Овидий, Метаморфозы, книга 8

Начал уже Люцифер убирать покрывало ночное
с новорождённого дня. Дуновения эвра ниспали,
влага же туч поднялась. Лёгкий путь Эакидам с Кефалом
нежные австры дают. При содействии доброго ветра
в прибыли в порт корабли даже ранее, чем ожидалось.
Минос воюет вовсю, лелегийские гавани грабит,
Марсовой силой своей начинает крушить Алкатою  –
город, где царствует Нис, у которого пурпурный волос
темя украсил собой, между славных седин прорастая,
будто являя залог многолетней и памятной власти.
Шесть уже раз поднялась пара лунных рогов на востоке,
только удача войны оставалась пока нерешённой,
реяла между бойцов на сомнительных крыльях Победа.
Башня, творенье царей, украшала поющие стены –
замуровал, говорят, сын Латоны в них дивную лиру,
свой инструмент золотой, и те стены, как струны, запели.
Юная Нисова дочь по ступеням любила взбираться,
камушки в стены кидать, чтобы звучные камни послушать.
Этим она до войны развлекаться любила, теперь же
шла каждый день созерцать поединки сурового Марса.
Долго тянулась война. Всех вождей уже девушка знала
по облаченью, коням, и мечам, и колчанам кидонским.
Знала она и лицо дерзновенного сына Европы,
лучше, чем надо бы знать. По суждению девушки, Минос,
если он прячет лицо под увенчанным перьями шлемом,
даже и в шлеме красив. Если этот боец поднимает
бронзой расцвеченный щит, за щитом проступает сиянье.
Если он гибким копьём размахнётся, то девушка хвалит
силу искусства его в сочетании с воинской силой.
Если кладёт он стрелу на широкий свой лук, то клянётся
девушка, что со стрелой так лишь Феб обращаться умеет.
Бронзовый шлем снял герой, и лицо молодое открылось,
в пурпурный плащ облачён, он сидел на расшитой попоне,
на белоснежном коне и натягивал пенные вожжи.
Нисова дочь, вне себя, совершенно утратив рассудок,
всё, что ни тронет герой, называет навеки счастливым –
дротик, лежащий в руке, и упругие вожжи в ладони.
Если бы только могла, эта девушка быстрой походкой
в лагерь врагов бы вошла. Если было бы это возможно,
с башни, что выше других, смело бросилась в лагерь бы кносский,
бронзу могучих ворот неприятелю бы отворила,
только бы Минос велел! Так она размышляла, взирая
на белоснежный шатёр, где скрывался диктейский  правитель,
и говорит: «Как мне быть? Горевать ли о тягостной бойне
или хвалу ей воспеть? Я врага полюбила, но Минос,
если б не эта война, незнакомцем бы мне оставался!
Вот бы войну прекратил и меня бы заложницей сделал!
Спутницей стала бы я и залогом надёжного мира!
Если, прекраснейший царь, твоя мать на тебя походила,
то не напрасно сам бог воспылал к этой женщине страстью!
Было бы счастьем тройным, расправляя по воздуху крылья,
в лагерь тот кносский влететь и спросить у царя, обнаружив
пламя моё перед ним, за какое приданое хочет
мною он вечно владеть и не брать бастионов отцовских!
Лучше надежды терять, чем предательством брак заработать!
Впрочем, бывало и так, что цари, проявив милосердье,
в благо могли превратить поражение для побеждённых!
Он справедливо пришёл отомстить за убитого сына,
он и причиной силён, и поступком по этой причине.
Нас он, конечно, возьмёт. Если городу надо сдаваться,
лучше, чтоб наша любовь, а не бойня жестокого Марса
эти врата отперла! Так он город возьмёт без убийства
и не растратит ни дней, ни своей драгоценнейшей крови!
Я же не буду трястись, что невежа какой-нибудь рану,
Минос, тебе нанесёт! Кто такой грубиян, что посмеет,
зная о том, кто ты есть, прямо в сердце копьё тебе бросить?
Всё-таки я молодец! Я себя выдаю, а приданым
станет мой город родной! Эта бойня закончится свадьбой!
Мало, однако, желать! У ворот ведь поставлена стража,
связка ключей у отца! Я, бедняжка, пугаюсь до жути
только его одного! Мне отец не даёт развернуться!
Вот бы веленьем богов я совсем без отца оказалась!
Каждый – свой собственный бог! Слабаков презирает Фортуна!
Жарко пылает любовь! Да иная бы девушка точно
всё бы с дороги смела, что мешает высокому чувству!
Чем она твёрже меня? Я сама сквозь огни бы промчалась,
бросилась бы на мечи! Но, по счастью, на поприще этом
нет ни огней, ни мечей. Только волос отцовский мне нужен.
Гор золотых он ценней. Принесёт этот пурпурный волос
вечное счастье душе и желание сердца исполнит!»
К молвящей эти слова ночь, кормилица всякой заботы,
мягко ступая, пришла. Храбрость выросла вместе с тенями.
Ранний навеялся сон, чуть заметно давящий на сердце,
сильно уставшее днём. Тихо девушка (вот преступленье!)
в спальню отцову идёт, и срезает губительный волос,
и поскорее бежит, завладев нечестивой добычей,
[способ коварный найдя сквозь ворота пройти городские],
в лагерь отцовых врагов. Так она преступленьем гордится,
что проникает в шатёр и царю всполошённому молвит:
«Вот преступленье любви! Я, царевна, рождённая Нисом,
Скилла, тебе отдаю и моих, и отцовых Пенатов!
Я ничего не прошу – лишь тебя! Вот он, пурпурный волос,
нашего чувства залог! Ты меня ведь не с волосом видишь,
но с головою отца!» И свой мерзостный дар протянула
девушка в правой руке. От руки этой Минос отпрянул
и, глубоко потрясён отвратительным делом, ответил:
«Боги тебя да швырнут, о позорище нашего века,
в бездну со светлой земли! Ты и суше, и морю противна!
Я не смогу потерпеть, чтоб такое исчадье коснулось
Крита, родимой страны, колыбели Юпитера-бога!»
И справедливейший вождь, обсудив заключение мира,
людям своим повелел отвязать кормовые канаты
и увести корабли, защищённые кованой бронзой!
Скилла, увидев, что флот потянулся в открытое море,
что удаляется вождь, без награды оставив злодейство,
стала молиться сперва, но потом задрожала от гнева.
Руки к судам протянув и густыми тряся волосами,
воет: «Куда ты бежишь? Я победу тебе подарила,
дому тебя предпочла, предпочла и отцу дорогому!
Изверг, зачем ты бежишь? Победил ты моим преступленьем,
я победила тобой! Ты и дар мой, и чувство отринул,
нашу любовь растоптал! И на что уповать мне осталось,
как не на помощь твою? И куда мне теперь обратиться?
К родине? Родины нет!  Но представим, что город свободен –
кто там предателей ждёт? Как родного отца я увижу?
Стал он подарком тебе! Город прав, что меня презирает!
И сторонятся меня, как дурного примера, соседи!
Я ведь закрыла весь мир, чтобы Крит оставался открытым!
Если ты Крит отберёшь, если скроешься, неблагодарный,
ты не Европой рождён, а гостей ненавидящим Сиртом,
стаей армянских тигриц и дрожащей под австром Харибдой!
Ты не Юпитера сын, и обличьем быка не пленилась
мать дорогая твоя  (это ложь о твоей родословной)!
[Бык настоящий-то был, но телицы ему не хотелось],
вот кто тебя породил! Нис, отец! Начинай наказанье!
Радуйтесь нашей беде, мною преданные цитадели!
Я признаю всю вину и погибель свою заслужила!
Кто пострадал от меня и моих нечестивых деяний,
тот пусть меня и убьёт! Победивший моим преступленьем,
что ж ты меня не казнишь? Я тебе оказала услугу,
дом и отца погубив! За тебя выйти замуж достойна
только развратница та, что вошла в деревянную куклу
и под свирепым быком зачинала свой плод несуразный!
Разве ты слышишь меня? Разве ветры теперь не уносят
всё, и суда, и слова, мой возлюбленный неблагодарный?
[Не удивительно мне, что тебе предпочла Пасифая,
как сообщают, быка! Ты, конечно, был более диким!]
Горе! Отходят уже! Синь шипит под ударами вёсел,
и ни земли, ни меня с кораблей скоро видно не будет!
Но не надейся уйти, тщетно службу мою позабывший!
Я поплыву за тобой, на корме я изогнутой буду
долго над морем висеть!» Прокричала и прыгнула в море.
Силу любовь ей даёт! Устремляется за кораблями,
кносские кили ловя, ненавистная спутница жизни!
Это увидел отец (он уже поднимался над морем,
стал он орланом большим, расправляющим рыжие крылья).
Начал он падать на дочь, метясь клювом своим крючковатым.
Та отпустила корму, ветерок не даёт ей коснуться
жадно зевающих вод. Перья пышно растут из ладоней,
птицей взлетает она! Люди птицу назвали Киридой,
помня, что в горе своём эта девушка срезала косы.
Минос исполнил обет, сто быков для Юпитера-бога
в стенах куретских  заклав, и добычей дворец разукрасил.
Но опозорился род. Растекается слух о царице,
что разродилась она кровожадным двухтелым отродьем!
Чтобы стереть этот стыд, заточить вознамерился Минос
чудище в дом без дверей, состоящий из многих проходов,
а гениальный Дедал, величайший ремесленник мира,
сделал большой лабиринт и запутал там все коридоры,
чтоб разбегались глаза, проходя по изогнутым стенам.
Как легкоструйный Меандр по фригийским полям протекает,
льётся вперёд и назад, непонятно куда ускользая,
сам же встречает себя, и глядит на растущие волны,
и то к истокам своим, то обратно к открытому морю
мчится невнятной струёй, так Дедал наполняет блужданьем
сеть многосложных путей. Мастер сам с превеликой натугой
выход сумел отыскать из обманчивого лабиринта.
Был в этих стенах потом полубык-полуюноша заперт,
выпить он дважды сумел приношение крови актейской,
в третий же раз был убит, на повторное девятилетье.
Девушка трудную дверь, никому не доступную прежде,
смотанной нитью своей в лабиринте найти научила.
Взял Миноиду Эгид, распустил паруса и помчался
к Дии, но спутницу там с непонятной жестокостью бросил.
Плакала долго она, умножая созвучия жалоб,
Либер пришёл, и помог, и раскрыл для бедняжки объятья,
в небе прославил её вечно видимой звёздной короной,
снятой с её головы. Та корона летит по эфиру,
из драгоценных камней образуются яркие звёзды,
и полукружьем встают, застывая меж двух Геркулесов,
первым, несущим Змею, и вторым, на коленях стоящим.
В это же время Дедал, остров Крит всей душой ненавидя,
долго в изгнанье томясь и мечтая о крае родимом,
к морю не мог подойти. Он сказал: «Царь отрезал мне волны,
путь же небесный открыт. Мы по небу отсюда умчимся!
Минос тут всем овладел, но лишь воздух ему недоступен!»
Молвил и ум обратил на открытие тайных ремёсел,
новой природе служа. По порядку расставил он перья,
[с маленьких перьев начав, а потом с каждым рядом длиннее].
Так зарастают холмы и так тянутся выше и выше
как ты, наверно, видал, тростнички деревенской свирели.
Воском и нитью льняной основание и середина
перьев была скреплена. Мастер крылья легонечко выгнул,
как то бывает у птиц. Ну а мальчик Икар в это время
рядом стоял и не знал, что касается собственной смерти.
Он с посветлевшим лицом теребил шелестящие перья,
пальцем большим размягчал желтоватые шарики воска,
вёл непослушно себя, неуместной игрой замедляя
дивное дело отца. Завершилась, однако, работа.
Мастер, подняв два крыла, придавал равновесие телу
и всё спокойней парил на подвижном дыхании ветра.
Сына потом наставлял: «Ты лети между морем и небом,
предупреждаю, Икар! Если ниже ты спустишься, море
перья твои отягчит. Если выше взлетишь, загоришься.
Средней держись высоты! На Медведицу и Волопаса
я запрещаю смотреть, и на вынутый меч Ориона!
Следуй всё время за мной!» Обучая подростка полёту,
мастер к сыновьим плечам прикреплял непривычные крылья.
Меж наставлений и дел увлажняются старые щёки,
руки отцовы дрожат, и с последним навек поцелуем
сын отпускается вдаль. А родитель, за спутника в страхе,
быстро летит впереди, словно птица, которой впервые
нужно птенца выводить из гнезда в необъятное небо,
и увлекать за собой, обучая смертельным искусствам,
[крыльями машет отец, наблюдая за крыльями сына.]
Где-то внизу и рыбак с тростником рыболовным, и пахарь,
и одинокий пастух, оперевшийся грузно на посох,
смотрят, не веря глазам, полагая, что в чистом эфире
светлые боги парят! Слева высился остров Юноны,
Самос, и вот его нет (быстро Делос и Парос исчезли),
справа остался Лебинт и обильная мёдом Калимна.
Мальчик уже осмелел, наслаждаясь отважным полётом,
тайно покинул вождя, и, объятый желанием неба,
выше и выше летел. Приближенье палящего солнца
быстро расплавило воск, ароматно скрепляющий перья.
Воск растопился, потёк. Мальчик машет нагими руками,
оба крыла потеряв, и на небе держаться не может,
и, призывая отца, повергается в синее море –
этому морю потом имя мёртвого мальчика дали.
Бедный отец-не отец начинает кричать и метаться:
«Где ты, Икар мой, Икар? Ты куда подевался, родимый?»
Снова кричит он: «Икар!» Вскоре перья он в море увидел,
проклял искусство своё, приготовил для сына гробницу,
дали потом и земле погребённого мальчика имя.
Так безутешный отец хоронил бездыханного сына,
но из болотных канав куропатка болтливая смотрит,
крыльями весело бьёт и заливисто свищет от счастья.
Птицу, подобную ей, никогда ещё люди не знали,
птицей недавно она злодеяньем Дедаловым стала,
долгим упрёком ему! Помнишь ты, как сестра в обученье
сына тебе отдала, о решении судеб не зная?
Он обучался шутя, шесть рождений два раза отметил.
Расположенье костей в позвоночнике рыбы увидев,
мальчик на остром ноже тем же точно порядком нарезал
ряд непрерывных зубцов, и пилы изобрёл примененье.
Также надёжным узлом он скрепил две железные стрелки,
равный им дав интервал. Оставалась одна неподвижной,
ну а другая, скользя, идеально чертила окружность.
Злился завистник Дедал. Он племянника с башни Минервы
вниз головою столкнул и соврал, что малец поскользнулся.
В людях таланты ценя, подхватила ребёнка Паллада,
сделала птицей его и дала ему пёстрые перья.
Но человеческий ум, наделённый стремительным даром,
в крылья и лапки ушёл. Имя, впрочем, осталось таким же.
Птица не любит летать, высоко на землёй не порхает,
гнёзда не вьёт никогда на ветвях и высоких вершинах,
близко летает к земле и кладёт в плотных зарослях яйца,
сильно страшится высот, о давнившем падении помня.
Сильно уставший Дедал прибывает в Этнейскую землю,
Кокал  ему там помог, за просителя крепко вступился,
милость ему оказав. Перестали в то время Афины
скорбную дань приносить, осчастливлены храбрым Тезеем.
В храмах повсюду венки, люди молятся бранной Минерве,
в гимнах Юпитер почтён и все прочие боги, которым
жертвуют кровь, и дары, и клубящийся дым фимиама.
Слава Тезея гремит, разрастается по Арголиде,
входит во все города, и народы богатой Ахеи
в бедах безмерных своих о спасении молят героя.
Прежде всего Калидон, хоть имевший тогда Мелеагра,
помощи жарко просил. Был причиной такого прошенья
вепрь, беспощадный слуга и каратель за скорби Дианы.
Знаешь, принёс Оэней, осчастливлен годами довольства,
в жертву Лиэю  – вино, первый сбор урожая – Церере,
масло Паллады  возлил на алтарь белокурой Минервы.
Всем этот царь приносил, начиная с богов земледелья,
горы почётных даров, лишь одни алтари Латониды
он почему-то забыл и оставил их без фимиама.
Гнев, он знаком и богам. «Ненаказанным это не будет!
Пусть я без чести теперь, но зато не останусь без мести!»
Горечь обиды терпя, на луга Оэнея богиня
мстителя-вепря ведёт. Ни Эпир травянистый не знает
столь исполинских быков, ни просторы лугов сицилийских.
Кровь и пыланье в глазах, выгибается мощная шея,
[грозно щетины стоят, как торчащие жёсткие копья,
как полевой частокол, как тугие высокие пики.]
Пена течёт по плечам с оглушительно громким шипеньем,
жутко белеют клыки наподобие бивней индийских,
молния в пасти блестит, полыхают от выдохов листья.
Вепрь убегает в поля, урожаи копытами топчет,
пахарям слёзы несёт и созревшие рушит надежды,
злаки Цереры губя. Тщетно двери гумна растворились,
тщетно амбары стоят, ожидая обещанной жатвы!
И виноградная гроздь в обрамлении усиков длинных,
и вечно свежая ветвь отягчённой плодами оливы –
всё это втоптано в прах. Все стада разметались от вепря,
их ни пастух не спасёт, ни неистовый бык, ни собаки.
Люди бегут из домов, полагая, что жить безопасно
только в стенах городских. Мелеагр на охоту приводит
множество юных бойцов, обуянных желанием лавров.
С ним Тиндариды идут, близнецы.  Первый цестами  славен,
скачками славен второй. Там Ясон, мореходства создатель,
там Пирифой и Тезей, воплощенье возвышенной дружбы,
Фестия двое сынов, и сыны Афареевы – Идас,
быстрый бегун, и Линкей. Там Кеней, в теле больше не женском,
там и свирепый Левкипп, и Акаст, ловко мечущий дротик,
и Гиппотой, и Дриант, и рождённый Ами;нтором  Феникс,
два Акторида-бойца, и Филей, отряжённый Элидой.
Не был вдали Теламон, и родитель героя Ахилла,
Феретиад  подошёл с гиантийским  бойцом Иолаем,
труженик Эвритион с чемпионом в бегах Эхионом,
и нарикиец Лелег, Панопей, и Гилей, и свирепый
Гиппас, и в те времена молодой и неопытный Нестор,
парни из древних Амикл, снаряжённые Гиппокоонтом,
и паррасиец Анкей вышел в путь с Пенелопиным свёкром,
и любомудр Ампикид, и Эклид, от жены безопасный,
да и тегеянка  там, украшение рощи ликейской.
Гладкая пряжка ремня верх одежды приятно кусала,
длинные пряди волос были в узел завязаны крепкий,
стрел же хранитель висел, отливая слоновою костью,
звонко на левом плече, лук покоился в левой ладони.
Вид был такой, а лицо… Слишком юношеским, вероятно,
облик для девушки был, а для юноши слишком девичьим.
Взор на неё обратив, распалился герой калидонский
скрытым, тоскливым огнём (неугодным какому-то богу).
«Как же тому повезёт, кто ей станет законным супругом!»
Время и чувство стыда не дают продолжать восклицанья,
дело грядёт поважней – состязанье великой охоты!
Лес густоствольный там был, топоров никогда не видавший,
он всё плато покрывал и сползал по наклону к долинам.
Юноши в чащу вошли. Кто-то сети растягивать начал,
кто-то собак отвязал, кто-то дальше пошёл, озирая
вмятины крепких копыт. Каждый ищет себе приключенье.
Вот и равнина внизу. Дождевая вода собиралась
топкими лужами в ней. Обрамляла их гибкая ива,
легкорастущий латук, и болотный камыш, и ракита,
был и короткий камыш, длиннорослыми стеблями скрытый.
Вепрь обозлился весьма. Прямо в гущу врагов он помчался,
словно небесный огонь, заблиставший из трепетной тучи.
Чаща растоптана вся, слышен треск переломленных веток,
юноши громко кричат, выставляя дрожащие копья,
сжатые правой рукой, тыча в зверя широким железом.
Он разбросал всех собак, на него нападающих с лаем,
всех сокрушил, разметал, ударяя их сбоку клыками.
Поднял копьё Эхион. Тот бросок оказался напрасным,
клён поразило копьё и упало, кору процарапав.
Сразу другой был бросок. Если был бы он менее сильным,
то, вероятно, копьё и вошло бы в желанную спину,
но промахнулось оно. А бросал-то Ясон пагасейский!
Заговорил Ампикид: «Феб, тебе я всегда поклонялся!
Выполни просьбу мою, одари меня точным ударом!»
Бог, сколько мог, услужил. Был бросок проведён превосходно.
Впрочем, не ранен кабан. Сорвала наконечник Диана
прямо в полёте с копья. В кабана только древко попало.
Рассвирепел он совсем, вспыхнул молнии яркой не мягче,
пламя сверкает из глаз, пламя дышит в груди многошумной.
Как быстрый камень летит, катапультой натянутой брошен,
стены и башни круша, за которыми прячется войско,
так раноносный кабан полетел на охотников юных
и Гиппалмона  поверг, опрокинул затем Пелагона,
справа стоявших вдвоём. Их обоих друзья оттащили.
Но Энизим  от клыков не сберёгся, сын Гиппокоонта,
парень всем телом дрожал и неловко спиной повернулся,
дёрнул коленный сустав и порвал сухожильные связки.
Мог и пелосец  пропасть и троянской войны не увидеть,
если копьём, как шестом, он от дёрна бы не оттолкнулся
и не сумел бы наверх, на высокие ветви запрыгнуть,
чтобы взирать на врага, от которого был безопасен.
Враг же и тёрся о дуб, и точил два клыка смертоносных,
и, полагаясь на них, вдруг помчался и вздёрнутым рылом
резко ударил в бедро великана-бойца Эвритида.
Братья тогда, близнецы, в это время ещё не созвездье,
видимы смертным глазам, на конях белоснежнее снега
ринулись в бой на врага, поднимая преострые копья,
дружною дрожью своей колебавшие шепчущий воздух.
Рану б они нанесли, но скрывается щетиноносец
в гущу тенистых лесов, ни коню, ни копью не доступных.
Вслед побежал Теламон и, увлёкшись погоней, споткнулся,
корень древесный задев, и плашмя повалился на землю.
Друга Пелей поднимал, а тегеянка, быстрой стрелою
отяготив тетиву, гибким луком стрелу посылает.
Зверю под ухо войдя, та стрела оцарапала кожу,
и по щетине густой скудно катятся капельки крови.
Девушка, мне говорят, в этот миг ликовала не больше,
чем ликовал Мелеагр. Первый рану он зверя увидел,
первый друзьям указал на потёкшую кровь и воскликнул:
«Ты заслужила хвалу за такую великую доблесть!»
Краской мужи залились. Подстрекать начинают друг друга,
криком себя возбуждать, беспорядочно копья бросают.
Из беспокойной толпы все удары летят мимо цели.
Вышел аркадец  на бой, рок секирой двуострой торопит:
«Этой вот женской стрелы превосходней орудье мужское!
Вы расступитесь, друзья! Дайте мне поработать немного!
Пусть хоть Латония здесь это чадо своё защищает,
я уничтожу его, что бы там ни решила Диана!»
Так он спесиво кричал, надувая болтливые губы,
после привстал на носки, размахнулся двуглавой секирой
и на мгновенье застыл, приготовившись ею ударить.
Зверь, увидав храбреца, подбежал и вонзился клыками
в пах, чуть пониже пупка, что ведёт к неминуемой смерти.
Наземь свалился Анкей. Вместе с кровью из паха полезли
скользкие комья кишок, и земля покраснела от крови.
Сын Иксиона  пошёл, чтобы встретить враждебного вепря,
юный храбрец Пирифой, потрясающий мощным оружьем.
Крикнул Эгид: «Погоди! Ты мне собственной жизни дороже,
доля моей же души! Храбрый может разить издалёка!
Бедный Анкей пострадал за свою сумасбродную доблесть!»
Крикнул и пику метнул, отягчённую бронзовым жалом.
Этот прекрасный бросок цель свою поразил бы, конечно,
если б не встал на пути пышный сук шелестящего дуба.
Бросил копьё Эсонид, но случайно копьё отклонилось
к лающей своре собак и одну погубило безвинно,
прямо в живот ей вошло и к неровной земле пригвоздило.
Дважды ударил Ойнид. Первый дротик вонзается в землю,
ну а второй глубоко в середине спины застревает.
Зверь подскочил, завизжал, закрутился рывками на месте,
пена из пасти течёт и мешается с новою кровью.
Ранивший рядом стоит, ещё больше врага распаляя,
и, наконец, между плеч погружает блестящую пику.
Все начинают кричать, выражая своё одобренье,
руку к победной руке приложить поскорее желают
и с изумленьем глядят на огромную тушу, которой
столько покрыто земли! Безопасным себя не считая,
всё-таки каждый спешит и своё окровавить орудье.
Встал победитель ногой на смертельную голову вепря:
«Эту добычу мою ты, Нонакрия, сделай своею,
и достиженье моё с твоей собственной славой сольётся!»
Он ей трофей отдаёт – шкуру в жёстких торчащих ворсинах
вместе с большой головой, жутковато белевшей клыками.
Девушку в этот момент восторгают и дар, и даритель.
Прочих же зависть гнетёт, над толпой поднимается ропот.
Вытянув руки вперёд, Фестиады  кричат во всё горло:
«Женщина, брось-ка трофей! Ты на почести наши не зарься
и на свою красоту не рассчитывай! Твой почитатель,
хоть и влюблённый в тебя, не всегда будет рядом с тобою!»
Отняли дар у неё, у него же – владение даром.
Марсов потомок  сказал, содрогаясь от лютого гнева:
«Что же, узнайте тогда, похитители чести не вашей,
дружество дел и угроз!» И немедля металл нечестивый
в сердце Плексиппу вонзил, ну а тот и не ждал нападенья.
Рядом топтался Токсей, в равной мере и жаждавший мести,
и перепуганный тем, что с родным его братом случилось.
Но колебаньям его враг не дал слишком долго продлиться,
снова оружье согрев, прокалённое родственной кровью.
Славя сыновний трофей, в храм дары посвящала Алтея, 
тут увидала она, как ей братьев несут бездыханных.
В грудь ударяя себя, диким криком наполнила город,
золото пышных одежд поменяла на чёрное платье.
Имя злодея узнав, причитать перестала, однако,
и полюбила не плач, но мечты о безжалостной мести.
Было полено одно. Когда сына рожала Фестида,
к ней подошли три сестры  и полено в огонь положили.
Пальцем большим придавив нить едва появившейся жизни,
молвили: «Срок лишь один и тебе мы даём, и полену,
новорождённый малец!» И, закончив своё предсказанье,
вышли богини за дверь. Мать вскочила, и сразу полено
выхватила из огня, и обильной водой погасила.
Долго лежало оно в тёмных недрах нехоженых комнат,
юноша, годы твои незаметно тебе продлевая.
Мать же полено взяла, приказала служанкам скорее
щепки нести и дрова, разожгла смертоносное пламя.
Раза четыре она запалить собиралась полено,
столько же раз не смогла. Мать сестре уступать не хотела,
сердце два имени  жгут, на две части его разрывают.
Часто бледнело лицо страхом будущего злодеянья,
часто пылающий гнев по глазам растекался багрянцем,
было похоже лицо то на маску какой-то злодейки,
то, как ты сам бы сказал, на живую печать состраданья.
Слёзы-то гнев иссушил, но душа горевать продолжала,
и, как несчастный корабль, подгоняемый бешеным ветром
и неуёмной волной, направлению ветра противной,
чувствует оба рывка, поневоле сдаваясь обоим,
так и Фестида, дрожа, между двух устремлений металась,
пламенный гнев и гася, и немедленно вновь распаляя.
Всё же сестра, наконец, безутешную мать победила,
чтобы отрадно плеснуть, благочестье упрочив бесчестьем,
кровью на кровную тень. Распустился огонь вредоносный,
крикнула мать: «Да сгорит этот плод моей собственной плоти!»
Крепко в зловещей руке роковое сжимая полено,
встала несчастная мать, к алтарю повернулась и молвит:
«Лица прошу обратить, Эвмениды, тройные богини,
к этим священным делам! Вот, я жестом одним совершаю
и преступленье, и месть! В мире смерть очищается смертью,
зло искупается злом, погребенье – другим погребеньем!
Пусть нечестивый наш род погибает от собственной скорби!
Что же? Везун Оэней будет хвастать победою сына,
Фестий же – горько рыдать? Лучше оба слезами облейтесь!
Братские тени мои! Вы, недавно ушедшие души!
Вот она, служба моя! Вот подарок мой, приобретённый
по небывалой цене, злой залог материнского чрева!
Боги! Куда я спешу? Братья, бедную мать вы простите!
Руки, как плети, висят! Я-то знаю, что он по заслугам
будет сейчас умирать, но мне тошно быть автором смерти!
Значит, он просто уйдёт? Будет жить, упиваться успехом,
властвовать в этой стране и народом владеть калидонским,
вы же оставите здесь горстку праха, холодные тени?
Этого я не стерплю! Пусть погибнет и сам душегубец,
и упованье отца, и разрушится полностью царство!
Где материнский мой ум? Где мои благонравные клятвы,
десятимесячный труд, прилежанье тяжёлого чрева?
Если б ты только сгорел, появившись на свет, если б только
это позволила я! Жизнь – мой дар, а погибель – заслуга!
Так что награду бери, а взамен возврати свою душу,
данную дважды тебе, и рожденьем, и этим поленом,
или добавь и меня к драгоценнейшим братским гробницам!
Нужно зажечь, но нет сил! Что мне делать? И кровь моих братьев
перед глазами течёт, как убийства чудовищный образ,
и разрывают мне грудь благочестие и материнство!
Бедная женщина я! Победите вы скверно, родные,
но победите, увы! Я вам буду в пути утешеньем!»
Отворотилась она и дрожащей рукою полено
бросила в самый огонь! Вскоре дерево заполыхало,
начало громко стонать (или матери так показалось)
и в нежеланном огне всё обуглилось и догорело.
Был далеко Мелеагр и не знал ничего, но внезапно
чувствует, будто нутро наполняется пламенем жарким.
Превозмогает он боль невозможным усилием духа,
горько печалясь о том, что падёт без пролития крови,
ужас Анкеевых ран почитая счастливым уделом,
и начинает стонать, звать отца престарелого, братьев,
благочестивых сестёр, и союзницу брачного ложа,
может быть, даже и мать. И огонь, и печаль возрастают
и, угасая опять, прекращаются одновременно –
дух отлетает в эфир, поднимается выше и выше,
тонко белеет зола, покрывая остывшие угли.
Статный скорбит Калидон. Плачут юноши со стариками,
стонет бедняк и богач, калидонские же Эвенины
длинные волосы рвут и себя по груди ударяют.
Старый родитель упал. Он марает лицо и седины
пылью и громко кричит, свой растянутый век проклиная –
стало известно, что мать, сознавая своё злодеянье,
уж покарала себя, своё чрево железом пронзила.
Если б какой-нибудь бог дал мне сто языков громогласных,
и колоссальный талант, и всех муз геликонских прибавил,
я бы не смог описать, как несчастные сёстры страдали!
Груди бесстыдно открыв, бьют по ним до подтёков кровавых,
всё ещё тлеющий труп вновь и вновь обнимают руками,
губы целуют, и лоб, даже сами носилки ласкают,
после подходят к огню, прижимают к себе горсти праха
и на гробнице лежат, где на камне начертано имя,
плача над именем тем, лунки букв наполняя слезами.
Любо Латонии крах Парфаонова  дома увидеть,
и безутешных сестёр поднимает богиня на воздух,
только лишь Горгу не взяв и невестку достойной Алкмены  –
из человеческих рук пробиваются длинные крылья,
клювом становится рот, и несутся по воздуху сёстры.
В это же время Тезей, наохотившись вместе с друзьями,
шёл в Эрехтеев предел, к цитаделям благой Тритониды.
Встретил его Ахелой, весь раздувшийся водами ливня,
встал на пути и сказал: «Кекропид,  заходи ко мне в гости!
Стоит ли так рисковать? Посмотри, как река разыгралась!
Волны размыли весь лес, навертели огромные камни,
рокот поднялся какой! Я видал, как высокие стойла
рушились на берегах, как стада утопали, ведь силы
недоставало быкам, а коням быстроты не хватало!
Много и юных людей захлебнулось в бурлящем потоке,
пьющем с тех горных вершин изобилие талого снега.
Ты у меня пережди, пусть река в своё русло вернётся,
пусть и потоки воды в берегах успокоятся узких!»
И согласился Эгид: «Ахелой, я воспользуюсь домом
и предложеньем твоим!» Так он принял и то, и другое.
Выложен царственный зал многопористой пензой и туфом,
грубым, шершавым на вид. Влажный мох разрастался по полу,             
тускло блестел потолок в полукружьях багрянок и конхов.
Были уж две трети дня прозолочены Гиперионом,
в зале Тезей и друзья возлегли на удобные ложа,
справа был Иксионид,  ну а слева – трезенский  воитель,
неустрашимый Лелег, лишь чуть-чуть серебристый висками,
прочие тоже легли – те, которым поток акарнанский 
равную честь оказал, осчастливленный редкостным гостем.
Тут же большие столы босоногие нимфы накрыли
разнообразной едой, появились и винные кубки,
все в драгоценных камнях. Величайший герой,  озирая
множество водных равнин, указал на них пальцем и молвит:
«Что там такое? Скажи! Там, похоже, виднеется остров.
Как называется он? Впрочем, рядом лежат и другие.»
Сразу ответил поток: «Не один вы там видите остров,
там целых пять островов, но отсюда они нераздельны.
Чтоб не дивились вы так на дела оскорблённой Дианы,
знайте, что там – пять наяд. Как-то сельским богам те наяды
десять заклали бычков, и богов пригласили на праздник,
и танцевали для них, про меня же совсем позабыли!
Сколько во мне было вод, я так яростно ими раздулся,
что устремился вперёд и волнами, и бешеным гневом!
Грубо леса от лесов, и поля от полей отрывая,
и, налетая на нимф, уж теперь-то меня не забывших,
смыл их, и землю их смыл! Мой поток, перемешанный с морем,
землю потом разделил и на столько частей разграничил,
сколько теперь Эхинад на поверхности водной ты видишь.
Но от других, посмотри, отделился любимый мой остров.
Если спросить моряков, называется он Перимелой.
Я разохотился к ней и лишил её чести, отец же
девушки той, Гипподам, разозлился ужасно и сбросил
бедную дочь со скалы прямо в море, чтоб дочь утонула,
я же её подхватил и сказал: «О, Держатель Трезубца!
Жребий тебе подарил царство моря, ближайшее к миру,
[мы прекращаемся в нём, все на свете священные реки!
Будь же со мною, Нептун, и услышь меня, бог благосклонный!
Девушке я навредил! Если только и мягок, и сдержан
был бы отец Гипподам, если б не был таким нечестивцем,
он бы её пожалел и простил бы, конечно, обоих!
Ныне жестокость отца для несчастной все земли закрыла!]
Слёзно молю, помоги! Ей, затопленной злостью отцовой,
место, Нептун, предоставь – или местом саму её сделай!
[Дай и обнять мне её!» Царь пучины кивнул головою,
сразу же резко потряс в знак согласия синие волны.
В ужасе нимфа плыла. Я поглаживал груди плывущей,
чувствуя трепет грудей, колыхание их под водою,
но ощущаю рукой, как всё тело у нимфы твердеет,
как её мягкий живот обволакивается землёю.]
Новой и новой землёй покрывается нежное тело,
остров тяжёлый растёт, очертания нимфы меняя!»
И замолчал бог реки. Все сидят, удивляются чуду.
Над легковерием их насмехается сын Иксиона,
он безрассуден умом и великих богов презирает.
«Ну ты шутник, Ахелой! Разве боги настолько могучи,
что и дают нам тела, и по воле своей отнимают?»
Глупые эти слова не встречают ни в ком одобренья.
Так отвечает Лелег, старше всех и душой, и годами:
«Сила небес велика и не ведает ограничений.
Всё, что хотят божества, совершается беспрекословно.
Я же твой смех прекращу. Есть во Фригии холм невысокий,
дуб там и липа растут, окружённые скромной стеною.
(Это я видел и сам, когда шёл по долинам Пелопа,
послан Питфеем туда, где отец его некогда правил.)
Недалеко есть и пруд, бывший некогда людным селеньем,
ну а теперь там вода, дом нырка и болотной лысухи.
К людям Юпитер пришёл вместе с внуком Атланта,  который,
крылья и жезл отложив, тоже в облике смертном явился.
Тысячу разных домов о приюте они умоляли,
тысяча разных дверей перед ними закрыла засовы.
Дом отворился один, камышом и соломой покрытый,
бедный, но праведный дом. Жили там Филемон и Бавкида,
оба уже старики. Очень рано они поженились,
прожили вместе всю жизнь, и свою неизбывную бедность
переносили легко, неустройством своим не тревожась.
Разницы не было там между слугами и господами,
два человека – весь дом, и приказы свои выполняют.
Боги высоких небес к невысоким подходят пенатам,
голову скромно пригнув, чтобы в низкую дверь поместиться.
Их приглашает старик отдохнуть на скамейке. Бавкида
эту скамейку спешит грубой тканью накрыть поскорее.
Угли мешает она, пробуждая вчерашнее пламя,
листьями кормит его, и сухую кору прибавляет,
и раздувает очаг маломощным дыханьем старухи,
прямо из крыши потом выдирает лежалые прутья,
мелко ломает их все и под медный кладёт котелочек,
и очищает кочан, столько дней поливавшийся мужем.
Спинку свиную старик проколол уже вилкой двурогой,
мясо висело вверху, на обугленной балке качаясь.
От драгоценной еды очень тонкий отрезав кусочек,
долго в кипящей воде это мясо старик размягчает.
Близилось время еды. За приятной беседою гости
быстро его провели. Там висело корыто из бука
на заржавелом гвозде. То корыто водою наполнив,
ноги хозяин гостям подогретой водой омывает.
В доме подушка была, начинённая мягким латуком,
также на ножках кровать, вся из ивовых сделана прутьев,
[быстро взбивают гостям из речного латука подушку
и придвигают кровать с прочной рамой, на ивовых ножках,]
стелют потом на кровать покрывало, которое только
в праздник могли доставать, но и этот покров был и грязен,
и замусолен весьма, очень к месту на ивовом ложе.
Но божества возлегли. Стол дрожащая ставит старуха,
платье своё подоткнув. Третья ножка стола покороче,
так что пришлось черепок подложить, чтобы стол не шатался.
Мятою стол протерев, принесла угощенье хозяйка –
горстку двуцветных плодов, дар божественной девы, Минервы,
поздний осенний кизил, напитавшийся винным отстоем,
редьку, цикорий, творог, лишь недавно в платочке отжатый,
несколько свежих яиц, в горке тёплой золы испечённых,
в глиняных мисочках всё. А потом и кратер появился.
Столько же в нём серебра, сколько в чашках из цельного бука,
смазанных воском внутри, придающим им блеск желтоватый.
Малое время прошло, и явились горячие блюда
в сопровождении вин, долгой выдержки не испытавших,
их отодвинуть пришлось, чтобы новые блюда поставить –
крупные фиги, орех, и морщинистых фиников чашку,
несколько яблок больших, и душистые сливы в корзинках,
и виноградную гроздь, разлучённую с рыжей лозою.
В центре был сотовый мёд, свежий, белый. И лица хозяев
были приятны, добры, и усердие рук не притворно.
Видят потом старики, что кратер, много раз опустевший,
вновь наполняется сам, и вино поднимается в глине.
Это их так потрясло, что добряк Филемон и Бавкида,
руки от страха воздев, начинают молить о пощаде,
что для высоких гостей по-приличному стол не накрыли.
Гусь там единственный был, стороживший малюсенький дворик,
а старики для богов вознамерились гуся зарезать,
начал тот крыльями бить, утомляя ловцов неуклюжих,
долго от них убегал и к богам возлежавшим примчался,
будто защиты прося. Боги резать его запретили,
молвили: «Мы – божества. Мы накажем всех ваших соседей,
как и положено им, ну а вас это зло не коснётся.
Быстро идите вдвоём, покидайте родимую кровлю,
нужно за нами ступать и взойти на высокую гору.»
Вышли вдвоём старики. Поплелись, опираясь на палки,
[вместе, как сказано им, ну а боги пошли побыстрее,
эти же еле ползут, в землю немощно посохом тычут,]
но поднимаются вверх по нелёгкому долгому склону.
Столько супруги прошли, сколько может из лука тугого
в небе стрела пролететь. Обернулись, а всё их селенье
тонет в болоте густом, только дом их на суше остался.
Изумлены старики, по соседям утопленным плачут,
их же ветшающий дом, и для двух обитателей малый,
вдруг превращается в храм. Растянулись подпорки в колонны,
стала солома желтеть, позолотой стелиться на крышу,
двери оделись резьбой, пол затеплился мраморной плиткой.
Сын же Сатурна сказал, голос мягким и ласковым сделав:
«Праведный муж и жена, заслужившая праведность мужа,
что за подарок вам дать?» Пошептавшись немного с Бавкидой,
проговорил Филемон то, что вместе они порешили:
«Стать мы жрецами хотим и ваш храм охранять от напастей,
и, потому что вдвоём провели мы счастливые годы,
вместе пускай мы умрём, чтоб ни я над женою не плакал,
видя могилу её, ни она бы мне землю не рыла.»
Это им было дано. Сколько лет им ещё оставалось,
храм охраняли они. Как-то раз у священных ступеней
тихо стояли они, вспоминая своё приключенье,
смотрит Бавкида – и вдруг Филемон шелестит, зеленеет,
а Филемон увидал, что Бавкида покрылась листвою.
Общая крона растёт над их лицами. Оба супруга,
сколько могли говорить, говорили. «Прощай, моё сердце!»,
одновременно твердят, и кора им на рты наползает.
Даже до этой поры может путнику житель финейский
оба ствола показать, удивительно сросшихся вместе.
Знайте, что этот рассказ не от старых врунов я услышал,
да и зачем было врать? Там на ветках гирлянды висели.
Свежих гирлянд я принёс и сказал: «Кто богам поклонялся,
богом да станет и сам. Почитавшего да почитают!»
Были растроганы все, особливо Тезей. Он хотел бы
слушать ещё о богах и об их расчудесных деяньях.
А калидонский поток, оперевшись на локоть, ответил:
«Слушай, храбрейший герой! У кого-то меняется форма
и остаётся такой, ни во что уже не превращаясь,
есть и такие тела, что свободно меняют обличья,
как твоё тело, Протей,  житель моря, обнявшего сушу.
Юношей кажешься ты, а теперь ты во льва превратился,
яростным вепрем ты был, и гадюкой, которую тронуть
люди боятся рукой, а теперь стал быком рогоносным,
часто ты камнем лежал, мог и деревом также казаться,
был иногда и рекой, истончаясь в текучие струи,
был ты и жарким огнём, этой водной стихии враждебным.
Но Эрисихтона  дочь и жена Автолика  такой же
дар приняла от богов. Был отец у неё богоборцем,
высшую власть презирал, алтари у него не курились.
Бросился он, говорят, на священную рощу Цереры
и осквернил топором обиталище древних деревьев.
Дуб там огромный стоял, многолетнею крепостью полный,
в роще как роща он был, весь в повязках, табличках, гирляндах,
их приносили все те, чьи молитвы исполнены были.
Часто у дуба того хороводы водили дриады,
часто, ладони сплетя, друг за дружкой его обходили.
Был он в пятнадцать локтей, и вся роща под кроной казалась
маленькой, точно трава под каким-то одним из деревьев.
Не впечатлён Триопей. Не отвёл он железо от дуба,
слугам велел повалить благородное дерево наземь.
Видя, что медлят они, он топор вырывает, мерзавец,
у одного и кричит: «Пусть не только то дерево будет
посвящено божеству, но само обернётся богиней –
дуб упадёт всё равно и верхушкой ударится в землю!»
Поднял он острый топор, чтобы сбоку хватить посильнее,
дуб же Деойский  вздохнул, задрожал, застонал безотрадно,
начали листья желтеть, и поблёкшие жёлуди падать,
на протяжённых ветвях проступила смертельная бледность.
Кровь потекла из коры от удара руки нечестивой,
так же течёт багрянец, если на пол с разрубленной шеей
падает жертвенный бык пред божественными алтарями.
В ужасе слуги стоят, и какой-то храбрец попытался
остановить наглеца с беспощадной двуострой секирой,
а фессалиец ему: «Получи за своё благочестье!»
И, обращая топор прямо с дерева на человека,
голову сносит ему, и по дубу опять ударяет.
Но из волнистой коры раздаются такие вот речи:
«Нимфа в древесном стволе, драгоценная сердцу Цереры,
я умираю сейчас, но тебе предвещаю расплату
за преступленья твои, утешение горестной смерти!»
Он продолжает рубить. Наконец, после многих ударов,
после того, как его притянули верёвками книзу,
рухнул божественный дуб, подминая полрощи собою.
Лес и сестру потеряв, зарыдали все сёстры-дриады.
Чёрные платья надев, приближаются вместе к Церере
и умоляют её Эрисихтону дать наказанье.
Матерь-богиня в ответ головой им красиво кивает
и сотрясает поля, отягчённые золотом злаков,
и нечестивцу даёт самый горестный вид наказанья,
будто на этой земле кто-то может о том огорчиться,
Голод к нему подослав. Тот не может общаться с богиней
(не позволяет судьба быть Церере и Голоду вместе),
так что Церера пошла к Ореаде,  той сельской богине,
что обитает к горах, и такие слова ей сказала:
«Некая область лежит на границе со Скифией льдистой,
комья бесплодной земли, без травы, без плодов и деревьев.
Вялый там Холод живёт, рядом Бледность, и Трепет, и Голод,
страшный своей худобой. Ты ему прикажи поселиться
в той нечестивой груди, где не будет ему утоленья
от преизбытка еды. Я ему победить разрешаю!
Долгих путей не страшись, но прими от меня колесницу,
также драконов бери, а смиряй их вот этой уздечкой!»
Всё той богине дала, и она полетела по небу
в Скифию, горестный край, на суровых горах оказалась
(их называют Кавказ) и, драконов своих отпрягая,
Голод увидела там. Вырывал он зубами, ногтями
скудные поросли трав на большой каменистой равнине.
Грязные лохмы торчат, щёки бледные, впали глазницы,
рот от бездействия бел, воспалилось шершавое горло,
кожа жестка и тонка, сквозь неё лиловеет кишечник,
под поясницей кривой округлились иссохшие бёдра,
был у него не живот, но лишь круг живота. Ты решил бы,
что провисавшая грудь на столбе позвоночном висела,
от худобы весь костяк стал крупней, а колени разбухли,
снизу же, как желваки, выдавались большие лодыжки.
Не захотев подойти, пожеланье богини та нимфа
быстренько передала. Хоть она пробыла там недолго,
хоть и стояла вдали, хоть недавно туда прилетела,
стала мечтать о еде и в Гемонию снова помчалась,
лёгкой уздечкой своей понукая драконов крылатых.
Голод Церере не друг, но исполнил он просьбу богини,
ветер доставил его на порог обречённого дома,
прямо к злодейским дверям. Голод в тёмную спальню прокрался,
где сам хозяин лежал, непробудным объят сновиденьем
(ночь наступила давно). Голод обнял злодея руками,
начал дышать на него, горло, грудь и лицо покрывая
тягостным духом своим, наполняя им полые вены.
Выполнив дело своё, он покинул тот край плодородный
и возвратился домой, в нищету, на привычное поле.
Сон продолжал обвевать Эрисихтона сладостью крыльев,
видел тот сны о пирах, двигал ртом, для себя бесполезным,
зубом по зубу скрипел, надрывал распалённое горло
призрачной массой еды, пожирал невещественный воздух
вместо изысканных блюд, приготовленных из сновидений.
После же сон отлетел, но желание пищи осталось
и воцарилось навек в жадном горле, в нутре распалённом.
Жаждет бедняга всего, чем и море, и суша, и воздух
вместе питают людей, над столами от голода стонет,
просит пиров на пирах. Можно было бы целые страны
тем накормить, что ему, одному человеку, не хватит –
чем его брюхо полней, тем сильнее он чувствует голод.
Как истечения рек, по земле изобильно бегущих,
море вбирает в себя, но не может наполниться ими,
как ненасытный огонь всё собой принимает, сжигая
горы нарубленных дров, и, чем больше их, тем он сильнее
блещет и просит еды, так злодей Эрисихтон желает
больше того, что он съел. Вся еда для него оказалась
поводом к новой еде, он принятием пищи пустеет.
Вот уже и аппетит, и бездонный живот поглотили
всё достоянье отца, но томление не прекратилось,
ширился жаркий огонь, истязая голодную глотку.
Всё состоянье проев, жил он с дочерью,  не заслужившей
быть у такого отца. Наконец, он и дочь свою продал.
Но из неволи бежит благородная девушка, тянет
руки над бездной морской: «Забери меня у господина!
Ты ведь со мной возлежал, у меня мою девственность отнял!»
Всё это сделал Нептун, и молитву он так не оставил.
Гнался за девушкой тот, кто теперь стал её господином,
бог же её изменил, дав мужское лицо и одежду.
Сразу же на рыбака стала девушка эта похожа.
Заговорил господин: «Ты, что прячешь висячую бронзу
малым кусочком еды, рыболовной уды обладатель!
Смирной да будет волна, пусть и рыба тебе доверяет
и не почует крючка, если только на нём не повиснет!
Девушку видел я тут. Непричёсана, в жалкой одежде,
прямо у моря стоит. Сам я видел её, понимаешь?
Где она? Ты подскажи! След на этом песке пропадает!»
Чувствуя дар божества и ликуя о том, что её же
и вопрошают о ней, отвечает она простодушно:
«Кто бы ты ни был, прости! Я на воду смотрел и глазами
по сторонам не водил, целиком погружённый в работу.
Не сомневайся во мне! Бог морской мне соврать не позволит:
кроме меня самого, никаких не встречал я тут женщин!»
Тот побродил по песку, а потом повернулся и скрылся.
Ловко обман совершив, снова девушка стала собою.
Только лишь понял отец, что она превращаться умеет,
Триопеиду  свою продавал он хозяевам разным,
но возвращалась она кобылицей, и тёлкой, и птицей,
и оленихой к отцу, добывая бесчестную пищу.
После того, как больной поглотил всё, что только возможно,
и не осталось еды для лечения тяжкой болезни,
начал себя он съедать, разрывать своё тело зубами,
сам и питая себя, бедный мученик, и уменьшая.
Что про других говорить? Я и сам изменяться умею,
правда, количество форм, добрый юноша, не бесконечно.
Я то таков, как я есть, а потом становлюсь то гадюкой,
то предводителем стад, и всю силу в рога собираю –
правда, уже не в рога. Одного из рогов я лишился,
как ты приметить успел.» За признаньями слышатся стоны.


Рецензии