Женский декамерон

ДЕНЬ ДЕВЯТЫЙ, ГЛАВА ДЕВЯТАЯ, часть 1

   Утром девятого дня произошло чудо: как всегда, пришла санитарка и принесла в корзине передачи для тех женщин, о которых заботились родные и мужья, то есть всем, кроме бичихи Зины и Ларисы. К Ларисе всего дважды приходили коллеги с работы, а к Зине просто некому было ходить. Остальным приносили передачи каждый день, потому что больничное питание было скудновато.

   И вот, раздав все передачи, санитарка вдруг подняла со дна корзины большой пакет и спросила:

   — Кто здесь Иванова!

   — Я Иванова, — ответила Зина.

   — Тебе передача.

   — Не мне это, какой-то другой Ивановой. Неоткуда мне передачи ждать.

   — Иванова Зинаида Степановна, десятая палата, так?

   — Так.

   — Ну, так и не морочь мне голову!
  — Что такое, Зинуля? От кого письмо, что тебя так расстроило? — подбегая к ней, спросила Альбина.

   Зина молча протянула ей листок. Альбина прочла и ахнула:

   — Зинуля, так ведь это же прекрасно! Можно всем прочесть?

   Зина кивнула. И Альбина прочла вслух записку: «Дорогая Зинаида! Я никак не мог забыть вас и искал, не переставая. Случилось чудо, и вот я вас нашел. Я все равно нашел бы вас и потом, через год, через два, но хорошо, что это случилось сейчас. Посылаю вам халат, рубашку и тапочки, чтобы моя жена не ходила в больничной казенной одежде. Для сына я все уже купил и принесу, когда приду вас встречать. Непрерывно думаю о вас обоих, очень хочу увидеть вас хотя бы издали. Напишите мне, куда выходит окно вашей палаты? Ваш счастливый муж и отец Игорь».

   — Какое чудо! — радостно завопила Иришка и чуть не запрыгала в кровати.

   — Как же он сумел разыскать тебя, Зина? — спросила изумленно Наташа.

   — Сама не знаю… — ответила Зина.

   — Зато я знаю! — вдруг воскликнула Альбина. — Вы поглядите-ка на этих двух довольных кумушек!

   Она показала пальцем на Галину с Ларисой, которые сидели рядышком на Галиной койке и как-то уж очень старательно делали вид, что происходящее не имеет к ним отношения.

   — Вот кто это устроил! Я видела, как они в умывалке вместе какое-то письмо сочиняли. Я уж подумала, что Галина Лариску опять в диссидентство втянула и они какой-то протест составляют.

   Ну, признавайтесь, ведь это вы написали письмо ее Игорю?

   Делать нечего, Галина с Ларисой признались, что написали Игорю о его пропавшей невесте, а потом Галина попросила своих друзей доставить письмо адресату.

   Лариса и Галина в тревоге смотрели на плачущую Зину.

   — Зиночка! Пожалуйста, прости нас! Мы думали как лучше… Но все равно последнее слово остается за тобой, ты можешь и отказаться от Игоря Михайловича!

   Зина подняла голову,

   — Ну, теперь уж черта с два! И, схватив голубой халатик, она решительно вытерла им слезы. Через пять минут Зина была обряжена во все новое, а желтая застиранная рубаха с больничным штампом, грязно-серый халат и стоптанные шлепанцы, один бежевый, другой коричневый, были возвращены сестре-хозяйке. И весь этот день наши женщины находились под впечатлением утреннего события, перешептывались, поглядывая на Зину, радовались. А Зина сидела на своей койке, молчаливая, охваченная тихим счастьем, и только порой подносила к глазам руку и удивленно разглядывала кружевной манжет ночной рубашки. На ее темной, огрубелой руке с короткими обломанными ногтями кружево выглядело странно и трогательно. Она усмехалась и снова опускала руку, шепча: «Надо же… Чудеса да и только!»

   Подошел вечер, и женщины, находившиеся сегодня в особо светлом настроении, начали рассказы о великодушных поступках женщин и мужчин.

История первая,


   рассказанная биологом Ларисой, повествующая о том, как женщина, много страдавшая от мужа, раздумала разводиться с ним и спасла ему жизнь

   Есть у меня тетушка Людмила. Когда я родилась, она была еще подростком, все ее звали Людмилкой. А мне было не выговорить «Людмилка», и я звала ее «Дилька», и так привыкла, что и до сих пор так ее зову.

   Восемнадцати лет Дилька вышла замуж. Неудачное оказалось замужество: муж, электрик, беспробудно пил и бил Дильку. Я помню, что и девушкой она была замухрышкой. Худенькая такая, глаза какие-то сонные, без огонька, волосы блеклые. А тяжелое замужество ее совсем доконало. К сорока годам она уже совсем старухой выглядела. Но потом с ней случилось чудо. Знаете, есть такая русская пословица? «Сорок лет бабий век, в сорок пять баба ягодка опять».

   Началось все с того, что сын Дильки и дяди Жени пошел в армию. А Дилька давно признавалась матери, что как только ее сын Сережа станет взрослым, она уйдет от мужа. Из-за его пьянства, конечно. И вот Сережа ушел в армию, а Дилька — и дома. «Хватит, натерпелась!» Сняла себе комнату где-то и даже работу сменила. Раньше она работала кассиршей на вокзале. Работа адова, дежурства сутками, а что на вокзалах творится в очередях за билетами, это вы сами знаете. Люди иногда сутками стоят, измученные, нервничают, а как подойдут к кассе — тут уже нервы на пределе, то один сорвется на крик, то другой. И в этой обстановке Дилька проработала лет двадцать ради лишнего рубля, потому что дядя Женя все пропивал. Теперь пошла она работать в экскурсионное бюро. А там совсем другая обстановка и другая публика: люди едут на отдых, в путешествие, радостные и довольные. Сама Дилька тоже стала ездить: то в Таллинн себе дешевую путевку купит, то на юг куда-нибудь. Для своих работников путевки там были со скидкой. Стала следить за собой. Волосы, что пучком на затылке носила, обрезала коротко. И тут стало видно, что они у нее пышные и редкого пепельного цвета. А бывшие сонными и усталыми глаза заблестели, какое-то ожидание радости в них появилось. Даже походка у нее другая стала: я наблюдала, как из месяца в месяц она будто выше ростом становилась. И тут у нее еще поклонник объявился, один экскурсовод, бывший историк. Одинокий и не разведенный, а просто холостяк далеко за сорок, вдруг надумавший найти себе пару. Немного старомодный такой, но Дильке это-то больше всего по вкусу и пришлось: вместо матерщины — цветы и целование ручек. У него машина была, так он не только с работы, но и на работу Дильку подвозил. Мы с мамой на Дильку нарадоваться не могли: в сорок пять лет у нее первая весна наступила!    И вдруг все ее только начавшееся счастье неожиданно рухнуло. Звонит ей как-то дядя Женя на работу и сообщает, что он ложится в больницу. Просит, чтобы заходила иногда за их бывшей общей комнатой приглядывать. Дилька спрашивает: «А тебя что, надолго кладут?» Тот ей спокойненько ляпает: «До смерти, надо думать. Рак у меня. Так ты за комнатой присмотри, чтобы Сережка, когда из армии вернется, не остался без жилплощади. Ну, а похоронишь по-людски — тоже не обижусь». Дилька бросает все и летит к нему: надо же оставленного мужа хоть в больницу собрать! Положили его в онкологическую больницу и стали готовить к операции. Рак пищевода у него от пьянства, от питья всяких денатуратов и прочей гадости, которую наши алкоголики употребляют. Они ведь спирт даже из мебельного лака добывают. Да еще всякие технические неочищенные спирты глотают.

   Сделали дяде Жене операцию, как будто удачно. Дилька ходит к нему, передачи носит, сидит с ним, морально, как говорится, поддерживает. Потом ему дают инвалидность и выписывают. А перед выпиской у Дильки был разговор с врачом. Тот объяснил, что обычно у таких больных довольно скоро после первой операции развиваются метастазы, потому что всякой дрянью у них разъеден не только пищевод, но и желудок, и печень, и прочее. «Единственная надежда на активное сопротивление организма. А это зависит от того, насколько больной уверен в возможности полного выздоровления. Но обычно, как узнает человек, что у него рак, так и начинает к смерти готовиться».

   Дилька все это выслушала, подумала и вот что надумала. Вернулась она в опустевшую квартиру и к выходу дяди Жени сделала там ремонт. Пересмотрела его гардероб и, увидев, что все, что было можно пропить, он благополучно пропил перед тем, как лечь на операцию, решила его приодеть. Начала она с покупки хорошего зимнего пальто. Она так рассуждала: «Если я ему куплю там рубашку, костюм, то он еще подумает, что я его к похоронам готовлю. В гроб-то кладут покойника нарядного! А вот в новом пальто еще никого не хоронили. Увидит он новое пальто, и поймет, что к его смерти я не готовлюсь». Костюм, новое белье, рубашки, ботинки она ему тоже купила. Денег на все это ушла уйма. Я тоже помогала, чем могла. И вот потом она рассказывала, как он реагировал, когда она ему принесла узел с одеждой на выписку. Надевает рубашку, костюм и говорит: «Ну, вот и есть в чем в гроб класть. Спасибо тебе». — «С чего это ты помирать собрался?» — спрашивает она его сурово. Дядя Женя смотрит на нее грустно, — ему себя жалко, и отвечает: «Да ведь рак, сама понимаешь…» Тут Дилька подбоченилась и орет: «Ра-ак? Так ты вот на чем теперь спекулировать собрался? Рак у него, видите ли, объявился! Я понимаю, к чему ты клонишь! Ты хочешь, миленький, чтобы я к тебе вернулась, а ты бы опять пить начал и пьянство свое на рак сваливал? Не выйдет! Я с врачом, что тебя оперировал, не беспокойся, поговорила и знаю, что у тебя была пустяковая опухоль. Кого-кого, а меня ты не проведешь! Вернуться я к тебе вернусь, поскольку тебе сейчас уход еще несколько месяцев будет нужен. Но возвращаюсь я только до первой рюмки, таки знай! И никакие раки тебе тут не помогут! Все! Надевай пальто». И тут дядя Женя видит, что она ему подает новехонькое пальто ценой рублей в сто, не меньше. И в одну секунду он успокоился, поверил, что действительно будет жить.

   Вернулись оба домой, и там он получил еще одно подтверждение тому, что Дилька к его смерти не готовится, а хочет начать с ним новую жизнь: в комнате ремонт сделан, новые занавески на окнах, а главное — вместо раскладного дивана стоит новехонькая двухспальная кровать. Тут он окончательно поверил, что Дилька уверена в том, что он будет жить. И так это его перевернуло, что он и пить бросил, и стал очень быстро оправляться после операции.

   Ну, что добавить? Через год ему снизили группу инвалидности, и он пошел работать на половину ставки. Пить бросил. Дилька своего поклонника оставила. Тот ей предложил сначала, что подождет до смерти дяди Жени — он знал, что у него была за операция. Но Дилька решительно ответила ему, что не ждет смерти мужа, а будет бороться за то, чтобы он жил. И он живет. Вот и вся история. Одно еще скажу, что выглядит Дилька и сейчас неплохо, хотя того веселого огонька, что появился тогда, в глазах ее уж нет. Суровые у нее глаза.   Женщины выслушали Ларису и сказали, что в общем-то удивительного в этой истории ничего нет. Сколько есть примеров самоотверженного ухода за больными мужьями, когда те болеют годы и годы!

   — Вот бы кто про мужика такое мне рассказал, — съязвила Альбина, — я бы тому премию выдала — тюбик парижской губной помады.

   — Покажи помаду! — сказала Наташа.

   — Вот она. А что? — спросила Альбина, достав из сумочки губную помаду и протягивая ее Наташе.

   — Я смотрю, мой ли это цвет. Моя ведь будет. Вот сейчас Зина нам расскажет, а потом я специально для тебя расскажу почти такую же историю, как Лариса, только про мужчину.

   — Ладно, послушаем! А сейчас нам Зина опять что-нибудь про лагерь поведает. Угадала я, Зинуля? Или в лагере не случаются великодушные поступки?

   — Случаются, как им не случаться. Если вам еще про зону не надоело, так я расскажу.

История вторая,


   рассказанная бичихой Зиной, представляющая собой повесть о самоотверженной материнской любви

   Я вам про одну женщину расскажу, которая села за сына и досрочно освободилась.

   Я в зоне работала на стройке. Лагерь наш расстраивался, потому как уже не вмещал заключенных — бараки были деревянные, гнилые, еще аж с тридцатых годов. Вот и строили вместо одноэтажных деревянных бараков каменные двухэтажные, в которые уже вчетверо больше народу помещалось.

   Работа мне досталась хорошая, хоть и тяжелая. Механизация у нас, сами понимаете, была никакая. Мастерки да лопаты, носилки, да руки наши зэковские, бесплатные. Да еще моя лошадь Чайка, на которой я цемент возила. С утра, как выводили нас строем на работу, приводили и мне из конюшни мою Чайку. Запрягу я ее в телегу с ящиком для цемента и еду на склад. Загоню лошадку задом в сарай и накидываю лопатой телегу цемента. Пыль цементная как туман стоит, обе мы с Чайкой от нее серые: цементом дышим, цементом обе кашляем. Я хоть рот платком обвязывала, а Чайке-то совсем плохо приходилось. Нагрузим, значит, телегу-то и везем на стройку. Ну, там другие зэчки помогут разгрузиться, а мы опять назад, к сараю. Пока едем, немножко и отдышимся. Так вот за день десять-пятнадцать ездок сделаем. Руки отваливаются, кашель грудь рвет, а я за свою работу держусь, никому не уступаю. Напарница у меня уж больно хороша: ни матерщины, ни скандалов, да и с кем и поговорить-то по-человечески, как не с лошадью? Припрет тоска к сердцу, я Чайку свою обниму за шею да все ей в ухо и нашепчу. Поймет не поймет, а доносить не пойдет, ежели не так про начальство выскажусь. А еще то хорошо, что начальства над нами, пока мы с ней туда-обратно едем — одно чистое небо. А как и не чистое, а в тучах, или снег-дождь на голову падает, так ведь и то лучше криков бригадиров да охранников.

   Как-то раз привезли мы с Чайкой цемент, разгружаемся. Тут подходит охранник и говорит: «Ты, Иванова, как разгрузишься, так телегу-то вымети и подгони к больничке. Освободилась там одна ваша досрочно, на Красную Горку повезешь». А Красная Горка — это кладбище наше зэковское. Большое уж разрослось, с тридцатого-то года, как сажали кулаков, работящих крестьян то есть.

   Сделала я как он сказал, подъезжаю к лагерной больничке. А там женщины стоят кучкой, ждут чего-то.

   — Не знаете, кто умер-то? — спрашиваю.

   — Казакова из четвертого отряда.

   — Казакова?! Так ведь она ж не болела. К ней сын вот-вот на свидание приехать должен.

   — Да, слава Богу, не мучилась. С вечера легла, а утром не проснулась.

   Поняла я, что женщины побросали работу и пришли к больничке, проводить Казакову-то. У зэков ведь ни похорон, ни поминок: отвезут да закопают, да столбик с номером поставят, вот-те и весь обряд, Зэчки поглядят, как гроб за ворота вывозят, скажут «Вот и еще одна освободилась досрочно» — отвернуться и забудут поскорее. Каждая ведь знает, что завтра то же и с ней случиться может, дело привычное. На Красной-то Горке уж вся земля с костями перемешалась: то ли в землю зарывают, то ли в кости, не разберешь. Но Казакова — особый случай. Ее женщины с риском для себя провожать вышли. Недалеко, конечно, до лагерных ворот только, а всё — проводы. Такая это была женщина, что и нельзя было не проводить ее хоть так-то.  Сидела Казакова за сына. А история у них вышла такая. Муж ее зверь был. Пил он диким манером и нрав имел дикий: напьется и давай за женой с топором гоняться. Она, как водится, ребенка хвать на руки да к соседям бежит спасаться. Те ее спрячут и подержат у себя сколько надо. В милицию сколько раз на него жаловалась, а там известно что отвечают: «Дело семейное!» Стишок даже про такие дела есть: «Убивает? Что вы, тетя! Вот убьет, тогда придете». Однажды он ее с топором достал все ж таки. В больнице отлежалась да и домой пришла. Сама пожалела, не дала дела против него завести. Он поначалу-то испугался, попритих. А потом видит, что не выходит ему никаких репрессий — и опять за старое. Тут сын подрос, уж пятнадцать лет мальчишке. Жалеет он мать, а с отцом справиться не может, сил еще нет. Тот в пьяной злобе хоть кого с дороги своротит, коли поперек станет. Зашибал сколько раз и мальчишку.

   И вот раз, как отец начал мать-то избивать и убить грозиться, мальчишка вырвал у отца топор и обухом ему по голове и вдарил. Тот упал. Мать подбежала, пощупала — мертвый. Много ли пьяной голове надо! Мальчишке она про то не сказала, что мертвый, а соврала: «Без памяти. Отлежится и снова бузить начнет. Ты вот что, сынок. Собери-ка быстро вещички свои да езжай к тетке. Я письмо тебе к ней дам, чтобы пожил ты у нее, пока в школе каникулы. А то отец очнется, так он тебе отплатит. А как месяц пройдет — возвращайся. Он к тому времени уж и все забудет». Мальчишка мать послушался и тут же пошел на станцию, к тетке ехать. А мать часок обождала и тут же сбегала к одной соседке, к другой. Спрашивает у одной соли, а к другой — будто с солью шла назад да заглянула поговорить. И обеим соседкам говорит, что сына к сестре на каникулы отправила, а муж все где-то пьет, вот-вот вернется — так надо ему обед поскорей сготовить, чтобы меньше он злобствовал. С тем вернулась домой. А потом кричать начала, будто скандал идет в доме. После выбежала во двор, там покричала. И в дом вернулась. Топор подержала, чтобы след от ее рук остался. И как это она все так продумала насквозь, удивляюсь! А уж после всего с криком к тем же соседкам бросилась: «Соседушки! Зовите милицию — убила я своего, кажись…» Одна соседка ее утешает, а другая за милицией побежала.

   А через месяц парнишка возвращается от тетки и узнает, что отца уже похоронили, а мать сидит в тюрьме под следствием. Сунулся он к следователю признаваться, что не без него все это было, а тот его и слушать не желает: у него уже дело все распутано, свидетели опрошены, подследственная во всем призналась. И показания все сходятся так-то красиво. А парнишка-то и вправду в это время, про какое соседи и сама мать показывали, уже в поезде ехал. Ну и дали Казаковой пять лет. А сынок у нее хороший был. Чем взрослее становился, тем больше он понимал, что мать для него сделала. В лагерь ездил на каждое свидание, посылки ей хорошие слал. Зэчки, которые в одно время с ними на свиданиях были, в соседних комнатах, рассказывали, что все-то свидание мать с сыном за стеной плачут, один другого уговаривают. Он говорит: «Мама! Я теперь уже взрослый стал. Пусти меня свое отсидеть, иди домой! Давай напишем вместе заявление как все было!» А мать ему: «И меня, сынок, не выпустят, чтоб не признать, что дело неправильное было, и тебя сгубят. А мне ведь уж и сидеть немного осталось. Ты учись, сынушка, а главное не пей, не пей как отец!» Так-то они плачут, уговаривают один другого, а кончается все одинаково: конец свиданию приходит, сын домой возвращается, а мать — в лагерный барак, свое досиживать. И вот она уже четыре года отсидела и подала прошение о помиловании. Ждали-пождали они с сыном ответа из Москвы несколько месяцев. Да и вся зона ждала. Всякие у нас там женщины сидели, иные и вовсе уж каменные сердцем, а вот Казаковой все желали освободиться, все ее жалели. И потому, что историю ее сидения за сына все давно поняли, хоть и молчала она сама, и потому, что хорошая она была — спокойная. А это на зоне редкость, люди-то все задерганные. Она же придет вечером с работы в барак, так вроде и в бараке светлее станет. Душевная была женщина. А как из Москвы ей отказ пришел, так она не плакала, как другие, в озлобление не вошла. Да, видно, сердце не камень. Человек-то все выдержать может, сердце его не всегда выдерживает. Вот она и померла, Казакова-то наша.   Ну, вынесли нашу горемычную в простом деревянном гробу, некрашеном, из бракованных досок со стройки сколоченном. Проводили ее женщины до ворот, лязгнули ворота за нами, и поехали мы на Красную Горку. Я везу гроб, а два солдатика рядом с лопатами идут, да еще мелкий начальничек с бумажками: надо же заприходовать, оформить этот ее последний этап. Закопали ее солдатики, начальничек в бумажке что полагается отметил, столбик поставили с номером, и поехали мы с Чайкой обратно цемент грузить.

   А через несколько дней сын Казаковой приехал, отбили ему телеграмму. Просил он тело матери, чтобы в родной деревне похоронить — не дали. Не положено до конца срока. «Вот конец срока придет, тогда приезжай и забирай!»


   Притихшие женщины дослушали рассказ Зины. Потом Альбина повернулась к Наташе:

   — Ну, кто обещал удивить нас мужским благородством и великодушием? Давай, Наташенька, удивляй! А то не видать тебе французской помады.

   Наташа улыбнулась и начала свой рассказ.

История третья,


   рассказанная инженером Наташей с целью завладеть тюбиком парижской губной помады. Это история о действительно редком проявлении мужского великодушия. Впрочем, читатели сами могут определить, часто ли встречаются подобные истории в жизни

   Эта история случилась с моей подругой Беллой. В школе мы учились в разных классах, она была на три года старше, но вместе ходили на гимнастику, там и подружились. Так эта дружба у нас на всю жизнь и сохранилась.

   Когда Белла училась на первом курсе, влюбилась она насмерть в одного парня, старшекурсника. Это в Политехническом было. Девочек там мало учится, большинство парней. И надо же было Белле из всех выбрать именно этого! Эгоист он был страшный. Любил ее, но как-то в полсилы. Год у них все хорошо было, а потом начал он с другими студентками встречаться. Белла от него не отходит, а он ее не гонит, но и любовь ее почти не замечает. Словом, история обычная: сколько я таких пар знаю! Кто бы научил женщин любить чуть поменьше, а мужчин чуть побольше?

   Тянется у них волынка год, другой, четвертый, пятый. Оба уже институт закончили. Белла отлично защитила диплом, пошла в аспирантуру, еще через два года кандидатскую защитила. Я ею восхищаюсь, а она мне говорит: «Это я, Наташка, все ради Кирилла. Может, он хоть через это меня оценит?» А Кирилл еще над этим ее старанием ему угодить посмеивается: «Ты думаешь, что если ты станешь мировой знаменитостью, так я сразу и растаю? Я все равно жениться не собираюсь, и ничего с этим не поделаешь. Довольствуйся тем, что я тебе могу дать». А давать он мог все меньше и меньше. Годы ведь идут, а с годами только вон деревья в парке хорошеют. Ну, подошел тот момент, к которому все такие пары приходят: объявил Кирилл, что женится на молоденькой девушке. Она спорить не стала. Больше того, пожелала Кириллу счастья и даже на свадьбу пошла, поздравила молодых. Я ее потом спрашиваю: «Что же ты чувствовала во время этой свадьбы?» А она говорит: «Покой. Освобождение. Вот теперь уже действительно все. Жаль, что столько лет, столько чувств ушло в энтропию, а что поделаешь?»

   И началась у Беллы одинокая жизнь, уже даже и без редких встреч с Кириллом. Изредка он ей звонил, спрашивал, как жизнь, а она неизменно отвечала, что жизнь идет прекрасно. А сама угасала, как свечечка. И вот узнаем мы, что положили Беллу с легочным кровотечением в больницу, внезапно открылась у нее скоротечная чахотка. Прямо дореволюционный роман какой-то!

   Как-то встречаю я Кирилла в одной компании, чей-то мы день рождения справляли или юбилей какой, не помню уже. Оказались мы за столом рядом. Среди прочей болтовни он меня спрашивает и о Белле: как она? Услышал он, что произошло и побледнел: «Как, почему? Она же была всегда такая здоровая, даже гриппом не болела, спортом занималась». Клянусь, я ему ни слова не сказала, что Белла стала хиреть сразу после его свадьбы. Зачем же человека травить? Ничего ведь уже не исправить, думаю. Да и не поверит, ведь уже два года прошло со свадьбы этой… Кто вообще в такую смертную любовь теперь поверит? А Кирилл расстроился, сидит мрачный такой, ни со мной, ни с молодой женой больше не разговаривает. А в конце этой вечеринки вдруг и говорит мне: «Я завтра, Наташа, к вам утром приеду. Поедем к Белле, хорошо?» Тут я себя, то есть Беллу, немного и выдала: «Стоит ли? Может, ей еще хуже станет, если она вас увидит». Но уговорил он меня, что если Белла расстроится, он сразу же уйдет.

   Назавтра он явился и поехали мы в Пушкин, где Беллина больница. Август еще был, больных в сад гулять выпускали. Нашли мы Беллу в аллейке укромной. Сидит на скамеечке, маленькая такая, как девочка. А лицо румянцем горит, и глаза — как блюдца стали. Подошел к ней Кирилл, сел рядом, обнял за плечи, смотрит в ее усохшее личико и спрашивает: «Что же ты, воробушек, надумала? Куда ты от меня собралась улетать? Не пущу!» Я под каким-то предлогом ушла, чтобы им не мешать, подождала Кирилла у ворот больницы.

   А дальше началось что-то совершенно невообразимое. Вдруг узнаем мы, что Кирилл оставляет свою молодую красивую жену, забирает Беллу из больницы и везет ее в какой-то замечательный санаторий в Крым. Там ее подлечили. Вернулись они в Ленинград, Кирилл оформил развод с женой. Потом они с Беллой поженились и даже зачем-то обвенчались. Я была на этом венчании. Невеста еле на ногах держалась, а жених ее поддерживал за спину. Но, видно, он знал, что делал, потому, что такого счастливого лица, как во время этого грустного венчания, я у моей подружки Беллы никогда не видела.

   Мы все думали, что кончится у них тем, что Белла все же умрет, только что умрет счастливой. Но вышло иначе. Кирилл работал как вол, стучался во все двери, и Беллу нашу лечили лучшие профессора. Возил он ее и за границу и даже на Филиппины к каким-то знахарям. И ведь вылечил! Даже без операции обошлось. И так он ее укрепил, что Белла родила абсолютно здорового ребенка и сама при этом осталась здоровой. А сам он теперь среди наших общих знакомых знаменит как прекрасный специалист по легочным заболеваниям — изучил все что нужно и не нужно во время лечения Беллы.

   Как-то мы сидели у нас, Белла с моим мужем разговаривала о фотографии, он ей новые работы свои показывал. И тут я тихонько спросила Кирилла, как он догадался, что может спасти Беллу? А он мне ответил: «Ничего нет в этом странного, я же авиаконструктор. Чего же проще было определить, что Белла — не планер, что не летать ей об одном крыле? Вот она и пошла в штопор, когда у нее второе крыло отняли. Я ничего особенного не сделал, я только вернул ей то, без чего она не могла дальше летать. Чисто техническое решение проблемы». А о первой его жене я никогда Кирилла не спрашивала. Может, и ей летается не очень, не знаю. Знаю только, что не бывает так, чтобы счастья на всех хватало.


   — Вот вам и технократы! — воскликнула Эмма. — А говорят, что решение эмоциональных проблем им не по зубам. «Чтобы летать об одном крыле, надо стать планером» — в этом что-то есть! Они переглянулись с Ларисой и улыбнулись друг другу понимающе.

   — А что Альбина скажет? — спросила Наташа.

   — Нетипичный случай, — пожав плечами, ответила Альбина, со вздохом открывая сумку. — Ты просила не типичный, а великодушный случай. Помада моя?

   — Твоя, твоя!

   — Отлично! Мои коллеги на работе от зависти поумирают.

   — Ну, когда ты еще на работу теперь выйдешь! Год-то с ребенком будешь сидеть, помада как раз и кончится.

   — Что?! Парижскую помаду израсходовать за год? Да за кого ты меня принимаешь! Это только по самым большим праздникам. У меня есть еще тушь для ресниц из Англии, так я ею уже четвертый год пользуюсь. А еще есть у меня жидкая пудра загарного цвета, из ФРГ. Считайте, полный комплект буржуазного разложения!

   — Да, разлагаться они умеют!.. — вздохнула Иришка. — У меня есть американские тени для глаз, так я всегда взвешиваю, когда в гости иду: тот случай или не тот, чтобы их употребить? Одного я не понимаю, почему наши совершенно не то, ну абсолютно не то закупают на Западе! Я ведь в порту работаю, так я знаю, что от нас за границу идет, а что к нам. Наши все волокут машины да машины, а туда почти один сплошной лес идет. Ну, еще икра и прочая деликатесина. А вот нет чтобы закупить косметики для нас! Мы же тоже хотим красивыми быть. Помните, как года три назад ни в Ленинграде, ни в Москве вообще не было губной помады, даже в газетах об этом писали. Объяснили, что одна фабрика закрыта, а вторая не может обеспечить страну. Неужели Запад не продал бы нам губной помады? У них там, поди, завалы ее, стены можно расписывать.    — Техника для нас важнее губной помады, особенно электронная. Это же все закупается на оборону, — возразила Иришке Валентина. — Можно обойтись и без помады, лишь бы не было войны! Ты же знаешь, что если бы не политика нашего правительства, то на нас давно бы уже напала Америка или Запасная Германия. В 68-м году они, западные немцы, чуть было уже не перешли границу Чехословакии. И теперь, если ослабить оборону, на нас немедленно нападут.

   — Да, это верно, — вздохнула Ольга. — Не понимаю, почему эти фашисты никак не могут успокоиться? Все равно же Германия нас не завоюет! Я, помню, сколько раз это Петеру объясняла. Но даже, хоть и любил меня, а врал, что никто в Западной Германии на нас нападать не собирается. Хоть и гэдээровский, а все же немец. Это ж ясно, что нельзя им доверять, немцам! Нет, пусть не будет ни мяса, ни молока, только бы не было войны!

   — Ой, девочки, прекратите этот бред, а то я сейчас быстро напишу листовки и начну среди вас распространять! — взмолилась Галина. — Невозможно слушать.

   — Ну да, ты, Галина, вражеские голоса слушаешь, ты по-другому думаешь. Неужели ты думаешь, хоть где-нибудь в мире радио Правду говорит? — отрезала Ольга. — Я вот никому давно не верю! А что на нас все вокруг напасть хотят — в это я верю. Иначе зачем бы нашему правительству столько оружия? Вот у нас судостроительный завод, и мы-то знаем, сколько там для войны всего делается. Хоть и считается, что продукция у нас мирная.

   А Неля вздохнула:

   — Я, женщины, войны больше всех вас боюсь, наверное. И потому, что пережила страшное, и потому, что от природы трусиха. Я тоже так думаю, что и продовольственные наши трудности, и нехватка жилья — это все из-за империалистов. Тут, Галина, вы меня никакими рассуждениями о демократии не переубедите. Ольга права: пусть не будет самого необходимого, мы все выдержим, но пусть нас от войны защитят. А все же одну вещь я бы хотела получить из-за границы: непромокаемые трусики для малышки! Правда, мне обещали в одной семье: они тоже у кого-то взяли, где ребенок подрос. А сейчас у них мальчику уже год, так что скоро они нам их отдадут. Это такая удобная вещь особенно для прогулок! Одного я только не пойму, у них там за границей все есть, зачем им-то на нас нападать?..

   Разговор перешел с политики на трусики для детей и возникшее было напряжение спало. Когда же все успокоились по поводу отсутствия в стране пластиковых трусиков, сосок, детского крема и выяснили, что крем можно с успехом заменять кипяченым растительным маслом, а хороших сосок полно в Таллинне и можно за ними съездить в выходные дни по недорогой туристской путевке, настроение опять у всех поднялось.

   Тут повела рассказ Валентина.

История четвертая,


   рассказанная номенклатурщицей Валентиной. Это повесть о девушке, взявшей на себя огромный материнский труд

   Нас в семье было четыре сестры. Самая старшая Катя жила в рабочем поселке под Кривым Рогом, я в Ленинград давно перебралась, третья сестра окончила медицинский и работает врачом в Магадане, а младшая Люба училась. У Кати, нашей старшей, муж был хороший человек, пока не заболел внезапно тромбофлебитом. Отняли у него ногу, а он с горя пить начал. Детей у них было семеро, в провинции это еще не редкость, так много детей иметь. Из всех четырех сестер Катя была самая неудачливая. Жили они бедно, с такой-то оравой, а тут еще мужнина болезнь и пьянство. Остальные сестры, как видите, благополучные были.

   А самой талантливой из нас Люба считалась. Она еще девочкой научилась хорошо шить и рисовать, она сама изобретала платья себе и нам, сестрам. Выдумает фасон, нарисует, а потом сама и сошьет. И мечтала она стать художником по дамскому платью, модельером. Поступила в Текстильный институт, правда, на заочное отделение. Она бы и на дневное по конкурсу прошла, но рано вышла замуж, а муж жил в Пскове. У него там дом был, от родителей остался. Думали они с Любой со временем его продать и купить домик поменьше под Ленинградом. А пока жили в Пскове. Люба работала в ателье и училась в своем институте, а Гриша шоферил. И все бы у них со временем выровнялось, но случилось беда с Катей, и эта-то беда повернула Любину жизнь совсем в другую сторону.


   Санитарка в сердцах бросила пакет на койку Зины и пошла со своей корзиной дальше. Пакет лопнул и из него посыпались апельсины и яблоки, покатились с одеяла на пол и раскатились по всей палате. Женщины бросились их собирать и складывать в ноги Зине. А та сидела в кровати ошеломленная и все никак не решалась заглянуть в пакет — что там еще? Наконец она разорвала бумагу до конца, и все увидели голубой фланелевый халатик синие домашние тапочки, белую ночную рубашку в кружевах. Были там еще какие-то коробки, небольшие пакеты, но все это не интересовало сейчас Зину: дрожащими руками она перебирала эти подарки и искала среди них что-то самое важное. Наконец она нашла конверт с письмом, разорвала его, достала небольшой листок и углубилась в чтение. Дочитав, она упала лицом в подушку и зарыдала.
   Вдруг получаем мы, сестры, телеграммы, что умер Катин муж. Ну, мы послали ей денег на похороны, письма сочувственные, а поехать не смогли, далеко — у кого работа, у кого ребята. И вдруг следом, через месяц какой-то с небольшим, получаем еще телеграммы от соседей Катиных: «Ваша сестра Катерина скоропостижно скончалась. Приезжайте на похороны и за детьми».

   Сорвались мы все со своих мест, я, Люба и Нина, что врачом работает. Приехали, Катю похоронили. Она, соседи рассказывали, с отчаяния померла — как жить-то дальше с семью детьми? Одной, без мужней поддержки? Вот и не выдержала. А дети мал-мала меньше: старшему мальчику десять лет, а дальше идут почти погодки, и младшей девочке всего два года. Ну, похоронили мы Катю, вернулись в дом справлять поминки и решаем, что дальше с детьми делать? А они в другой комнате сбились в кучку, будто чувствуют, что судьба их решается.

   О младших разговор простой: мы с Ниной решили, что девочку возьму я, а она мальчика трехлетнего. Больше нам не поднять. А старших надо в детский дом сдавать. Беда только, что придется разлучить детей: девочки в один детдом пойдут, мальчики — в другой, а старшего в интернат согласились взять. Мы с Ниной и мужьями нашими обсуждаем все это, а Люба, младшая наша, сидит и слезами обливается. Ничего решить она не может, она без мужа приехала. Так мы ее слезы понимаем. И вдруг Люба встает из-за стола, подходит к дверям той комнаты, где сидели дети, смотрит на них долго, а потом вдруг возвращается к нам и говорит:

   — Ниночка, Валюта! Нельзя их разлучать. Подумайте, как они еще и это переживут, потеряв сразу и отца, и мать? Давайте подумаем, как сделать так, чтобы им не разлучаться?

   Мы в семье привыкли смотреть на Любу как на ребенка. Нина на нее даже рассердилась:

   — Тут серьезный вопрос решается, а ты с глупостями пристаешь. Как же им не разлучаться, когда такая беда? Кто их возьмет всех вместе? Я не могу, у меня своих уже двое, а еще муж и работа. Валентина тоже не может, у нее работа ответственная. Ты, что ли, ораву эту воспитывать будешь? Так у тебя еще и своего ребенка нет, ты и не понимаешь, что это такое — детей растить. Помолчи уж, пока взрослые о деле говорят!

   А Люба вдруг и говорит:

   — Ты права, Ниночка. Надо мне всех семерых брать, пока своих детей и забот нет.

   — С ума сошла! Ты же всего год как замужем! Да тебя твой Гриша и с одним на порог не пустит.

   — Я ему телеграмму пойду сейчас дам, пусть решает, нужны мы ему все вместе или не нужны.

   И пошла наша дурочка, и дала такую телеграмму: «Решила взять детей Кати себе. Если хочешь жить со мной дальше, приезжай за нами». Гриша, получив такую телеграмму, глазам не поверил. Побежал он на переговорный пункт и заказал телефонный разговор с Кривым Рогом, вызвал Любу. Она ему по телефону подтвердила, что хочет взять всех семерых. Гриша думал три дня, а на четвертый явился в Кривой Рог и забрал свое внезапно выросшее семейство.

   Мы с Ниной деньгами помогали, конечно, но думали, что Любы надолго не хватит: позабавится, увидит, что не так это просто — растить семерых, и оставит свою затею. Сердились на нее мы очень: ведь придется решать заново судьбу детей. Дети-то первыми и будут страдать. Но вышло иначе. Год проходит, второй, а Люба только крепче к детям привязывается. И они, бедняжки, ожили; последние-то годы у них тяжелые были, пока отец болел, пил, а мать переживала. А тут новая молодая мама, веселая, добрая. Они без ума от «мамы Любы», так и виснут на ней с утра до вечера. Старшие помогают ей по дому, за младшими приглядывают. Но жить Любе, конечно, очень непросто. Учебу пришлось бросить, работу в ателье тоже. Устроилась она уборщицей в учреждение неподалеку от дома — и деньги какие-то для семьи, и время остается для работы по дому. Гриша тоже к детям привык, но уж работать ему приходится на полторы ставки и еще постоянно искать приработок. От государства никакой помощи, потому что детей усыновить Любе с Гришей не разрешили, мол, и сами еще на ногах не стоят, а только назначили их опекунами: «Можете детей содержать — содержите. А если нет, то сдавайте в детский дом». А пенсия за родителей — на нее на семь ртов и хлеба на месяц не купишь.   Смотрю я иногда на нашу Любу и думаю: «Как жаль, что так судьба у самой талантливой из нас неудачно сложилась. Нина врач, я ответственный работник, а Люба — уборщица. Обидно!» А иногда думаю совсем обратное: «А может, в этом Любин самый большой талант проявился, в том, что она дала дом и счастье этим семерым детишкам?»

   Одно только мне жаль, что Люба так теперь и останется без образования и без профессии. Ну что такое уборщица? Это же не профессия, а так, заработок. Вырастут дети, разлетятся, останется Люба одна у разбитого корыта. Хорошо, если дети вырастут сознательные, будут помогать своей «маме Любе». А работы интересной у нее уже не будет, чем жить она станет? Или вот пенсия. Я и Нина заработаем себе хорошую пенсию, а кто — будет эти пенсионные деньги нам платить? В основном Любины дети: у нас-то с Ниной по двое, а у нее семеро. А пенсия у нас с Ниной будет втрое больше, чем у Любы, хотя ее дети на этот самый пенсионный фонд будут втрое больше наших работать. Как вот подумаешь на таком государственном уровне, так понимаю — несправедливость! Получается, что вроде как наше общество паразитирует на материнских чувствах тех женщин, которые решаются воспитывать много детей.


   Женщины восхитились поступком молоденькой Любы, но и посочувствовали ей.

   — А ты, Валентина, никогда не пробовала говорить об этом в своих партийных кругах?

   — Пыталась. Да никто и слушать не хочет: «Пусть каждая женщина сама решает, что для нее важнее — интересная работа и пенсия или дети». Вот и весь ответ.

   — А что вы думаете, Галина?

   — Что я думаю? А что не обеднело бы государство, если бы таким матерям давало возможность учиться, пока дети растут. Вместо того, чтобы вечерами шваброй по грязным полам шваркать, они могли бы дома сидеть за учебниками, а когда дети подрастут — работать два-три дня в неделю по профессии. Не так уж много у нас таких многодетных семей осталось.

   — А я так думаю, — сказала Ольга, — что за материнский труд надо начислять обычный рабочий стаж для пенсии, вот что! Это Валентина верно сказала, что пенсию-то потом для нас будут зарабатывать дети тех матерей, что не о себе думали, а о детях. Несправедливо это!

   Все согласились с Ольгой и снова обратились к Валентине:

   — Валюта! А почему бы тебе не написать об этом своей тезке, космонавту Валентине Терешковой? Пусть бы она поставила такой вопрос на самом верху.

   — Ну да! И полетит она тогда с этого самого верха вверх тормашками. Разве вы слышали, чтобы она хоть когда-нибудь слово сказала о том, что надо облегчить жизнь нашим женщинам? Потому-то она и возглавляет Комитет советских женщин.

   Тут вдруг Зина засмеялась и сказала:

   — А вы знаете, девоньки, Терешкова как-то к нам в лагерь приезжала!

   — Да ну?

   — Точно! Вышла она на сцену в лагерном клубе и объявила: «Посмотрите на меня, до каких высот может подняться женщина в нашем государстве! А теперь на себя посмотрите — как вы могли так низко опуститься?» Наши зэчки так и ахнули. Много чего мы слышали от наших надзирательниц и охранниц, но уж от нее никак не ожидали. Одна наша зэчка тут же втихаря подружкам говорит: «Интересно, а собачки Белка и Стрелка после космоса тоже перед дворняжками носы задирали?»

   Мигом это по рядам пронеслось, бабы наши прыскают в рукава ватников, а Терешкова стоит злая, красная, не понимает, почему так низко опустившиеся смеются над ней, взлетевшей? Уж не знаю, из-за Терешковой или нет, но только скоро после ее поездок по тюрьмам и лагерям режим для женщин здорово потяжелел. На окнах появились железные решетки из плотных полос, так что свет только в щелки пробивается. Их так и зовут «решетками Терешковой». А вы говорите, что она может за матерей заступиться!

   Погоревав о том, что заступиться за женщин, действительно, некому, наши подруги попросили Альбину рассказать что-нибудь о великодушных поступках женщин: что расскажет она хорошее про мужчин, этого никто и не ждал.

История пятая,


   рассказанная стюардессой Альбиной, героинями которой являются сразу две великодушные женщины, только от их великодушия плохо пришлось стоявшему между ними мужчине    Были у меня две подружки, одна художница-дизайнер, кафе расписывала, а другая работала в Пушкинском доме. Обе чокнутые — одна на картинках, а другая на Александре Сергеиче зависали. И книжками до дури зачитались. Это у них я брала «Лолиту» набоковскую. Звали их Лиля и Ляля. Дружили они давно, кажется, с детства. И вот влюбились Лиля и Ляля в одного парня, которого я на свою голову с ними познакомила. Парень обыкновенный летун, штурман на «Ту-104», человек вполне нормальный. Сначала он за мной пробовал ухаживать, но у меня в это время другой был, я его подружкам и бросила на выбор — какая возьмет! А он им, видите ли, обеим понравился, Артур этот. Сначала ему приглянулась Лиля, что на Пушкине помешалась. Она худенькая такая аристократочка, вся стихами напичканная, старыми и новыми. И сама писала. Мне нравились ее стихи, а об Артуре и говорить нечего: он живых поэтесс только по телевизору до этого видел. Начался у них романчик. А поскольку Лиля с Лялей неразлучные, то часто они втроем встречались, на всякие выставки ходили, поэтов каких-то слушали на домашних вечерах. А Ляля, надо вам сказать, как женщина Лиле сто очков вперед могла дать: высокая грузинка со страстными глазами и сильными бедрами. Начал Артур и на эту поглядывать. Как поговорить хочется — он к Лиле подсаживается, а если танцульки вдруг организуются — он с Лялей. И вот выясняют подружки, что он сам не знает, кто ему больше нравится. Решила тут Ляля, что у нее мужиков хоровод и двое за углом, а на Лилю не всякий еще посмотрит, пока она рот не откроет. И говорит она Артуру:

   — Я не хочу мешать твоему счастью с Лилей. Давай мы больше с тобой не будем встречаться.

   Уговорила парня. Ну, и он тоже вроде рад, что вопрос как-то решился. Взял да и переехал к Лиле совсем жить. Но Лиля из него слово за словом вытянула, что за разговор у них с Лялей состоялся.

   И тоже в позу встала:

   — Я понимаю, что как мужчина и женщина вы с Лялей больше подходите друг к другу!

   Позвала она Лялю в гости, поставила на стол вино, а потом и говорит:

   — Вы двое созданы друг для друга, я это ясно вижу! Жить вам негде, живите в моей квартире. А я все равно сейчас на месяц в Пушкинские Горы уезжаю.

   Никакие уговоры не помогли. Положила Лиля на стол ключ от своей квартиры и в тот же вечер гордо и романтично исчезла.

   Живут Ляля с Артуром в Лилиной квартире. А когда пришло время Лиле возвращаться, тут уже Ляля встала в позу великодушной страдалицы за справедливость:

   — Оставайся здесь и жди Лилю. Как она будет счастлива, когда вернется и увидит тебя в своем доме!

   И ушла. Лиля вернулась, вправду была счастлива неделю, а потом начала горевать, что ее Ляля без Артура страдает.

   Как-то подходит ко мне Артур в аэропорту:

   — Алька, что делать? Совсем они меня своим великодушием замучили!

   Поглядела я на него, а парень и впрямь усох от ихнего благородства.

   — Кончай ты эту бодягу. Уж лучше бы вы втроем жили, чем в эту чехарду играть. Беги от них, спасайся, Артурчик!

   Парень подумал, подумал, да и бросил обеих своих благородных дам. А мне потом говорит:

   — Нет, я только с такой бабой останусь, которая без всяких высоких переживаний будет своим соперницам глаза выцарапывать! Не понять мне этих тонких душевных устремлений, Алька, интеллекта, наверное, не хватает.

   — Вот и хорошо. Проще живи, оно чище будет.

   А обе мои великодушные подружки в конце концов поссорились и перегрызлись, но не из-за парня, а потому, что как-то Лиля Ляле сделала замечание об одной ее картине. Та в ответ Лилю «пушкиноедкой» обозвала. Вот этого они обе пережить не смогли и расстались.


   Посмеялись женщины над страданиями Лили и Ляли и приготовились слушать Галину.

   — Я вам расскажу о настоящем чуде, какое случилось с одной моей знакомой. Это тоже будет лагерная история, но не такая страшная, как нам обычно рассказывает Зина.

Юлия Вознесенская


Рецензии