Публикация в Золотом руне. 21 июня 2024

О филфаке что помнится

Содержание:

Я — студентка!
Зачёты правдами и неправдами
Ниспровержение основ
Ленинский незачёт
Летом в Чардыме
Маэстро Тючкалов


Я — студентка!


Помню, как сдавала вступительные экзамены. Ужасно волновалась. Уходя, говорила домашним: «Если не сдам — ищите меня на мосту».
Я не представляла себе жизни без филфака. Ещё с восьмого класса, пропуская уроки, бегала туда на лекции, молитвенно внимая каждому слову, записывая всё подряд и творчески потом перерабатывая в себе.  С тоской оглядывала шкафы-небоскрёбы, набитые неизвестной мне ещё премудростью: неужели это никогда не станет моим?!
Мне передавали, что Ирка Озёрная презрительно отзывалась о моём наивном провинциализме: «Кравченко слёзы восторга на лекциях проливает».
Но это действительно было так. Я воспринимала мир через розовые очки, как Адуев-младший из «Обыкновенной истории».
Первые три экзамена я сдала на пятёрки: литературу, сочинение, английский язык. А на истории вышел небольшой прокол.
Тогда во всех кинотеатрах шёл фильм «Мазандарамский тигр».
Когда я начала пересказывать историческую байку о том, как Петра I-го окликают словами: «Пётр, плотник Саардамский!»  – я некстати вспомнила этот фильм и ляпнула: «Пётр, плотник Мазандарамский!» Экзаменатор вытаращил глаза:
– Как, как Вы сказали?
–  Мазандарамский, – упавшим голосом повторила я.
– Так вот как Вы готовитесь! В кино ходите! – засмеялся он, тоже вспомнив фильм.
Но четвёрку мне всё-таки поставил. Я набрала 19 баллов и прошла. Какое это было счастье!
Я шла по утрам на лекции через площадь Революции (сейчас она называется Театральной) — специально делала крюк — и каждый шаг наполнял меня гордостью, что я — студентка, филолог, гражданин...
Потом восторги поутихли.

Зачёты правдами и неправдами

Я очень быстро превратилась в довольно нерадивую студентку. Из пяти дней, отпущенных на экзамен, я два-три била баклуши и только в конце начинала бешено штурмовать бастионы знаний. В последнюю ночь перед экзаменом я, как правило, не ложилась, лихорадочно навёрстывая упущенное. Но всё равно не успевала к утру.
Я подходила к концу экзамена, где-то к двум-трём часам, тем более что преподаватели уже к этому времени были уставшими и спрашивали не так придирчиво, как вначале.
Однажды я, придя, как обычно, к двум, никого не застала. Зачёт кончился раньше, все ушли. Я в панике узнала адрес преподавательницы и поехала к ней домой в надежде что-нибудь наврать и как-нибудь умолить принять у меня зачёт.
Дверь мне открыла старушка — её мать. Сама она ещё не пришла. Старушка, не спрашивая о цели моего прихода, пригласила в комнату, угостила чаем с пирогом. Когда в дверях появилась преподавательница и увидела меня у себя за столом с куском пирога во рту, она прямо задохнулась от такой наглости.
– Почему Вы не были на зачёте?! – закричала она грозно.
Кусок застрял у меня в горле. Все мои «придумки» разом вылетели из головы. Я что-то мямлила, давясь злосчастным пирогом, ставшим моим кляпом. Преподавательница возмущалась. Я суетливо засобиралась домой. Но тут Бог услышал мои молитвы и послал сильный ливень. Добрая старушка стала за меня заступаться:
– Куда ты её гонишь в такой дождь?
Действительно, выгонять в дождь было не по-божески. Скрепя сердце, преподавательница приняла-таки у меня зачёт на дому.

Был ещё один зачёт, который я получила не менее авантюрным путём. Мне надо было сдавать историю (или теорию?) журналистики Явчуновскому. Я шла по проспекту Кирова на этот зачёт с тяжёлым сердцем и невесёлыми думами.
Я почти ничего не успела выучить. И вдруг прямо перед собой увидела спину искомого Явчуновского. Я шла следом за ним и гипнотизировала его затылок, пытаясь внушить свои мысли телепатически: «Поставь зачёт, поставь зачёт...»
Явчуновский зашёл в магазин «Шляпы». Я — за ним. Он стал примерять шляпы — одну за другой.
Он не знал меня в лицо (я уже училась на заочном) и, воспользовавшись этим, стала давать ему советы, как женщина: «Вот эта Вам больше идёт», «А вот эту лучше немного набок», «Нет, нет, вот эту примерьте».
Явчуновский буквально таял от такого внимания.
Вышли мы из магазина уже вместе (он — в новой шляпе), болтая, как старые добрые знакомые. Я всё ждала подходящего момента, чтобы раскрыть свои карты, но он всё как-то не находился. Подошли к дверям университета.

– Ну, мне сюда, – сказал Явчуновский с улыбкой.
– Вообще-то мне тоже, – смущённо призналась я.
Узнав, что мне от него надо, Явчуновский долго хохотал. Он был человеком с юмором. И зачёт мне, конечно, поставил.
Хотя можно было почти с уверенностью сказать, что тут всё дело было — вот именно — в шляпе.

Ниспровержение основ

Прочитала в статье в «ЛГ»: «Нельзя в научной работе говорить человеческим языком, высказывать личные пристрастия, употреблять местоимение «я». Эх, поздно мне эта статья попалась! Я всю жизнь делала всё наоборот. За что и страдала.
Помню свой первый научный доклад на семинаре по Достоевскому. Тема была мне необыкновенно близка. Я её выстрадала душой. Что мне были какие-то Кирпотины и Фриндлендеры! От них только пух и перья летели в моём докладе.
Я писала так, как меня вело нутро, отринув все сделанные до меня выводы признанных в науке авторитетов.
Результат моего выступления был двояким. Я бы даже сказала — взаимоисключающим.
Со стороны студентов раздались бурные аплодисменты и крики «браво», а со стороны преподавателей — негодующие возгласы и яростный топот нашего научного руководителя Антоновой. (Никогда не видела до этого, чтобы интеллигентная преподавательница топала на студентку ногами. До такого надо было довести).
Всё это прозвучало одновременно, в унисон, так что я даже растерялась, поворачивая голову то вправо, то влево, не зная, каким же из этих звуков отдать предпочтение.
Это был мой первый и последний научный доклад. Антонова была так возмущена моим нигилизмом, что выгнала из своего семинара «за ниспровержение основ».
Но я смею думать, что у студентов с их незашоренными мозгами и незаскорузлыми душами реакция тогда была более верной.

Всё лишь угол решает зрения –
как увижу, как разукрашу...
Всё на наше лишь усмотрение.
Усмотрение только наше.

Пусть опять объегоришь дочиста,
одиночеством в ночь пугая,
дай вести мне себя как хочется,
о судьба моя дорогая…


Ленинский незачёт

Самое яркое воспоминание моих студенческих лет — это как мне не поставили «ленинский зачёт». Кто придумал эту идиотскую форму отчёта, наверное, уже и не доискаться. Но то, что такое было — исторический факт.
«Зачёт» выражался в том, что каждый студент выходил на «лобное место» и начинал отчитываться во всём хорошем, что натворил за отчётный период.
А потом группа во главе с идеологически выдержанным куратором коллективно решала, достоин он светлого имени Ильича или нет. Причём оценки здесь играли весьма второстепенную роль.
Для большинства этот, с позволения сказать, зачёт был пустой формальностью. Но только не для моей особы. Надо сказать, что в группе меня не любили. До этого зачёта я об этом не подозревала. Жила себе тихо своей внутренней жизнью и никого не трогала. Как-то так получилось, что я ни с кем из этой группы близко не сошлась. Это ведь происходит обычно само собой, не подойдёшь ведь, не скажешь: «давай дружить». Хотя были там девочки, с которым мне бы хотелось общаться. Но я не умела навязывать свою дружбу, не была контактным человеком.
В группе расценили это как заносчивость и пренебрежение к коллективу. Это время совпало с расцветом моей поэтической известности, я тогда гремела по всем газетам своими стихами, победила в областном конкурсе поэзии. Всё это тоже обернулось против меня.
Итак, начался этот «третейский суд». Назвали мою фамилию. Я вышла, как все, стала отчитываться: «Сдала сессию на одни пятёрки...» Профорг — кстати, круглая троечница — прервала меня на полуслове. Мои пятёрки никого не интересовали.
– Кто хочет про неё что-нибудь сказать? – спросила она.
Все молчали.
– Вот! – подняла профорг вверх палец. – И это не случайно. Никто не может сказать про неё ни одного доброго слова.
Зато «недобрые» посыпались как из рога изобилия. Кто-то вспомнил моё высказывание: «Кому нужны эти дурацкие «кураторские часы?»
– Всем нужны, а ей, видите ли, не нужны!
Наш куратор Архангельская возмущённо что-то по этому поводу залопотала.
Другой поделился своим наблюдением: оказывается, на субботнике я работала в шубе, а не в спецовке, как все, и этим тоже как бы противопоставляла себя коллективу. Хотя объяснялось это просто: я опоздала, и меня поставили работать не во дворе, как всех, а на улице, где ходили прохожие. Мне было стыдно быть там в этой засаленной спецовке, и я сказала, что буду работать в шубе, тем более что она была у меня уже старой и кое-где даже изъеденнной молью.
Кураторша с надеждой спросила:
– Может быть, она плохо работала?
Этого, к сожалению никто не смог подтвердить. Профорг с обидой вспомнила о моих поэтических публикациях:
– Почему она ни разу не обратилась к группе после занятий: «Останьтесь, я вам свои стихи почитаю». Разве мы бы не остались?
Группа возмущённо загудела:
– Конечно бы остались!
Да, тут нужно вспомнить ещё такую подробность. Как раз в то время в университете ввели новшество: стипендию платить только тем, кто занимается общественной работой. Я не получила стипендии за два летних месяца и пришла выяснить этот вопрос к профоргу, не сомневаясь, что произошло недоразумение, так как сессию сдала на «отлично». Она мне с торжеством объявила о новом положении: платить только при условии общественной деятельности.
– Но я ведь провела вечер Лорки...
– Так это для факультета. А для группы ты ничего не сделала.
Я вспомнила ещё какое-то дело, которое сделала и для группы. Профорг, скрепя сердце, пообещала разобраться. Но денег мне так и не вернули. И вот теперь она всю эту историю подала таким образом:
– Вот она всё время молчит. Но когда дело коснулось её кровных денег, вы знаете, какую она развела деятельность! Разыскала меня, стала говорить о своих заслугах...
Тут не выдержала Света Юдина — единственный человек, который за меня заступился — и дала резкую отповедь общественнице. Но этот «одинокий голос человека» потонул в общем хоре группового компромата. Я была настолько оглоушена всеми этими ушатами помоев, изливавшимися на меня, что не сказала в свою защиту ни одного слова. Меня буквально парализовали ненавидящие глаза, смотрящие со всех сторон, руки, тянувшиеся в нетерпении бросить в меня и свой ком грязи...
Кураторша была довольна. Она всё время приговаривала: «Какая дружная группа! Какой сплочённый коллектив!» Да, попалась бы я этому коллективу в сталинское время...
Рядом с Архангельской сидел преподаватель истории. Кажется, его фамилия была Худяков. Он не разделял взгляды коллеги по поводу «дружного коллектива». Ему не нравилось это коллективное побоище. Он стал говорить о том, что люди бывают разные, одни общительные, а другие замкнутые, что это не порок, и надо быть терпимее друг к другу... Но группа осталась при своём. Ленинский зачёт я так и не получила и это позорное клеймо довлело надо мной все годы учёбы.

Не подчиняясь конъюнктуре,
я буду не такой как все –
бельмом в глазу, в стакане бурей
и пятой спицей в колесе.

Я буду инородным телом,
в себе носящим компромат,
ни словом, ни строкой, ни делом
не вписывавшимся в формат,

кухаркою-интеллигенткой,
медоточивою гюрзой,
бессребренницей-инагенткой,
болот и омутов грозой.

Чтоб мой закат горел в полнеба,
руками разгонялась мгла,
чтоб били молоточки гнева,
любви былой колокола.

Фактически мне не поставили зачёт за индивидуализм, за стремление к уединению.  Вменялись в вину шуба вместо всеобщей униформы-спецовки, замкнутость в своём творчестве и нежелание поделиться с «группой» плодами своих размышлений – хотя стенгазета с моими стихами висела во всеобщем доступе на стене, читай-не хочу. Но им же не стихи мои были нужны в самом деле. Им надо было, чтобы я слилась с коллективом, стала как все, сравнялась с ними во всём. Равенство и братство.
Сейчас уже, конечно, смешно вспоминать об этом, как о неком «детстве человеческого общества». Но это я сейчас всё понимаю. А тогда была обида, недоумение, отчаяние. Зачёт поставили даже отпетым троечникам (профорг кстати была одной из них), а мои пятёрки были проигнорированы, их вес был слишком мал и ничтожен на этих весах общественной фемиды. Ничто не укрылось от её ленинского прищура. И вызывающая шуба, и непрочитанные группе стихи, и неуважение к кураторским часам — всё было поставлено на вид.
Я ощущала себя изгоем, паршивой овцой. Звонила М. Чернышову, опекавшему меня местному литератору, жаловалась, спрашивала, как же мне теперь быть. Тот отвечал:
–  Но не может же весь коллектив быть неправ. Посмотри на этих девочек другими глазами, найди к ним подход.
Но я не могла после случившегося смотреть на этих доносчиц и кляузниц другими глазами. Я окончательно прервала с ним всякие отношения. А потом и вообще перевелась на заочный.
Много лет спустя написалось вот такое стихотворение:

 Что значит – на картошку посылать,
 На посевную, овощную базу,
 Младое племя – что за благодать! –
 Наверное, не слышало ни разу.

 История не раз их удивит
 Словами: «персоналка», «аморалка»,
 «Звать на ковёр», «поставили на вид».
 Сейчас они звучат смешно и жалко.

 Давно уж снят студенческий значок,
 Сop времени уже исчез из виду.
 Но вспомню, как не ставили зачёт
 Мне Ленинский – и не унять обиду.


Летом в Чардыме

Ещё помнится, как отдыхала летом в Чардыме. У нас был там свой лагерь, под названием «спортивно-оздоровительный».
Надо было записываться в одну из групп: лыжников или гребли. Я решила почему-то, что гребля — это меньшее зло, и записалась туда. И жестоко ошиблась. Гребцы занимались ежедневно по шесть часов на байдарках и ялах.
У меня все руки были в кровавых мозолях от вёсел. Я гребла, как каторжная, с завистью глядя на лыжников, которые ввиду отсутствия летом лыж делали лёгкие променады по лесочку.
Но зато в результате регулярных тренировок я накачала себе бицепсы, которые с гордостью демонстрировала всем знакомым.
Главным развлечением в лагере были танцы. Я их не любила: пыль столбом, от рёва репродуктора закладывает уши. Я любила сольные, плавные танцы, а не в общей куче, где не разберёшь, кто чей. Наверное, в этом тоже проявлялся мой пресловутый индивидуализм. Но, чтобы не выделяться из коллектива, я на эти танцы ходила. Отсиживала положенное на лавочке и с чистой совестью возвращалась в палатку.
Предметом зависти всех филологов был лагерь медиков, расположенный в получасе ходьбы от нас. Там всё было лучше: в палатках проведено электричество, вместо раскладушек — кровати, а главное — танцплощадка, оборудованная по последнему слову техники с настоящим живым ансамблем. Да и мужского состава там было побольше, чем на бабьем филфаке. Посему филологини тайком ночами бегали на танцы к медикам.
Ночами — потому что надо было прежде дождаться отбоя и отметиться, что ты спишь. С этим у нас было строго. Перед отбоем по палаткам ходило начальство с фонариками и скрупулёзно сверяло наличие каждого обитателя раскладушки со своим списком. Тех, кого не досчитывались или, упаси бог, заставали в чужой палатке, выгоняли из лагеря, предварительно осрамив на линейке.
Поэтому все благоразумно дожидались этого отбоя, а потом, убедившись, что гроза миновала, тихо выскребались наружу и — бегом, через ночное поле в росе, в кромешной темноте — на призывно манящие огни соседнего лагеря, на доносящиеся издали звуки музыки, навстречу судьбе...
Я тоже, как дура, бежала вместе со всеми, хотя мне этого совсем не хотелось. Я спотыкалась на бегу, чертыхалась, ёжилась от холода и с тоской вспоминала тёплую палатку. Но мне не хотелось, чтобы меня заподозрили, во-первых, в трусости, а во-вторых, что было гораздо хуже — в том, что я, вот такой моральный урод — не люблю, больше того — ненавижу эти танцы. Но этому просто никто бы не поверил и опять расценили бы как вызов коллективу.
Прибежав в запретный лагерь, девчонки, радостно возбуждённые, ныряли в гущу танцующих и растворялись в их безумно-блаженном потоке, а я искала глазами свободную лавочку. Пристраивалась где-нибудь в тёмном уголке и дремала до тех пор, пока не объявлялось, что танцы окончены. И — опять бегом, по сырому полю, в промокших кроссовках, в кромешной мгле в свою ненавистную альма-матер, где начальство шарило с фонариками в поисках разврата.
Однажды там со мной приключился дикий случай. Такое, наверное, могло произойти только со мной. Возвращаясь с этих беглых танцев, я, полуспя на ходу, по ошибке вошла не в свою палатку. Поскольку, как я уже говорила, было темно, мы находили свои палатки ощупью, отсчитывая определённое количество столбов, которые их разделяли. Я, видимо, обсчиталась и вошла в мужскую палатку. Нащупала свою раскладушку с краю. Эта тоже была пуста, так как парень с неё уехал в город. Я, ничего не подозревая, разделась и легла спать.
В шесть утра мне с соседкой по койке надо было идти на дежурство. Я уже протянула руку, чтобы её растолкать, как вдруг вместо неё увидела перед собой чью-то усатую рожу. Она, по счастью, храпела. У меня помутилось в голове. Я ничего не понимала: где я, что со мной? Снится мне всё это, что ли?
Потом до меня дошёл ужас моего положения. Если сейчас тихонько начать одеваться, раскладушка неминуемо заскрипит, кто-нибудь обязательно проснётся, и тогда позор по гроб жизни мне обеспечен. Ничего доказать я не смогу. Если выбежать пулей в чём есть — непременно кто-нибудь из лагеря увидит, уже светло, ходят люди, результат будет тот же самый.
Я приняла единственно оптимальное решение: закуталась с головой в одеяло, схватила в охапку свои пожитки и стремглав, со страшным грохотом бросилась прочь из этого гиблого места. Конечно, половина палатки сразу пробудилась, но никто ничего не понял: что-то серое мелькнуло к выходу — и всё. Подумали, что кто-то хотел их обокрасть, стали срочно проверять свои вещи. Я вбежала в свою палатку — к счастью, все спали — и плюхнулась на свою койку. Прислушалась — тишина. Топота погони не слышно. Операция по спасению чести была проведена
на ура. А ведь только представить себе, что бы могло меня ожидать: позорное разбирательство на линейке, сплетни, изгнание из лагеря, может быть, из университета...
Правда, потом до меня доходили смутные слухи о том, что какая-то серая фигура с закутанной головой бегала по лагерю. Но никто не мог объяснить, что сие значило, и загадка так и осталась загадкой. А одеяло в ту палатку я потом незаметно подбросила.

Маэстро Тючкалов

На четвёртом, кажется, курсе я влюбилась в преподавателя педагогики по фамилии Тючкалов. Это был истинный артист своего дела. По нему плакала большая сцена. Он не просто читал лекции — он разыгрывал их, импровизировал, бегал по аудитории, представлял разные сценки в лицах, очаровывал обертонами своего бархатного голоса. (Позже, когда прочла, как читал свои лекции Андрей Белый, всё время вспоминала своего Тючкалова).
Собственно, записывать у него было почти нечего. Содержание лекций сводилось
к пересказам различных просоветских баек о преимуществах правильного социалистического образа жизни и о тех злосчастьях, которые постигают его нарушителей. Но рассказывал он это так убедительно и наглядно, с таким вдохновенным артистизмом, что, кажется, и сам Станиславский бы ему поверил.
Я упоённо слушала его рецепты педагогики, советы по воспитанию детей и мечтала втайне быть таким «дитём», чтобы он меня «воспитал». Я ходила на все его лекции по нескольку раз, как на любимый фильм. Заразила своим восторгом подруг, в том числе из других вузов, и они тоже ходили «на Тючкалова» (это произносилось с той же интонацией, как «идём на Юрского» или «на Магомаева»).
По иронии судьбы я совершенно не была приспособлена к профессии педагога и вовсе не готовила себя к ней, но ходила и ходила на эти ненужные мне, в сущности, лекции, даже когда Тючкалов ушёл из Университета в Педагогический — продолжала и туда бегать.
Я сидела, как Пугачёва, где-то «в восьмом ряду» и не сводила глаз с своего «маэстро». «Не прекращайте стараний, маэстро...»
Мне хотелось, как в театре, преподнести ему цветы. Но боюсь, что он бы меня неправильно понял.

«Я Вас слышу, –  мне пишут из штата Огайо, –
я Вас слышу, Наташа, и чувствую Вас».
А в родном городишке меня лишь охаят
за художества и независимый глас.
 
О спасибо вам, люди, я тоже вас слышу
и на блюде несу вам души потроха.
Как прекрасно, что ваши я души колышу
дуновеньем летящего в небо стиха.
 
Ну а всё, что меня в эти годы гнобило –
вознесло над рутиной и силами зла.
Вы свидетели, что я жила и любила
и ни слова неправды не произнесла.
 
Холст судьбы так хотелось узорами вышить,
в каждом встречном прохожем искала родни...
Как же важно друг друга понять и услышать,
и поверить, что мы на земле не одни.


Рецензии