У Горького - рассказ А. И. Завалишина

Летом 1921 года я приехал из Челябинска в Москву. Случайно узнал, что Горький здесь, в Москве. Это меня обрадовало: давно хотелось написать ему письмо. Рассказать лично Горькому о своих творческих планах, поговорить «по душам» — эта мысль захватила меня, и я решил немедленно осуществить свое намерение. Но адреса Горького не знал. Кто-то сказал неопределенно:
— На Машковом переулке, — в большом доме живет.
И я зашагал по бульварам вверх, к Покровке.
По мере приближения к цели волнение овладевало мной. Ни рукописей, ни книг у меня не было. Печатался лишь в губернской газете, случайно, в качестве фельетониста. Чем ближе подходил я к Машкову переулку,— становилось очевиднее, что разговаривать мне с Горьким не о чем, а ему со мной в особенности... Будто бы иду из-за пустейшего любопытства — увидеть «собственными» глазами «живого» Горького. И все...
Надо было, однако, понять мое сильнейшее желание увидеть Горького «вообще». Несокрушимое обаяние его произведений я испытывал давно; любил его. «На дне» видел еще в ранней юности, пытался подражать...
Но вот и Машков переулок... Дом висит над узким переулком, подавляет мрачной громадой. Лазить Но этажам и шарить наугад по всему дому Горького — неудобно. А номера квартиры я не знал и решил вер-нуться. К счастью, наткнулся на подвальную сапожную. Вошел и спрашиваю:
— Где тут живет Горький?
— А вон, наискось, — ответил дружелюбный лысый мастер. Он был небольшого роста, коренастый и весьма добродушный.
— На котором этаже?
Сапожник бросил работу и вышел со мной на тротуар. Повелительно указал рукой на мрачный дом:
— Вот три окна, — видишь?.. Это три окна его, Максима Горького. Подымешься, звони, отопрут. Скажи, мол, я приезжий. Ты из каких краев?
Это был живой тип горьковских произведений. С особой гордостью он похвастался, что видит Горького чуть не каждый день.
— Да, это — человек! — вздыхал сапожник, закурив. — Сильный человек. Когда он переехал к нам, в Машков, — что тут было!..
Улыбнулся стыдливо:
— Прямо сказать — выпил я от радости... Ведь Горький! Подумай, голова!..
Я нажал кнопку... Бесшумно открылась тяжелая дверь, и маленькая старушонка пропустила меня. Тесная передняя была освещена слабо, но мне сразу бросилось в глаза зеркальце на стене, с полочкой. На этой полочке лежала черная широкополая шляпа. Горьковская...
Я вздрагиваю от мощного рокота густого баса за дверью. Из темной комнаты выходит старушка:
— Сейчас выйдет...
Максим Горький. Громоздкий, худой, в просторном сером пиджаке, в широких брюках до полу. Бритая голова на широких плечах. Светлые тяжелые усы висят лениво, но сурово, как у запорожца. Даже в тесной передней бас его раздается гулко, точно з пустой церкви.
— Вы по какому делу?
Разглядывал   он меня   с сердитым   удивлением, строго нахмурив брови. А я шепотом твердил: «Алексей Максимович», потому что «Максим» лез у меня вперед «Алексея» и я боялся перепутать их, рассердить Горького.
— Поговорить? — вздохнул он, точно позевывая. — Но дело в том, что я, видите ли, занят сейчас. А о чем хотели поговорить? — насторожился он.
— О многом...
Мы оказались в тесной столовой, тусклый свет в которую падал из передней на пол. Лицо Горького исчезло, и я. видел лишь высокую фигуру, слышал нарастающий голос:
— Вообще-то поговорить, конечно, можно, но нельзя ли в другой раз?
Самые худшие предположения оправдались. Я понял это как отказ и, огорченный этим, сделал движение к передней. Но Алексей Максимович коснулся моего локтя.
— Дело в том, что мы завтра можем встретиться...
— Завтра-то я на съезде должен быть, — хмуро ответил я.
— А может, выберете свободную минутку? Голос становился бархатнее... Алексей Максимович взял меня за руку.
— Встретимся завтра? — повторил он.
Я растерялся и молчал. А Горький настаивал:
— Во сколько вам удобнее завтра прийти?
— Назначьте час, — уклонился я.
— Нет, вы сами, а я буду ждать, — отрезал он.
— Неудобно, Алексей Максимович...
— А вы через «неудобно».
— В двенадцать можете? — спросил я, уверенный, что в эти часы Горький будет, конечно, занят и откажет в приеме.
Но он быстро заокзл:
— Хорошо. Могу. Отлично.
Я торопливо пожал его тяжелую сухую руку и вышел с твердым намерением: «Больше сюда ни ногой. Приглашал из вежливости».
Утром я пошел на съезд. Но чем ближе часовая стрелка   подкрадывалась   к двенадцати — я сильнее
испытывал нарастающее беспокойство: «Может, в этот час он отложит из-за меня какое-либо важное дело... Как же не идти?»
... Горький встретил меня приветливо. Провел в кабинет. Я сел спиной к окну, а он напротив. Облокотившись на письменный стол обеими руками, он курил, слепка закинув голову, точно прислушиваясь. И тут я впервые взглянул в его ласковые светло-серые глаза. Бледное лицо, худое и скуластое, точно грубо вытесанное топором из свежей березы. Строгие усы добродушно дымились от папироски. Он ее держал по-деревенски, прикрыв всей ладонью. Так курят на ветру, когда боятся пожара. Эта обаятельная просто¬та успокоила меня, и напряженность мгновенно исчезла.
— Так из Челябинска, говорите? — спросил он, как старого знакомого... — Что там, интересно, делается сейчас?
— Кулаки бунтуют... Сожгли миллион пудов хлеба, перебили много деревенских коммунистов.
— С чего же началось? — нахмурился Алексей Максимович, закуривая вторую папироску от первой.
Я рассказал.
— Кулак — расчетливый враг, — загудел сердито Горький, — к революции подходит с гирькой в рукавице... Царская власть стоила ему столько-то, советская будет — столько-то... Если дороже — по виску её! А вы кем работаете там?
— Членом губисполкома... Но вот мне хочется, Алексей Максимович, перейти на литературную работу... А обстоятельства не позволяют...
— И хорошо, — спокойно сказал Горький.
— Почему хорошо?
— Писать всегда успеете... Надо жизнь вбирать. Работы много. А вы — молоды. Почувствуете сами, когда надо писать. Читали Мельникова-Печерского? Нравится? Вот он, видите ли, был чиновником особых поручений. Не думал быть писателем. А когда наткнулся на сектантов — сразу стал писать. Да еще как!
Горький восторгался Печерским, его типами, пейзажем. Говорил задумчиво, точно сам с собой, поглаживая снизу острый кадык, выпиравший из вышитого полотняного воротника рубахи. Потом внезапно поднимал руку и осторожно опускал ее на макушку, щупал ладонью выбритую голову.
— Вы мордвин? — слегка удивился Алексей Максимович и, кашлянув, оказал застенчиво: — Я ведь тоже мордвин — по матери. Мать-то у меня мордвинка.
И перешёл на историю мордвы времён Московского государства.
А вы знаете, как по-мордовски называется Арзамас? «Эрзя-мастер» — эрзянская земля... Стариннейший мордовский город... Я в нем живал... Свою историю народ обязан знать. Особенно молодежь...
Горький оживился, говоря о культуре. Коснулся нехватки выпускаемых учебников и качества их. Встал из-за стола, зашагал по маленькому кабинету.
Я смотрел на его широкую спину—рубаха вздулась горбом над поясом, и Горький был похож на плотника, только что нарядившегося по-праздничному — в новенькое.
— Как никогда, сейчас нужна культура молодежи. А у нас букварей для школ нет. Посмотрите, на ка¬кой бумаге издаем буквари!
Он показал пухлый букварь, изданный на мохнатой желтой бумаге со слепыми серыми буквами...
— Пакость!
Потом вытащил из вороха книг одну толстенькую, в красивом переплете с тиснением, сердито сказал:
— Вот бумажка!
На меловой глянцевой бумаге был издан «Отчет» какой-то профсоюзной организации.
—Для чего потребовалась такая бумага? И пожал плечами...
Потом он показал мне пьесу «На дне» в свежей серенькой обложке, с издательского маркой Гржебина. Петроград, 1920 г.
Я рассказал о сильной тяге деревенской молодежи к учебе. Из одной деревни отправили в город па трех рыдванах двадцать комсомольцев в техническое училище. Провожала их вся деревня, с красными флагами. Девки поют, родные плачут. А одна старуха на коленях умоляет внука не ездить учиться — потому что ей будет скучно жить на белом свете.
Алексей Максимович гулко расхохотался, повеселел:
— Вот это да-а... Местность-то какая?
Чуткий к правде жизни, тонкий знаток человеческих глубин, он моментально заинтересовался:
— Как туда попасть? Дайте мне точный адрес... Обязательно приеду к вам...
Я ушам не верил.
— Обязательно... На нашу молодежь хочу смотреть... Это же все, о чем хлопочут лучшие умы...
И вдруг опросил:
— Вы Ленина-то видели?
— Видел...
Горький помолчал секунду. Посмотрел в окно, сказал задумчиво:
— Большой человек...
Пришли еще посетители. Я встал, собрался уходить. Но Горький остановил:
— Мы с вами еще потолкуем, — поднял он палец. — Я сию минуточку.
Он поздоровался с вошедшими и сел за письменный стол. Отвернувшись к больному военному, спросил:
К Николаю Александровичу?
Да, — ответил он, вставая, — только он может помочь...
Алексей Максимович писал наркомздраву Семашко о какой-то медицинской помощи военному... Второму что-то посоветовал, тот быстро вышел, а третьего оставил завтракать. После завтрака я снова очутился в кабинете, наедине с Горьким. От близости этого необычайно великого и простого человека, — слушая его бодрый голос, — я радовался и чувствовал, как он переливает в мою душу, в мозг уверенность и силу быть писателем.
О советской литературе и молодых писателях он говорил с гордостью:
— Выпускаем   первый   номер журнала «Красная новь»... Богатый материал... Надо прямо сказать — талантливая наша молодежь. Но культурой еще слабовата... Один есть особенно «подающий», Всеволод Иванов. Прочтите его рассказ «Партизаны». Писать надо тогда, когда нельзя не писать. Нет сил сопротивляться жизни, фактам, мыслям, переживаниям. Будет выходить легко, правдиво. Не торопитесь печататься... Заманчивый материал скорее вас поборет, чем вы его. Великое событие и маленький писатель — чепуха! Истины просты. Но они опутаны сложнейшими объяснениями разных эпох и народов. В этой скорлупе неопытный писатель погибает, не достигнув ядра. Достигнул — победил... И кажется тогда все просто, ясно, хорошо. А писать — невероятный труд...
Я долго слушал, запоминал... Наконец распрощался.
Алексей Максимович заботливо спросил у порога:
А не нужна ли вам моя помощь в чем-нибудь?
Спасибо. Вы уже помогли мне, — ответил я твердо.
Вот и хорошо. Тогда я вам, на этот случай, подарю свою книжицу; — сказал мягко Горький и, взяв пьесу «На дне», четкими красными буквами, разбросанными цепью, написал:
«Товарищу Александру Ивановичу Завалишину, от души. М. Горький. 2/VII—21 г.».
Накрыв свежую надпись листом чистой белой промокательной бумаги, сквозь которую просачивались кровяными знаками чернила, Горький сказал с досадой:
— Никак не могу научиться новой орфографии. И указал пальцем на «и» с точкой в слове «Горький».
Прошло ровно пятнадцать лет с тех пор. За три недели до смерти Горького я был вызван в редакцию «Колхозника». Там мне показали два моих новых рассказа. Алексей Максимович принял их к печати за несколько дней до последней болезни. На рукописях своих я увидел давно знакомый, как мне показалось — бережный и ясный, как сам Горький, почерк гениального   писателя,   его   исправления,   отметки: «Идет.
А. П.».
Несказанно обрадовался я случаю — хотя и с опозданием, но оправдать свою давнишнюю встречу с Горьким, — его душевное напутствие, которое он дал мне на всю мою жизнь.
И когда потом я шел за гробом, чувствовал: только после смерти Ленина на душе была такая тяжкая, глубокая, обижающая печаль...
1936


Рецензии