Дожил - рассказ А. И. Завалишина

               
Заговариваться стал седой учитель Григорь Андреич... Бороденку щиплет, шепчет сам с собой, грозит корявым пальцем. А соседского козла увидит в палисаднике, с мешалкой кинется, орет:
— Назло пустили! Досаждают, сволочи! Крыжовник и акации растут там у него. Гордится ими на всю волость.
О глухоте Григорь Андреича давно известно всем. Смеются даже. Раз спектакль ставили, и вышел он бандитом с револьвером, но, сказав два слова, сделал трубочкой ладонь, спросил суфлера:
— Как, как дальше?..
Отставили от сцены. Жалобно просил:
— Хоть бессловесным... Только с молодежью...
И от ячейки оторвался, говорил: «Не соглашаются и насмех подымают».


Живет он одиноко в пятистенном домике.
В былые времена по масленицам сходились здесь кулачники. Ломали ребра, головы, сворачивали скулы. Наискось с красивой вывеской была казенка, рядом — лавочка Упыриных. Григорь Андреич иногда врывался в драки, урезонивал зверевших пьяных мужиков, но никогда уговорить не удавалось... Бегал жаловаться
в сельское правление, но там, кроме пьяного десятского Феклиса, ие оказывалось никого.
— Живот-тные! — ругался он.
Кроме садика с акацией, Григорь Андреич развел грамотных в селе... Их раньше не было совсем. Богатое село, но на грамоту охочи не были. Сам Григорь Андреич мальчиком утек из батраков в уездный город, как-то подучился там, потом попал в учительскую семинарию. В селе его считали уж пропащим. Но он окончил семинарию и неожиданно вернулся. Выхлопотал школу, женился, стал учителем... И с тех пор завелось в селе — учить ребят. Своих детей Григорь Андреич отправлял учиться в город. За ним и прочие нашли туда дорогу. И вот за тридцать пять лет он отшлифовал все село. Студенты были, доктора и инженеры из своих. Даже протодиакон архиерейский был из этого села.
Но в девятьсот шестом году на подлавке у учителя полиция нашла революционные книжонки. Отсидел за них с полгода, а потом увечили казаки, и жена умерла. Как пришибленный стал. Дети расползлись по городам. Один остался — и затих. Как утонул.
Но революция ударила, — он выплыл. Ожил. Ни единого собрания, ни спектакля не пропустит. Сравнивает новую жизнь с «древнегреческой»...
— Народным все должно быть. Под открытым небом праздники и суд должны происходить. У древних греков этак было...
О коммуне_ говорил:
— Отдаст богач Попов свои лома, и я своего «пятистеночка» не пожалею...

Село готовилось к четвертой годовщине Октябрьской революции. Драмкружок готовил пьесу. Комсомольцы с флагами возились: вышивали надписи, налаживали древки, сыгрывались для концерта. Женсоюз вязал и шил подарки сыновьям — ученикам городской технической школы. Ячейка поджидала односельчанина Василия Шумского, члена губисполкома, который на праздник обещал приехать обязательно.

Праздник удался в сухой и ясный день. Небо без соринки. Детишки торопились к площади, хрустели по застывшим лужицам. К двенадцати часам ячейка, в полном сборе, утверждала план торжества, а Шумской внес предложение — часовенку у дороги разобрать, поставить памятник расстрелянным крестьянам.
— А успеем? — улыбнулся секретарь ячейки Маштаков, безногий.
— Не обязательно сегодня. Печник Гаврила поддержал:
— В три дня сорудую, давайте лошадь — материал подвезть...
— И в самом деле, до сих пор никто не вспомнил о замученных, — пробормотал Григорь Андреич, кутаясь в изодранный ветродуй.
По случаю торжественного праздника и он был на ячейке.
— Все трое были моими учениками, — добавил он с морщинистой улыбкой. — А Захар способный был... Задачи на смешение решал. Хотя Данила тоже вострый, но большой шалун был...
— Не по существу! — сказали сзади.
— Я кончил, — оглянулся боязливо он.
Пришибленный, Григорь Андреич сильнее съежился и, теребя седую бороденку, переставил ноги в тяжелых башмаках с бечевками на босу ногу. Брюки от заплаток — разноцветные, как из дерюги. Посмотрел он на Шумского (тот был тоже из его учеников), пошевелил губами, завернул собачью ножку и блаженно затянулся.
— Значит, все? — спросил Шумской. — Давайте двигаться...
— Народу — тьма!—сказала баба-коммунистка.
— И сопляки-то приплелись, — ответила другая.
— Да, простудятся, которы голышом...
— Одеться не во что...
У новой школы парни с девками гонялись. Между них сновала детвора в отцовских шапках. Кучками стояли бородачи. Один на кукорках чертил широкой щепкой землю, поднимал глаза, доказывал о дележе земли.
Шуйской вполголоса сказал секретарю ячейки на крыльце:
— Ты, Миш, поглядывай за ним...
— За Григорь Андреичем-то?
— Да... Не улизнул ба...  — Н-но?..


Шествие ползло к могилам. Народу больше тысячи. Лишь у «табынской» божьей матери бывало столько раньше. Впереди шагали в три ряда: ячейка, за ячейкой комсомольцы, дальше женсоюз, за ними ученики двух ступеней, потом дошкольники в материных кофтах с рукавами до земли... Все с флагами. А дальше — распираются плетни. Приплюснутые желтые обглинянные мазанки, как обезьяньи рожи, удивляются. Плакаты друг за другом. Топот, гуд, поют...
«Сме-е-ло, товарищи, в но-о-гу...» — запевает басом Маштаков на костылях.
Подхватывают:
«Духом окрепнем в борьбе-е..>
Но вот могилы... Не узнать их... На косогоре, у назьмов. В траве чуть-чуть заметна серая осевшая земля. Широким кругом расступается народ, а флагоносцы — на передний план.
На середину круга вышел Маштаков.
Уперся костылем в могилу и обвел глазами всех:
— Товарищи! Мы у могилы тех, кто за свободу пролетариата жизнь положил здесь. Замучены извергами, бандитами, гидрой контрреволюции.
Голос Маштакова заступом врезался, возбуждал. Скулы у него зашевелились, вздрагивали плечи. Втыкая костыли в могилу, задыхался он.
— Темной ночью привели сюда злодеи наших братьев!..
В переднем ряду кто-то из баб тягуче, надрывно заголосил. Мать Данилкина. Засопели мужики, зашевелились.
— Ученики мои... были,— шептал Григорь Андреич. И утирался грязным рваным рукавом.
Тронулись к селу.
Унылые входили в улицу. И песни нe клеились. Народ подваливал. Мальчишки вылетели босиком. С грудными бабы у ворот смотрели. Проходили около двора Шуйского, а за ним был пятистенок Григорь Андреича.
Маштаков, тревожный, костылял туда-сюда среди толпы, вытягивая шею:
— Не видели Григорь Андреича?
— А где Григорь Андреич? Никто не видел...
Метнулся Маштаков вперед, а навстречу из ворот Шумской со свертком:
— Не потерял?
Тот лишь развел одной рукой:
— Сичас был тут, следил за ним — и... провалился, окаянная душа!
— А не задами ли пролез? — сказал Шумской, оглядываясь.
— Пойду к нему, — рванулся Маштаков.
Когда он костылями перемахнул через порог учителя, тот с ложкой уперся в окно и громко чавкал. На столе была краюха хлеба, нож и глиняная чашка.
— Зачем народ остановился? — обернулся Григорь Андреич.
— Не знай... А ты обедаешь?
— Садись — капустного рассолу. Я проголодался. Да замерз, можно сказать...
— Садиться некогда, Григорь Андреич, там Василь Ефимыч просит выйти на минутку.

— А че ему?
— Сказать хотел чево-то...
— Ну, садись, вот дохлебаем и догоним...

— Нет, ты уж оделся бы. Старик подумал и заторопился.
— Ну ладно.
Стащил с печки пыльный ветродуй и, нахлобучив старую шапчонку с вислыми ушами, суетливо выбежал за Маштаковым.
— Спектакль скоро начнется? — опросил он его у ворот.
— Стемнеет как... — отмахнулся Маштаков.
У палисадника учителя народу — сперлась улица. Как раньше было на кулачках. Но сейчас красные флаги и плакаты. Ребятня кистями висела на заборах. Писк. Григорь Андреич вытянувшись тискался к Шумскому в круг. Но тот, увидев его, махнул рукой— остановиться.
— Товарищи и граждане! — громко выкрикнул Шумской народу.
Все затихли.
— В этот торжественный день мы, вспомнив о наших погибших братьях, должны приветствовать и наших тружеников...
Стало еще тише.
— Вот этот оборванный старик, — он пальцем указал на Григорь Андреича, — есть один из лучших граждан нашей великой, свободной Советской республики!
Григорь Андреич понял. Побледнел, попятился немного, боязливо снял вислоухую шапчонку.
— До глубокой старости работал он на пользу всех трудящихся. Он много поколений темных вывел к свету. Тридцать пять лет шел тернистым путем сельского учителя. Тюрьма, побои, бедность подорвали его силы. Он уж инвалид. Но и сейчас он рвется к новой жизни... Где молодежь, там вы увидите и старого учителя...
Зажглось, заколыхалось в грудях большое чувство. Будто в первый раз увидели Григорь Андреича. И жалко стало старика. Фыркали носами мужики. Не отводили глаз. Склонившись к костылю, закрылся Маштаков платочком.
Григорь Андреич, бледный, с растрепанной куделей, уставился окаменело выше всех. Под  разъехавшимся ветродуем была серая без пояса рубаха и холщовая заплатка на груди. Единственная пуговица на тонкой шее.
— От имени губисполкома, — гремел Шумской,— приветствую дорогого Григорь Андреича и выдаю ему вот эту одежду, обувь и денежное пособие.
И со свертком подошел к учителю:
— Ура Григорь Андреичу! Грянуло вразброд «ура». Старик смотрел на сверток.

Взял неловко, уронил. Нагнувшись, оставил шапку...
— Я... я... — начал хрипло он. — Я... верил... придет же время... Но сильно обижали... Сами же... свои... И сено поджигали...
Седая голова качнулась вниз.
— Я не думал, — бормотал Григорь Андреич, — будут так... Весь народ...
Поднял голову, хотел сказать, должно быть, очень громко, но вышло сипловато:
— Я дожил... Весь народ...
И, махнув рукой, замолк. Моргал глазами...

1928


Рецензии