Круглое одиночество-7 Калуга Первая - Глава первая

Синее

     Он пришел, когда я уже начал вставать, и положил на столик ка-кие-то свертки. «Еда», — пояснил. Я отвернулся, почувствовав, что мне приятны его внимание и забота. Конечно, я был болен и мне хо-телось элементарной теплоты. Он заглянул в тарелку и сказал:
     — Следовательно, маленький опыт удался, раз бульон выпит.
     — Удался, — проговорил я, но все это смахивает на наркоманию.
     — Ну, если только одно соображение или воображение, тогда дей-ствительно — идиотизм обеспечен. Ты еще мало знаешь о мысли, о принципах чередования — вот на чем крыса сидит и к чему тебя не допускает.
     Крыса! Опять крыса! Мне стало жаль себя, во мне вновь накопи-лось, и только он мог выслушать меня. Я жаловался ему, что хочу ее забыть, что, может быть, хватит всех этих заоблачных потуг, что смог бы я жить просто, честно, мирно, умно... Он перебил:
     — Боюсь, что просто не получится. Ты прикоснулся и ты заражён.
     — Да к чему прикоснулся? — вскипел я, сознавая, что действи-тельно заражён.
     — К слову, к мысли, — неохотно ответил он, помолчал и снова за-говорил о чередовании, о какой-то мере, о равновесии частей, когда во главу угла ляжет мысль и никого не подпустит, как свободная кошка. Но видно было, что говорит он неохотно, как о чем-то пропис-ном, что ему давно известно.
     — Ты внешне совсем не походишь на него, — перебил я и с инте-ресом заглянул ему в глаза, — ты действительно он?
     — По-своему, по-своему, — рассмеялся он, — от среды, всё от си-туации, маскарад времени. Вчера ревели ослы, сегодня ревут бульдо-зеры, и я, вслушиваясь в их рев, помню об ослах. Маскарад, понима-ешь ли.
     И он задумчиво барабанит пальцами о спинку кровати. Я хочу ему рассказать, что мне снятся крысиные рожи и что будто я снова сол-дат, и вообще ничего хорошего не вижу в снах, кроме насилия и тре-вог. Я хочу спросить, не пророчество ли эти сны, но молчу, он тоже молчит, прохаживается по комнате и вдруг предлагает мне подзаку-сить.
     — Я лишу ее потомства, и тогда ей станет все равно, она не будет так плотоядна! — выкрикиваю я.
     — Когда Бог создавал этот мир, — спокойно говорит он, — он не наделил человека чувством наслаждения при размножении, пона-деявшись на его разум, но у него не все удалось, вскоре увидел он, что человек ленив, и тогда обеспокоился за свой эксперимент и ре-шил связать необходимость размножения с чувством наслаждения, посчитав, что так бесхлопотнее и цель будет достигнута без его по-стоянного контроля. И это одно из его самых мудрых решений.
     Я смотрю на него с надеждой, я вытесняю из головы весь скепти-цизм, всё недоверие, я хочу, чтобы он говорил, ну еще немного, са-мую чуточку, чтобы раскрылся весь, разом освободив меня от пут и боли. А он молчит.
     — Пусть эти глазки, эти лапки оставят меня в покое! Мне осточер-тела их возня, я не желаю участвовать в их крысиных переворотах! Гадство какое, господи! Откуда знаешь ты, чем был обеспокоен Бог? Ты что, следил за ним в щелочку? Что ты ходишь вокруг да около. На то ты и есть он, чтобы давать ясные ответы. Говори!
     Он внёс еще больше сомнений, поинтересовавшись, не считаю ли я, что цель давно достигнута, пробы сняты, а реакция продолжается по инерции, как в каком-нибудь романе под заглавием: «забытые пробирки». Потом понес какую-то чепуху о звездах и вселенной, о языке плоти и древе познания, о сохранении энергии мук, о желании дружбы и задачах творчества и вдруг остановился, и удивленно на меня посмотрел.
     — Ну?! — с тихим бешенством спросил я, подозревая, что он меня ловко дурачит.
     — А разве в прессе еще не было сенсаций о нахождении итогов, ну там, выходов, концов, истины или об открытии храмов в конце до-роги?
     — Ну нет же! Нет же! Как ты меня мучаешь, ты меня терзаешь сильнее, чем крыса!
     — Ну тогда, — совершенно успокоившись, сказал он, — я просто слишком далеко забежал вперед. Скверная штука, когда рука не успевает за движением мысли.
     И он ушел.
     Я был как выжатый лимон. Встал и поплелся посмотреть на крысу. Она всё сожрала и ковырялась в собственных испражнениях. И я безо всякого удовлетворения высыпал ей, как заботливый птичник, всё, что у меня еще оставалось: крупы и пакеты, которые принес он, яйца и даже соленые огурцы, которые я так любил с картошечкой. К вечеру она сожрала и это, кроме огурцов, что меня позабавило; я по-думал, что и он посмеялся бы со мною вместе, не посчитав, что и те-перь моя рука не поспевает за движением мысли.


Веефомит как стекло

     Веефомит дымил трубкой и щурился как будто от дыма, на самом деле ему, как и прежде, было горько-сладко вспоминать Москвичку. Он думал, что она была открыта для больших целей, а он,  глупый Валера, не мог ей их дать. Как это странно, что она захотела так лег-ко с ним расстаться, ведь у нее была кристально-чистая душа, улав-ливающая тончайшие оттенки и полутона. Ее мог обмануть любой, и эта ребяческая доверчивость бесила Веефомита.
     Нет, она вряд ли любила Кузьму, она его понимала, вернее, чув-ствовала, что стоит за ним. Чувствовала его ценность — это и была страсть. Ни она, ни Веефомит тогда не знали об этом чувстве ценно-стей, что это закон природы и, может быть, самый великий в жен-щине.
     Позднее Кузьма осмыслил, что именно тогда стряслось. Это же по-нял Веефомит, и сегодня он впервые заговорил о своей давней муке, прячась за клубами дыма:
     — В женщине принято видеть сдержанную страстность и разнуз-данную, — так издалека начал он и долго подкреплял обе точки зре-ния историческими причинами, пока вновь не вышел на прямую, ка-сающуюся обоих. Кузьма Бенедиктович понимал, что разговор ока-жется долгим, и ждал, когда сквозь дым проглянут глаза Веефомита. — Я думаю, — продолжал тот, — что существуют и биологические причины для всех видов поведения женщины. Но все эти причины есть производные от фундаментальной основы назначения женщины. Во всех изначально заложено стремление к высшим формам материи, к иным ценностям, которые все еще не открыты действительностью, стремление от плоти к, я бы сказал, над-плоти.
     — М-да, — буркнул Бенедиктыч, раздражаясь, что дым так и не дает заглянуть в глаза.
     — Есть такие, — продолжал Веефомит, — у кого это стремление так сильно изначально, что они не могут его утратить, несмотря на любые требования и тяготы действительности. Я согласен, что до-стигнуть над-плоти может мужчина, вобрав в себя женщину, которая поддерживает его в этом стремлении.
     — Э-ва, — сказал Бенедиктыч, но дым так и не рассеялся.
     — Если такая женщина не находит мужчину со стремлением, она может искать его всю свою жизнь, и в идеале у нее должны быть тер-пение и интеллект, иначе она просто не поймет — кем и ради чего обладает, если и встретит того, кто может даровать достижение над-плоти. И чем больше она ошибалась, тем слабее в ней стремление.
     — Не уверен, — сказал Бенедиктыч, но Веефомит и не подумал остановиться.
      — Лучше, если навсегда кто-то один. Все равно первый выбор бывает наиболее интуитивным, а интуиция в этом случае порождена основным назначением...
      — Но мода и нравы? — перебил Кузьма Бенедиктович, услышав, как Веефомит торопливо затягивается, он понял, что в трубке больше пепла, чем табака.
     — Я не мог ее так быстро приблизить к цели, как ты. Может быть, и вообще никогда бы не смог, — дым рассеивался, и Веефомит за-спешил, — а без нее я и сам не могу. И получилось, что все мы трое остались одни. Но скажи, почему ты отказался? Она бы тебе помогла, она тебя искала...
     — Все это чистый идеализм! — не удержался Бенедиктыч. — Ты же философ, а позволяешь!..
     Дым рассеялся, и Бенедиктыч словно отошел ото сна. У него по-явилось подозрение, что смерть Веефомита ему приснилась, остался лишь горячечный восторг, подобный радости пробуждения в момент собственной приснившейся смерти.
     «Не сон ли и вся эта наша жизнь?» — спросил он себя и увидел виноватые глаза Веефомита, из которых даже время не сумело из-гнать боль по Москвичке.
     — Ты хотя бы сегодня помолчал о ней, — попросил Бенедиктыч и укорил, — меланхольный ты парнишка. Ум у тебя какой-то испуган-ный, что ли...
     Помолчал и взялся набивать трубку. Веефомит отметил, что Бене-диктыч волнуется: спешит закурить и затягивается жадно. Уже тыся-чу лет они оба не испытывали такого вот напряжения. И в четвертый раз Веефомит пытался отразить этот диалог на воображаемой бумаге. Рвал и жалел отвергнутое. Не желал, чтобы Кузьма получился созер-цательным и конечным. Всё, что он говорил, действовало неотрывно от его облика, от его голоса, мимики и мгновенно омертвевало, за-стывая на бумаге. Выходило умно, ясно — и только. И Веефомит бил-ся над своей сверхзадачей, проклиная тысячи мелких эмоций, хаос паразитических слов, разрушающих тончайшую мысль диалога.
     «Зачем это желание отразить точно и ярко, перенести биение сердца на материю? Кому это нужно, если мне достаточно, что полно-та понимания всегда со мной», — терзался Веефомит и спрашивал:
     — Ты хочешь свести с ума слабосильных и позабавить толстоко-жих? Или же ты надеешься насладить любителей изящных смыслов?
     — Бывает, — буркает Бенедиктыч, — когда ум гораздо глупее плоти.
     Наверное, это так, соглашался в себе Веефомит, проклятый ум сдерживает порывы, заставляет сомневаться абсолютно во всем, и такой вот умный и ироничный стоишь на месте, а мимо, куда-то устремившись, несется жизнь. А у тебя одни перечеркнутые возмож-ности.
     — Был такой человек, — Бенедиктыч глубоко затягивается, — за-плутал он между злом и добром. Сделает хорошо, оно плохим обора-чивается, и наоборот. И все ему хотелось увидеть всех добрыми...
     Веефомит слышал, но не видел; сизые облака дыма росли на гла-зах, Бенедиктыча будто заштриховало, остались ноги в тапочках и рука на подлокотнике кресла.
     — И потому тот человек, — слышал Веефомит, — старался восхи-тить людей чем-нибудь необычайным. Пытаясь объединить, он или же разрушал, или выдавал умопотрясающие идеи в страхе, что они пре-вратятся в обыденное понимание...
     Голос Бенедиктыча становился все глуше, и трудно было дышать, дым ел глаза и медленно уползал в окно.
     «Какая разница что он скажет, если это не я, а он», — мучился в кресле Веефомит.
     Время шло, а Бенедиктыч все говорил, и нельзя было понять, сме-ется он или серьезничает. Это продолжалось так долго и нудно, что и странные слова - «Я  гипнотизирую мир»  -проскочили незамеченными и не задержались в памяти Веефомита. Они давно изучили друг друга этим многолетним разговором, который водил их вдоль черты, за ко-торой открывалась следующая часть романа, и кто-то должен был остаться, а кто-то уйти — туда, где радость и печаль вольются в иные формы; и каждому казалось, что один остаётся, а другой уходит — так было всегда, и они привыкли, что так было, а значит, и теперь будет, как прежде, не сознавая, что подобное понимание и задержи-вает обоих у этой желанной черты, за которую каждый должен пере-ступить с собственным опытом.
     И можно было бы тысячу раз возвращаться к этому разговору, и, наверное, они оба не двинулись бы с места, растрачиваясь в этом тончайшем противоборстве, если бы сегодня Кузьма Бенедиктович, истерзанный собственной речью, не сказал раздраженно и вымучен-но:
     — Ты прав, конечно, я всегда знал, отчего она умерла.
     И Веефомит заколебался, смешался с табачным дымом, сделался неуловимым, как туман, призрачным, как стекло, и растрескался, как тот осенний лед, когда ее нога наступала на эту хрусткую лужицу...
      А Бенедиктыч еще долго сидел, устало смотрел на пустое кресло, думал и сосал погасшую трубку.


Фиолетовое

     Действительно, разум может оказаться помехой, ибо он пытается осознать бесконечность и порой постигает несовершенство человече-ской природы. И, естественно, ужасается. Как ему не плакать, если он беспомощен и у него нет орудий, которые могли бы изменить по его воображению собственную плоть.
     Действительность меня теперь не смущала. Конечно, я все еще грешил желанием видеть ее в лучшем варианте. Но я уже понимал, что это желание — всего лишь мой эгоизм и выражение инстинкта стадности. Не смог бы я успокоиться, если бы все оделись в красоч-ные одежды, прикрыв свои крысиные тельца. Я был теперь очарован созерцанием иерархии познания. И всё людское, стихийное и взрыво-опасное, со всеми этими душераздирающими попытками совладать с собственным разумом, корчами и потрясениями, желанием добра и предательствами своих же чистейших желаний — представало передо мною великой основой движения, гармоничной спаянностью элемен-тарного и сверхсложного, откуда прорастает невидимая ниточка мыс-ли. Наверное, я взращивал в себе идеал, включающий в себя милли-арды понятий, и чтобы достичь его, мне стоило познать сумасшествие крысы, дабы разобраться в своих ощущениях и взяться выбрать сре-ди них настоящее...
     Вслед за состоянием очарования иерархией познания ко мне при-шел восторг, и я вцепился в него, как в спасительную соломинку. А он пришел и сказал, что соломинки иногда разбухают до размеров бревна и их прибивает к берегу. Я не верил. Я и сам теперь брезго-вал пылкостью призывов и всяческими пафосами.
     — Многое заложено в каждом, — посмеивался он, — но для одного дар служит кривлянию, а в другом дар способствует совершенству. Есть похоть, но есть и познание возможностей единства.
     Он рассказывал мне о мудрости меры, о мечтах и анализе — спут-никах меры.
     — Кстати, — говорил он, — ты посчитал, что у разума нет инстру-ментов или орудий, которые могли бы реализовать его желания. Есть мысль, а язык материализует ее в слове: и всякий получает по силе мысли и точности слова. Не стоит только материализовывать желание кулаками, не правда ли?
     Я понял его намек и заявил, что я бездарен, ну не бездарен, а не мое это.
     — Да, да, — серьезно сказал он, — есть такое, когда люди хотят всего лишь доказать, что они умны и что-то из себя представляют, и это желание превалирует над ценностями, с помощью которых они добиваются своего. Но мое-не мое, а для тебя другого пути нет.
     — Я усвоил твой урок. Всего-то и нужно — сменить дом! Плоть — это ум, и я женюсь! — сказал я, и он понимающе рассмеялся.
     — Ты чудовищный максималист. Не женщина ради мужчины, не мужчина ради женщины. Впрочем, может быть, тебе так и нужно.
     Я не успел его спросить — что нужно — жениться или быть макси-малистом. Он сказал:
— Ты уже знаешь, что она сдохла?
— У нее же была пища!  Это ты сделал?
    — Нет, что ты, о равновесии и благополучии мечтал ты. Может быть, она сдохла от болезни или от старости? Или крысы не все оди-наковы и могут отказаться от пищи и погибнуть в тоске по свободе?
     — Это звучит слишком возвышенно. Скорее всего, — сказал я, — в тоске по себе подобным.
     Он как-то особенно мягко и без улыбки посмотрел мне в глаза и, отчего-то смешавшись, быстро ответил:
     — Возможно, кто его знает...


* * *
      
     В шесть часов утра Леночка проснулась, ей приснилось, что мама стоит на балконе и зовет ее. В комнате было совсем темно. За окном светлела сизая муть. Рядом ровно посапывал Копилин. Лена вспомни-ла о пощечине и потерла щеку. «Еще немного, — подумала она, — и это прекратится. Он забудет, переболеет.»
     Главное — гитара, подумала она, его песни находят аудиторию, они еще во многом подражательны, в чем-то несовершенны, но Ле-ночка улавливала в них желание полета, преодоление тоски. Он не сдавался, ее Копилин.
     Она провела указательным пальцем по его руке, он на мгновение притих и снова задышал, пробудив в ней волну безотчетной радости.
     Спать совсем не хотелось. Она не видела, но ясно представляла его умиротворенное лицо, потому что часто смотрела на него спяще-го. Она совсем забыла все восемь раз, агонию поиска и слепоту ума, она знала, что не отпустит, не отдаст, она верила, что нужна ему, что даст ему то, о чем он и не догадывается. Она не сумела бы выразить свою ценность и необходимость в словах, но силы кипели, и она шеп-тала в темноту, что она ужасная богачка, неизмеримо важна и теперь уже не просто так болтается среди этой музыки звезд и посреди этой вечности.
     Он спал, и ему снилась она, хрупкая и будто бы растворенная в нем, неотрывная от него, но в то же время такая же болезненная, из-ломанная и мычащая, как и он сам. И в такие-то моменты ему хоте-лось освободиться от нее, начать все заново, окрыленным и возвы-шенным в своем одиночестве, без обузы, без страха за нее, вперед и вперед, только к главному, без задержек на уроки элементарности, на крикливые исповеди.
     Ей показалось, что он тихонько вскрикнул, и она осторожно кос-нулась его руки.
     «Бенедиктыч ему поможет, Бенедиктыч — это он», — подумала она.
     И тут снова услышала не то всхлипывание, не то крик.
     Леночка (жаркая, мутная, плавная) выпростала ноги из-под одея-ла, накинула халатик и на цыпочках подошла к двери. Бенедиктыч не спал.
     «Он же спит по три-четыре часа», — вспомнила она и зевнула. За-нимается, небось, своими чертежами и мурлыкает под нос. Она при-выкла к его чудачествам с детства, когда он вытворял то смешное, то нелепое, говорил то мудро, то странно или вообще нес околесицу. С годами он для нее ничуть не изменился. Он не был ни взрослым, ни ребенком, ни стариком, в нем все проглядывало одновременно: и наивность, и уверенность, и горячность. Леночка вспомнила, как по-думала недавно: «Вот умрет Бенедиктыч и будет у нее своя память о старике, свой образ для дум и поддержки в жизни и спорах.»
     Она укорила себя и загрустила о маме. Что делалось с мамой, ко-гда приходил Бенедиктыч! Мама не веселилась и не печалилась, она вся напрягалась, она загоралась изнутри, и Леночка это чувствовала, хотя не имела доказательств, чтобы объяснить это неведомое ей пока переживание.  «Бенедиктыч — не человек», — сказала однажды ма-ма, и Леночку преследовала эта фраза. Сначала она искала в нем де-моническое, тайную борьбу противоречивых страстей, но не находи-ла, он был вроде бы прост и обычен; она видела в нем чертовщинку, но не более, чем у других; от всех, пожалуй, он отличался лишь гла-зами. Глаза смотрела всегда одинаково — смеялся он или бывал не-доволен. Их взгляд был игрив, но серьезен, так серьезен и пытлив, что делалось не по себе, казалось, что это твои глаза смотрят тебе в душу.
     «Пусть себе работает», — подумала Леночка, передернув плечами от озноба.
     Она хотела было юркнуть в постель, нырнуть в тепло, излучаемое горячим Копилиным, как снова услышала нечленораздельную речь и приглушенный женский  смех. Ей почудилось, что все грехи Бенедик-тыча копошатся вместе с ним за дверьми. Как она теперь уснет, если наконец можно понять этого человека!
      Ни одной дырочки, чтобы посмотреть. Она тихонечко постучала. За дверью что-то упало, щелкнуло и спустя три секунды перед ней предстал дядечка Кузя. К ее удивлению он был рад ей.
     — Ты что, малышка? — спросил он звонким от волнения голосом.
     — Ну дядя, ну миленький, ну дядечка Кузечка, — лицедействова-ла Леночка, шепча эти, впрочем, искренние слова, — ну не держи меня за дурочку! Мне так интересно, что ты там вытворяешь. Ну зо-лотой ты, дядечка, пусти меня посидеть чуточку, я не буду мешать, я никому не расскажу.
     Кузьма Бенедиктович довольно улыбался: край рубахи вылез у него из трико, на щеке Леночка приметила следы светло-розовой по-мады, волосы торчали в разные стороны, — словом, выглядел он бо-лее чем странно.
     — И Алексею не скажешь?
     Леночка оглянулась: в дальнем углу, куда не падал свет, дышал ее любимый. Она посмотрела хлопающими глазами на дядю Кузю и, теряя надежду, сказала:
— Ему проболтаюсь.
— Зайди, — шепнул Бенедиктыч.
Она вошла и никого не увидела.
     — Леночка, - торжественно заявил Кузьма Бенедиктович, притво-рив дверь, — знаешь ли ты те минуты, когда всё твое существо прон-зает восторг открытия? Когда мощь ума, энергии и желания сливают-ся в ясность единственной сути опыта твоей и вообще всей предыду-щей жизни? Когда эта мощь будто бы повелевает? Ну, бывали у тебя такие минуты? Когда ты волен над всем миром, можешь всё! Кажется, дохни ты, и все придет в движение, обретет гармонию. Известна ли тебе такая музыка, малыш?
     — Нет, — покраснела Леночка, — но я могу себе представить.
     — Можешь? — как-то остыл Бенедиктыч. — Можно и представить, конечно. А твоя мама знала это чувство...
     Он вздохнул, сел на диванчик и взялся набивать трубку.
     — А у вас, — обиделась Леночка, —на щеке следы от помады.
     — Да, да, — машинально сказал Кузьма Бенедиктович, — она ино-гда подкрашивала губы. Будешь чай пить?
— Буду. А кто это - она?
— Ты ее не знаешь.
     Разлили чай, пили, и когда он заговорил, Леночка попала в не-приятнейшую ситуацию.
     Он начал объяснять, что сегодня ему удалось из хаоса сознания соткать метод созидания форм, что ей и Алексею, может быть, будет в тысячу раз сложнее, чем ему, пройти от бед и разочарований до со-здания и полноты жизни. Доказательство истины, смутно запомнила она, всегда меняет мир, в который вместе с доказательством входят новые законы,  и что ребенок, увидев старца, не поймет, что такое старость. Еще он что-то говорил о далеком прошлом, которое так же фантастично и неясно, как и будущее, и потому далекое прошлое можно увидеть любым, и оно действительно станет любым, и от этого увидевший его изменится...
     Она совсем его не понимала, когда он стал тыкать в чертежи, от-винчивать болты на каких-то аппаратиках, считал провода и радо-вался, когда вспоминал названия элементов своей системы.
     Она смотрела на него во все глаза, ежеминутно обзывая себя ду-рой. Она не могла с собой ничего поделать. Она проклинала свою природу, которая плевала на всю эту возвышенность и святое вдох-новение Бенедиктыча. Уже ни слова не входило в нее. Как много он говорит, мучилась она, ей уже казалось всё происходящее, все эти открытия и тайны, чем-то маленьким-маленьким, чем-то ненастоящим, крошечным, на что только плюнуть и растереть. Наверное, продлись этот ужас еще пять минут, она бы закричала.
     А Бенедиктыч жужжал, как пчела, и вдруг заметил, что она по-бледнела, вытянулась в струнку и прикусила губу. Но главное, чему он поразился — ее стеклянным глазам, в которых почему-то ничего не отражалось.
     — Ну даю, ну даю! — забормотал он, — старая обезьяна! Раскрив-лялся, как черт знает кто! Иди, малыш, иди, потом договорим, всё сразу нельзя. Ах, я паразит!
     Леночка быстро вышла, оставив Кузьму Бенедиктовича решать вопрос: то ли не у всех женщин есть вместилище для потребления чудес, то ли открытие оказалось несвоевременным, или же на этот раз включились некие обычные и капризные силы?

* * *

     Строев писал лаконично и аккуратно, но за ровными умными стро-ками скрывалось раздражение. Кузьма Бенедиктович это отметил и поворчал: «Набрался ума и думает, что всегда прав.»
     «Леночка написала, — читал Кузьма Бенедиктович, — что они (не-кто Алексей и она) намериваются прожить у тебя энное время. Я ни-чего не имею против, так как полагаю, что она давно сделалась взрослой и подобные отношения между молодыми сегодня являются нормой.»
     «Вот зараза!» — крякнул Бенедиктыч и читал:
     «Я закрываю при этом глаза на свое собственное мнение. Что слу-чилось — тому судьба. Значит, я был не таким уж идеальным отцом, если дочь моя поступила так. Мне остается поинтересоваться немно-гим. Почему они приехали к тебе и что там намерились делать? Дай мне, пожалуйста, ответ: сколько именно они у тебя пробудут и что ты сам думаешь о них? Естественно, я был поражен судьбой этого Алек-сея, и я понял, что он сильный парень, раз нашел в себе силы вер-нуться на Родину. Не променялся. У меня только не укладывается, как он, такой молодой, успел столько напортачить. Шебутной, что ли, та-кой?
     Письмо твое мне не понравилось. Обленился ты вконец. Я хотел бы с тобой встретиться и поговорить очень серьезно. Со мной произо-шло нечто важное, и я иду к тебе на поклон (-Давай, давай, клоуни-чай, — сказал Кузьма). Так что торжествуй маленькую победу, ибо кое в чем ты оказался прав.
     Когда я могу к тебе приехать, но так, чтобы до тебя не встречать-ся с Леночкой и этим гитаристом?
     И кстати, тут заходил один тип в лет сорок, спрашивал, как тебя найти. Светлана Петровна сначала не давала адрес, но он показал фото, где ты сидишь за столом, рядом какая-то девица и он стоит в учтивой позе. Он сказал, что его зовут Максимом и вел себя странно, говорил что-то насчет истины. Если это твой подопечный, то я сочув-ствую тебе.
     Хотя все это я написал в ипохондрии. Заела она меня что-то. За-будь. Привет от Светланы Петровны.
     Как я ее ненавижу!»
     — Да, — сказал Кузьма Бенедиктович откладывал письмо, — вид-но, Лёнька действительно попал в передрягу. Молодец! Всего добился - и надо же!
     И Кузьма Бенедиктович отправился к Зинаиде. Он шел, срывая листики и ловя бабочек, он смотрел на всё мимоходом, и всё возбуж-дало в нем интерес и ускользало в прошлое, оставляя ровное и без-защитное чувство любви к жизни. Что с того, если иногда он вот так любил отдаваться этому настроению, в котором любой человек может чувствовать себя добрее, чище и быть красивым. Как сладко бывает пройтись после исповедальных бесед одному. И здесь не важно, умен ты в своих рассуждениях или банален, а ценно то, что ты один на один с собой и тебе есть что домыслить, и ты никому не желаешь зла. Бабочки и листья, голоса птиц и тысячи людских походок, фрагменты зданий, столбы и краски витрин — всё это было для Кузьмы неважно, и ни на чем не задерживалась его мысль, она плавно обтекала встречные явления, и не срывал он листья, не ловил бабочек, а ощу-щение смеси детства, анализа и бодрости оставалось, растекалось по телу, и можно было себе позволить неторопливо жевать какую-нибудь простенькую тему.
      Он вспомнил Максима, и терпким запахом прошлого пропитался и он сам, и люди, и город. «Если бы меня возвратить в те же годы, я бы сказал Москвичке «да». Подумал он, и она появилась. Он вкусил всю сладость этого «да» и улыбнулся: береженого бог бережет. Теперь его не страшило собственное воображение, и он безо всякого волне-ния выпустил руку Москвички из своей, и она медленно уходила, не оборачиваясь, изумив калужских жителей своей мимолетностью. «Черт возьми! — сказал себе Кузьма. — Все-таки иногда может жен-щина быть другом!» Нет, продолжал он свой путь, она закономерно умерла, у нее не было шансов выжить, к тому же, всё еще не научи-лись лечить такие болезни. Он не помнил, от какой именно болезни она умерла, говорили, от какой-то врожденной. Она была — и нет ее, и она есть, как его опыт и опыт бедного Веефомита, тот до сих пор бредит только ею.
     «А Веефомита-то, кажется, больше нет, — догадался он и содрог-нулся, — и никто не разберется — есть он или нет его. Поспешил ду-рачок, натворил чудачок. Зинка, видишь ты, картинка, прозвище ко-рабельное...»
     Тут он остановился посреди улицы, словно вслушиваясь в какой-то поразивший его звук, пробормотал вслух безобидную ругань в соб-ственный адрес и побежал назад.
     «Сейчас я проконсультируюсь, сейчас все выяснится, только бы не разрезали, хотя и это не беда!»
     В эти полдня он увидел много калужских врачей, которым назада-вал не один десяток вопросов, каких-то глупых и бесполезных, на которые они не стали бы отвечать (кому-нибудь другому), но ему объясняли простейшее, потому что знали о чудачествах Кузьмы Бене-диктовича и уважали его за украшающие город аттракционы. «Кузьма Бенедиктович, когда же вы нас снова рассмешите и чем?» — спраши-вали они на прощанье, и он торопливо говорил, что скоро он устано-вит в парке шкатулку, войдя в которую, можно будет увидеть мир глазами медвежонка коала. «Скорей бы уж», —вздыхали ему в ответ.
     И только поздним вечером он оказался у Зинаиды.
     Здесь, как и всегда, дым стоял коромыслом. Сегодня обсуждались политические свершения. Естественно, что больше всех ораторство-вала Говорящая Трибуна. Самостоятельная женщина выражала опа-сения, Голодная говорила «посмотрим», Спортсмен твердил «наконец-то, господи, вот что значит необходимость», Властьимеющий бестонно и громко заявил «дождались», а Сытая женщина привела Сытого мужчину и они слушали молча. У Больного что-то болело и он кисло махал рукой: «всё это слова!» Соответственно природе вели себя остальные, а Женщина-фирма подсчитывала что-то в своем блокноти-ке. Зинаида стреляла глазами и слушала всех очень серьезно. Был здесь и Раджик, он требовал убрать всех старых пердунов с кресел, и многие морщились от его любимого словечка. Он как раз и был нужен Кузьме Бенедиктовичу, который, потоптавшись у двери, поманил сына к себе и стал что-то шептать ему на ухо.
     — Вы о чем там, милые мои папочки? — оскорбилась Зинаида. — Как, собственно, вы, Кузьма Бенедиктович, относитесь к происшед-шему?
     — Отлично! Очень рад! Всё так здорово! — отрапортовал он. — Извините, я заберу Раджика.
     — Вы собираетесь меняться? — спросила Трибуна.
     — Или вы будете оставаться в стороне? — продолжил Спортсмен.
     — Сознание… — сказала Женщина-фирма, и Кузьма Бенедиктович сосредоточился, чтобы достойно и мирно ответить, но его выручила Зинаида. Она расхохоталась:
     — Чепуха всё! Искусство главное, а это всё - возня!
     — Не скажите, — возразила Говорящая Трибуна. Это было первое категоричное возражение Зинаиде, и оно прозвучало символически. — Вы, Зинаида, в обществе, и общество с вами, творящей, может сделать всё, что захочет.
     — Да я уже это испытала, — воскликнула Зинаида, и это было правдой: ее раз держали в КПЗ за проживание без документов. — Да что такое ваша политика в сравнении с истиной!
     — Да, будь другие времена, — в ужасе прошептал Властьимею-щий, — с вами бы чикаться не стали, и что тогда ваши истины и ис-кусство!
     Общество загудело.
     — Хмы, — услышал Кузьма Бенедиктович уже в коридоре и уди-вился, что не приметил Человека-всегда-говорящего-«хмы».
     Прежде всего, Кузьма Бенедиктович попросил Раджа не задавать вопросов и дать взаймы два рубля. У Раджика оказался рубль. «Не заметит», — махнул рукой Бенедиктович.
     Уже стемнело, когда они очутились у дверей мрачного здания.
     — Будешь брать за ноги, — предупредил сосредоточенный Кузьма Бенедиктович и толкнул дверь.
     Раджик дрожал. Если бы у него имелась пара зубов, то верхний стучал бы о нижний, но зуб у Раджика всего один и потому он дрожал неслышно.
     В помещении их поджидал интеллигентного вида человек в белом халате. Он был самозабвенным поклонником чудачеств Бенедиктыча и только поэтому согласился, а двести рублей никогда бы его не по-колебали, и даже собственное кредо «рискуй, но за деньги» не толк-нуло бы его на такой шаг, не пообещай ему Кузьма Бенедиктович са-мому первому посмотреть на мир глазами коалы.
     — Держите, — деньги легли на стол.
     — Как договорились, — сказал человек в халате, — если возвра-тите товар — я возвращаю деньги.
И он бросил бумажки в ящик стола.
Раджику стало холодно, и как-то разом вспотела спина.
    Человек провел из в помещение, где лежал запеленатый в просты-ни труп. Бенедиктыч достал из сумки покрывало, а человек помог за-вернуть «товар».
     — Бери, — скомандовал Бенедиктыч, дрожащий Радж не глядя ухватил за ноги. Все его чувства сосредоточились на кончиках паль-цев, и ему казалось, что руки увеличились до гигантских размеров и высосали из тела и мозга всю кровь.
     На улице им встречались благообразные калужане и сочувственно смотрели вслед. Кто-то предложил помочь, но Бенедиктыч отказался. Сами, мол, штуковину дотащим. А одна безобидная бабушка провор-чала: «Совсем обезумел этот Бандидиктыч, скоро весь город подзо-рвет!»
     Кузьма Бенедиктович действительно немного обезумел. У него сердце разрывалось в груди, когда они внесли труп в прихожую. Он не учел, что ноша окажется такой тяжелой.
     Отец и сын сидели молча на полу и хрипло дышали. Наконец Бе-недиктыч сказал: «Поможешь мне усадить его в кресло и уходи.»
     — Нет, — взбунтовался Раджик, — я больше не могу! Я боюсь!
     — Ах ты, господи! Что тут такого. Нужно уважать умерших. Потер-пи еще немного, сынок.
     Но до Раджика слова не доходили. Он остолбенел, когда отец принялся распеленывать труп, и чуть обнажилась голая нога, Раджик выскочил за дверь.
     — Не сходи с ума и никому, как договорились! — успел крикнуть Бенедиктыч.
     Потом он, чертыхаясь, поволок труп в комнату и, поднатужив-шись, усадил белое тело в кресло.

* * *
               
     В тот вечер Кузьма Бенедиктович выложился полностью. Ему было все равно — получится или не получится, на этот счет у него не было иллюзий, его увлек сам эксперимент и он не вспоминал о Зинаиде, забыл о сыне и Веефомите.
     Он отключился настолько, что не услышал, как вошла Леночка. Он натолкнулся на нее, выскочив в большую комнату с паяльником в руке и как раз в тот момент, когда она вяло махнула рукой, шепнула  «дядечка, не шути» и потеряла сознание. Он подхватил ее и уложил на свой диванчик. Бледный Копилин не двигался с места и не отры-ваясь смотрел на голый труп с подвязанной полотенцем челюстью. Он бормотал про себя одно и то же: «спокойно, спокойно, Бенедиктыч сошел с ума».
     — Ничего, ничего, — появился Бенедиктыч, — это бывает, обыч-ный обморок.
     Он хотел что-то еще сказать, но передумал и вновь взялся за де-ло. Движения его были быстры и уверенны. Копилин увидел малень-кий экран, на котором стали появляться какие-то схемы, таблицы, промелькнуло несколько лиц; в комнате шипело, гудело, мигали лам-почки и иногда звучали фрагменты из музыкальных произведений. По крайней мере, Копилин точно узнал Чайковского, а в другом моменте уловил что-то до боли знакомое. Происходящее и сам Бенедиктыч начали завораживать Алексея, он не понимал, что на него так плени-тельно подействовало, но словно бы вошел в этот вдохновенный ритм, уловив в хаосе разноцветных проводов и приборчиков, в по-строении звуков и чередовании огоньков, в сосредоточенной фигуре Бенедиктыча первоначальный и всепоглощающий смысл. Он давно уже перестал бояться и смотрел на труп, как на часть всей этой не-объяснимой гармонии, и присутствие вдохновения пьянило его, он дрожал, борясь с искушением броситься в эту стихию созидания. С тех минут Копилин влюбился в Бенедиктыча навечно. В какой-то миг ему казалось, что он видит руки виртуоза, обстругивающего бесфор-менный чурбак, и запах свежих стружек, и мятные звуки режущего ножа ощутил и услышал он, и надежда на собственное могущество пробудило в нем энергию и уверенность…
     — Помоги мне, — позвал Кузьма Бенедиктович.
     И Алексей  помог  положить труп на диван. Кузьма Бенедиктович разрезал спинку кресла и вытянул какой-то проводок, потом паял, потом они растирали тело и снова пристроили его в кресле. Шло вре-мя, и мертвое тело обрастало проводами, которые будто произрастали из черепа и тонкими змейками уползали в соседнюю комнату, где у Бенедиктыча что-то не выходило - и он делал попытку за попыткой, и наконец, переменив положение проводков на голове трупа, выругал себя, сказал:
     — Наугад работаю, гад, — и закурил трубку.
     Копилин ничуть не удивился, когда сердце начало биться, он знал, что иначе и быть не могло. Кузьма Бенедиктович делал что-то вроде искусственного дыхания, и Копилин как зачарованный следил за движениями его красивых и смелых пальцев.
     Он вспомнил о Леночке, его смутила нагота и он набросил на бе-лые бедра полотенце. Кузьма Бенедиктович сделал укол и выключил систему. Они накрыли теперь уже спящего человека простыней и по-шли на кухню пить чай.
     Копилин ничего лучшего не придумал, как сказать:
     — Вы кудесник.
     — Да, да, я думающий человек, — кивнул Кузьма Бенедиктович, и Алексей заметил, что похвала пробудила в нем ненужное чувство ис-ключительности: и, как на ладони, на уставшем лице Бенедиктыча отразилась борьба высокого и низкого.
     — Я тоже его убил, — пояснил он, — и я его возродить должен был. Нечего умными хроникёрами разбрасываться.
     …Они пили чай и им было так хорошо, как редко бывает, и дотле-вала трубка, за окном сгущалась темнота и высоко в небе кружили птицы.
     Давно очнулась Леночка, она многое увидела, она лежала в су-мерках и все думала, думала.
     Дверь была открыта, и она смотрела на живой памятник под белой простыней. Она говорила тихо и ласково:  «Веефомит, Веефомит, Ве-ефомит…», — и это слово растягивалось в вечность и звучало как песня. По щекам у Леночки текли слабые слезы, и ей очень не хоте-лось нарушать молчание на кухне, но она вошла туда и принялась ру-гаться:
     — Это надо же догадаться живого человека грязной простыней накрыть! Ну ладно ты, Алексей, ты всегда был неряхой, но дядя Кузя! От тебя я такого не ожидала. Где у тебя чистые простыни?
     — Там, Ленок, в шкафу, в коридоре, — растерянно ответил Кузьма Бенедиктович, — мы действительно сплоховали.
     — Его и одеть нужно, — продолжала Леночка, — а то проснется голым и будет потом всю жизнь стыдиться. Вы что, Веефомита не зна-ете?!
     — Знаем, знаем, — проворчал Бенедиктыч, и все трое взялись наводить порядок.

               


Утешитель

                Глава вторая


Рецензии