, неприятно каркая и тяжело взмахивая сильными мрачными, как у вражеского самолёта, крыльями, улетает прочь…»
27 августа 1942 г. исполняется три года со дня ареста Али. 25 августа она пишет Лиле и Зине:
«Послезавтра будет ровно три года, как я в последний раз, действительно в последний раз видела маму. Глупая, я с ней не попрощалась в полной уверенности, что мы так скоро с ней опять увидимся и будем вместе.»
И в другом письме:
«Мамину смерть как смерть я не сознаю и не понимаю. <…> Я не верю, что нет больше её зелёных глаз звонкого, молодого голоса, рабочих, загорелых рук с перстнями. Не верю, что нет больше единственного в мире человека, которого зовёшь мамой. <…> Мне важно сейчас продолжить её дело, собрать её рукописи, письма, вещи, вспомнить и записать всё о ней, что помню, -- а помню бесконечно много. <…> Потому что нет на свете человека, который лучше знал бы её, чем я.»
Но напишет она книгу о матери несколько десятилетий спустя. А пока… пока Аля в лагере. Там налаживается игрушечное производство, которое её очень интересует. Из отходов швейного цеха – тряпья и ваты – делают игрушки: тряпьё превращают в пластмассу для кукольных голов. А вату по способу, изобретённому Алей, превращают тоже в пластмассу, из которой делают «очаровательные ёлочные украшения» (по её, Алиным, словам).
Аля не только работает в игрушечном цехе, но и несёт разные общественные нагрузки. Мало того – она ещё участвует в работе лагерного драмкружка, которым руководит настоящий театральный режиссёр, «человек одарённый и культурный», и Але «работать с ним приятно, ибо эта работа что-то даёт» (закавыченные слова – слова Али). Первый же спектакль прошёл, по утверждению Али, «с небывалым у здешней публики успехом» Оформляла этот спектакль сама Аля (вот когда пригодились её талант, её умение художника).
Да, на какое-то время жизнь Али в лагере стала легче. Но… неожиданно – резко положение изменилось. Весной 1943 г. (по др. сведениям – позже) Алю, как и раньше Тамару Сланскую, вызвали в лагерное управление, и предложили стать стукачкой. Как и Тамара, она наотрез отказалась. Тогда её перевели на Крайний Север, в штрафной лагерь: работа на лесоповале без выходных, предельно скудные нормы питания – вот что отличало лагерь, в котором Аля оказалась. Много лет спустя в письме к Борису Пастернаку Ариадна вспомнит этот период своей жизни:
<< …Однажды было так – осенним, беспросветно – противным днём мы шли тайгой, по болотам, тяжело прыгали усталыми ногами с кочки на кочку, тащили опостылевший, но необходимый скарб, и казалось, никогда, никогда в жизни не было ничего, кроме тайги и дождя, дождя и тайги. Ни одной горизонтальной линии, всё по вертикали – и стволы и струи, ни неба, ни земли: небо – вода, земля – вода. Я не помню того, кто шёл со мною рядом – мы не присматривались друг к другу, мы, вероятно, казались совсем одинаковыми, все. На привале он достал из-за пазухи обёрнутую в грязную тряпицу горбушку хлеба <…> -- разломил её пополам и стал есть, собирая крошки с колен, каждую крошку, потом напился водицы из-под коряги, уже спрятав горбушку опять за пазуху. Потом опять сел рядом со мной, большой, грязный, мокрый, чужой, равнодушный, глянул – молча полез за пазуху, достал хлеб, бережно развернул тряпочку и, сказав: «На, сестрица!», подал мне свою горбушку, а крошки с тряпки все до единой поклевал пальцем и в рот – сам был голоден. Вот и тогда… я тоже слов не нашла, кроме одного «спасибо», но тогда мне сразу стало понятно, ясно, что в жизни есть, было и будет всё, всё – не только дождь и тайга. И что есть, было и будет небо над головой и земля под ногами…>>.
Работа в этом, одном из самых гибельных штрафных лагерей, была непосильна для Али: ей было очень плохо, она была больна, а её всё равно каждый день выгоняли на работу. Аля очень похудела, стала сильно кашлять; она, несомненно, погибла бы, но… О таком положении Али случайно узнала Тамара Сланская, которая участвовала в агитбригаде, обслуживающей всю территорию Севжелдорлага (лагеря Северной железной дороги). <<…перевозили нас в тех же вагонах, что и вольных, -- вспоминала впоследствии Тамара Сланская. – Как-то, когда не было поблизости охраны, мне удалось попросить у кого-то из вольных конверт и написать её мужу (т. е. Муле – В. К.), адрес которого я знала на память: Если вы хотите сохранить Алю, постарайтесь вызволить её с Севера.» >>.
Перевести из одного лагеря в другой, да ещё из штрафного лагеря, -- для этого нужно было иметь большие связи, и, видимо, у Мули они были. Жизнь Але он спас. Её не только перевели из штрафного лагеря, но и перевели из Коми АССР южнее, где климат был помягче, -- в Потьму Мордовской АССР. Здесь Аля работает с ложечниками, -- они режут из дерева ложки, Аля их расписывает: она делает контурные рисунки, рисует цветы, фигурки зверей, детей. «Работаю почти по специальности», -- пишет Аля. И в другом письме (март 1945 г.):
«Отдохнула от ужасных треволнений, ужасной дороги с севера сюда. Отношение ко мне очень хорошее. Засыпают премиями, поощрениями, благодарностями за стахановскую работу…»
Аля разрисовывает деревянные ложки, а краски разводят на растительном масле; и она умело экономит масло, чтобы подкармливать доходяг.
В мае 1945 года наконец окончилась Великая Отечественная война.
А в августе 1945-го состоялась встреча Али с Мулей, такая долгожданная и такая короткая. Он сумел-таки добиться свидания – приехал к ней в лагерь в Потьму, что казалось невероятным: ведь свидания, если и давались, то только с ближайшими родственниками, а он формально оставался Але никем.
После этой встречи Муля стал писать Але намного реже, а потом и вовсе перестал. Елизавета Яковлевна и Зинаида Митрофановна – единственные неизменно пишут Але, так же, как и она им. В письмах к Лиле и Зине она постоянно спрашивает о Муле – её тревожит Мулино молчание.
Почему он замолчал, почему нет от него писем? Может быть, не выдержал испытания встречей? Ведь надо было пройти не только испытание разлукой, но, быть может, самое трудное было испытание встречей. Расстался он с той весёлой, озорной, большеглазой, красивой Алей, а встретился с лагерной Алей, зеком Алей… Вдобавок у него ещё и была семья – жена, сын, налаженный быт, ответственная работа… Начинать заново с той, которая была осуждена за шпионаж? С работы, конечно, он вылетел бы, да и из партии тоже.
А уже идёт 1946-й, роковой для отечественной культуры, год: новый виток травли деятелей советской культуры: постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград» (направленное прежде всего против великих русских писателей Анны Ахматовой и Михаила Зощенко); другие постановления (о музыке, о фильме «Большая жизнь»), постановления, которые тоже носят проработочный характер… Проработки, исключения из партиию… -- Может быть, и это тоже объясняет Мулино молчание…
Между тем Алин срок подходит к концу. – 27 августа 1947 г. Аля вышла на свободу. Ровно 8 лет прошло со дня ареста! Приговорили к 8 годам, и продержали 8 лет, день в день (пребывание в тюрьме, на Лубянке, засчитывалось).
В Москве ей жить не разрешалось, и ещё в 38 городах («минус 39 городов»); матери нет, брата нет; отец – она ещё смутно надеялась, что он где-то в лагере (впрочем, надежда на это была слабая)… Где жить и как жить? Когда Алю арестовали, ей было 27, теперь ей – 35, и всё надо начинать заново… ----
Поселилась она у своих друзей, Юза и Нины Гордон, в Рязани. Юз, тоже отбывший лагерный срок, жил с матерью, а Нина работала в Москве, и приезжала в Рязань на выходные. В маленькой комнатушке они – Юз, его мать и Аля – ютились втроём. Когда приезжала Нина, она была четвёртой.
Сразу после приезда Али Юз и Нина сообщили об этом Муле в Москву, и он выехал в Рязань первым же поездом. << С бывшим мужем (к сожалению «бывшим», ибо ничто не вечно под луной, а тем более мужья!) встретились тепло и по дружески, но ни о какой совместной жизни думать не приходится, он по работе своей и по партийной линии связан с Москвой, а я – и т. д.>>.
Так Аля писала одной своей знакомой.
Муля и Аля ещё будут встречаться – и в Рязани, куда он будет иногда приезжать, и в Москве, куда изредка – нелегально – ездит Аля: нелегально – потому что не имела права приезжать в столицу, для таких как она нужно было специальное командировочное удостоверение. «Когда встречаюсь с ним – в среднем раз в два месяца, когда бываю в Москве, -- пишет Аля, -- то это бывает очень мило и грустно, но, увы, есть в жизни стенки, которые лбом не прошибёшь…»
Аля умела держаться, умела скрывать свои чувства. Но как же ей пусто и тоскливо, и как одиноко было в Рязани!..
Из воспоминаний Нины Гордон:
«В первое время Аля иногда вечером уходила в кухоньку, что-то там делала и вдруг начинала петь печальным тихим голосом какую-нибудь грустную, рвущую душу лагерную песню. <…> Постепенно она отходила от своего душевного оцепенения, делалась веселее, живее и бодрее. Когда мы с ней кинулись при встрече друг к другу, обнялись, а потом стали глядеть друг на друга, я увидела её, конечно, постаревшую, конечно, измученную, уставшую, но это всё довольно скоро прошло. А вот глаза её при встрече – второй встрече – опять пронзили меня. Они были всё такие же огромные, всё такие же светлые и красивые, но какое же застывшее горе и страдание, какая мука и тоска глядели на меня из глубины их. Исстрадавшиеся глаза… Эту застывшую её муку я ощущала всю жизнь…»
«Постепенно Аля становилась веселей и бодрей. Человеком она была широким, добрым, внимательным, любила доставлять радость людям… Её природное остроумие и юмор не покидали её никогда и помогали нам всем жить.»
<< …внимание Али трогало и брало за душу. Так, 28 ноября 1948 года, в день нашей свадьбы (имеется в виду 12-я годовщина свадьбы Юза и Нины – В. К.) мы с Юзом получили от неё сразу два поздравления с рисунками и стихами. На одном [из них] акварелька – повар с роскошным тортом в руках, с бегущим пёсиком у ног. На торте – цифра XII и даты 1936 – 1948, под ними стихи:
«Друзья, примите к юбилею
Сей торт – на вкус не очень важный,
Хоть компонентов не жалею –
(он акварельный и бумажный!)
А к следующему юбилею, когда я разбогатею, торт будет видный, миндальный, бисквитный, блестящий, хрустящий, одним словом – настоящий. Пока же примите вот этот – вымысел художника и поэта как дань любви и уваженья при неважном материальном положеньи! Изготовлено в Рязани, кем – знаете сами.
28/XI. 48 г.»
1 февраля 1948 г. Ариадну зачислили в Рязанское областное художественно – педагогическое училище, зачислили преподавателем графики. Вот где пригодятся её знания, полученные в школе при Лувре ещё в конце 1920-х – начале 1930-х г. г.
Ариадну Сергеевну Эфрон, нового преподавателя графики, представили ученикам, и пятнадцать пар пытливых, дерзких, придирчивых глаз уставились на неё. Один из её учеников, ныне – заслуженный художник – декоратор, оформивший около 300 спектаклей в разных театрах страны, Анатолий Фокин вспоминает:
<< -- Перед нами стояла стройная, худая женщина, на вид лет тридцати пяти. Просто, но со вкусом одетая. <…> Лицо выразительное. Но главное – глаза, искристые, пристальные, светящиеся добром. Она встретилась взглядом с каждым из нас и просто сказала: «Давайте знакомиться. И покажите мне свои работы и расскажите о себе». Мы с удовольствием, по очереди, подводили её к своим холстам, стоящим на мольбертах или развешанным на стенах, показывали рисунки, делились замыслами и хотя мы, конечно, волновались, но чувствовали себя раскованно, словно бы она была не педагог, а старший товарищ, случайно зашедший к нам в мастерскую. Она с такой заинтересованностью разглядывала наши работы, с таким уважением отнеслась к нашему труду, так внимательно нас выслушивала и так доброжелательно и оригинально высказывала свои суждения, что сразу и безоговорочно завоевала наше доверие. Её уроки никогда не пропускались, и дисциплина на занятиях была образцовой. Но это были не только уроки графики, которые конечно же нам были интересны… <…> …на уроках ещё шёл разговор об искусстве вообще, о литературе, о писателях, об их судьбах, о книгах, она приобщала нас к культуре. Да просто помогала разобраться хоть как-то, в такой сложной, трудной, путанной жизни, в которую мы входили, вернее вошли уже… >>. (Цит. по книге М. Белкиной «Скрещение судеб»).
Действительно, очень скоро Ариадна Сергеевна становится для них и наставником, и товарищем, и они идут к ней со всеми своими бедами, неурядицами, переживаниями, ища у неё защиты; у неё, так много уже пережившей, прошедшей тюрьму, лагеря. Они идут к ней, а она, выбитая из жизни, в своём кромешном одиночестве, находит отдохновение в работе и общении с этими молодыми людьми, так жадно стремящимися к знанию, и так мало ещё обузданными временем…
Ариадна Сергеевна живёт интересами училища, ставшего ей родным, и, понимая, как мало здесь хороших, ценных, необходимых ученикам книг, решается обратиться к писателям, литературоведам с просьбой, чтоб прислали в библиотеку училища свои книги; и многие откликаются, даже самые маститые.
Бориса Пастернака, например, Аля просит прислать пьесы Шекспира в его переводе, для театрально-декоративного отделения. И, получив, пишет ему: << Твои книги безумно – если бы ты их видел в эту минуту! – обрадовали ребят. Они только жалели, что ты им ничего не надписал на них. И отобрали у меня даже бандероль, чтобы убедиться в том, что «он сам прислал». Если бы прислал сам Шекспир, вряд ли он произвёл бы больший фурор. >>.
Как уже было сказано, Бориса Пастернака связывала многолетняя большая дружба с Мариной Цветаевой, матерью Ариадны (об этой дружбе – подробно – в моём цикле лекций о Цветаевой – «Душа, не знающая меры). Сама же Аля познакомилась с Борисом Леонидовичем в 1935 г. в Париже, куда поэт приехал на Конгресс писателе в защиту культуры. Он приехал на конгресс больной – в состоянии депрессии. И Аля не только служила ему гидом по Парижу, но и морально поддерживала Бориса Леонидовича.
Когда Аля через 2 года (в 1937-м) вернулась на родину и какое-то время жила в Москве, она иногда забегала к Пастернаку.
Позже, когда Аля была уже в лагере, она получила от Пастернака несколько писем (они не сохранились) и книжки его переводов из Шекспира (к сожалению, и книжки ей сохранить не удалось).
И вот теперь начинается постоянное общение (переписка) Ариадны с Борисом Леонидовичем, и он становится ей родным, близким человеком. – После книги переводов Шекспира Борис Леонидович присылает Але деньги, на что она немедленно откликается, с присущим ей чувством юмора ----
«…Дорогой Борис! Прости за глупый каламбур, но – все твои переводы хороши, а последний – лучше всех (имеется в виду денежный перевод – В. К.). Не знаю,правильно ли я поступила, тут же <…> сбегав в магазин и купив себе пальто. Правильно или нет, но это было какое-то непреодолимое душевное движение, и даже сильней чем движение. <…> …пальто ведь нет, совсем никакого, и подарить его мне может только чудо, а чудо – вот оно, и значит – всё правильно».
В октябре 1948 г. Аля получает от Бориса Пастернака машинописный экземпляр его романа «Доктор Живаго». Она читает, перечитывает его, она увлечена книгой, и не просто увлечена – роман Пастернака живёт в ней; и вскоре Аля посылает Борису Леонидовичу огромное письмо – рецензию – умный, тонкий, подробный разбор романа «Доктор Живаго» (фактически это был первый критический разбор ещё не напечатанного, впоследствии знаменитого, романа).
В том же письме Аля делится с Борисом своей мечтой – сделать иллюстрации к «Доктору Живаго». К сожалению, мечте этой не суждено было сбыться…
Почти с первых же месяцев своего пребывания в Рязани, Ариадна пытается разыскать кого-нибудь из тех, кто встречался с её мамой в последние годы в Москве и в эвакуации. В частности, она написала писательнице Сикорской, плывшей на одном пароходе с Мариной Ивановной в эвакуацию. Она даже встретилась с Сикорской в Москве во время одной из своих тайных поездок в столицу.
Переписывается Ариадна Эфрон и с поэтом Николаем Асеевым, который знал Марину Ивановну по Чистополю, куда она приезжала из Елабуги в поисках жилья и работы. С помощью Асеева Ариадна надеется разыскать могилу матери, в то,что могила затерялась и её найти невозможно, она не верит. Пытаясь утешить Ариадну, Асеев пишет ей, что «поэт жив в слове», на что она отвечает: «…говоря о данной могиле, тоскуя о ней, я думаю не только о поэте, но и, одна о свете, о матери. Не об отвлечённой, поставленной смертью на пьедестал Матери с большой буквы, а о маме. Которая ещё так недавно растила, кормила, обижала и обожала меня. А вот, знаете, теперь… я сама люблю её не дочерней любовью и не по-дочернему понимаю всё в её жизни и всю её, а по-матерински, всеми недрами, изнутри, из самых глубин…»
Живя в Рязани, Аля не только пишет письма, но и ведёт записи. – Они, к сожалению, погибнут при вторичном аресте.
Вторично Алю арестовали 22 февраля 1949 г. В это время тех, кто был ранее репрессирован и отбыл свой срок, снова сажали и приговаривали либо к тюремному заключению, либо к ссылке. Её приговорили к ссылке в Туруханск – на вечное поселение. Когда она ещё сидела в рязанской тюрьме, её ученики не побоялись придти к ней в тюрьму – принесли продукты и деньги, -- из своих скудных стипендий собрали её в дальний путь, в Туруханский край.
И вот Аля плывёт на пароходе по Енисею, всё дальше и дальше на север, туда, где в июне только пробуждается весна, а в сентябре уже зима, -- она не может представить себе, что это навечно! Але вспоминается сон, который привиделся ей за пять дней до ареста: мама во сне сказала Але, что придут за ней 22 февраля (что и сбылось); и ещё сказала мама, что вначале дорога будет трудная и грязная, но потом всё наладится и всё будет хорошо. Аля надеется: если сбылась первая часть предсказания, почему бы не сбыться и второй части (т. е. что в конце концов всё будет хорошо)… По воспоминаниям писательницы Марии Белкиной, Аля говорила, что мать являлась ей в сновидениях не однажды, -- подбадривала её, утешала, когда иссякали последние силы и жить становилось невмочь. Аля часто и в письмах упоминает о своих вещих снах, которые сбываются и в большом, и в малом. И во всех этих снах присутствует Марина Ивановна Цветаева, Алина мать, связь с которой у Али не прерывалась даже после смерти матери. Мать для неё не умирала и оставалась вечно живой. Уже из Туруханска Аля напишет: << Верующие всегда служат панихиды, а я в память мамы хожу в лес, и там, живая, среди живых деревьев, думаю о ней, даже не «думаю», а как-то сердцем, всей собой, близко к ней. >>.
В конце июля Аля вместе с другими ссыльными прибыла в Туруханск. Поселилась она вместе с Адой Федерольф – Шкодиной,с которой познакомилась в рязанской тюрьме; за время, проведённое в одной камере в рязанской, потом в пересыльной тюрьме, потом плывя вместе на пароходе, они привязались друг к другу и стали жить одной семьёй. «Живём мы с ней в общем довольно дружно, хотя очень друг на друга не похожи», -- рассказывала Аля в одном из писем. Несмотря на то, что Ада Шкодина, как пишет о ней Аля, «очень нервная, неуравновешенная, безумно разговорчивая и много в ней чего-то поверхностного – очевидно, ещё живо прежнее отношение к жизни женщины, ещё недавно избалованной вниманием окружающих»; несмотря на всё это, Ада, по мнению Али, «человек… благородной души и таких же поступков», человек глубоко порядочный и очень хороший, это как-то решает всё, и вдвоём нам легче жить, [легче] хотя бы в отношении хозяйства…»
Когда партия ссыльных прибыла в Туруханск, в это большое село на Енисее, было объявлено, что те, кому в трёхдневный срок удастся найти работу, смогут остаться здесь. Остальных же отправят в дальний колхоз. Ариадну страшила «перспектива быть отрезанной от почты, телеграфа, газет, одним словом от культуры», и она судорожно, но вначале безуспешно, ищет работу. Аде повезло больше – она устроилась судомойкой в столовую при аэродроме. Аля же… всё ходит и ходит от дома к дому, стучится в каждую дверь. Порой её охватывает отчаяние, и тогда за неё стучится Ада. Наконец Але удалось устроиться уборщицей в школу. В её обязанности входило: мытьё полов, заготовка, пилка и колка дров, ремонт и побелка школьного дома, и почему-то сенокос. И Алю, никогда не державшую в руках косу, сразу же отправили на сенокос в лодке через Енисей. Двадцать два дня она косила траву на острове, перетаскала центнеров сто сена на носилках. А вернувшись в Туруханск, сразу же приступила к ремонту школы, ибо учебный год был близок. Она белила стены, потолки, красила парты, а потом отдирала после ремонта полы. Таскала воду с Енисея в гору. «Походка и вид у меня стали самые лошадиные, -- писала Аля, -- как бывшие водовозные клячи, работящие, понурые и костлявые!..»
Работа у уборщицы тяжёлая, а зарплата – маленькая,и почти вся она уходит на оплату жилья: Аля и Ада снимают угол в покосившейся, холодной хатёнке; Вечером приходится выдвигать койки на середину комнаты, а то за ночь одеяло примерзает к стене и под кроватью лежит слой снега…
В конце августа Аля получает от Бориса Леонидовича Пастернака денежный перевод. 26 августа она ему пишет:
«Спасибо тебе, родной, и прости меня за то, что я стала такой попрошайкой. Просить даже у тебя -- просто ужасно, но ужасно сейчас тут сидеть в этой избе и плакать оттого, что, работая по-лошадиному, никак не можешь заработать себе ни стойла, ни пойла…»
Получив деньги от Бориса, Аля купила себе телогрейку, юбку, заплатила за дрова – на всю предстоящую зиму, в скором времени собиралась купить валенки. Всё это в условиях Севера было насущнейшим – необходимейшим для неё. – Она очень тяжело переносила здешний климат – эти обжигающие морозы в пятьдесят градусов, и ветры, дующие с Ледовитого океана. У неё были слабые лёгкие, доставшиеся ей от отца (с юности он болел туберкулёзом), слабые лёгкие, а сердце давало о себе знать ещё в лагере… Если бы не помощь Ады Шкодиной, которая была крепче здоровьем и гораздо выносливей Али и многое брала на себя, Але было бы ещё тяжелей переносить тяготы жизни на севере.
В сентябре 1949 г. Алю переводят на работу в клуб художником – оформителем. Но Аля стала в клубе не только художником – по существу она ведёт всю клубную работу: оформляет здание к праздничным дням; выпускает стенгазету; устраивает литературные вечера; ставит самодеятельные спектакли, пишет к ним декорации, мастерит из ничего костюмы. И всё это – без красок, кистей, на одной голой изобретательности, стараясь расшевелить и вовлечь в свою работу таких инертных и мало чем интересующихся местных жителей. Можно сказать, что она была просветителем в этом глухом северном селе. А работает Аля из последних сил, ибо слишком часто болеет, а дел столько, что и выходные приходится проводить в клубе. «Работа у меня бестолковая и трудоёмкая, -- пишет она Пастернаку, -- [работа] по 14 – 16 часов в сутки, я ужасно устаю, совсем мало сплю и далеко не всегда успеваю есть.» А отдохнуть, побыть наедине с собой нет возможности. Хозяйка Али и Ады, пишет Аля близким, «окружена роднёй и нуждой, и от этого у нас всегда людно, нудно и тесно»; «…вокруг меня целая орава ребятишек, хозяйкиных внучат, и гам стоит невообразимый»; «Одна бываю только тогда, когда иду с работы или на работу, да и то мороз оказывается таким спутником, при котором не очень-то ценишь свои 15 – 20 минут одиночества.»
И Ада, которая гораздо практичней Али и лучше неё умеет устраиваться, решает, что нужно приобрести свою хибару (дом – это звучит слишком роскошно), чтобы не зависеть от хозяев. Ада просит сестру в Москве продать все её вещи и выслать деньги. Но этих денег не хватает на покупку домика; и тут (как кстати) приходит новый денежный перевод от Бориса Леонидовича Пастернака, и, сложившись (как раз хватило), Аля с Адой покупают на самом краю села, на берегу Енисея, маленький аккуратный домик. «М[ожет] б[ыть] это ужасно неосторожно, т. к. остались совсем без ничего (т. е. без денег – В. К.), -- пишет Аля тётушкам, -- но… <…> я надеюсь, что вы не будете меня ругать за этот страшный опрометчивый шаг, но мы решили – будь что будет, если не удастся м. б. нам прожить под этой крышей долго --…то хоть немного поживём спокойно, без соглядатаев, в относительном покое.»
И, вслед за этим, Аля пишет Лиле и Зине ещё одно письмо:
«Дорогие мои, как только, в течение ближайших нескольких дней утрясётся наша возня с новой квартирой, начну рисовать и непременно пришлю несколько местных видов – Енисей и наш домик, чтобы вы могли себе представить где и как я живу.»
И она рисует: серые деревянные домишки; редкие и низкорослые ели; чахлые деревца; бесконечный разлив Енисея – эту убогую природу Туруханска, убогую, но не лишённую своеобразной красоты, -- запечатлела Аля на своих рисунках.
Аля не только рисует северную природу: и природу, и жизнь на Севере, и многое другое, увиденное и пережитое ею там, она запечатлела также в стихах, написанных в ссылке. Одно из самых интересных – о северной весне:
Не певунья и не красавица –
По медвежьи трудится, старается,
Напрягается тучами,
Кручами,
Всеми реками сонно – могучими,
Каждым корнем и каждой жилою,
Всей своей материнской силою,
Сердцевиной таёжного дерева,
Всей упругостью мускула зверева,
Чтоб из треснувшей оболочки
Ледовитого, мёртвого сна,
Появилась дрожащим комочком,
Необсохшим цыплёнком – весна.
Несмотря на все тяготы жизни в ссылке, Аля не потеряла способности радоваться – находить радость даже в малом: радуют её кумачовые плакаты, расписанные ею же, горевшие кострами посреди слепящих белизной снегов… Радуется Аля и радости детей и взрослых, для которых устраивала в клубе новогоднюю ёлку – такого празднества не видывали эти края! – клеила по ночам игрушки, вырезая их из бумаги, раскрашивая цветными карандашами и школьной акварелью…
Она была рождена для творчества, с детских лет шла по этому пути, но была сбита с дороги, и теперь, казалось, не нагнать, не наверстать упущенного. Она тосковала по творчеству, которого была лишена. Но – рисовать – не на плохой бумаге плохой акварелью, -- а так, как она хочет и умеет, -- так рисовать нет возможности – для этого нужны краски, бумага, холст, всё это стоит денег, а где их взять… Писать же в тех условиях, в которых она находилась, не имело смысла: она ссыльная, и в любой момент к ней могут придти с обыском или в 3-й раз посадить, а при аресте все бумаги изымаются. «Творить не дано по чисто внешним причинам, -- пишет Аля, -- дай бог, чтобы они отпали прежде, чем отпаду сама.»
И Аля, тоскующая и по творчеству, и по интеллектуальному общению (ведь здесь, в Туруханске, и поговорить-то не с кем), пишет письма. Она пишет – ей пишут: конечно же, милая Елизавета Яковлевна Эфрон, которой Аля написала однажды: «… люблю я Вас, Лиленька, бесконечно. В Вас сосредоточилось для меня всё тепло, всё добро ушедших, всё их несказанное душевное благородство. И потому мне с Вами легко и просто – Вы так всё знаете и понимаете, и чувствуете.»
Кроме Елизаветы Яковлевны и Бориса Леонидовича Пастернака, присылают ей письма и из Рязани – её рязанские ученики, благодаря этим письмам (сердечным и трогательным) она в курсе всех дел училища, которое по-прежнему считает своим. А под новый, 1950-й, год её ученики сложились и прислали ей 88 рублей от своей скудной стипендии.
Но главное в жизни Али сейчас и на многие годы – переписка с Борисом Пастернаком. Именно к нему она тянется как к Творцу и как к замечательному человеку, способному всё понять и согреть своим душевным теплом; ему она поверяет своё самое сокровенное, с ним делится многим, многим…
«Ах, Борис, если б ты только знал, как я равнодушна к сельской жизни… и какую она на меня нагоняет тоску! Особенно когда ей когда ей конца и краю не видно, кроме собственной естественной кончины. Хочу жить только в Москве… Этот город действительно город моего сердца и сердца моей матери, мой город, единственная моя собственность, с потерей которой я не могу никак смириться…»
В дивном граде сём,
В мирном граде сём,
Где и мёртвой мне
Будет радостно, --
Царевать тебе,
горевать тебе,
Принимать венец,
О мой первенец!
Так Марина Цветаева написала давным – давно своей, совсем ещё маленькой, дочери Але. Но в Москве, которую ей завещала мать, ей не жить; в Москве, по которой она так тоскует… Эту тоску Аля выражает не только в письмах, но и в стихах.
Вправду? иль, может быть, снится,
Чёрная эта река?
Окон пустые глазницы,
Фонарей золотые ресницы,
Лунных домов бока?
Площадью тёмной, сонной,
Караул печатает шаг,
Плещется опалённый
В небе забытый флаг.
Если ты сон, то вещий.
Так я приду домой.
Смолоду мне обещан
Матерью мне завещан
Город – мой!
Но – снова – о переписке Ариадны Эфрон и Бориса Пастернака.
Аля с детства привыкла к его стихам, к стихам матери к нему, к разговорам о нём, она выросла в этой атмосфере – пастернаковский мир, так же как и цветаевский, был родным ей с раннего – раннего детства. «У меня к Борису совершенно особое чувство, -- писала Аля Лиле и Зине, -- чувство большой нежности и гордости за него, чувство, которое трудно определить словами, как всякое настоящее. Во всяком случае, он мне родня по материнской линии, понимаете?..»
А самому Борису Леонидовичу Аля пишет: «… ты давно вошёл в мою плоть и кровь. Раньше тебя я помню и люблю только маму. Вы оба – самые мои любимые люди и поэты…»
Ариадна до своего ареста виделась с Пастернаком лишь несколько раз, и дружба, и душевная близость Али и Пастернака возникают именно в их письмах друг другу.
О чём же она пишет Борису Леонидовичу? – О себе; часто возвращается мыслями в детство, к матери; говорит о её стихах, о стихах Бориса Леонидовича… Кстати сказать, вспоминает Аля детство и в стихах тоже. Вот стихотворение, в котором она пишет о своём детстве в Москве, в Борисоглебском переулке –
Мой первый шаг! Мой первый путь
Не зреньем узнаю, а сердцем.
Ты ждал меня! о, дай вздохнуть,
Приотвори мне детства дверцу!
И ты открылся, как ларец!
На’! ничего наполовину!
Твой каждый мостовой торец
Вновь устлан пухом тополиным…
Первоисточник всех чудес
(Зачем они вошли в привычку!)
Как звёзды доставал с небес
Снежинками на рукавичку
Ты помнишь? Всё, чем был богат
Ты отдал, щедр и неоплачен,
Мой первый дом, мой первый сад,
И солнце первое впридачу.
Так, откровеньями маня,
Путём младенческих прогулок
Ты ввёл когда-то в жизнь меня,
Борисоглебский переулок!
Пишет Аля Борису Леонидовичу и о весне, которая так запаздывает; и о сереньком и таком недолгом лете; и о том, как нестерпимо грустно, когда улетают гуси – «Летят треугольником, как фронтовое письмо…»
В письмах Али – Ариадны Эфрон – описана северная природа – ярко, живописно; точен и образен язык; интересны наблюдения:
«…Просыпаешься в морозном тумане, сквозь который, на небольшом расстоянии друг от друга, еле просвечивает солнце с луной и ещё две – три огромных, неподвижных, как в Вифлееме, звезды… Всё звенит – и поленья дров, которые, обжигаясь от мороза, хватаешь в охапку, и снег под ногами, -- и далёкий собачий лай, и собственное дыхание, и дым, вылетающий из трубы…» И вдруг – «среди снегов, снегов, ещё тысячу раз снегов, среди бронированных, как танки, рек, стеклянных от мороза деревьев, перекосившихся, как плохо выпеченные хлеба, избушек… -- два тома твоих переводов, твой крылатый почерк, и сразу пелена спадает с глаз, на сердце разрывается завеса, потрясённый внутренний мирок делается миром, душа выпрямляет хребет…»
(«Два тома… переводов» -- имеются в виду пастернаковские переводы пьес Шекспира, присланные Борисом Леонидовичем Але в ссылку).
А как замечательно Аля описала приезд в Туруханск кандидата в депутаты Верховного Совета, прилетевшего на самолёте в лютый мороз:
<< …И вот с аэродрома раздался звон бубенцов. Мы-то знали, что с аэродрома, но казалось, что едет он со всех четырёх сторон сразу, такой здесь чистый воздух и такое сильное эхо. Когда же появились кошёвки, запряжённые низкорослыми мохнатыми быстрыми лошадками, то все закричали «ура» и бросились к кандидату… <…> Я сперва подумала, что я уже пожилая (это она пишет в 37 лет! – В. К.) и не полагается мне бегать и кричать, но не стерпела и тоже куда-то летела среди мальчишек, дышл, лозунгов, перепрыгивая через плетни, залезала в сугробы, кричала «ура» и на работу вернулась ужасно довольная, с валенками, плотно набитыми снегом, охрипшая и в клочьях пены…>>.
Борис Пастернак очень дорожил письмами Ариадны. Он писал ей, что даже хвастается ими перед друзьями.
«Ты опять поразительно описала свою жизнь»;
«Какая у тебя замечательная и близкая мне наблюдательность!..»;
«Ты великолепная умница, такие вещи надо беречь. Как хорошо ты видишь, судишь, понимаешь всё, как замечательно пишешь!..»
А вот отрывок из его письма ей, где он пишет не о её письмах, а о ней самой:
«Если несмотря на все испытания ты так жива ещё и не сломлена, то это только живущий Бог в тебе, особая сила души твоей, всё ещё торжествующая и поющая…»
Борис Леонидович Пастернак был душевной опорой для Али в самые гибельные её годы. Он помог ей остаться тем, чем она была от рождения, помог ей снести беспросветное одиночество там, где, по её словам, «тоска лезет из тайги, веет ветрами по Енисею», где «морозы, морозы, морозы…»
Рассказывая о переписке Ариадны Эфрон во время ссылки, нельзя не сказать о письмах Мули. Снова возникает он в нашем рассказе, на этот раз ненадолго. В 1950-м году Аля ещё получала короткие весточки от Мули, редко, но получала. А от 9 июля было последнее его письмо, очень грустное, безнадёжное, и можно было понять, что ему худо, -- что-то изменилось в его жизни. Конечно, ничего толком объяснить он не мог – ведь письма проверялись; но тон письма и приписка: «Не пиши мне, пока я снова не напишу. Крепко обнимаю, твой Мулька», -- тон письма и такая приписка очень встревожили Алю. Потом, чуть позже, была ещё открытка от Мули, без подписи, без обратного адреса; почерк был его, он объяснялся Але в любви, говорил, что никогда – никого не любил так, как её, что она была единственной в его жизни… Проникновенные и печальные слова, -- как будто он прощается с ней навсегда, стоя уже у последней черты…
Больше от Мули ничего не было. Аля запрашивала Лилю и Зину – знают ли они что о нём, писала и об этой последней открытке и что дважды на неё ответила, но от него уже ничего не получила. И в 1952-м она просила их: «Если что-нибудь слышно о Муле, напишите. Всё, с ним связанное, постоянно меня интересует, хотя теперь (и навсегда!) вполне отвлечённо».
Тогда Аля ещё не знала, что Муля летом 1950 г. был арестован, а в 1952-м – расстрелян. В июне 1954 г., уже после смерти Сталина она, ещё не зная наверняка о гибели Мули, но предполагая это, писала тётушкам: «Ах, ещё немножечко дотянуть, и остался бы жив человек. Мне только этого было нужно от него – о себе я уж много лет, как перестала думать. С каждой человеческой потерей немного умираю сама, и, кажется, единственное, что у меня осталось живого, -- это способность страдать ещё и ещё. Совсем я состарилась душой.»
В марте 1953 г. умер Сталин. Но далеко не сразу после его смерти Ариадна Эфрон была реабилитирована: её дело пересматривалось без малого два года и было прекращено «за отсутствием состава преступления». И, получив чистый паспорт, без ограничения мест проживания, в июне 1955 г. первым пароходом она уплыла по Енисею – в Москву, родную Москву, в которую так долго и так безнадёжно стремилась.
Часть III.
В июне 1955г., получив чистый паспорт без ограничения мест проживания, Ариадна Эфрон уплыла по Енисею в Москву. Что касается Ады Шкодиной – она будет реабилитирована позднее, и тогда же вернётся в Москву, и останется подругой Али до конца её жизни.
После ссылки Ариадна продолжает общаться с Борисом Пастернаком – по-прежнему пишет ему письма, они разговаривают по телефону, изредка встречаются. В октябре 1958 г., когда началась травля Бориса Леонидовича в связи с присуждением ему Нобелевской премии и изданием на Западе романа «Доктор Живаго», Ариадна Эфрон писала: «С Б[орисом] Л[еонидовичем] говорила по телефону, он очень удручён, завтра увижу его. Как всё обойдётся, ещё толком неизвестно, но есть шансы, что всё войдёт в более разумное русло. Лишь бы здоровье его не подкачало в эти дни» Аля так тревожится о здоровье Пастернака, потому что Борис Леонидович за несколько до нобелевских событий перенёс инфаркт миокарда).
Она по-прежнему любит Пастернака как Друга, и он отвечает ей тем же. О его отношении к Але, независимо от того, была она в ссылке или жила уже в Москве, говорит этот отрывок из письма Бориса Леонидовича; пишет он своей двоюродной сестре Ольге Фрейденберг:
«…вместе с твоим письмом пришло [письмо] от дочери… Марины Цветаевой из… ссылки, из Туруханска. Мы с ней на ты, и очень большие друзья… Это очень умная, пишущая страшно талантливые письма несчастная женщина, не потерявшая юмора и присутствия духа на протяжении нескончаемых своих испытаний.»
В Москве Аля снова, как когда-то – ещё до ареста, -- живёт в Мерзляковском, в маленькой квартирке Елизаветы Яковлевны. И она, вырванная из жизни – нормальной, человеческой – на долгих 16 лет, заново начинает жизнь: грустно и трудно было вживаться в эту обычную повседневность, а надо было: и заставить себя пойти в редакцию; и вести деловые разговоры; и заводить знакомства; и появляться на людях; и приходить в гости в чужой дом – т. е. делать то, от чего она отвыкла за многие годы.
Здесь, в Мерзляковском, она, так много лет оторванная от архива матери – насильно разлучённая с ним, прикоснулась к нему. Ночи напролёт просиживает Аля на полу перед кованым сундучком матери, с которым та уехала из Москвы в эмиграцию, с которым вернулась в Москву. Днём мытарится в прокуратуре, добиваясь реабилитации отца, а ночью…
«…а ночью сижу с мамиными рукописями», -- пишет Аля.
«Когда-нибудь, прелестное созданье,
Я стану для тебя воспоминаньем,
Там, в памяти твоей голубоокой
Затерянным так далеко – далёко», --
Писала когда-то Марина Цветаева, обращаясь к Але, -- тогда семилетней. И вот теперь Аля вспоминает, перечитывая рукописи матери.
«Вместо того чтобы хладнокровно разбираться в них, -- пишет она, -- только и делаю, что читаю и плачу и хватаюсь за голову.»
Но –
«…главное – разбираю мамины рукописи. <…> Из этого сундучка… встаёт вся та жизнь, которую я в себе держала…, и не давала ей ходу. Выйдя из сундука, мамина жизнь туда не возвращается больше, над этим не закроешь крышку. Всё это сильнее меня – и живее меня, живущей. <…>
Вот мы и встретились с нею вновь. И я, живая, нема в этой встрече – говорит только она…»
И ещё пишет Аля:
<< …Мамины тетради я доставала наугад – и ранние, и последние, где между терпеливыми столбцами переводов навечно были вмурованы записи о передачах отцу и мне, наброски безнадёжных заявлений всем, от Сталина до Фадеева, и слова: «Стихов больше писать не буду. С этим – покончено». Читала их (тетради Марины – В. К.) по ночам, когда затихала коммунальная квартира. Напрасно думала я, что когда-то выплаканы все слёзы – этого было не оплакать. И требовала вся эта мука не слёз, а действий, не оплакивания, а воскрешения.»
И Ариадна Сергеевна начинает действовать. В Москву она приехала в середине лета 1955-го, и уже в сентябре того же года приступает к составлению первого посмертного сборника Марины Цветаевой; в конце ноября он был сдан в Гослитиздат, но издан, увы, не был. Писатель Илья Эренбург, когда-то друживший с Цветаевой, посоветовал Ариадне обратиться за помощью к Анатолию Тарасенкову, критику и великому знатоку и собирателю русской поэзии XX в. Тарасенков хорошо знал Марину Цветаеву и, что самое важное: как утверждал Эренбург, никто лучше Тарасенкова не знал творчество Цветаевой. И Аля пришла к Анатолию Тарасенкову и его жене Марии Белкиной, пришла к ним домой – за помощью. Вот как рассказывает об этой встрече Белкина:
«Об Але мы ничего не знали, даже фотографии её никогда не видели. <…>
Она совсем не была похожа на Марину Ивановну, она была гораздо выше её, крупнее, у неё была горделивая осанка, …волосы, когда-то, видно, пепельные, теперь наполовину седые… <…> Глаза… блекло – голубые, прозрачные, видно, выцветшие прежде времени от слишком долгого созерцания северного неба, …такие огромные, что не умещались в орбитах и, казалось, ещё, чего доброго, могли выпасть и со звоном разбиться. <…>
Аля мне понравилась с первой встречи: было какое-то удивительное достоинство в её манере держаться, была женская мягкость и в то же время чувствовалась твёрдость характера, о который, наверное, можно было разбиться, как о скалу. И если первый интерес к ней был – дочь Цветаевой, то дальше была уже она сама! Она была личностью яркой, талантливой, увы, не успевшей полностью раскрыться.» (Цит. по книге М. Белкиной «Скрещение судеб»).
В 1957 г. Ариадна делает ещё одну попытку издать сборник Марины Цветаевой: вместе с Тарасенковым и писателем Эммануилом Казакевичем она работает над составлением сборника. Но его постигла та же участь, что и 1-й: он не вышел. И лишь в 1961-м, с третьей попытки, удалось издать маленькую книжкуст стихов и поэм Марины Цветаевой, её составителями были Ариадна Эфрон и Анна Саакянц (впоследствии – крупнейший цветаевед). Книжка, о которой так давно мечтала Аля, выхода которой она столь упорно добивалась, наконец состоялась. Со времени ухода Марины Цветаевой, большого русского поэта и матери Ариадны, прошло 20 лет…
Из 1961-го года перенесёмся во вторую половину 1950-х – вернёмся в 1955 – 1956-й г. г. Аля упорно добивается не только выхода сборника матери, но и реабилитации отца. И она добилась своего: в 1956 г. Сергей Яковлевич Эфрон был посмертно реабилитирован: её отец, которого она так любила, с которым была душевно близка. Отношения Али с матерью были сложные. «Меня она то любила, то разлюбляла, -- рассказывала позже Ариадна Эфрон. – Никогда не было простых отношений: мать – дочь… Материнство её всегда выливалось преувеличенно – на кого-нибудь другого […] Когда я была маленькой, я была вундеркиндом. Когда я стала взрослой, она продолжала относиться ко мне, как к маленькой […] В моём воспитании возникли трудности, когда я подросла. У неё (т. е. у матери – В. К.) всегда было так,что я и поддерживала, и работала, и вела хозяйство, чтобы она могла писать. И было всегда не просто мама и дочка, а всё в иных плоскостях.» (Цит. по книге В. Лосской «Марина Цветаева в жизни»).
Иными были отношения Али с отцом. Сергей Яковлевич любил дочь неизменно. И Аля, по свидетельству современников, «во всех сложных ситуациях была всецело на стороне отца. …она неизменно защищала его память… …её личная привязанность и самоотверженно – любовное отношение выражалось и в рассказах [разным] лицам (в источнике «другим лицам»). В одном из писем в Париж в 1965 г. она рассказывает, что собирает воспоминания современников о своих родителях. Заметим, что воспоминания не только о матери – великом поэте, но и об отце. «Важно, чтобы и папа остался, -- пишет Аля, -- его несказанная душа, ум, доброта, несгибаемость, благородство, …его прелестный юмор и его грусть» (цит. по книге В. Лосской «Марина Цветаева в жизни»).
Любя отца, Аля идеализировала его, идеализировала всю жизнь…
Вскоре после возвращения в Москву Ариадна Эфрон занялась переводами: от издательств она получает стихи для перевода и переводит, переводит. Надо было на что-то жить, и, кроме того, жить в Мерзляковском дальше было невозможно – она стесняла Лилю и Зину – им самим негде было повернуться; и потом, у самой Али не было места, где можно было бы пристроиться с листом бумаги. А тут вдруг появилась возможность построить дачку в Тарусе, на Оке. Таруса привлекала Алю тем, что это были цветаевские места: в своё время дед Али, отец Марины, Иван Владимирович Цветаев почти каждое лето вывозил свою семью в Тарусу, и Марина с детства и всю жизнь любила эти красивые места. И вот теперь, во второй половине 1950-х, Валерия Ивановна Цветаева, сводная сестра матери Али, жившая в Тарусе, отделила племяннице от своего большого участка узенький участок земли, такой узенький, что, казалось, раскинуть руки и коснёшься боковых заборов. Самой Але не осилить бы строительства, даже такой дачки, как эта «избушка на курьих ножках», какую в конце концов построили. Аля уже впряглась в переводы – надо было зарабатывать деньги. К тому же энергии ей явно не хватало для такого дела, как строительство. И за строительство берётся Ада Шкодина, у которой энергии более чем достаточно (энергия, которую не съели ни тюрьмы, ни лагерь, ни ссылка): у Ады столько нерастраченных физических сил, здоровья, упорства, уменья добиваться своего, что из них двоих только она и могла осилить строительство: Алины деньги, которые она зарабатывает переводами и усилия Ады, и в результате в 1958 г. дача была построена.
Снова Аля, благодаря Аде, как некогда в Туруханске, обрела жильё. Она живёт в Тарусе и лето, и зиму, лишь изредка, наездами (когда того требовали дела) бывая в Москве; живёт в этой маленькой дачке, топит печь, носит воду из колодца; и работает, работает, работает… -- Переводит она медленно, трудно, делая вариант за вариантом, так же медленно и трудно, как в своё время переводила стихи её мать, гениальная Марина Цветаева. Аля была очень требовательна к себе и никогда не была удовлетворена сделанным. Но переводы её всегда отличались высоким мастерством и культурой, и очень быстро она завоевала репутацию отличного переводчика и была принята в Союз писателей. Переводила она и китайцев, и прибалтов, и с итальянского, и с испанского, но больше всего любила переводить французскую поэзию XIX и XX в. в. Эти её переводы (Бодлер, Верлен, Готье, Арагон) феноменальны, они –истинное чудо переводческого искусства –
«Ты, Ненависть, живёшь по пьяному закону:
Сколь в глотку не вливай, а жажды не унять…
Как в сказке, где герой стоглавому дракону
Все головы срубил, глядишь – растут опять!
Но свалится под стол и захрапит пьянчуга,
Тебе же не уснуть, тебе не спиться с круга.»
Это – строки из Бодлера, из его знаменитой «Бочки ненависти».
А это – Верлен (портрет Пьерро):
«Отверстия глазниц полны зелёной мути,
И белою мукой запудрено до жути
Бескровное лицо – и заострённый нос…»
Много перевела Ариадна Эфрон, очень много: из её переводов можно составить целый том. Я же даю здесь полностью одно стихотворение, -- великого французского поэта XIX века Шарля Бодлера –
В струении одежд мерцающих её,
В скольжении шагов – тугое колебанье
Танцующей змеи, когда факир своё
Священное над ней бормочет заклинанье.
Бесстрастию песков и бирюзы пустынь
Она сродни – что им и люди, и страданья?
Бесчувственней, чем зыбь, чем океанов синь,
Она плывёт из рук, холодное созданье.
Блеск редкостных камней в разрезе этих глаз…
И в странном, неживом и баснословном мире,
Где сфинкс и серафим сливаются в эфире,
Где излучают свет сталь, золото, алмаз,
Горит сквозь тьму времён ненужною звездою
Бесплодной женщины величье ледяное.
Хороши были переводы Ариадны Эфрон и много времени и сил они отнимали, но главной своей работой, делом жизни она считала отнюдь не переводы, а работу с архивом матери, публикацию её произведений. Как-то Марина Цветаева написала в стихах, посвящённых пятилетней Але: «А когда – когда-нибудь – как в воду// И тебя потянет – в вечный путь, // Оправдай змеиную породу: // Дом – меня – мои стихи – забудь.» Но ни маленькая Аля, ни взрослая, ни уже немолодая Ариадна Сергеевна никогда стихов её не забывала (сама Цветаева считала Алю своим абсолютным читателем). Она, Ариадна Эфрон, была, в сущности, первой, кто познакомил советского читателя с творчеством Цветаевой. После первой посмертной книжки, вышедшей в 1961 г., в 1965-м выходят «Избранные произведения» Цветаевой в Большой серии «Библиотеки поэта». Затем – сборник цветаевской прозы «Мой Пушкин» и сборник переводов Марины Цветаевой «Просто сердце». Кроме того, в альманахах, журналах – московских и периферийных – появляются отдельные публикации стихов и прозы Марины Ивановны. Всё это требовало времени, сил, а, главное, нервов. Тяжело было Ариадне Сергеевне «пробивать» произведения её матери, но она была не одинока: ей помогала Анна Саакянц, ныне – выдающийся цветаевед, лучший знаток творчества Цветаевой. Они вместе работали над многими публикациями, готовили к выходу в свет сборники Цветаевой. Анна Саакянц, которая много лет общалась с Ариадной Сергеевной, впоследствии вспоминала о ней:
<< Главной её чертой была широта мироощущения, которая шла, вероятно, от большой любви к жизни, к людям…, к творениям рук человеческих, к природе, к животным… Суждения её поражали умом, проницательностью и оригинальностью; общение с нею всегда было наслаждением. К Ариадне Сергеевне можно было прийти с любой проблемой, откровенностью или тайной, в полной уверенности, что она поймёт – всё. <…>
Человек с богатейшей внутренней жизнью, она не парила в облаках, а обитала на земле; умела и старалась сделать всё сама, даже будучи тяжело больной. Не терпела так называемые «возвышенные натуры»: тех, кто не мог или не желал гвоздя вбить в стену, потому что считал такое занятие «презренной прозой». <…>
Полностью была отрешена от забот о себе; обладала редкостной отзывчивостью; чужие горести воспринимала гораздо болезненнее, чем собственные. Всегда поступала так, как необходимо и удобно было не ей, а другому. Часто повторяла мысль о том, что один из главных и редких талантов человеческих состоит в умении любить так, как нужно тому, кого любишь, а не тебе самому. И как это трудно…
Скромностью отличалась даже чрезмерной, никогда не бывала удовлетворена тем, что написала или перевела, хотя обладала большим литературным талантом. К похвалам относилась недоверчиво или скептически. Зато… могла чистосердечно восхититься чьим-нибудь заурядным произведением, -- словно бы заполняя собственным богатством чужие пустоты. <…>
Человек трагической судьбы и глубоких переживаний, внешне была спокойна и сдержанна.
Высоко ценила чувство юмора, не любила, когда человек (особенно – писатель) бывал его лишён. Сама обладала этим чувством в избытке – оно не раз спасало её в страшные минуты жизни.
Рассказчиком была бесподобным и остроумным.>>
<< А как не сказать об уменье, даже таланте Ариадны Сергеевны радоваться праздникам! Ей всегда хотелось принять друзей, угостить чем-нибудь особенным; индейку с каштанами – экзотика в те дикие годы!* -- она, по традиции, не раз устраивала под Рождество. И вручала подарки: маленькие сувенирчики, игрушки, фигурки, -- всякий раз вкладывая в подарок шутливый смысл, намёк на что-то, о чём знал тот, кто получал её дар.>>.
___________________________
*По-видимому, имеются в виду 1960-е – 1970-е г.г.
А годы шли, и так стремительно убыстрялось время, и Ариадна Сергеевна ничего уже не успевала… Она всё чаще поминала о гипертонии и о том, что глаза видят всё хуже, и ноги отказываются ходить, и сердце то и дело проваливается в какие-то глубины, а до пенсии она ещё не дожила… Правда, верная себе, своему умению довольствоваться немногим, она, будучи уже тяжело больной, почти перед самым своим концом, напишет в одном из писем: «Мы так бесконечно богаты, пока есть глаза во лбу (пусть хоть и с очками глаза!) и дыхание в груди (пусть хоть и с присвистом дыхание!) – и пока мы не утратили способность любоваться и радоваться!!»
«Пока мы не утратили способность любоваться и радоваться…» Она не утратит эту способность никогда. И одна из главных радостей её жизни – Таруса, в которой она жила подолгу (до 1965 г. – практически круглый год), которую так любила и природу которой с таким удовольствием и так великолепно описывала в письмах.
Вот несколько отрывков из писем Ариадны Сергеевны к Анне Саакянц, приезжавшей к ней в Тарусу с начала 1960-х:
«4 сентября 1961 г.
…Сижу на крылечке, ловлю солнечные просветы, между облаками. На меня глядят во все лепестки последние цветы – огромные , до предела распустившиеся розы, дымчато-красные гладиолусы, лохматые георгины. Сегодня ночью должны быть заморозки, и завтра утром всё это великолепие превратится в обвисшие бесцветные лоскутки. Жаль и не верится.»
Май 1962 г.:
«Очень жду Вас (Анну Саакянц – В. К.), ждём с Тарусой вместе, которая так хороша, что слов нет. Главное, что поспеете к сирени, и будете засыпать под этот запах и под соловьиное пенье. И просыпаться! Правда, не только соловьи, вступают в хор иной раз и соседские младенцы, и гуси, и поросёнок подхрюкивает, но, ей-Богу, весь ансамбль не так уж плох! А воздух какой чудесный! Приедете в самые ландыши…»
Сентябрь 1964 г.
<< …Утра, вечера, ночи холодные, а днём выпадает часа 3 – 4 такой ясности, прозрачности, тишины и тепла, что «себе бы так» внутри себя и чтобы тоже было красиво. Деревья кажутся не желтеющими и опадающими, а цветущими и торжествующими. И оттого, что это ненадолго, что каждый такой день м. б. последний – цветение это и великолепие ещё прекрасней…>>.
В 1965 году у Ариадны Сергеевны уже была в Москве кооперативная писательская квартира. И в 1965-м (точнее, зимой 1964-го) она туда переселилась – живёт снова в Москве. И всё-таки самой большой радостью Ариадны Сергеевны остаётся весенняя и летняя Таруса: в мае, когда обычно Ариадна Сергеевна перебиралась в свой тарусский домик, начиналась новая жизнь, включалось новое дыхание. Да, в Тарусе она оживала, хоть и чувствовала себя всё хуже, всё слабее: она катастрофически старела, намного опережая свой возраст. А книга о Цветаевой , которую от неё так все ждали, так хотели, чтоб она её написала, эта книга была ещё впереди. << Хочу дожить до пенсии, -- писала Ариадна Эфрон, -- и пожить на пенсии и записать то, что помню о маме; я ведь очень много помню, и не «просто так», а: как писала и почему писала то – то и то – то; чему была подвластна и чем владела. Мы ведь прожили вместе целую жизнь… >>.
Ариадна Сергеевна стремилась к этой книге – книге о матери и в то же время, казалось, избегала её, оставляя на потом. Конечно, было немало причин, мешавших написать книгу. – И работа над переводами, ставшая её профессией – этим она зарабатывала на жизнь… И подготовка к печати текстов Цветаевой и её архив, который надо было разобрать – это дело «съедало» столько времени… И ещё – как, должно быть, нелегко, может быть, даже мучительно было Ариадне Сергеевне касаться трагических судеб близких и дорогих ей людей – отца, матери, брата, писать о таких особых и трудных характерах, а у них в семье у всех были особые и трудные характеры; нелегко было писать – в общем-то на века – Слово дочери…
И всё-таки все последние годы Ариадна Сергеевна была на подступах к Книге. – Она писала письма –и из Тарусы, и находясь в Москве; кроме писем, сохранилась и записная книжка Ариадны Эфрон: и в письмах, и в записной книжке столько точных и метких замечаний о матери – о её творчестве, о её привычках, о быте – словом, об особенностях души и характера Марины Цветаевой. В письме 1968-го года Ариадна, действительно на века – запечатлела образ матери, Марины Цветаевой:
«…она (т. е. Цветаева – В. К.), будучи человеком исключительно глубокой, высокой, интенсивной и постоянно обновляющейся духовной внутренней жизни, быстро доходила до потолка отношений, выше которого собеседнику не прыгнуть. Для неё, с её безмерностью в мире мер, каждый собеседник был заключён в определённые пределы, за которые она быстро вышагивала; не забудем, что она была поэтом с большой буквы, а мы все, все, все (за исключением отца, во многом равного ей в смысле духа, хоть и совсем другого, иного по существу) были в лучшем случае лишь читателями, т. е. потребителями, а не творцами. Ей быстро наскучивала наша обыденность, мы были ей не по росту… За всю жизнь по росту ей были два человека: мой отец и Пастернак.»
Так пишет Ариадна Эфрон, несомненно обнаруживая глубокое (глубочайшее!) понимание Марины Цветаевой, того, что было ей свойственно. Но это – отрывок из письма. Что касается давно задуманной книги, которую она пока не начала писать… Вспоминает писательница и цветаевед Мария Белкина:
<< Ещё в первые годы после своего возвращения из Туруханска Ариадна Сергеевна мне рассказывала целые куски, которые потом вошли в «Страницы былого»… Рассказывала так, что казалось – вот только остаётся сесть за стол и записать, и когда я ей сказала об этом, она ответила: «Ну, до этого ещё так далеко… И потом, разве вы не знаете, что, порой, между тобой и письменным столом лежит непроходимая пропасть?!..».>>.
Она преодолеет эту пропасть лишь в конце 1960-х – именно тогда она начала писать «Страницы былого» -- первую свою книгу воспоминаний. Летом 1971-го Ариадна Сергеевна уже работает над второй книгой – «Страницы воспоминаний».
Живёт она уединённо, почти ни с кем не встречается – у неё просто уже нет ни сил, ни времени на людей: раньше (несколько лет назад) они уходили на подготовку к изданию произведений Цветаевой, работу с цветаевским архивом, работу над переводами; теперь же –
на писание книг воспоминаний. Книги Ариадны Сергеевны Эфрон, главные герои которых – мать, отец, Борис Пастернак, и она сама, Аля, начиная с раннего детства… Главные герои, но не единственные: многие другие, бывшие и в жизни и Али, и её матери, и её отца, также проходят по страницам этих прекрасных книг, написанных с такой предельной сжатостью и насыщенностью информацией буквально каждой страницы, с такой яркой изобразительной силой и таким прекрасным языком. Насколько точно и ёмко слово Ариадны Сергеевны, её формулы – её формулы – почти цветаевские (выделено мной – В. К.); речь – сжата, реплики – формулы, -- так она написала о Марине Цветаевой, то же можно сказать и о ней, Ариадне Эфрон, точнее – о стиле, которым написаны и её письма, и её воспоминания. Напр., вот как Ариадна пишет о семье матери: «Марина Цветаева родилась в семье являющей собой некий союз одиночеств (выделено мной – В. К.): Аля имеет в виду мать и отца Марины, своих бабушку и дедушку по материнской линии.
Или – о самой Марине пишет Аля:
«Налив себе кружку кипящего чёрного кофе, ставила её на письменный стол, к которому каждый день своей жизни шла, как рабочий к станку – с тем же чувством ответственности, неизбежности, невозможности иначе…»
«Закрыв тетрадь, открывала дверь своей комнаты – всем заботам и тяготам дня.»
И опять о Марине, выехавшей вместе с ней, с Алей, из России в 1922 г., как оказалось, на многие годы:
«Оторвавшись от России, не влившись в эмиграцию, Марина постепенно становилась как бы неким островом, отделившемся от родного материка – течением Истории и собственной судьбы. Становилась одинокой, как остров, со всеми его (своими) неразведанными сокровищами…»
Не менее изумительно Ариадна Сергеевна рассказывает о семье отца, Сергея Яковлевича Эфрона, который был шестым ребёнком в семье, где было девять человек детей:
«При всех повседневных трудностях, при всех неутешных горестях… семья Эфронов являла собой удивительно гармоническое содружество старших и младших; в ней не было места принуждению, окрику, наказанию; каждый, пусть самый крохотный её член, рос и развивался свободно, подчиняясь одной лишь дисциплине – совести и любви, наипросторнейшей для личности, и вместе с тем наистрожайшей, ибо – добровольной.»
А теперь – выдержки из главы, посвящённой Борису Пастернаку, его отношения
м (дружбе – любви – переписке) с Мариной Цветаевой:
«Отношения, завязавшиеся между обоими поэтами, не имели и не имеют себе подобных – они уникальны <…>
Это была настоящая дружба, подлинное содружество и истинная любовь, и письма, вместившие их, являют собой не только подробную и настежь распахнутую историю отношений, дел, дней самих писавших, но и автопортреты их, без прикрас и искажений. <…>
В нём (в Пастернаке – В. К.) она (Цветаева – В. К.) обрела ту слуховую прорву, которая единственно вмещала её с той же ненасытимостью, с какой она творила, жила, чувствовала.
Пастернак любил её, понимал, никогда не судил, хвалил – и… стена его хвалы ограждала её от несовместимости с окружающим, от неуместности в окружающем», и т. д., и т. д., и т. д. – цитировать Ариадну Эфрон можно бесконечно! – Но – прервём цитирование её воспоминаний и пойдём дальше.
Когда вышла первая книга Ариадны Эфрон… Об этом вспоминает Мария Белкина:
<< Когда вышла первая часть её воспоминаний в журнале «Звезда» (в 1973-м году – В. К.) и все восторгались её талантом и радовались её успеху, я позвонила ей по телефону и поздравила с началом книги.
-- Ну что вы, -- сказала она, -- это пока только журнальный вариант…
А когда летом 1975 года журнал «Звезда» со второй частью её воспоминаний расхватывался в киосках и читался взахлёб, она была уже тяжело больна >>, почти умирала. << А мы зачитывались её воспоминаниями, -- пишет Белкина. – Я, едучи, куда уже не помню, на каком-то полустанке, случайно купив журнал «Звезда», не могла оторваться, восхищаясь тем, как подвластно ей слово! Как умеет она изобразить увиденное и заставить увидеть других, заставить сопереживать. >>.
К сожалению, Ариадна Эфрон не довела свою работу на воспоминаниями до конца: помешали тяжёлая болезнь и смерть. – Вторая книга доведена лишь до рождения брата, Мура – до 1925-го года…
«Последний раз я видела Алю ранней весной 1975 года у остановки троллейбуса, -- вспоминает Мария Белкина. – Две тяжеленные авоськи оттягивали ей руки. Ноги были такие опухшие, что даже низенькие боты… не были застёгнуты на молнию. Лицо отёкшее, под глазами мешки, а в глазах немыслимая усталость… Аля давно хворала, но не обращала внимания. Она с таким безразличием относилась к себе. Казалось и жить она не очень-то хотела».
В ту, последнюю, встречу Ариадны Сергеевны с Марией Белкиной, Ариадна, по воспоминаниям Белкиной, говорила ей:
«Я вам давно говорила, что я устала вековой усталостью! А теперь я даже и не знаю, какой усталостью устала! Должно быть, последней… Какое это счастье, что у вас есть Митька (сын Белкиной – В. К.) и что вы с ним так душевно близки и что под старость есть, кто подставит плечо и поможет нести крест, когда силы уже оставляют… Трудно быть совсем одной! И не на кого опереться, и нет родной души… А тётки уже на ладан дышат, уже и не встают. <…> Вот варю им супчики и вожу, а они ещё капризничают и не едят!.. (Аля, сама тяжело больная, ездила к старым и тяжело больным Елизавете Яковлевне и Зинаиде Митрофановне – делала для них всё, что было в её силах).
А чуть позже Аля слегла, у неё появились сильные боли в руке и в спине, и, как выяснилось потом, у неё был микроинфаркт, который не распознали врачи. Она просилась на воздух, в Тарусу, и ей разрешили поехать. В конце мая они с Адой Шкодиной переехали из Москвы в милую сердцу Али Тарусу.
В Тарусе ей стало хуже. Но не сразу. Сначала наступило кратковременное (как выяснилось позже) улучшение. В начале июня Ариадна Сергеевна пишет из Тарусы Анне Саакянц:
«… простите за долгое молчание, болезни и боли тому виной, одолевающие и передышки не дающие хотя бы чтоб оглядеться и порадоваться. Погода тут пёстрая, тьфу – тьфу, чуть теплее московской и соловьишки поют… Из-за моей (надеюсь, временной) инвалидности все мужицкие работы навалились на А[ду] А[лександровну] (Аду Шкодину – В. К.), я только по домашности шевелюсь еле – еле, что немало меня угнетает наравне со всем прочим.»
Через неделю Ариадна Сергеевна пишет Анне Саакянц, что чувствует она себя полегче, «боли, слава Богу, пожиже, не такой густоты и плотности.»
Но меньше чем через месяц самочувствие Али резко ухудшилось, и вскоре у неё опять случился приступ нестерпимой боли, и опять Ада Шкодина, верная её подруга, бегала за «скорой», и опять Алю увезли в больницу. Теперь – наконец-то! – догадались сделать кардиограмму! Прочёл её случайно приехавший в Тарусу московский кардиолог, прочёл и пришёл в ужас – как при таком обширнейшем инфаркте она ещё может жить!..
Аля умирала… Она задыхалась, полулежала, откинувшись на подушки, и глядела вверх, туда, под купол (тут раньше была церковка при больнице), смотрела под купол, где сквозь побелку просвечивали фигуры святых. А ей чудилось, что видит она там лица своих родных – мать, отца… Она говорила об этом Аде (по воспоминаниям М. Белкиной), в последние дни, часы своей жизни она всё повторяла, что она там, со своими, давно ушедшими, родными…
26 июля в девять утра Аля крикнула из своей палаты:
-- Сестра… укол… скорей… будет поздно…
Когда сестра прибежала со шприцем, было поздно.
26 июля 1975 года Аля, Ариадна Сергеевна Эфрон, умерла в тарусской больнице от очередного инфаркта. Умерла, не дожив до 63 лет…
Похоронили её в Тарусе, в этом чудесном маленьком городке; в Тарусе, где когда-то, из года в год, Цветаевы снимали дачу, где бегала маленькая Марина, потом – подросток Марина, и где Марина Цветаева, уже ставшая известной поэтессой, хотела быть похороненной, она писала об этом в 1934 г. (это не сбылось, могила её, увы, затерялась)… В Тарусе, где давным-давно,ещё в начале XX века, умерла от чахотки мать Марины, бабушка Али, и где таким же июльским днём не стало Али… В Тарусе, которая так была связана с жизнью их семьи, есть могила у края холма. На серо-голубом камне высечено:
«Ариадна Сергеевна Эфрон».
И с другой стороны:
«Дочь Марины Цветаевой и Сергея Эфрона, погибших в 1941 году.»
И это единственная подлинная могила на всю семью.
И теперь (впрочем, давно уже) там, в Тарусе, у серо-голубого камня, у могилы Али, всегда останавливаются туристы, приехавшие издалека в автобусах, пришедшие пешком. И экскурсовод рассказывает им о Марине Цветаевой и о ней, её дочери, Але, Ариадне Сергеевне Эфрон.
В 1980 году, почти через 5 лет после ухода Ариадны Эфрон, в Москве состоялся вечер её памяти. «Читались её письма к разным людям – взрослые письма, -- вспоминал Эмиль Миндлин. – [От них] повеяло на большую аудиторию одухотворяющим дыханием какого-то прозрачно-ясного мира. Дохнуло животворящим духом женщины, почти гениальной, достойнейшей дочери многострадальной поэтессы России.»
В конце 1930-х или в начале 1940-х г. г.. Марина Цветаева перевела стихотворение неизвестного белорусского поэта:
На трудных тропах бытия
Мой спутник – молодость моя.
Бегут, как дети, по бокам
Ум с глупостью, в серёдке – сам.
А впереди – крылатый взмах:
Любовь на золотых крылах.
А этот шелест за спиной –
То поступь вечности за мной.
И мы, ценящие и любящие поэзию Марины Цветаевой, знаем – помним, что вместе с нею в вечность идёт, верным ей спутником, удивительная, трагическая и великая фигура её дочери – Ариадны Эфрон.
Свидетельство о публикации №124071300832