Круглое одиночество-4 Калуга Первая - Глава первая

Эх, Николай Васильевич!

     То было не в первый раз, когда Кузьма Бенедиктович воспроизво-дил картины прошлого. Их накопилось много, но его мало что устраи-вало. Так, два-три стоящих штришка, парочка куцых мыслей, а в ос-новном, как в кино — подмена одной плоской действительности на другую, пусть и красочную, но конечноданную, а потому и скудоум-ную по своему содержанию. Эти мечты сограждан о будущем его пе-рестали интересовать, он подкинул их Веефомиту, как забавные па-родии на представления о Золотом Веке, но Валерий Дмитриевич за-браковал и их, сунув в мешок отвергнутых рукописей. «Достаточно ржачки», — сказал.
     И сегодня Кузьма Бенедиктович не ожидал от воспоминаний ниче-го особенного. Вначале промелькнули каскады невзгод и скитаний, вздохи и охи; сознание пребывало во мраке, и вспышки были редки; да еще среда давила, как монотонный пресс; сумасшествия хоть вед-ром черпай. И вдруг что-то произошло.
     Всё смешалось в один клубок, и Бенедиктыч уже не знал — то ли это Алексей или они оба восприняли так неожиданно и красочно та-кое простейшее явление, как Банный. И его смутил и возвысил этот безбрежный базар человеческих судеб. Нечто нейтрально-созерцательное торжественной песней захватило его чувства, и среди тысяч банальных плоскостей он пережил свою забытую мечту.

О Банный! Великий и стойкий Банный,
кто воспоёт твою ширь и глубину,
твою тончайшую нежность
и грубую чувственность,
пустившую гибкие корни
в окаменевший Проспект Мира?
Какой гибельный, но поэтическийвосторг
в твоём малоизвестном звучании!
Неподкупную роковую тайну
скрывают твои неприютные вечера.
Ты всё знаешь — романтику тёмных дел
и злую иронию счастливых вариантов,
вычурность лиц и комизм бед,
все человеческие страсти
 и оттенки любых желаний ведомы тебе,
отвергнутый и живучий Банный!

В праздники и будни, в непогоду и ясные деньки
 «пятачок» у табачного киоска не бывает пуст.
 Одиночки и парочки
курят и смотрят,
перешептываются, переглядываются и ждут.
Ждут последние и первые,
 будущие и угомонившиеся,
музыканты и плотники вышагивают по твоей земле.
Ибо здесь торжествует и юродствует
папочка Случай.

Шизофреники и параноики
 ежедневно выходят сюда на дежурство.
Это они важно курсируют
от ступенек "парфюмерного" до витрин "книжного".
Наркоманы неведомых ощущений,
ловцы дураков и доверчивых,
 они знают цену своей уникальной значимости,
они и дня не проживут без тебя,
соблазнительный и коварный
Банный!

Все здесь твои актеры.
Ты лазейка
для безнадежных и шанс для честолюбивых.
Сказочный остров
и похмельный кошмар.
Лоск и сальность,
запад и север, восток и юг — твои клиенты.
Студенты и полковники,
водители троллейбусов и будущие никто —
твои заложники.
Здесь можно умереть от хохота,
либо повеситься под расписанием автобусов —
ты в один миг
можешь унизить
или щедро одарить,
о, бесстыдный и хладнокровный
Банный!

Здесь боятся и страдают,
 смеются и знакомятся,
сливаются воедино и разбегаются навсегда.
 Здесь все равны
и каждый волен успеть.
Самый праведнейший человек
расцветает здесь авантюристом.
В темноте и на свету
здесь умаляют и упрашивают,
проклинают и грозят, оживают и гаснут.
И случись великое потрясение,
взойди рай и разверзнись ад,
твои пациенты
придут к тебе людьми —
скорбящими, тоскующими,
страждущими и лелеющими
 свои кровные простейшие проблемы —
чтобы вновь взывать и замирать
в ожидании иного чуда,
которое укоротило бы твою
свободную энергию,
о, проклятый и притягательный лицедей
Банный!

     …Тут Кузьма Бенедиктович прервал это бесконечное захватываю-щее действо, перевел дух, вытянул ноги и, закрыв глаза, ждал, когда улягутся горячие ощущения.
     Он сидел и тихонечко наблюдал, как, словно угольки в костре, гаснут мириады ассоциаций и вспыхивают золотые звездочки микро-скопических символов.
     Теперь его не интересовало, как там снял Копилин жилье и какие вопросы задавали ему американские телевизионщики, приехавшие запечатлеть "ужасы Банного".
     Всё теперь было мимолетным, кроме только что изведанного ощу-щения слияния с душой воскресшего  поэта. Неожиданно для себя Кузьма осознал, что все еще шагает, сбросив тяжесть лет, помоло-девшим, по широченному Проспекту Мира - с человеком, который ни-когда не умирал, чьи острые реплики и замечания о происходящем вокруг воспринимаются как единственное счастье на свете. Они оба легко входили и выходили из натуры в натуру, и ирония переплавля-лась в страх, а страх становился смехом, отчаянье сменялось стра-стью, и вновь на душе делалось свежо и мудро, и можно было взгля-нуть на мир глазами освобожденными от глупых эмоций и страстей.
     «Эх, Николай Васильевич!» — повторял Кузьма.
     И в этом «эх» и долгом старомодном «о» звучала вся полнота по-нимания, к которой так тернисто и долго стремился бесприютный по-эт. Сегодня живость и улыбка не покидали его, и он рассказывал Кузьме о городах, в которых задыхалась его душа, о предках сего-дняшних прохожих, которых охватывал столбняк при виде такого из ряда вон выходящего явления. Сегодня ожила глупейшая мечта Ко-пилина, не реализовав лишь один нюанс этой мечты: не шли им навстречу такие же увлеченные беседой пары, и потому хаос Про-спекта Мира подхватил двух спутников и рассеял, разметал фантома-ми и призраками, вновь погрузив думы своих прихожан в огромную и мрачную утопию. И было слышно, как все стены города застонали, лишенные своих тысячелетних ожиданий, жестоко раздавленные клочком сказочной надежды. И может быть, или это почудилось Кузь-ме Бенедиктовичу, сам Банный издал что-то похожее на рёв усталого зверя. «Эх, Николай Васильевич!» — в последний раз вздохнул Бене-диктыч, и всё погасло.
     Он вновь пребывал в стенах своей одинокой комнаты, и другого бы устрашила такая участь, но Кузьма Бенедиктыч был рад несказан-но и благодарил судьбу за Копилина. Он понял, что стоит на пороге. Остается распахнуть дверцы и широкий мир, сметая всё на пути, во-рвется в сознание миллионов.
     У него дрожали руки. Он помнил, как у этих дверей топтался ве-ликий эпилептик, так долго шедший к ним, но все же не осмеливший-ся их толкнуть. Он разглядывал его наэлектризованную фигуру и ви-дел его ослепший глаз, подглядевший в щелочку тот опасный для из-мученного сознания мир. И он припомнил себя, ползущего от прими-тива к примитиву, возжаждавшего борьбы и устрашенного пролитой кровью, и пыль от изломанных судеб поднялась перед его взором...
     — Погодить, погодить, — успокаивал он себя, — еще есть время обдумать.
     И, закурив трубку, уже совершенно домашним, он вышел к своим гостям.



Жёлтое

     Когда я лежу в постели, то мысленно пишу долгий роман про жизнь одинокой крысы. Как она сидит в баке по воле существующего порядка, кормится объедками, и как другие крысы шастают снаружи, и от одиночества в ней рождается мысль. Я пишу роман о себе. И вот я вижу крысу, которая заглядывает ко мне в бак, и дивится на меня: что это я там делаю? А я лежу в своей постели и мечтаю о друге. У меня никогда не было друзей, и я всё жду человеческих глаз, так, чтобы поверить в себя и сесть за роман о крысе. А та, что заглядыва-ла к ней в бак, думает по-соседски благожелательно:
     «Не к лицу говорить: эх, если бы я был не один. Банально! И по-дозрительно. Вообще — всё это истерически-духовное — от духовной слабости. Веровать привык — и верует, потому что страшно, и чем больше «я», тем страшнее его потерять. Думающие часто самые под-лые. И по всей видимости, за все времена христианства в организме некий веровательный орган образовался, которого ранее в природе не наблюдалось. Приобретенный атавизм, если так можно сказать. Такие со всеми не пойдут, они куда-то в «вершины» свои уходят, им хоть что — сметану или масло, коттеджи и права, они все равно хри-петь и стенать будут. Все теперь об "уходах" мечтают, вместо бога, которого нет. Вреда-то никакого, если продукции хватает. Вот только откровения обожают до умопомрачения. Всё в душу лезут, которой нет, сами себя на изнанку вывернут и за других берутся. Эксперимен-таторы! Это атавизм приобретенный искажает их мировосприятие и настойчивость чудовищную придает. Но между прочим, такие полезны обществу, они, как пастухи, засыпаться не дают, хотя и болят от их крика уши, вот говорят, что они даровиты, это очень спорно. Дар, он должен не от труда отрывать, а к труду подводить. Мне кажется, что их веровательный орган за дар и принимают. Их попросту нужно изу-чить и в официальное русло направить. Нет лишних, есть непонятые. А с помощью разума мы всё поймем. Пусть тогда отвергают настоящее устройство жизни, мы прислушаемся и полезное на заметку возьмем. Это хорошо, что они думать могут заставлять. У них можно и методы, и приёмы брать, усваивать и свою методику разрабатывать. Всякая почва благодатна, если в нее еще и удобрения внести. И еще лучше жить будем, тогда и зло исчезнет само собой. Вот Платон, идеалист был, а тоже к разумному устройству жизни шел. Что толку, что есть такие, что и в трущобах благородные. Не все же такие. В основном мы хороши, когда у нас есть чем поделиться. С этим нужно считаться. И почему это кричат, что их нельзя понять — я вот понимаю.»
     Я слушаю это и вижу крысу, которая ест, ест и множится. Я кричу ему:
     — Я сделался мизантропом! Я тупик! Мне гадко и одиноко. Разре-ши — ведь чтобы умереть, тоже нужно мужество! Я уйду непорочным, чистым!
     Он садится на мою постель и, тяжело вздыхая, говорит:
     — Нет ничего ужаснее, когда у человека отнимают творчество. Это оно вскипело в тебе и ищет выхода. Страдания матерей, голод детей, катастрофы и смерти, твои терзания — ничто в сравнении с утратой вдохновения. Какую мрачную перспективу может нарисовать мыслитель? Колючую проволоку, автоматчиков, Содом и Гоморру, пытки и сжигание живьем? Что еще может придумать человеческий ум? Если уже было вырезание народов? Но мало кто знает о трагеди-ях, восходящих в самое небо. О той невыразимой боли человека, утратившего причастность к процессу движения мысли. Вот где по-настоящему величайшее зло этого мира, ибо за такие утраты челове-чество вновь и вновь будет расплачиваться деградацией, убожеством матерей, голодом детей и вырезанием народов. Ты счастлив, просто ты еще не познал этого.
     — Тебе-то легко, — отвечаю я, — ты веришь в себя, ты состоялся. Ты познал меру, а если я - бездарен?
     Но его уже нет. Он свободен в приходах и уходах. Он туманен. Я лежу один, а в баке пищит крыса. Я скребу когтями себе кожу, я хо-чу продолжения видений и молниеносных озарений, потому что еще одной расплавленной каплей в мой воспаленный мозг входит понима-ние: я привыкаю к ее постоянному присутствию.

* * *

  — Наступил 1999 год. — Ха-рактеристика Светланы Пет-ровны из чернового письма Строева: «мне с ней плохо и вкус кожи у нее едкий, фу!» — Леночка с Копилиным ходили по малину и набрали целое ведерко. — Веефомиту стукну-ло сорок лет. — Как книжку «лечить»: следы от грязных пальцев или карандашные по-метки на страницах можно удалить, протирая бумагу кро-хотным кусочком свежего хле-ба. — Больной снова лег в больницу. — Бенедиктыч и Любомир ходят дома босиком. — Бог шельму метит. —


* * *

     Возможно не стоило бы в лучшие времена вспоминать тех, теперь уже первобытных калужан, каких ныне не сыщешь в нашем городе. Тем более, что из нижеследующих воспоминаний современник может сделать легковесный вывод, что, де, положительных героев не суще-ствовало и что вообще хороших людей раз, два и три. Нет же, нет! Ни в коем случае. Я могу заверить, что сейчас все хорошие, отличней-шие люди, но вот тогда встречались всякие и тоже, отнюдь не злодеи, а немного, как бы это сказать, однобокие, что ли.
     И позвольте, разве я виноват, что именно такие редкие гости за-полняли действительность, собираясь пообщаться в моем доме, куда я сам лично никого не отбирал. И в конце концов туда стал захаживать совсем не отрицательный Бенедиктыч — скорее всего с отеческой целью отвлечь Раджика от излишних воспоминаний о загубленном изобретении. А если раньше населению не давали прочесть биогра-фию какого-нибудь подонка или узнать о механизмах поедания чело-века человеком, то я согласен с мнением нынешнего руководства страной — такое зажимание и было ключом к достижению своеко-рыстных интересов и оттяжкой скрупулёзного изучения звериных ме-тодов и животных инстинктов. Но - ах, как давно это попугайство бы-ло! И мне понятно брезгливое чувство историков, не желающих ковы-ряться в неукрашающих человечество фактах. И я не буду, да и бо-юсь описывать всё жизненно и детально, ибо меня могут посчитать мизантропом. Я лишь вспомню один характерный вечер для иллюстра-ции моего тогдашнего положения в обществе, заранее обрекая на не-удачу подобную форму повествования.
     Так вот, сидели мы в моем доме, под старину — при керосиновой лампе, обсуждали текущие события, и, как водится, Зинаида тон и направленность беседам задавала.
     — Сколько условностей цивилизация привнесла, — например, начинает она, — то нельзя, здесь кивни, это неэтично, и как хочется естественности, не правда ли, Веефомит?
     Не успеваю я полусогласно пожать плечами, уже по опыту зная, что спустя время она будет превозносить цивилизацию, как вокруг ее слов разгорается жаркий спор. И я привык как-то сразу тупеть, а слова говоривших воспринимать обрывочно и бессистемно. Тем бо-лее, к этому вечеру у меня возник интерес к одному субъекту — Ор-ганизму. Я всё выискивал в нем характерную особенность, но не находил — он являлся исключением из правил — организм и только, нечто законченное и цельное, вобравшее в себя все естественные процессы. Зинаида почему-то называла его "представителем средней полосы России". Он сегодня вставлял в спор реплики, которые были настолько прозрачны, что на них никто не обращал внимания.
     — Бог, как духовное начало, — перебивает спор Зинаида, — рас-тёкся по мужчинам, освободив их от вынашивания плода и родов. Он даровал эту функцию женщине, ей назначил быть хранительницей ду-ховных ценностей, и обязал ее стимулировать мужчину становиться богом или же, если он утратил в себе божественное, - свиньей, не так ли, Веефомит?
     Я уже знаю, что ей интересно исследовать меня, видеть в моих глазах испуг. Я смирился, и всё же страдаю от всех этих резких по-становок дел. Вопросы-то серьезные, нешуточные, о них как-то не следует быстро забывать, как это почему-то делает Зинаида. Но я по-нимаю, ей лучше знать, у нее есть цель, и все мы послужим во имя создания романа.
     — Я всё жду не дождусь, когда помлут эти сталые пелдуны, — го-ворит рядом со мной Раджик Бенедиктычу.
     — Какие, сынок?
     — Те, что из нас блины пекут! — воспаляется Радж, — Холошо, если бы остались одни дети и книги.
     Леночка всматривается в Раджика и задумчиво опускает глаза.
     — Старое утекает в младое, которое неизбежно впадает в ста-рость, — улыбается Раджику Большой Чиновник.
     Он вообще-то славный малый, этот Чиновник, вполне порядочный семьянин, компанейский, много не курит. Его сюда привел наш Спортсмен — тоже артельный парень, никого не боится, прекрасного сложения и роста. Копилин мне жаловался, что ему стыдно стоять ря-дом с ним.
     — Женское нетерпение приводит ко лжи и развращенности, — неожиданно заявляет Голодная-кажись-девушка, и все взоры устрем-ляются на нее.
     Она любит вот так иногда посоперничать с Зинаидой в тезисности. И у нее очень здорово получается. Но все мы признаем, что она слишком нервна и импульсивна для того, чтобы тягаться с мудрой Зи-наидой, которой, к тому же, как мне говорила Женщина-фирма, Го-лодная имела «неосторожную слабость» исповедаться в каких-то очень сугубо личных проблемах или еще в чем-то таком, что я по своей рассеянности пропустил мимо ушей. Всегда так, хотя я и инте-ресуюсь чужими жизнями, но почему-то при этом краснею. Мне боль-ше по нраву послушать, как читает стихи Леночка:
                «Всё зримое опять покроют воды
                И Божий лик отобразится в них!»
     Я теперь приспособился сидеть вот так тихонечко, вспоминать стихи и читающую их Леночку и лениво перебирать ёмкие фразы гос-тей, возбуждающе просачивающиеся в мое отрешенное сознание. Я словно ухожу и опять возвращаюсь, разрываясь между двух миров, пытаясь ухватиться за пресловутую нить преемственности и обрести равновесие. Я маятник: там-здесь, здесь-там, и иногда — но, может быть, это глупая гордыня — мне кажется, что я всюду...
     — Это уже решенный вопрос! — доносится до меня твердый голос Сытой женщины. — Наш хриплоголосый бард всем доказал, что и поэт может быть нищим.
     — О чем она? — шепчу Копилину.
     Он единственный, кто всегда без раздражения вводит меня в ла-биринты споров. Быстро поясняет и теперь:
     — Ваш Философ Грубой Дырки сказал, что настоящий поэт не име-ет право жить лучше многих.
     — Спасибо, — поспешно шепчу я, увидев, что Зинаида бросает в меня недовольные взгляды.
     — А может, в том его и беда, что он для улучшения собственной жизни и стал бардом, кто его проверял? — говорит тайный Чемпион мира по сексуальной возне, — самое темное место на свете — чело-веческий мозг.
     И он изящно постукал пальцами по своей розовой головке.
     Это нехорошо, что я его, при всей жажде любви к человеку, по-чему-то недолюбливал. Есть такое: брезгуешь, к примеру, червяками, когда вполне точно знаешь, какое количество земли один червь раз-рыхляет в сутки, и потому никогда не втопчешь его в грязь, а все равно брезгуешь — хоть провались. Может быть, чувство у меня к тайному Чемпиону от первого знакомства с ним. Я тогда еще не знал, что он чемпион по этой возне. Сидим мы небольшим составом, и Большой Чиновник привел его и представил: «Тоже, как все ищущие люди, пописывает.» Ну и ладно. Почитал он нам что-то свое, библей-ское. Зинаида его проверочными тестами обстреляла,— вроде, как все. Говорим. Он все об искусстве эротики Голодной-кажись-девушке что-то рассказывал, и вдруг она его упрекает:
— Как вам не стыдно ходить вверх ногами!
— Такова моя природа, — миролюбиво пояснил он ей.
— Сейчас же уберите ногу с моего плеча! — истерично закричала она.
     — Да что вы, я ею делаю всё еще лучше, чем вы рукой, — оби-делся тайный Чемпион мира и длинными пальцами левой ноги почесал спину.
     — Неплохо, — сказала невозмутимая Самостоятельная женщина, — непривычно немного, когда разум болтается между рук, а в общем — вполне оригинально.
     И головка Чемпиона заалела от благодарности.
     — Как это нелепо, — упрекнула тогда всех Зинаида, — обсуждать чужие недостатки и выпячивать свои достоинства. На кой всё это те-лесное — эта форма, если она пойдет на съедение червям. Важны идеи!
     Мы согласились, но, скорее всего, от прозвучавшего тогда слова «червь» у меня и закрепилась в голове нелепая связь между тайным Чемпионом и этой безобиднейшей формой жизни. Бывают такие не-приятные устойчивые ассоциации.
     Теперь я сочувствую, что ему всегда приходится быть тайным. Я к нему привык, как привыкают ко всему живому... И признаюсь, я не нравлюсь сам себе с таким чувством брезгливости. Вон Бенедиктыч: сидит, изображает из себя добропорядочного тестя и Чемпиону чаек подносит, «с сахарком, без?» —  спрашивает, к каждому слову с по-чтением прислушивается. А я вновь уныло осознаю, что гости гораздо активнее меня, продолжают, наверное, как в старых стихах, «работу адову», и что ни возразить им, ни дополнить их слова мне нечем. Тос-ка какая-то.
     — Мы не знаем, что именно преследует человек, совершенствуясь профессионально, — продолжает тайный Чемпион, — снимите шоры! Вполне допустимо, что творчество — всего лишь метод устройства в жизни. И мне непонятно, почему некоторые снисходительно относятся к желающим сексуального счастья. Чего тут ужасного?
     Я впервые услышал «счастье» в таком сочетании и не успел его осмыслить, как все заговорили наперебой.
     — Это точно! Я вот очень даже понимаю то великое поэтическое ощущение: «Люблю я щи...та-та-та-та». Ну как там дальше у поэта? — волновалась Женщина-фирма.
     — Это не то счастье! И не тлогайте гениев. В них столько всего. Они везде находят смысл, — с пониманием  изрекает Радж.
     — Ну и что, что они гении! А я пожить хочу, пожить - и  всё, вери-те?! — разгорячился Спортсмен.
     — Очень даже понимаю, — признается Самостоятельная женщина, — я вот обожаю рвать цветы, включенные в Красную Книгу. Знаю, что нехорошо поступаю, а не могу удержаться — такое светлое ощу-щение появляется, когда держишь редкий цветок, а что за тонкий аромат от них в комнате!
     Она преображается на глазах, становится одухотвореннее, а Зи-наида смеется:
     — Вы такие наивные, такие опасные!
     — Всё в кайф, родная, всё в кайф! — очень задорно радуется Че-ловек-ман.
     — Ах, спойте, Алёша, — просит Копилина Сытая женщина, — мне сегодня почему-то грустно, и мне хорошо с вами.
     Копилин отнекивается и правильно делает, потому что бессмыс-ленно что-либо затевать, пока Зинаида не подведет итог спорам.
     — Когда поэта не принимают, он развивается, — направляет она разговор в нужное русло.
     — Верно, — выступил Большой Чиновник, — общество стращаний, всяческих гонений — благо для молодежи, лакмусовая бумажка для выявления талантов. Вот мне тридцать семь лет, и я начинал в вопи-ющих условиях, они заставляли думать! Человек  проверяется и фор-мируется ими, и если он побеждает в экстремуме — то достоин и жиз-нен!
     — Маразм крепчал, — улыбнулся Организм, и Зинаида улыбну-лась, она любила свою присказку.
     Кузьма Бенедиктович собирает пустые кружки, и я, передавая ему сахарницу, ненароком слышу, как Организм шепчет Сытой женщине:
     — Я вот на вас смотрю и чувствую себя так неловко, вы такая, а я прямо... гадёныш, а вы... так и хочется одеться в самое лучшее, стать повыше ростом, расправить плечи... Видимо, у вас такие высо-кие идеалы?
     — Да, - отвечает она, — я ищу зрелого человека, от которого мог-ла бы родить великого ребенка. Что в этом плохого?
     Он влюблен — этот Организм, и мне неловко. Я сам не нахожу ни-чего плохого в ее словах. По мне - пусть все здесь любят друг друга и переступают любые пределы. Жаль, что комната тесновата для та-кого коллектива, не знаешь, куда себя деть в подобной ситуации — все-таки люди шепотом  говорят, значит, не хотят, чтобы их услыша-ли. Я отодвигаюсь к двери. Меня выручает Голодная-кажись-девушка. Она произносит замечательные слова:
     — У кого нет внутренних убеждений, ценностей, тому и защищать нечего. Он всегда уползет, чтобы сохранить жизнь. После гибели ге-роев надолго остаются выживалы и изменники...
     Эх, если бы она не добавила этого слова «любви» — ее речь име-ла бы единственный подтекст. А так многие посчитали, что ее слова рождены какой-то любовной драмой.
     Общество вновь всколыхнулось, заговорило о выживалах и геро-ях и разделилось на пессимистов и оптимистов. Я попытался встать на сторону последних. Одна Леночка да еще Бенедиктыч не принимали участие в споре. Леночке без разрешения открывать рот запретил Копилин, и она с трудом, но все-таки сдерживалась, а Бенедиктыч отправился за чаем, и я позавидовал его одиночеству на кухне. Зи-наида не любила, когда я уходил, считала это негостеприимным.
     А гостям было не до меня. Раджик что-то доказывал Организму, Копилин их обоих успокаивал. Философ Грубой Дырки некстати пы-тался объяснить свою идею о том, что людям пора бы разрешить всё и отменить механизмы подавления, хоть бы для эксперимента. Я заме-тил, что Зинаида его как-то творчески возбуждала. «Я за! — подхва-тил идею Философа Человек-ман, — я тоже думаю, что мы созрели до состояния, когда каждый может дать отчет в своих действиях и знать меру в еде, питье и удовольствиях. Нужно только убрать явных де-градантов!» Но Человек-ман был слишком молод, чтобы Философ мог удовлетвориться его восторгом.
     Общение продолжалось...
     Я вновь ушел в себя и думал, что сегодня еще не так тесно, пото-му что не пришли Говорящая трибуна, Человек-пуп, Джентельмен-ноготь, милый Больной, Общий любимец и их друзья. Моя голова лоп-нула бы от перелива проблем и идей, в которых я итак копошился, как муха в путине. Для достоверности я могу прибавить Человека-всегда-говорящего-только-«хмы», который целыми вечерами пил крепкий чай в углу за этажеркой, но вряд ли стоит пускаться в уто-мительный объективизм и вставлять в диалоги его многозначительные "хмыканья"...
     Я вышел из отрешенного состояния, когда услышал гитару Копи-лина. Его попросила сама Зинаида. Он играл и пел в тот вечер беско-нечно, и я заметил, что с каждым звуком его гитары в моей голове делается просторнее и свободнее.
     Я утопал в звуках, смотрел на гостей и гадал: почему одни бегут, по уши в деятельности, а другие сидят, курят, смотрят, и что же лич-но я представляю между ними?  Я находил, что мог бы быть каждым из присутствующих и улавливал, что моя личность то множится в бес-предельность, то усыхает до рамок банальнейшего типажа. Я физиче-ски осознал, что прожил тысячи жизней, и, чем дальше, тем труднее возвращаться к своему первородному «я». Чего оно хочет, это беспо-лое «я»? Что оно знает? Что мне мешает услышать его, понять себя? Или препятствует накопленный веками страх, когда весь разум по-глощен борьбой с ним, когда он только и занят тем, что созданием красивых идей или выплесками чудовищных фантазий мученически противостоит грядущим ужасам и опасностям, которые кружат вокруг тысячами случайностей, произрастая из уродств, ошибок и дремуче-сти? Быть может, подобные сложные стилистические конструкции за-путывают всё?  Или выйти к себе не позволяет иной страх — страх непомерных усилий, каких-то разрушительных жертвоприношений, утраты любви к привычным формам, надрыва и поражения в пути?..
     Нет-нет, разгонял я монотонные вопросы, и сталкивался с пытли-вым взором Зинаиды, собирал остатки воли, смотрел на Леночку и го-ворил себе, что больше мне ничего не нужно, с меня довольно и этой крошечной вселенной.
     А струны Копилина звучали возвышеннее, чем голоса.
     И если бы не излишняя сентиментальность Голодной девушки, ве-чер мог бы закончиться так ровно и плавно, как угомонившееся море. Но когда Копилин доиграл, она очень чувственно и излишне искренне сказала:
     — Как это здорово, если бы мы могли жить вот так единой друж-ной семьей!
     И всем от избытка чувственности стало неловко и грустно.
     Один тайный Чемпион придвинулся к ней поближе.
     Глаза у гостей увлажнились, они поспешно вставали с мест. Но никто не шел к выходу. Все смотрели на Зинаиду, зная, что она должна закрыть вечер, резюмировать наговоренное. И она сказала:
     — Правда у каждого своя, но есть истина, которая не есть правда, а настоящий талант всегда вызывает жестокую зависть.
     Из этого все поняли, что и на нее сильно подействовала музыка Копилина, и поэтому один прекрасный тезис наложился на другой, и долгожданного парадоксального эффекта не вышло.
     Помню, я встал, довольный, что сегодня  Зинаида меня не потро-шила, когда случилось нечто полуфантастическое — вдруг, совер-шенно ошеломляюще, Философ Грубой Дырки вышел на середину и не упал, а буквально бухнулся на колени и дико заголосил. Именно заголосил.
     И это было ужасно! Он смотрел на Копилина мучительным пылаю-щим взглядом, и сверху его здоровенный голый череп казался жел-тым диском, мистической шаровой молнией, влетевшей в раскрытое окно.
     Он причитал, как на кладбище:
     — Каюсь! Во всех гадких грехах каюсь! Всё пробовал, идиот! За думки тщеславные, за возню постельную, за обманутых этим черепом, — бил он себя кулаком по голове, и на глазах она наливалась кро-вью. — Прости, Зинаида! — умолял он со слезами на глазах, — про-стите все. Отпустите грехи! Не могу носить их! Переполнен! Бил зве-рей по голове, бил! Жену ненавидел и смерти ей желал! Все мне ме-шали! Род человеческий презирал! Гордыня изъела! Требовал от дру-гих чистоты, которой сам не имел! Нечист был, как и само времечко! Слаб, подл и жаден! Унижать любил, на каждом шагу трусил! Мерзо-стен!..
     О, как долго он кричал, чем дольше, тем унизительней. Во мне всё дрожало, сотни зеркал лопались, стекло резало и кололо, и сквозь трещины и выбоины проглядывали новые зеркала, уже изуродован-ные узорами трещин, отражающие мои искривленные «я»; и я бы вы-скочил вон, если бы не этот проклятый обездвиживший всех шок…
     И не стал бы я вообще упоминать об этом происшествии, если бы чуть позже, когда Философа привели в чувство и увели домой со-страдательные женщины, Кузьма Бенедиктович не напомнил мне один выкрик:
     — Что же делать, — признавался Философ, - мне так часто прихо-дилось разочаровываться в человеке, в друзьях. Я гадок и жалок тем, что во мне боязнь разочарования, я никого не подпускаю всерь-ез, прячу тоску в глазах, я не верю, что меня не предадут и не бро-сят. Какой это груз, какое уныние, какой грех жить вот так!
     — Это очень интересное признание, Валерий Дмитриевич, — ска-зал Кузьма Бенедиктович, когда привел эти слова Философа.
     А если честно, сам я этих слов не слышал, а не выдумал ли их Бе-недиктыч — не уверен. Я был очень раздражен этой невыдержанно-стью, меня возмутило, что Философ заставил всех нас после чистого чувства испытать мерзость, а лично меня вновь отшвырнуло в моно-тонные волны вопросов о своем «я». Лишь одна Зинаида искренне восхитилась его поступком, ну и, естественно, все очень громко и фальшиво простили ему грехи.
     Раджик и я провожали Копилина с Бенедиктычем. Был поздний вечер, и в душе у меня ползали змеи.  Мне казались более чем не-уместными пространные рассуждения виновника этого происшествия — Копилина, гармонией звуков, или еще там чем, вызвавшего такую вопиющую реакцию у моего коллеги. Я шел рядом с тенью Раджика и слышал, как Алексей объяснял Леночке совершенно спокойно и не к месту:
     — Есть такой тип обывателя. Он чтит приметы, обожает таинства, задыхается от восторга при столкновении с чудесами, интересуется интимными трагедиями, ужасается ими, всё как положено, дрожит при упоминании  о бессмертии, хочет и боится жить страстно. И вот он по-требляет культуру, потребляет чужие эмоции, лирику, энергию, воз-буждается, и всё на пустом месте, помигает и вовремя спать ляжет, чтобы всё забыть назавтра, всю эту культуру отвергнет, возбудится каким-нибудь новым зрелищем. Когда это женщина и с ней пережи-вешь что-нибудь нечеловечески выстраданное, то спать ложишься, как на каторгу.
     На этом самом месте Леночка, ни слова не говоря, ушла вперед. И мне тоже было непонятно, кого он имел в виду. Может быть, у него уже были подобные реакции на музыку, и выходка Философа не по-действовала на него, раз он мог так легко рассуждать; да и что все мы знаем о Копилине, кроме того, что он перекати-поле и страдал страхами перед магазинами?
     Всем было неловко, не знаю, как другим, а мне после этих вече-ров не было на планете места. Долго шли молча, и я подумал, что та-кие же слова говорил Москвичке. Я даже остановился от такого нелепого предположения, и захотелось развернуться и покинуть этот ниспосланный судьбой коллектив, возомнивший о себе невесть что, а на самом деле представляющий на арене жизни ничтожную малость. Все эти гипертрофированные эмоции, и кто я сам со своим недоуми-ем? И я бы отправился бродить по замерзшей Оке, чтобы найти чер-ную полынью и долго смотреть на притягательную текучесть, если бы Бенедиктыч не подарил мне отсрочку:
     — На сегодняшний день я знаю, чего хочу, — сказал он Копилину, — я знаю, что это нехорошо, но зато честно: ходить из города в го-род, и чтобы никого не было, чтобы люди исчезли, чтобы войти, куда хочешь, взять, что хочешь, посмотреть, куда хочешь, чтобы побывать так в огромной пустоте, дабы душа отдохнула и насытилась. У тебя бывало так, Алеша?
     Копилин что-то отвечал, но я не расслышал, потому что в этот же миг, содрогнув ночную Калугу и пригвоздив бедную Леночку к месту, рядом со мной зазвенел и тут же сорвался голос забытого Раджика:
     — Исп’авить! С’очно исп’авить эту жизнь, эту чёлтову беллибелду! Мамочка моя, мамочка!..

* * *
    
     Леночка выглянула из кухни:
— Вы уже переоделись?
— Да, да, входи, — появился Бенедиктыч.
     Алексей оторвался от воспоминаний и спросил:
     — О чем я думал?
     Веефомит улыбнулся. Он знал, что Бенедиктыч понесет всякую чепуху, погадает, посетует, скажет, что недостаточно сконцентриро-вал силы и энергию на проникновение в сознание. И Веефомит при-нимал его чудачества. Один он предполагал, что Бенедиктыч ничего не делает зря, любое действие обернется выводами и смыслом.
     Но тем был и ценен Веефомит, что не лез с расспросами раньше времени. Он видел золотые руки Бенедиктыча, принял его нестан-дартный ум и теперь не удивлялся его шалостям и причудам. Он лю-бил этого не понятого никем человека, хотя и странною любовью. Ве-ефомит отдал бы весь мир за одного Бенедиктыча, который терзал его и доводил до сумасшествия, но который выкидывал такие штуки, от которых становилось ну просто сладко на сердце. Между ними те-нью стояла Москвичка, и Валерий Дмитриевич всё еще ревновал, а Бенедиктыч никогда не касался этой темы. И от этого Веефомит рев-новал еще больше. Сегодня Леночка ярко оживила ее образ, и Ве-ефомит утопал в воспоминаниях.
А Бенедиктыч, как всегда в таких случаях, стал притворно охать, хвататься за грудь, зевать, жаловаться на усталость, и Веефо-мит понял, что пора прощаться. Перед дверьми, пожимая руку Копи-лину, он сказал так, чтобы никто не расслышал:
          — Ты поймал жар-птицу.
Он шел по улице и кисло думал, что Зинаида с подругами там сейчас дебатирует на всю катушку и будет укорять за молчание и сонливость. «А ведь между мною и ею обыкновенная страсть! — испу-ганно постиг он. — Еще два-три дня и они меня совсем выживут. Что делать?» Но отбрасывая нехорошие предчувствия, он стал вспоми-нать Москвичку, отдался прошлому, сбегая от настоящего.
В это же время Кузьма Бенедиктович заперся в мастерской. Алексей ушел в ванную. Леночка бережно повесила гитару на стенку и задумчиво села на диван. В который раз она спрашивала и отвеча-ла сама себе: «Да, да, да, я счастлива! Так долго, так полно, что да-же страшно. Неужели бывает так долго, так полно?» Она аналитик, милая, лапочка, умничка. Они оба, она и Копилин, медленно раскры-вались, освобождаясь от тесной шелухи почек. И она всегда помнила, как стояла у последней черты, шагни за которую — ей бы уже не бы-ло возврата к пониманию Копилина, она бы уже не смогла войти в не-го так самоотверженно. Она видела в нем смутное отражение Кузьмы Бенедиктовича, и это для нее было странным и непознанным. С дет-ства Бенедиктыч был для нее сказкой, она видела его куда-то летя-щим, она помнила, как однажды он приехал, играл с ней и шепнул, наверное, сам себе: «Ленка, ты моя дочь», — а она запомнила, и ей всегда хочется ему сказать «отец», но она не может, ей не то страш-но, не то стыдно произносить эти слова...
Она встала и на цыпочках подошла к двери мастерской. «Наверное, лег спать.» И тут из-за двери донеслись голоса, ей пока-залось, что там бубнит Веефомит. Но Веефомит ушел! А вот и чей-то женский голос. Она расслышала, как он грустно произнес: «Родной мой, КБТ, понимаешь, это он. Для тебя это глупость, а я вспомнила. Родной мой, это не в моей власти.» Леночка прижалась к двери. - «Вам никто здесь не будет давать интервью», — услышала она незна-комый голос. — «Почему?» — спросил кто-то. — «Потому что боятся. Я бы вам многое рассказал, накипело, но я без прописки.» Стало ти-хо, а потом женский голос больно прокричал: «Кузьма, я не могу без тебя! Ну что мне делать? Это безумие!»
      — Кто-то у дяди Кузи есть! — шепотом, вся дрожа, сказала Ле-ночка появившемуся Копилину.
     Он смутился, но тоже остановился послушать.
     — Как там может кто-нибудь быть, если никто не входил? — спро-сил он.
    «Какое там КБТ, ты просто развратная бабенка!» — расслышали они крик, от которого в ногах похолодело. Дальше они ничего не смогли услышать.
     —Телевизор, что ли? — спросил Копилин.
     У Леночки горели глаза, она подскочила к телевизору, включила. Когда экран засветился, она по очереди нажала все кнопки программ. Нигде особых страстей не значилось и намеков на них не нашлось, всего один художественный фильм и тот про животноводов.
—Может быть, что-нибудь было интересное, — сказал Копилин.
В этот момент из мастерской высунулся Бенедиктыч.
—Вы не спите? Постель вон там, Ленок, а я вздремну.
Леночка встала и подошла к нему.
—Дядечка Кузя, у тебя радио есть?
Она старалась заглянуть через его плечо в мастерскую.
—Нету, Леночка, у меня телевизор.
— Один?
— Ага.
— А ты там не один?
— Кузьма Бенедиктович покраснел.
— Один я, Ленок, с кем же мне быть.
— А почему это у тебя голоса и разговоры?
Тут Кузьма Бенедиктович еще больше покраснел и стал прикрывать дверь.
     — Это, Ленок, наверное, от соседей звуки просачиваются. Я им сейчас позвоню, скажу, чтобы убавили громкость.
     — Нет, дядечка, ты кого-то там прячешь.
     Она засмеялась и попыталась толкнуть дверь. Кузьма Бенедикто-вич навалился и защелкнулся на запор.
     — Спокойной ночи, — услышали они.
     — Ленка, так нельзя, мы все-таки гости, — упрекнул Копилин.
     Но она прямо-таки воспламенилась от любопытства.
     — Ну и дядечка! Знаешь, он мне как друг, он что-то там придумал, кошмар! Тут какая-то жуткая тайна, покраснел хитрец! Ты видишь, какое он чудо! Знаешь, если бы не ты (она весело рассмеялась), я бы за него вышла замуж!
     С Алексеем произошло что-то необъяснимое. Он встал и ни с того, ни с сего отвесил ей звонкую пощечину. Мир рухнул в ее голове, она всплеснула руками и убежала в ванную.   Копилин долго курил на кухне. Он проклинал эту случайно услышанную фразу: «развратная бабенка!», он презирал свою почечную шелуху, из которой так мучи-тельно произрастал. Он был ненавистен сам себе, ему хотелось раз-рыдаться и бежать, сдерживала только мысль, что он свободный гражданин вселенной и может хоть завтра уехать в Америку.

     Зелёное


Рецензии