Клуб анти-самоубийц. Часть 8. Старость и радость

Публикация в "Золотом руне" 27 февраля 2024 года.

https://zolotoeruno.org/novoe/newsid/14893.aspx

Но прежде я хочу вернуться к нашим прошлым темам и досказать немножко то, что тогда не досказала.
Сначала о «Смерти нет».

Вот опять тут без мистики и подсказок вселенной не обошлось. Попалась мне в Сети интересная ссылка на 500 рассказов классиков и современных авторов. Столбиком идут названия рассказов и ссылки на них. Дай думаю погадаю, какой рассказ выберу, не глядя, тот и будет моим знаком, ответом на судьбоносные вопросы. Нажимаю на седьмой — день рождения. Дм. Новиков, «Муха в янтаре». Ничего мне не говорящее название и имя автора. Читаю. Не буду пересказывать содержание — дело не в нём, а в главной мысли рассказа, цитирую:
«...в последний момент всегда появляется знание — смерти нет, а есть лишь окружающий тебя невыразимо прекрасный мир, и ты в нем пребудешь вовеки, совсем не важно, в каком качестве…»
«И с каждой секундой тебя становится все меньше и меньше, и ты знаешь и постоянно чувствуешь это — пожизненные страх и боль, а за всем этим — черное небытие, и больше никогда, никогда, никогда…
Но в ответ ласково шумело море и переливалась волнами вечная юная земля: нет смерти, нет...»  
“Нет смерти, нет”, — стрекотали кузнечики. “Нет времени, ничто никуда не несется”, — вторили им раскаленные, струящие жар камни. “Великая Мать качает нас в своих нежных руках и ни за что не даст нам упасть”, — радостно пела какая-то степная пичуга, и белые облака согласно кивали своими крутолобыми головами...»
Вот этот рефрен, который там повторялся на протяжении всего рассказа — это и было главным. И это было как раз то, о чём я думала в последнее время. Ну вот что это такое? И что это как не знак вселенной? Из 500 рассказов выбрать именно тот, где пишется о том, что сейчас думаешь.

Ещё по этой теме. Прочла статью об одном профессоре из Университета Уэйка Фореста (частное учебное заведение в США),  авторе книги «Биоцентризм: жизнь и сознание — ключи к пониманию вселенной» Роберте Ланца — где тот заявляет, что смерти, как мы это воспринимаем, нет. Согласно теории биоцентризма смерть является иллюзией, которую создает наше сознание. Утверждение это он основывает на законе сохранения энергии, который гласит, что энергия никогда не исчезает, она не может быть создана или уничтожена. Профессор сделал предположение, что эта энергия способна «перетекать» из одного мира в другой. В квантовой физике утверждается, что абсолютно невозможно предсказать некоторые события. Вместо этого есть широкий спектр возможных траекторий развития с различной степенью вероятности их осуществления. С позиции существования «многих миров» можно утверждать, что каждое из этих возможных событий соответствует событию, происходящему в другой Вселенной. Согласно идее о множественности вселенных, человека после смерти ожидает «большое путешествие» по новым уровням существования. Так, умерев в одной вселенной, сознание (его Я, память) человека отправляется в другую Вселенную.
За что купила за то продаю.

И ещё. Одна из сотрудниц хосписа, которая в течение многих лет общалась с умирающими людьми, поделилась своими наблюдениями, о чём больше всего сожалеют люди перед смертью. Она выделила 5 основных сожалений.
1. Мне жаль, что у меня не было смелости, чтобы жить жизнью, правильной для меня, а не той, что ожидали от меня другие. (Живите своей жизнью, с тем, кого любите, занимайтесь тем, что вам нравится).
2. Мне жаль, что я так много работал. (Н
е работайте, потом пожалеете).
3. Мне жаль, что у меня не было смелости выразить свои чувства.
4. Мне жаль, что я не поддерживал отношения со своими друзьями.
5. Мне жаль, что я не позволил(ла) себе быть более счастливым.
Надо решаться на то, на что мы иногда не решаемся, лучше пожалеть о том, что сделал, чем о том, чего не сделал.

То, чему мы зачастую не придаём значения в жизни, в конце её представляется самым важным. Ну, общение с друзьями, — главное — дело, потехе час. Я вспомнила, как в каком-то рассказе Виктория Токарева  писала о Геннадии Шпаликове — как встретила его случайно, как он звал её посидеть в кафе — «один час!», но у неё были дела, она отнекивалась и пошла только из вежливости («как на ленинский субботник — не хочется, но надо»). Он читал стихи — ей, всем, кто сидел рядом. Он уже начинал уходить и так прощался со всеми. Это был час высоты. Потом оказалось, что все её дела и делишки осыпались, как картофельная шелуха. А тот час в кафе остался на всю жизнь.
В конце жизни происходит переоценка ценностей.

Ещё одна интересная информация на эту тему.
В блоге моей френдессы из Питера Александры Созоновой прочла о так называемых кафе смерти, которые сейчас открываются во многих городах Европы:
«Death Cafe – место, где можно поговорить о смерти. Этот проект был основан Джоном Андервудом и Сью Барски Рейд на основе идей Бернарда Кретаза. Первое кафе смерти открыл Джон у себя дома в сентябре 2011 года. Сейчас во всём мире открылось уже 6786 кафе Death Cafe.
«Death Cafe – это встречи, на которых мы пьём чай, едим печенье и обсуждаем смерть. Наша цель повысить осведомлённость о смерти, чтобы помочь людям почувствовать вкус жизни».
Вопросы, которые там обсуждают за чаем с печеньем:
Чем бы мы занимались или что поменяли бы, если бы узнали, что жить нам остался месяц? Почему мы бежим от смерти? Какие чувства испытываем на похоронах? А какая музыка будет играть на наших? Как осознать и принять свою смертность?
На встречах нет роли «эксперта». Все мы смертные и одинаково много – или мало –  знаем про смерть. До 15 человек разговаривают, а модератор следит за тем, чтобы пространство было безопасным, все, кто хотят, могли высказаться, и всем хватило печенья. Это не терапевтическая группа, но возможность поделиться своими мыслями и переживаниями и услышать других.
В России такие кафе кроме Питера существуют в Москве и в Казани.
Созонова побывала на одной из таких встреч. Вот что она пишет:

«Вчера побывала на одной из таких встреч. Уютное помещение, небольшая группа (12 человек с ведущим), дружелюбная атмосфера. В основном молодежь: старше 30-ти только двое, моего возраста – ни одного. Но, говорят, бывают встречи, на которых преобладают пожилые.
Два слова о себе, выбор темы разговора (с моей подачи, поскольку молодежь молчала, поговорили о том, кому легче умирать: атеистам или верующим, а потом свернули на тему мистического опыта).
Не то чтобы я узнала что-то новое, но было интересно поговорить с современной молодежью – не в виртуале (от которого изрядно устала, честно говоря), а живьем.
По-моему, инициатива хорошая: тема насущная, для кого-то острая и болезненная, а с друзьями-родными поговорить не всегда удобно.
Бывают тематические встречи-конференции, что интереснее. Собираюсь как-нибудь сходить...»

Я написала в коментах о нашем клубе, о том, что на одном из занятий мы                поднимали эту тему – «Смерти нет», дала ссылку. Ответ был таким:
«Какое замечательное у вас место для встреч.) И для души, и для ума, и просто теплое общение. И лица такие хорошие, одухотворенные...
В Death cafe такой теплоты и душевности нет, хотя тоже пьют чай – поскольку там всегда присутствуют и старенькие, и пришедшие впервые. И это не дома. 
Но это нужные встречи: и для одиноких молодых людей, которым не с кем поговорить о своих страхах, и для переживших недавно потерю близкого человека».

Вот такие кафе сейчас модны в России и Европе. Я бы пошла, но у нас в городе, думаю, его бы не дали открыть — слишком много консерватизма, бюрократизма и ура-патриотизма.
Отклики на нашу прошлую встречу:

Ребекка Левитант, Бруклин:

Наташа, вчера читала Ваш отчет о встрече в клубе. Не могла оторваться от Вашей лекции " О счастье". Столько драгоценных мыслей, гениальных цитат, стихов. Всё вместе производит какой-то чудодейственный, целебный эффект, несмотря на то, что в конце в черной рамке как бы для отрезвления вы приводите неутешительные итоги жизни самих выдающихся учителей счастья. Cura te ipsum – исцелися сам. Вообще в этой лекции было очень интересно следить за диалектикой Вашей собственной мысли. Ведь не все так однозначно с этим счастьем, и высказывания великих по этому поводу тоже пестрят противоречиями. Особенное неприятие у меня вызывают вот эти самые учителя-технологи счастья типа Лабковского и Н. Грейс. По-моему, эти личности просто зарабатывают деньги. Правда, про Грейс слышу впервые, спасибо, что познакомили. В общем, когда я читаю подобных им – а таких знатоков, уверяю вас, хоть пруд пруди – я замечаю, что впадаю ещё глубже в депрессию, понимая, что мне бесконечно далеко до этих самоуверенных бодрячков с их оценками, рецептами, инструкциями. Возражение также вызывают  слова Ландау: "Лучше притворяться счастливым, чем искренне считать себя несчастным". Вот так, притворяясь счастливой, долго жила и я, пока не провалилась в ужас настоящего несчастья. Однако, когда я читаю Ларису Миллер, ничего моих возражений не вызывает, наверно, потому, что это настоящая поэзия, красота. И тогда мне становится  стыдно за свои тоскливые речи.
Лет 15 назад я здесь в Америке купила книжку на английском языке, которая так и называлась: "Против счастья".  Оказывается, и в этой стране, в которой царит культ успеха и стремления к индивидуальному счастью, существует определённая реакция на этот всеобщий диктат быть обязательно счастливым. Автор там в частности говорит, что  этот диктат счастья приводит людей к примитивному существованию, делает людей легковесными, неглубокими, бесчувственными, глухими, неспособными понять болезнь, смерть, одиночество. 
Мне очень-преочень понравилось Ваше стихотворение, которое написано Вами в опровержение строки Кушнера «У счастливой любви не бывает стихов». А в особенности вот это:

Ты мне такое счастье принёс,
такого нету нигде.
Оно не просто однажды сбылось –
сбывается каждый день.

Оно родимее всех отчизн,
стариннее всех эпох.
Такой, должно быть, бывает жизнь,
когда в неё входит Бог.

Оно свечою украсит тьму,
укутает, как в меха.
И нет никакого дела ему
до моего стиха.

Выучу его наизусть. В нём такая предельная Божественная высота чувства, любви, счастья… Это стихотворение  – потрясающий гимн и убеждает лучше всех инструкций, что счастье – есть. 
Такой, должно быть, бывает жизнь, когда в неё входит Бог.  Сам Бог, вероятно, дал Вам эти гениальные священные слова.
Всё, я умолкаю. Крепко обнимаю самую щедрую душой Наташу.
С любовью, Ребекка

Валерий Аллин, США, редактор журнала «Над суетой»:

Интересные у Вас посиделки!
Тема счастья и сложна и проста. Вопрос решается на разных уровнях: физическом, интеллектуальном и духовном. У каждого человека в голове своя смесь этих трёх "ценностей".
В каком-то смысле именно поэтому счастье у каждого своё.
(Валерий тоже в какой-то степени относится к тем знающим всё технологам счастья. Но — со своей колокольни. Он считает, что любое земное счастье — лишь слабый отблеск небесного. Всё — только там.
Я: когда-нибудь узнаем. Если попадём.
– Когда умрёте — идите на свет.
– Вы так говорите, как будто там бывали.
– Бывал.
–  Во сне?
–  Да.
Он туда частенько наведывается. Всё уже там изучил и может служить путеводителем.)

Людмила Коваль, Калининград:

Дорогая Наташа, Ваши добрые теплые слова всегда согревают душу. Я очень рада, что узнала Вас и познакомилась с Вашим творчеством. Желаю, чтобы  горечь и печаль в Вашей жизни постепенно уходили, а все дорогое и любимое навсегда останется с Вами. Мы так устроены, мы – это те, которые знают, что такое настоящая большая любовь.
Спасибо за то, что Вы заочно принимаете меня в свой  Клуб. Всегда с интересом читаю Ваши отчеты о встречах. У меня даже появились некоторые мысли, которыми с удовольствием с Вами поделюсь, если Вы этого захотите. Я изложу их тогда в следующем письме.
Будьте здоровы.  Удачи Вам, творческого настроя и его реализации. И простого человеческого тепла друзей.
 Ваша Люда…

evrica_taurica (Светлана Голикова), Судак, Крым:

Счастье, несомненно, – в любви и в творчестве. Но бывает и счастливый характер (осмелюсь назвать таковым характер нашей общей френдессы Галины Георгиевны), и счастливо прожитая жизнь, как у Аркадия Григорьевича Гусева. Не случайно рассказ об отце Нади получился эпиграфом к беседе о счастье.
Финальная же информация про Карнеги и Спока буквально ошарашила. Добавим в эту компанию эксперта по счастью Ф. Ницше – и желание синтезировать в себе безмятежность существенно снизится.
Но несомненно одно: участники клуба счастливы быть вместе. И накинутые на плечи "студийцев" цветастые шали не только спасают от озноба, но кажутся объединяющей всех участников вечера романтической униформой.


Теперь дополнения по поводу нашей прошлой встречи — о счастье.
Из философии буддизма:
«Счастье — внутри. Мы тратим слишком много времени на поиски одобрения и утешения со стороны. И всегда оказывается, что не там ищем. Загляните внутрь».
Мне эта цитата очень помогла недавно. У меня были стрессы в связи с вырубкой деревьев во дворе, в сквере, а недавно ещё одну подлянку учинили власти: фонари, которые украшали аллею в сквере от Стрелки до Торгового заменили на мерзкие светильники дневного света. Фонари были искрящиеся, тёплого жёлтого света, они придавали какое-то волшебство, сказочность улицам. А от этих диодных ламп лица казались синими, как у покойников. Вдобавок они очень скудно освещали дорогу, надо было напряжённо всматриваться, чтобы не споткнуться. Где они выкопали эти светильники? Их давно запретили, сняли с производства, я читала, что в них ртуть, они вредные, опасные, с каких свалок они их выкопали? Это как же как надо ненавидеть свой город, чтобы так его уродовать и так любить деньги, чтобы стремиться нагреть руки любой ценой? В общем, сквер у меня отняли — сначала деревья, потом фонари, отняли красоту, поэзию. Хотелось уехать, сменить двор, район, город, страну, чтобы не видеть всего этого уродства. А потом прочла вот эту буддийскую мудрость: «Счастье — внутри.  Загляните внутрь». И подумала: ведь всё, что я любила и люблю — во мне, в душе, в памяти, этого никто у меня отнять не может, это уже вошло в состав крови. «Всё во мне и я во всём».
И ещё очень важная цитата. Есть у меня любимое произведение. Это «Записки гадкого утёнка» Григория Померанца. И там любимая глава, которая называется («Нечаянная глава»):
«Счастье жизни – как и блаженство веры – рождается из собранности, сосредоточенности на глубине. Можно всего только видеть дерево и быть счастливым. Если очень собранно видеть дерево. Если досмотреть его до корней в вечности. Это уменье быть самому счастливым – школа творческого счастья, то есть умения сделать счастливым другого. Так же как нельзя научить плавать, если сам не плаваешь.
А жизнь вечная? Но она не где-то, не когда-то, она здесь и теперь. Это собранная и сосредоточенная на глубине жизнь, в этом месте, в этот миг. Очень трудно сосредоточиться по-настоящему, но если удастся, то можно быть счастливым где угодно. Даниил Андреев бывал счастлив во Владимирской тюрьме. Хотя обстановка в камере мешала счастью. И легче быть счастливым в лесу, в горах, у моря... Но поглядите на людей, играющих в карты на пляже. Они совсем не счастливы. Им скучно.
Так помогает счастью близость любимого. Помогает счастью, которое уже есть, когда в глаза и уши вошла красота бытия; помогает вместе с деревом, вместе с горой, с морем – или с музыкой и стихами. Лишь бы оставить все заботы, остаться одним… (любовь — вишенка на торте, она может осчастливить уже счастливого, воспринимающего мир во всей красоте, тогда и любовь ты сможешь воспринять каждой клеточкой. Ты должен быть готов к этой любви, каналы восприятия мира, его красоты должны быть прочищены и открыты ). –  это мне очень близко и понятно.
Мне нечего вспоминать до двадцати лет. Первая волна счастья пришла тогда от света из бездны, в которую я мысленно погрузился. И скоро потом – от взрывов вдохновения, вызванных Достоевским. Но это были редкие взрывы. Постоянным напряжением, постоянным вызовом была война. Я был счастлив по дороге на фронт, с плечами и боками, отбитыми снаряжением, и с одним сухарем в желудке, – потому что светило февральское солнце и сосны пахли смолой. Счастлив шагать поверх страха в бою. Счастлив в лагере, когда раскрывались белые ночи. И сейчас, в старости, я счастливее, чем в юности. Хотя хватает и болезней, и бед. Я счастлив с пером в руках, счастлив, глядя на дерево, и счастлив в любви.

Вот так плавно мы подошли к нашей теме — как быть счастливым и в старости. Я не буду говорить о здоровье,  каких-то медицинских вещах, это всё хорошо известно. Мы будем говорить об этом только в аспектах литературных, философских, психологических. 

Есть такое известное выражение: старость не радость.
Мне хотелось найти исключения из этого правила. Как говорят в Одессе – их есть у меня.


Как будто всё ещё горенье,
ещё погоня за звездой,
но облетает оперенье,
и наступает постаренье
на горло песне молодой.

Уже не горнее паренье,
но погруженье до глубин.
О постаренье, ты даренье,
и таянье, и растворенье
во всех, кто близок и любим.

Вдруг постигает озаренье
в уже последнем кураже,
что это лишь иное зренье,
что это просто сотворенье
себя на новом вираже.

Хочу сказать, что старость — это не возраст или не столько возраст, сколько состояние души. Я знала двух женщин преклонного возраста, которых язык не повернётся назвать старыми, настолько они были молодыми душой. Во-первых, это замечательная Нина Сергеевна Могуева, которая умерла в один год с моей мамой в 2005 году и которая в своей замечательной единственной книжке «Чекан души» писала:
«Ведь что такое молодость? Это не 18 и не 20 лет. Это состояние души. Если замечаешь, как пахнут цветы, как удивительно сверкает река, а на дорожках сада лежат кружевные трепещущие тени, если хочется остаться одной и прочесть любимые стихи или заветное письмо, и строки ложатся прямо в сердце, заставляя его то замирать, то биться часто-часто, и в душе возникает ожидание чего-то большого и радостного – это молодость».
Мне многое стало понятно про Нину Сергеевну, когда она дала мне почитать свой «Дневник пенсионерки», который вела уже не одно десятилетие, вопреки уверениям Слуцкого, писавшего: «В 20 веке дневники не пишутся и ни строки потомкам не оставят». Штук десять толстых общих тетрадей, от которых, едва открыв, я уже не могла оторваться. Если бы их издать – это была бы интереснейшая книга, летопись уходящей эпохи и той редкой породы людей, которую, к сожалению, уже почти не встретишь. Это настоящий учебник жизни, который на примере одной отдельно взятой судьбы учит, как быть счастливой, несмотря на старость, болезни, усталость, неурядицы, как научиться их преодолевать, как растить радость в своей душе.
А радость эта складывается из мелочей. Вот выпала свободная минутка – концерт Обуховой по радио – какое чудо! Достала книгу, которую давно искала – о, блаженство! Внучка пришла – она ставит ей любимую пластинку, разучивает с ней испанский танец, сочиняет ей сказку про «бывшую девочку», и внучка догадывается: «Бывшая девочка – это ты?» А она действительно бывшая девочка, то есть бывшая ею ещё совсем недавно, ещё не забывшая этого.
Сейчас её внучка Анечка Могуева — актриса МХАТа. Она мне сказала, что всем лучшим в себе обязана бабушке.
У Нины Сергеевны было два девиза в жизни, две заповеди, которым она неуклонно следует. Это слова И. Пущина: «Главное – не надо утрачивать поэзию жизни». И слова Андре Моруа: «На свете всегда будет существовать романтика для того, кто её достоин».
И ещё что привлекает меня в этой женщине – это её «биологический оптимизм», как она сама его называет. Вот, казалось бы, печальная дата – уход на пенсию. Для кого-то – повод для хандры, а для неё – повод для такого экспромта:

Жизнь моя, браво, брависсимо!
Наконец-то я независима 
от бюрократических оков
и от начальников-дураков! 

В год её смерти я оставила на её могиле под камушком вот эти стихи: 

Дорогая Нина Сергеевна!
Я пишу Вам теперь туда,
где душа Ваша, в ночь развеяна,
тихо светится, как звезда.

На могиле трава колышется.
Дни бегут своей чередой.
Мне из писем Ваш голос слышится,
удивительно молодой.

Как мечтой в небесах парили Вы,
сердцу верили, не словам.
Вы когда-то цветы дарили мне,
а теперь я несу их Вам.

Где же тот, кого так любили Вы,
получил ли он злую весть?
Как мне горько сказать, что были Вы.
Но я счастлива, что Вы есть.

Я потом о ней написала в эссе «Очарованная душа», оно есть в интернете.

И ещё об одной женщине я писала, дружбу с которой мне подарила судьба — Нина Сергеевна Войцеховская. Очерк о ней я так и назвала: «Женщина, не знающая старости». Она очень ярко и сочно жила. Каждое утро Нина Сергеевна спешила на Набережную, где собирались её друзья по спорту, – бегала, плавала (её купальный сезон открывался с 1 мая и длился до 1 октября), делала гимнастику,  и это в 80 лет! С каким вдохновенным восторгом она мне описывала сияние лучей восходящего солнца, всю прелесть просыпающегося с рассветом города – в эти минуты она была более поэтом, нежели я. А я слушала, восхищалась, завидовала и давала себе клятву с завтрашнего же дня... ну, хотя бы начать делать утреннюю зарядку. Потом из этих благих порывов и минут белой зависти родились строки: 

Женщина, не знающая старости, 
слабости и страха никогда. 
Этот дар в себе и этот жар нести 
что ей помогает сквозь года? 

Как ей удаётся в этом возрасте 
словно на коне лететь лихом, 
и, не зная корысти и хворости, 
жить в обнимку с песней и стихом? 

Отдала бы всё на свете золото 
я за этот свет и этот след, 
и свою сомнительную молодость – 
за такие восемьдесят лет! 

Она не знала старости. Она не узнала и своей смерти. Умерла во сне, незаметно проскользнув за ту грань, где не будет ни восходов, ни утренних пробежек, ни радости встреч с прекрасным... Хорошо, что она всего этого не осознала, не успела понять.
«О Евы бедные восьмидесяти лет, увидите ль зари вы завтрашней сиянье?» (Бодлер). Говорят, это смерть праведников.
В субботу 18 ноября 2006-го в библиотеке был мой первый вечер о Некрасове. Для Нины Сергеевны, не пропускавшей ни одной моей лекции, он оказался последним. На другой день в воскресенье мы довольно долго говорили с ней по телефону. Она делилась впечатлениями, проводила живые параллели с современной жизнью, с нетерпением ожидала продолжения. А в пятницу вечером вдруг раздался звонок. Незнакомый глуховатый мужской голос спросил: 
– Вы Наталия Максимовна? 
– Да, я. 
– Вы знали Нину Сергеевну Войцеховскую? 
– Да, конечно. А что случилось? 
– Я вчера её похоронил. Я её внук, Игорь. Нашёл вот в ее телефонной книжке Ваш номер. К сожалению, только сейчас обнаружил. На полке у неё стоят Ваши книги. Она так тепло всегда отзывалась о Вас... 
Книгу, кстати, в которую вошли очерки о Н.С. Могуевой и Н.С. Войцеховской, «Признаки-призраки жизни» я писала на бумаге, подаренной мне Войцеховской за три дня до смерти. Я очень многим обязана Нине Сергеевне. Это главным образом благодаря ей я ещё читала тогда свои лекции. Всё это могло кончиться ещё в 2003-м, когда решили сократить мою ставку в библиотеке. Хлопотали многие, но именно Войцеховская выступила тогда перед залом, зачитав намеченный ею решительный план действий: «Наша задача – во что бы то ни стало сохранить для города лекторий...» Собирала подписи. Несколько раз ходила на приём к министру культуры, упорно добивалась ответа. Ходила в редакции газет. Собиралась на приём к Аяцкову. Обо всём этом я узнала позже, из телефонных звонков: «Остановите ваших старушек! Никто ваш лекторий не закрывает. Работайте спокойно...» 
Когда я смотрела на тонкую, стройную, почти девичью фигурку Нины Сергеевны Войцеховской, её гордую осанку, кокетливо подкрашенные хной волосы, слышала её звонкий молодой певучий голос с чёткими интонациями, читала в тетради отзывов её лаконичные деловые формулировки, сквозь которые, тем не менее, прорывались восторженные женские эмоции – я не могла поверить в её возраст.
Помню, как она на моём творческом вечере из лучших побуждений сказала мне сомнительный комплимент. Я читала стихи: «Я поэт нетяжёлого веса, но мне так тяжело!» И она вскочила с места и крикнула: «Н.М., неправда! У Вас тяжёлый вес!» Давид потом надо мной издевался: обнимет меня — и говорит: «да, поэт ты весомый, это точно!» Я потом этот эпизод в свои смехотворинки вставила.
Потом мы сделали небольшой перерыв. Обсуждали услышанное. Лёша прочёл своё
трогательное стихотворение «Старики». Надя спела мою любимую песню «Осенние листья». Я читала стихи из своего цикла «Прощание с молодостью»:

 О молодость, вернись хоть на часок,
 быть может, ты меня ещё застанешь.
 Вновь слышу я твой тонкий голосок,
 которым ты не раз меня обманешь.

 Сверкнёшь улыбкой встречной, ослепя,
 на старых плёнках или фотоснимках,
 где я — ещё не знавшая себя,
 где мы с тобой, о молодость, в обнимку.

 Найди меня... Я здесь, невдалеке.
 Нет, холодно... А вот уже теплее...
 И снова, как когда-то, налегке —
 в сырой туман, где парусник белеет...

 Так в детстве просят: "Ёлочка, зажгись!"
 О молодость, приди из ниоткуда!
 И вечно, глядя в розовую высь,
 нам ждать её несбыточного чуда...

* * *

 Под аркой радуги, в кольце обнявших рук
 так ярки радости, не ведавшие мук.
 И жизнь домашняя, ручная, как зверёк...
 Любовь вчерашняя, я слышу твой упрёк.

 Как мы под ливнями бежали под плащом,
 как счастье пили мы и жаждали ещё...
 Осенним золотом закрыло вышину.
 Прости мне, молодость, покой и тишину.

***

 Жизнь становится вчерашнею,
 словно старое кино,
 словно тапочка домашняя,
 что разношена давно.

 Горьковатый привкус опыта,
 поиск истины в вине.
 Мир отпетый, но не допитый,
 чуть виднеется на дне.

***
В автобусе мне место уступили. 
Галантный тон. Усы и борода. 
– Как женщина ещё я, значит, в силе, – 
так сладко мне подумалось тогда.

Но после вдруг сомненья подступили 
и отравили сладость лебедой: 
как женщине его мне уступили 
или как женщине немолодой?

***
С крыльев бабочки пыльца 
лблетела. 
Нет уже того лица, 
да и тела.

И всё реже суд молвы 
обличает.
И по отчеству, увы, 
величают.

Тему прощания с молодостью, утраты юности и свежести, "буйства глаз и половодья чувств" поднимали многие поэты. Есенин – так уже с 30-ти лет прощался с молодостью. Но вот рубикон перейдён, неизбежное случилось. Розовый конь ещё скачет, но уже неумолимо приближается к той пропасти, которой не суждено миновать никому.

А старость — это Рим, который
взамен турусов и колёс
не читки требует с актёра,
а полной гибели всерьёз.
(Б. Пастернак)

Поэзия не любит говорить о старости. О весенних порывах юности — да, о смерти — сколько угодно. А вот старость — это почти табу. Уж очень неаппетитная тема. Открыл её в русской поэзии Пётр Вяземский своим знаменитым стихотворением о халате, который носить уже стыдно, а выбросить — жалко:

Жизнь наша в старости — изношенный халат:
и совестно носить его, и жаль оставить;
мы с ним давно сжились, давно как с братом брат;
нельзя нас починить и заново исправить.

Как мы состарились, состарился и он;
в лохмотьях наша жизнь, и он в лохмотьях тоже,
чернилами он весь расписан, окроплён,
но эти пятна нам узоров всех дороже;…

На жизни также есть минувшего следы:
записаны на ней и жалобы, и пени,
и на неё легла тень скорби и беды,
но прелесть грустная таится в этой тени.
Ещё люблю подчас жизнь старую свою
с её ущербами и грустным поворотом,
и, как боец свой плащ, простреленный в бою,
я холю свой халат с любовью и почётом.

Изношенный метафизический халат дорог нам даже пятнами и дырами своими, ибо всё это — наша прожитая жизнь. В этом халате нам подчас тепло и уютно, в нём тоже есть своя прелесть. Хороша старость "бодрая", "с закатом ясным":

Куда девались вы с своим закатом ясным,
дни бодрой старости моей!
При вас ни жалобой, ни ропотом напрасным
я не оплакивал утраты юных дней.

Нет, бремя поздних лет на мне не тяготело,
ещё я полной жизнью жил;
ни ум не увядал, ни сердце не старело,
ещё любил я всё, что прежде я любил.

Не чужды были мне налёты вдохновенья,
труд мысли, светлые мечты,
и впечатлительность, и жертвоприношенья
души, познавшей власть и прелесть красоты.

То есть когда человек здоров, бодр, когда ясен ум, живы чувства — всё прекрасно и в старости. Но — недуги, болезни, страдания, тяготы жизни уничтожают прежнего человека, то лучшее, что в нём было:

И ум, и сердце исхудали;
побит морозом жизни цвет.
Того, которого вы знали,
того уж Вяземского нет.

Есть разве тёмное преданье
о светлой некогда судьбе,
на хладном гробе начертанье, 
поминки по самом себе.

"Себя, живой мертвец, переживаю я", — пишет Вяземский. Позже Блок напишет свои «Пляски смерти»:
Как тяжко мертвецу среди людей
Живым и страстным притворяться!
Но надо, надо в общество втираться,
Скрывая для карьеры лязг костей…
Увяданье души едва ли не страшнее увяданья тела. И человеку надоедает жить, он теряет вкус жизни, он хочет, чтобы смерть поскорее пришла и избавила его от мучений. Об этом такие горькие строки Вяземского:
Свой катехизис сплошь прилежно изуча,
вы бога знаете по книгам и преданьям,
а я узнал его по собственным страданьям
и, где отца искал, там встретил палача.

Вот чем я промыслом на старость награждён,
вот в чём явил свою премудрость он и благость:
он жизнь мою продлил, чтоб жизнь была мне в тягость,
чтоб проклял я тот день, в который я рождён.
То есть дело не в самой старости, а в том, какова эта старость. Она может быть и несчастьем, и мучением,  и счастливой порой.
Ну и даже если человек здоров, его очень удручают в старости разрушительные следы времени во внешности, потеря красоты, свежести.  Старость неприглядна.  И досадно, ну почему человек не увядает так же красиво и поэтично, как цветок?

Зачем не увядаем мы,
когда час смерти наступает,
как с приближением зимы
цветок спокойно умирает?

К нему природы благ закон,
ему природа — мать родная:
ещё благоухает он,
ещё красив и увядая…

(П. Вяземский)

К теме старости часто обращался и поэт XIX века Константин Случевский. Но он видел в ней и совершенно иные черты: он пишет о преимуществах старости, о её свободе и независимости, о её внутреннем свете:

Здесь счастлив я, здесь я свободен, —
свободен тем, что жизнь прошла,
что ни к чему теперь не годен,
что полуслеп, что эта мгла

своим могуществом жестоким
меня не в силах сокрушить,
что светом внутренним, глубоким
могу я сам себе светить...

Однако внешне старость редко радует взор. И человек, глядя на склоне лет в зеркало, не может примириться с увиденным, с сознанием, что теперь это его облик:

Я стар, я некрасив... Да, да! Но, Боже мой,
ведь это же не я!.. Нет, в облике особом,
не сокрушаемом ни временем, ни гробом,
который некогда я признавал за свой,
хотелось бы мне жить на памяти людской!
И кто бы не хотел?..

Мы привыкли воспринимать себя прежними, сколько бы лет нам ни было.
На память невольно приходит знаменитое "Перед зеркалом" Ходасевича, который смотрит на себя в зеркало и не может примириться с увиденным:

Я, я, я. Что за дикое слово!
Неужели вон тот — это я?
Разве мама любила такого,
жёлто-серого, полуседого
и всезнающего, как змея?
Разве мальчик, в Останкине летом
танцевавший на дачных балах, —
это я, тот, кто каждым ответом
желторотым внушает поэтам
отвращение, злобу и страх?
...и Вергилия нет за плечами.
Только есть одиночество в раме
говорящего правду стекла.

Недавно моя френдесса, прекрасная поэтесса из Иерусалима Лорина Дымова, написала свой вариант стихотворения «Перед зеркалом»:

Зеркало

Обычный день. Час, кажется, четвертый.
Неужто снова стол, стихи, тетрадь?
Быть старой не хочу, уж лучше мёртвой.
Но не дают, увы, нам выбирать.

А значит, жить и жить мне в ожиданье
То пенсии, то сына, то дождя,
Пеняя на законы мирозданья
И зеркало упорно обходя.

А её соавтор и друг, неизменно галантный и тоже очень талантливый и остроумный Леонид Ветштейн написал:

Что Ваше поведенье исковеркало? 
Что перестало радовать и греть? 
Вам сам Господь велел смотреться в зеркало. 
Там, видит Он, Вам есть на что смотреть!

Да, любящий и благосклонный взгляд способен увидеть в нас прежних, молодых и красивых. У меня были такие стихи:

 Когда-то оборачивались вслед,
 теперь порой не узнают при встрече.
 Но сколько бы ни миновало лет –
 я лишь сосуд огня Его и речи.

 Кто любит — он увидит на просвет
 во мне — Меня, идущей по аллее.
 Ну разве что морщинок четче след,
 взгляд и походка чуть потяжелее.

 Пусть незавидна старости юдоль,
 настигнувшей негаданно-нежданно,
 но не кладите хлеб в мою ладонь.
 Пусть это будет «Камень» Мандельштама.

И в другом, о Давиде:

Как трудно оставаться тою,
к которой ты привык давно:
с летящей прядью золотою,
слепящей юной красотою, 
дурманящею, как вино.

Года подсунули подмену...
Но в сутках есть волшебный час,
когда я снова, как из пены,
предстану юной и нетленной,
незаменимой, неразменной —
в лучах твоих влюблённых глаз. 

***

Лелею в памяти, лелею
и греюсь, нежась и кружась.
Тобой по-прежнему болея,
лелею в мыслях ту аллею,
где шли мы, за руки держась.

Как будто бы в преддверье рая
глаза ласкает синева.
Лелею, холю, обмираю,
как бусинки, перебираю
твои бесценные слова.

Украшу губы поцелуем,
в ушах — два шёпота ночных...
Да, вот такую, пожилую,
любить взахлёб, напропалую...
Как терпят нас в мирах иных,

завистливо взирая сверху
на жаром пышущий очаг,
который и за четверть века
не остудил ещё ночлега,
не оскудел и не зачах!

Как говорится, полюбите нас чёрненькими, беленькими всякий полюбит. Когда человек любит другого по-настоящему — он любит его любого, как мы любим мать, отца, бабушку, не видя, красивы они или нет, молоды или стары.
С тобою мне и стариться не страшно,
альбомы пожелтевшие листать.
И каждый миг сегодняшний, вчерашний –
готов воспоминаньем лучшим стать... 

Однако человек, особенно поэт, способен это неприглядное старческое "я" украсить цветами своей памяти, воспоминаний. Вот как это делает Константин Случевский:

Я стар! Но разве я мечтами
о том, как здесь встречались мы,
не в силах сам убрать цветами
весь этот снег глухой зимы?

И разве в старости печальной
всему прошедшему не жить?
И ни единой музыкальной,
хорошей думы не сложить?

О, нет! Мечта полна избытка
воспоминаний чувств былых...
Вот, вижу, лето! Вот калитка
на петлях звякает своих.

Июньской ночи стрекотанье...
И плеск волны у берегов...
И голос твой... и обожанье, —
и нет зимы... и нет снегов!

Ему словно вторит Фёдор Сологуб:

Но что мне помешает
воздвигнуть все миры,
которых пожелает
закон моей игры?

Живи и верь обманам,
и сказкам, и мечтам.
Твоим душевным ранам
отрадный в них бальзам. —

Память, счастливые воспоминания — наше мощное оружие в борьбе со старостью, противодействие ей. У меня тоже такие были строчки:

Когда нас настигнет бедою,
пускай всё рассеется в дым –
ты помнишь меня молодою,
я помню тебя молодым.

И неба смущённый румянец
в преддверье заоблачных кар
напомнит щеки моей глянец
и рук твоих крепких загар. 

Пусть всё унесёт в круговерти
навеки — зови-не зови...
Но память всесильнее смерти.
Особенно память любви. 

Вообще любовь в старости — это отдельная тема. Была передача о Михаиле Козакове, он там говорил: я теперь понял, что по-настоящему любить можно только в старости. В старости это уже не игра гормонов, не влюблённость в образ, не тоска по любви, это любовь к родному человеку, который стал уже частью тебя, твоей плотью и кровью.

Любовь — не когда прожигает огнём, –
когда проживают подолгу вдвоём,
когда унимается то, что трясло,
когда понимается всё с полусло...

Любовь – когда тапочки, чай и очки,
когда близко-близко родные зрачки.
Когда не срывают одежд, не крадут –
во сне укрывают теплей от простуд.

Когда замечаешь: белеет висок,
когда оставляешь получше кусок,
когда не стенанья, не розы к ногам,
а ловишь дыханье в ночи по губам.

Любовь — когда нету ни дня, чтобы врозь,
когда прорастаешь друг в друга насквозь,
когда словно слиты в один монолит,
и больно, когда у другого болит.

Второй бич старости — когда угасают творческие способности, теряется свежесть ощущений. Для поэта это катастрофа. Это то же, что музыканту потерять слух, художнику — зрение, певцу — голос. Иные поэты к концу жизни что называется исписываются, исчерпывают свой творческий потенциал, начинают перепевать себя или вообще замолкают. Но есть такие, кто до глубокой старости сохраняют свежесть чувств и вдохновенность творческих порывов. Например, Фет.
Незадолго до смерти он выпускает сборник стихов "Вечерние огни" — после 20-ти лет молчания, а затем, с промежутками в 2-3 года — ещё три небольших сборника под тем же заглавием. Пятый выпуск "Вечерних огней" вышел уже после его кончины.
Это было очень точное название — то были именно огни, свет в конце жизни, подлинное чудо возрождения: старик Фет творил так же вдохновенно, что и в молодые годы, поистине обретя новое поэтическое дыхание. Он не просто писал прекрасные стихи, он писал о любви.

Полуразрушенный, полужилец могилы,
о таинствах любви зачем ты нам поёшь?
Зачем, куда тебя домчать не могут силы,
как дерзкий юноша, один ты нас зовёшь?

– Томлюся и пою. Ты слушаешь и млеешь;
в напевах старческих твой юный дух живёт.
Так в хоре молодом "Ах, слышишь, разумеешь?" —
цыганка старая одна ещё поёт.

И в "старческих" любовных стихах Фета было всё то же чувство влюблённости в жизнь, в её вечную красоту, осознаваемую поэтом на исходе лет с ещё большей остротой:

Ещё люблю, ещё томлюсь
перед всемирной красотою
и ни за что не отрекусь
от ласк, ниспосланных тобою.

Покуда на груди земной
хотя с трудом дышать я буду,
весь трепет жизни молодой
мне будет внятен отовсюду.

Покорны солнечным лучам,
так сходят корни в глубь могилы
и там до смерти ищут силы
бежать навстречу вешним дням.

Творчество А. Фета похоже на куст, на котором из года в год расцветают всё те же цветы.

Всё, всё моё, что есть и прежде было,
в мечтах и снах нет времени оков,
блаженных грёз душа не поделила:
нет старческих и юношеских снов.

За рубежом вседневного удела
хотя на миг отрадно и светло,
пока душа кипит в горниле тела,
она летит, куда несёт крыло.

В другом облике, но в той же сущности донёс Фет до последних дней свою душу, донёс её неутомлённой, неразмененной, неувядшей. Фету как художнику была свойственна человеческая цельность. И потому и в 70 лет он мог напечатать вот такое стихотворение:

На качелях

И опять в полусвете ночном
средь верёвок, натянутых туго,
на доске этой шаткой вдвоём
мы стоим и бросаем друг друга.

И чем ближе к вершине лесной,
тем страшнее стоять и держаться,
тем отрадней взлетать над землёй
и одним к небесам приближаться.

Правда, это игра, и притом
может выйти игра роковая,
но и жизнью играть нам вдвоём —
это счастье, моя дорогая!

Фельетонисты издевались над Фетом, называя "мышиным жеребчиком". "Не везёт бедному Фету! В 68 лет писать о свиданиях и поцелуях, — иронизировал один. — Вообразите сморщенную старуху, которая ещё не потеряла способности возбуждаться, — крайне непривлекательный вид у Музы г-на Фета!"
"Представьте себе, — подтрунивал другой, — этого старца и его "дорогую", "бросающих друг друга" на шаткой доске... Представьте себе, что "дорогая" соответствует по годам "дорогому", как тут не рассмеяться на старческую игру новых Филемона и Бавкиды, как тут не обеспокоиться, что их игра может окончиться неблагополучно для разыгравшихся старичков"?
А вот что писал сам Фет по поводу этого стихотворения:
"Сорок лет тому назад я качался на качелях с девушкой, стоя на доске, и платье её трещало от ветра, а через сорок лет она попала в стихотворение, и шуты гороховые упрекают меня, зачем я с Марьей Петровной качаюсь".
Это были воспоминания о былой любви.
У нас как-то принято больше любить поэтов, погибших во цвете лет, молодыми, они окружены ореолом романтики, на них трагический отсвет ранней смерти.  Их любят отчасти за то, что они так рано ушли. Как писала Марина Цветаева: «Послушайте, ещё меня любите за то, что я умру». У старых поэтов, даже хороших, участь более незавидная. У них нет этого защитного романтического ореола.  Их облик не так хорош, их не жалко, пожили своё, за них даже неловко, что они стары, а всё ещё смеют влюбляться, писать об этом, радоваться жизни. Как-то не по возрасту. Как писал Александр Межиров:

Всё то, что Гете петь любовь заставило
На рубеже восьмидесяти лет, –
Как исключенье, подтверждает правило, –
А правила без исключенья нет.

А правило – оно бесповоротно,
Всем смертным надлежит его блюсти:
До тридцати – поэтом быть почётно,
И срам кромешный – после тридцати.
Но я, очень любя Кушнера, Ларису Миллер, Инну Лиснянскую, писавших не то что после 30-ти, а после 80-ти, написала в их защиту такое стихотворение:
Старые поэты 

У обречённых на старость поэтов 
нет утешенья терновых венцов, 
вздохов поклонников о недопетом, 
прерванном лезвием или свинцом, 

слёз сожалений толпы над могилой –  
ах, как он молод, как рано ушёл! 
Образ, легендой овеянный, – милый, 
ибо о мёртвых — всегда хорошо. 

Им так бессмертно средь мифов, сонетов, 
гибель во цвете — красна на миру... 
У обречённых на старость поэтов –  
участь забившейся крысы в нору. 

Им одиноко, бесславно, бессонно 
ночи свои коротать за столом. 
Призрак Альцгеймера и Паркинсона 
их караулит за каждым углом. 

Только они лишь остались на свете. 
Пишут и пишут дрожащей рукой... 
Быть им в ответе за всё на планете 
и защитить нас чеканной строкой. 
Как писал Маяковский, «в этой жизни умереть не трудно, сделать жизнь значительно трудней». Гораздо труднее выжить, остаться и быть за всё в ответе. Маяковский маниакально боялся старости. Он с болезненным ужасом ждал её с молодых лет. Старость страшила его больше смерти. Где-нибудь в случайной компании, за картами, совершенно на ровном месте, он вдруг слегка отворачивался в сторону, хлопал в ладоши и произносил чуть ли не радостно: "К сорока застрелюсь!" (Когда был моложе, называл другую цифру: "К тридцати пяти — обязательно!") Лиля Брик убеждала его, что он не балерина, что старость ему не страшна, что Лев Толстой и Гёте были не молодой и старый, а Толстой и Гёте. Так же и он в любом возрасте — Владимир Маяковский. Что она будет целовать каждую его морщинку. Что "позорное благоразумие", которого он так боится — не обязательно свойство старости. Л.Толстой ведь не поддался ему, ушёл. Глупо ушёл, по-молодому. Но убедить его не могла.

У меня в душе ни одного седого волоса,
и старческой нежности нет в ней!
Мир огромив мощью голоса,
иду — красивый — двадцатидвухлетний.

Он хотел остаться таким. "Мёртвые остаются молодыми" — назвала свой роман Анна Зегерс. Молодость проходит — ладно, но вот когда старость проходит — это ещё печальнее.
А можно относиться к своей старости с юмором, как, например, Александр Кушнер. У него есть прелестное стихотворение, где он правдиво описал, какими трудностями для него теперь сопровождается каждый выход из дома. Мы с Давидом читали и хохотали — потому что Давиду это было всё очень знакомо.

Выйти на улицу — целое дело.
О, неужели про всё рассказать?
Что ж, это трудно и, может быть, смело!
Нижнее надо бельё надевать,
паспорт в карман и счета, если надо
их оплатить, но заполнить сперва.
Где телефон мой мобильный? Досада:
только что видел его. Все слова
сказаны жалкие. Вот он, спасибо! —
это тебе говорю впопыхах.
И слуховой аппарат ещё, ибо
я глуховат — у меня теперь страх
есть и такой: не понять, не расслышать.
Да, кошелёк, кошелёк, кошелёк —
вот он! Так, видимо, мечутся мыши
в родах, как некто игриво изрёк.
Как я справлялся со всем этим прежде,
в юные годы — не вспомнить уже.
Или спасение было в надежде
и утешение было в душе?
В тапках, не бойся, не выйду. Ботинки
зашнуровал и пальто застегнул.
Всё! До свидания. Как в поединке,
выдержал, выжил, за двери шагнул,
лифт вызываю. Ключи не забыты.
Но возвращаюсь: платок носовой!
Что это боги на нас так сердиты?
Как не поддаться тоске мировой?

Не правда ли, многие узнают себя в этих бытовых зарисовках? Но стоит ли "поддаваться тоске мировой" по поводу того, что всё равно  неизбежно. Ведь это, пожалуй, единственное, что мы можем противопоставить "полной гибели всерьёз" — улыбку над собой и смех сквозь слёзы.
Однажды по ТВ показали в новостях сюжет: бабулька, попавшая в автомобильную аварию, пришедшая в себя после реанимации, спросила у врача, едва очнувшись: "А бен Ладена уже поймали?" У меня тут же возник экспромт:

В реанимации, в рай не доехав,
очнувшись, спросила: "Пойман бен Ладен?"
Так вот и надо жить, кроме смеха, —
полною грудью дышать на ладан.

Кстати, поймали его или нет?

Социальная установка на культ молодости и внешней привлекательности ориентирует общество на образ жизни и жизненные ценности молодого поколения. Каждый, кто хочет быть в тренде, должен казаться молодым. Одновременно общество начинает пренебрежительно относиться к «старым». Старость подвергается дискриминации, ассоциируясь с зависимостью, беспомощностью, бесполезностью. Такое явление получило отдельное название:  эйджизм.
Между тем, старость – это не убыль и потери. Это новые социальные роли, свобода от мук самоутверждения, возможность заниматься любимым делом без суеты и волнения, не заимствованная, а собственная мудрость, независимость от внешних оценок, уверенность, взаимопонимание, наконец-то достигнутое с самым близким человеком – с самим собой. 
***
Могучая евангельская старость
и тот горчайший Гефсиманский вздох...
                А. Ахматова

Счастье юных, тёмное, неверное,
как остро и жадно его жало.
Счастье старых, мирное и мерное,
знает лишь прощение и жалость.

Старость чем-то схожа с тихой пристанью,
где земное всё уже свершилось,
и она глядит светло и пристально
на волны бушующую живость.

***

Я осень люблю и в природе, и в людях,
когда успокоятся жаркие страсти,
когда никого не ревнуют, не судят,
и яркое солнце глаза уж не застит.

На кроткие лица гляжу умилённо,
их юными, дерзкими, детскими помня.
А жёлтые листья красивей зелёных,
и лунная ночь поэтичнее полдня.

Аделаида Герцык, можно сказать, воспевала старость. Она её идеализировала. И во многом реабилитировала.
"Продолжаю думать о старости, — писала Аделаида Герцык. — Почему люди боятся её? Мы идём, идём, часто торопим жизнь, устремляясь к концу, и в то же время гоним от себя призрак близости его. У меня много беспорядка во всём — не только в комодах и вещах, вечно пропадающих, но и в мыслях, чувствах, —
и это утомляет и мучает. В старости наступит порядок, ясность, простота — всё случайное откинется, и только тогда станет видно, как мы усложняем свою душу и жизнь, какими мешающими, ненужными вещами отягчаем её". ("О старости").

Герцык спорит с подругой, которая боится наступления старости. "Душа притупилась, — жалуется та, — я старею, и умирает способность страдания". "Это неверно, — возражает Герцык, — старость не тупость, а покорность, освобождение от всего ненужного".
"То есть от способности чувствовать, думать, жить..." — говорит первая с горечью.
"Не чувствовать и жить, а так жить, так чувствовать, — жадно, цепко, для себя, — уже с гневом настаивает Аделаида. — Старость — благословенна, естественна, кротка, и я от души желаю тебе её как можно скорей!"
Подруга улыбается, но говорит устало:
"И всё-таки старость есть умиранье. И когда ещё жива в душе память и тоска о сильном и ярком, а догорел самый огонь жизни, то..." и она умолкает. Герцык почти плачет от неумения доказать, заразить своей верой:
"Ах, это не так! Это "сильное и яркое", о чём ты сказала, ведь оно уже было, а теперь нужно другое! Пойми, не ты стареешь, не душа твоя, а только разные миги, радости, желания; они, как цветы, осыпаются и сменяются другими... Ну вот миг, когда хочется влюблённости, при луне выбежать к гимназисту на свидание, или честолюбие, или даже боль личная, — это отмирает, а не ты!" Она говорила, как будет легко уж оттого, что не станет "страха старости", этого отравляющего, стерегущего нас чувства.
"Да, но уж в Италию тогда не выбраться, — замечает подруга, зная мечту Герцык.
"И это хорошо! Станет легче, когда погаснет горячка путешествий. Ну разве тебе не хочется, чтобы всё стало окончательнее, ближе к правде? Весело становится, проще — я на себе уж чувствую это. Отпадает любовь к изощрённому, начинаешь ценить самые простые вещи: жалость, например, больше, чем остроумие, самую простую жалость, как у народа, как у детей…"

А вот что писал Сенека о старости («Нравственные письма к Луцилию». Письмо 12): 
«Что ж, встретим старость с распростертыми объятиями: ведь она полна наслаждений, если знать, как ею пользоваться. Плоды для нас вкуснее всего, когда они на исходе; дети красивей всего, когда кончается детство. Любителям выпить милее всего последняя чаша, от которой они идут ко дну, которая довершает опьянение. Всякое наслажденье свой самый отрадный миг приберегает под конец. И возраст самый приятный тот, что идет под уклон, но еще не катится в пропасть. Да и тот, что стоит у последней черты, не лишен, по-моему, своих наслаждений, – либо же все наслажденья заменяет отсутствие нужды в них».

Ещё об одном противодействии старости.
Всех, кто близко знал Тютчева в последние годы, поражала его свобода от груза лет. И. Аксаков (его зять) писал об этом:
"Кроме внешних примет, Тютчев казался как бы непричастным действиям возраста: до такой степени не было ничего старческого ни в его уме, ни в его духе. Никто никогда не относился к нему как к старику."
Это было не просто человеческое лицо, а какое-то неуловимое, невольно поражающее каждого сочетание линий и штрихов, в которых жил высокий дух гения. На плотно сжатых губах блуждала грустная ироническая улыбка, а глаза, задумчивые и печальные, смотрели сквозь стёкла очков загадочно, словно что-то прозревая впереди.
Внешний облик человека во многом зависит от интенсивной внутренней духовной жизни.
Ещё один пример из классики. Наталья Крандиевская-Толстая, третья жена Алексея Толстого, послужившая прототипом образа Кати Булавиной в "Хождении по мукам". Она была не только долголетним спутником жизни и творческим помощником А. Толстого, но и сама по себе наделена ярким поэтическим и писательским дарованием.
Когда Наталье Крандиевской исполнилось сорок семь — в её семью вошла разлучница,  дочь наркома Людмила Крестинская, на 21 год моложе её мужа. Она и стала его четвёртой женой, на этот раз последней. В стихах Натальи Крандиевской мы читаем горькую и — несмотря ни на что — светлую историю её преданной любви и одинокой старости.

Как песок между пальцев, уходит жизнь.
Дней осталось не так уж и много.
Поднимись на откос и постой, оглядись, —
не твоя ль оборвалась дорога?

Равнодушный твой спутник идёт впереди
и давно уже выпустил руку.
Хоть зови — не зови, хоть гляди — не гляди,
каждый шаг ускоряет разлуку.

Что ж стоишь ты? Завыть, заскулить от тоски,
как скулит перед смертью собака...
Или память, и сердце, и горло — в тиски,
и шагать — до последнего мрака.

"Итак, всё было кончено. Сметено с пути всё, что казалось до сих пор нерушимым. Двадцать лет любви и сорок семь лет жизни. Таков свирепый закон любви. Он говорит: если ты стар — ты не прав. Если ты молод — ты прав и ты побеждаешь."

Разрыв с Толстым принёс Крандиевской большую боль. Она мужественно несла своё горе и одиночество, не опускаясь до дрязг, мести, сведения счётов в своих мемуарах. Она не уронила своей высоты и достоинства и продолжала его любить светло, прощающе, любить издалека.
В конце жизни Крандиевской выпало ещё одно испытание, ещё одна проверка на мужество. Она почти ослепла, ходила с палочкой. Но и это её не сломило. Она без ропота примет "недуги старости и бремя слепоты". И напишет книгу стихов о старости, на удивление оптимистичных. Вот одно из них:

Вещи есть совсем обычные,
незаметные, привычные,
и не думаем о них.
Например, вот эта палочка,
путевод и выручалочка,
антигона всех слепых.

Мне она отныне спутница,
от любой беды заступница,
шепчет: "Стой, не торопись,
осторожно, помаленечку
отыщи ногой ступенечку
и на ней не оступись!

Я в пути твоём разведчица,
я за каждый шаг ответчица,
шарю, шарю впереди...
Здесь ложбинка, здесь обочина,
здесь тропа дождём источена,
ну а здесь — смелей иди!"

И она идёт. Она верит в свою звезду и надежду. И об этом её стихотворение, написанное в 71 год:

Давно с недугами знакома,
и старость у меня как дома,
но всё же до сердцебиения
хочу весны, её цветения,
её пленительных тревог
и радостей (прости мне Бог).

Со сроками вступаю в спор.
И до каких же это пор?
Пора бы знать, что эти сроки
неоспоримы и жестоки.
Они — как длительный конфуз
для престарелых старых муз.

Стихами горбится подушка.
Стыдись, почтенная старушка,
и "поэтических затей",
и одержимости своей!

Усни. Сложи на сердце руки,
и пусть тебе приснятся внуки,
не элегический сонет.
Увы! Сонетов больше нет.
Но есть молчанье у порога,
где обрывается дорога.

Закат жизни всегда печален, но как молодо и светло звучит голос поэта:

Давно отмерена земного счастья доза,
давно на привязи табун былых страстей,
но, Боже мой, как пахнет эта роза
над койкою больничною моей!

Сразу на память приходит ахматовское, тоже написанное на закате жизни:

Всё возьми, но этой розы алой
дай мне свежесть снова ощутить!

(некоторые приписывали посвящение Бродскому, на самом деле это Анатолию Найману.)

Любовь в старости. Возможна ли она? Это чувство привычно ассоциируется с юностью, свежестью. И если любовь молодой девушки к человеку в годах сейчас уже никого не удивляет, то любовь к старой женщине представляется по меньшей мере неестественной, неправомочной. Охлаждение мужа, измена, уход к молодой сопернице, как в случае с Натальей Крандиевской и А. Толстым — история вполне типичная... Но нет правил без исключений. Таким счастливым исключением стала любовь Георгия Иванова и Ирины Одоевцевой, которые последние годы совместной жизни провели в Доме престарелых на юге Франции.

Ирина Одоевцева умела быть счастливой и в старости, и всегда говорила: "Возраста не существует". До 90 лет она оставалась Женщиной: маникюр, духи, туфли на высоком каблуке... В 80 лет раскатывала по Парижу в собственном автомобиле, и у неё были ещё поклонники и обожатели. Она не молодилась, она была молодая. Георгий Иванов любил её до конца жизни и всегда восхищался ею. Говорил: "Если бы ты даже превратилась в жабу, я бы всё равно тебя любил, носил бы за пазухой и был счастлив..." Он продолжал любить жену и в старости с той же страстью, мучительной нежностью и тоской, что и в молодые годы. И в его поздних, предсмертных стихах ему удалось с удивительной непосредственностью и убедительностью передать то мучение любви, сплетённое со счастьем, то "блаженство и безнадежность", которые в старости, по Тютчеву, обостряются до крайности и по существу друг от друга неотделимы:

О, как на склоне наших лет
Нежней мы любим и суеверней...
Сияй, сияй, прощальный свет 
Любви последней, зари вечерней! 

У Г. Иванова:

Утомительный день утомительно прожит,
голова тяжела, и над ней
розовеет закат — о, последний, быть может, —
всё нежней, и нежней, и нежней...

Конечно, после Тютчева и Г. Иванова приводить свои стихи — бестактность и кощунство, но всё же осмелюсь процитировать и кое-что своё на эту тему, тему многолетней любви, пронесённой сквозь годы:

В волосах — ни сединки, в глазах — ни грустинки,
и ни капли горчинки в горячей крови.
Я прошу тебя, жизнь: не меняй ту пластинку,
пусть закружит нас вальс вечно юной любви.

Всё, что бредило, зрело во мне и бродило,
лишь сумятице сердце прикажет: нахлынь! —
то теперь до последней морщинки родимо,
и качает меня твоей ласки теплынь.

***

Никто уже не смотрит вслед,
а было время — оборачивались.
Как сбросить нам заклятье лет,
в царевен снова оборачиваясь?

И, кажется, рецепт простой:
целуй меня, целуй сто раз, молю,
и стану, словно в сказке той,
я Василисою Прекрасною.

В 92 года Ирина Одоевцева вернулась из Франции в Россию, в свой родной Петербург, единственная, кажется, из всех поэтов-эмигрантов, осуществив мечту, выраженную Бродским: "На Васильевский остров я приду умирать". Её спрашивали корреспонденты: "Как Вы смогли в таком возрасте решиться на такой шаг, так круто изменить свою жизнь?" – "Только в таком возрасте и можно рискнуть!" — шутила она.
"Как Вы смогли пережить своё возвращение в этот город, где прошла Ваша юность? Как у Вас не разорвалось сердце от картин былого?" Одоевцева отвечала: "Я полностью отрешилась от прошлого. Да, оно было, но сейчас его нет. Я живу только сегодняшним днём. И я счастлива".
Умерла она 14 октября 1990 года в возрасте 95 лет, прожив три года на родине. Вот строки одного из последних её стихотворений:

Хоть, бесспорно, жизнь прошла,
песня до конца допета,
я всё та же, что была:
и во сне, и наяву
с восхищением живу.

В женской поэзии тему старости затронула и прекрасно раскрыла Инна Лиснянская, писавшая стихи буквально до последнего вздоха.

Два брачных бражника, чьи крылья — нервный шёлк,
и первый выстрел почки,
и строчка дятлова, и соловьиный щёлк,
и дождика звоночки, —
весна блаженствует: приспели времена
раскрепощенья духа,
и речь открытая на улице слышна,
да я уже старуха.

Так обаятельно-легко, чуть ли не с юмором писать о старости могла только разве Крандиевская-Толстая. У Лиснянской это получается не хуже.

 Старость

Вот до снега с тобой
мы выходим на просеку,
потому что зимой
нету силушки — по снегу.

...Где до тающих дней
мы довольны берлогою —
с коробком новостей
и сторонней подмогою.

Вот и мысли летят,
словно листья отдельные,
и понять не хотят,
что уже запредельные.

Ахматова тоже сравнительно долго жила, но у неё нет этой темы. Она — вечная дама. Цветаева, писавшая: "когда я буду бабушкой, годов через десяточек, причудницей, забавницей — вихрь с головы до пяточек!", Татьяна Бек, обещавшая: "я буду честная старуха", — не успели, не стали ими. Но сполна испила из этой горестной чаши Мария Шкапская. 
В  книге "Непрошедшее время" у меня есть небольшое эссе: "Собачья старость". Под этим выражением обычно подразумевают промозглое, беспросветное существование пожилых людей, одиноких, заброшенных, никому не нужных. Старость Марии Шкапской была именно такой. При жизни она выпустила пять сборников стихов (последний вышел в 1927 году) и оказалась прочно, капитально забыта. А между тем в 1923 году Флоренский ставил её вровень с Цветаевой, выше Ахматовой.
Судя по стихам, Шкапская не была счастливой женщиной. Она с горечью и женской обидой пишет о том, что "девушкой так мало я была, а женщиной была не до конца любимой". С 1937 года её жизнь — одно сплошное умирание (ей тогда было 46): творческая немота, прижизненное забвение, тяжёлая болезнь мужа, потом — война, на которой без вести пропал младший сын. Подступили старость, болезни, одиночество.

Не смерть страшна. Перед её косою
душа чиста.
Нет, страшно то, что даль передо мною
пуста.

Мария Шкапская была одинока тем пронзительно студящим душу одиночеством, которого не понять непоэту. Её строки шокируют, даже пугают:

Гроб хочу с паровым отоплением,
на парче золотые отливы,
жидкость ждановскую против тления
и шопеновские к ней мотивы.

Калорифер от топки нагреется —
и в гробу отворяется дверца.
Пусть хоть кости в могиле согреются,
если в холоде умерло сердце.

В последние годы жизни её главным утешением стали собаки. В доме всегда жили пудели. Потом она увлеклась собаководством, вошла в совет московского клуба собаководов, как когда-то в президиум Петроградского союза поэтов. Умерла Шкапская странной и нелепой смертью. На выставке собак в сентябре 1952 года к ней кто-то подошёл и сказал, что пудели, прошедшие её контроль, неправильно повязаны. Она упала прямо на арене, где проходил этот собачий парад. Разрыв сердца.

Как-то по ТВ прошёл сюжет: кадры из домашнего архива Георгия Вицина, запечатлевшие последние дни его жизни. Как сейчас помню: собака, стоя на задних лапах, тянет к нему свою мордочку, а он, наклонив к ней ухо, делает вид, что внимательно слушает. Его спрашивают: "Что она говорит?" Отвечает: "Говорит, что любит, что не забудет". (Он уже знал, что дни его сочтены). И серьёзно обращается к пёсьей морде: "Ты меня любишь? Правда? Ты меня не забудешь?"
Как важно это в старости — знать, что есть кому тебя помнить, вспоминать. Хотя бы собакам. Ведь пока нас помнят — мы живы. Это важно не только тем, кого помнят, но и тому, кто помнит. Это придаёт смысл его жизни, продлевает жизнь.
Лиснянская писала стихи Липкину до последнего его часа. И когда он попал в больницу с онкологией, перенёс три операции, несколько месяцев находился между жизнью и смертью, она писала:

Я курю фимиам, а он пенится, словно шампунь.
Я купаю тебя в моей глубокой любви.
Я седа, как в июне луна, ты седой, как лунь,
но о смерти не смей! Не смей умирать, живи!

Она отстояла его у смерти. И с торжеством пишет об этом:

Там, за спиною, больничный порог,
здесь я всем сердцем пирую:
первую жизнь подарил тебе Бог,
я подарила вторую.

Я оказалась сильнее всех нянь,
и в предпасхальную сырость
я отпихнула костлявую длань
и не дала тебя выкрасть.

Радуйся жизни! Дыши и пиши,
мальчик мой седоголовый,
в этой воистину райской глуши
с видом на берег сосновый.

Но недолго оставалось ему дышать и радоваться. Семён Израилевич Липкин умер в последний день марта. В тот день Инна Лиснянская не услышала, как он вышел в сад — ни стука палки, ничего. Смотрит — его нет. Вышла в сад — а он лежит, лицом к дому, уже возвращался. Не вернулся. Одна из последних книг Инны Лиснянской "Без тебя" посвящена памяти мужа.

Да, и в своём семействе нет пророка,
и ты ушёл настолько одиноко,
как будто меня нету и в помине.
О стариковских думал ли обидах?
Ты отдал на ходу последний выдох
ещё не оперившейся рябине...

Встал над тобою чёрный гранит.
Необработан камень с торца.
Ангел, который меня хранит,
обрёл черты твоего лица
в нимбе седого венца.

Помню, ещё в 80-х годах меня поразило стихотворение Ирины Снеговой "Любовь", то, как воспринимается это чувство нами в юности и как меняется представление о главных жизненных ценностях в поздние годы. Когда я прочла его на одном из своих вечеров — оно перекрыло, перевесило собой впечатления от всего, что звучало накануне. Там старуха-соседка рассказывает о том, как любил её покойный муж сапожник.

Зимой мой хозяин тачает, бывало,
а я уже лягу, я спать мастерица.
Он встанет, поправит на мне одеяло,
да так, что не скрипнет под ним половица.

И сядет к огню в уголке своём тесном,
не стукнет колодка, не звякнет гвоздочек...
Дай Бог ему отдыха в царстве небесном!
И тихо вздыхала: "Жалел меня очень..."

В ту пору всё это смешным мне казалось.
Казалось, любовь чем сильнее, тем злее, —
трагедии, бури... Какая там жалость!
Но юность ушла. Что нам ссориться с нею!

Недавно, больная, бессонницей зябкой,
я встретила взгляд твой — тревога в нём стыла.
И вспомнилась вдруг мне та старая бабка, —
как верно она про любовь говорила! 

Юность слепа, нетерпелива, резка, жестока.

Отвергаю рай, где проститутка свеча!
Выбираю ад, где ангел в снегу!
                                                      (Л. Губанов)

Старость мудра, терпима, добра и дальнозорка. "Большое видится на расстояньи".

Я выучусь стареть и умирать.
Теперь уже мне ничего не страшно.
И помнит только старая тетрадь
про наш с тобой счастливый день вчерашний. —

писала я после смерти мамы. А великий "психотерапевт" Лариса Миллер отвечала мне в стихах:

А меня не учили стареть,
а меня умирать не учили.
Луч небесный однажды вручили
и велели сиять и гореть
каждый год, каждый день, каждый час,
не дымя, не чадя, не сгорая,
вопреки, несмотря, невзирая,
освещая и тех, кто погас.

А теперь немножко юмора на грани фола

У Франсуа Вийона есть баллада «Прекрасная оружейница» (в других переводах Шлемница).  Это довольно темпераментный монолог реальной женщины, считавшейся в Париже начала 15 века личностью весьма популярной. Пятьдесят лет спустя от былой красавицы осталась лишь тень, и если в молодости она благодаря своей красоте могла держать в своей власти мужчин, то пришедшая старость отняла у неё это главное оружие.
Сохранились бумаги, свидетельствующие, что прекрасная Шлемница – реальное историческое лицо, родилась она около 1375 года, Вийон мог знать ее глубокой старухой.

Мне никогда не позабыть
Плач Оружейницы Прекрасной,
Как ей хотелось юной быть
И как она взывала страстно:

"О, увяданья час злосчастный!
Зачем так рано наступил?
Чего я жду? Живу напрасно,
И даже умереть нет сил!

Лохмотья ветхие снимая,
Гляжу, чем стала я сама:
Седая, дряхлая, худая...
Готова я сойти с ума!

Что стало с этим чистым лбом?
Где медь волос? Где брови-стрелы?
Где взгляд, который жег огнем,
Сражая насмерть самых смелых?

Где маленький мой носик белый,
Где нежных ушек красота
И щеки – пара яблок спелых,
И свежесть розового рта?

Где белизна точеных рук
И плеч моих изгиб лебяжий?
Где пышных бедер полукруг,
Приподнятый в любовном раже,

Упругий зад, который даже
У старцев жар будил в крови,
И скрытый между крепких ляжек
Сад наслаждений и любви?

На все эти вопросы, которые задаёт себе женщина, безжалостно отвечает старость:

В морщинах лоб, и взгляд погас,
Мой волос сед, бровей не стало,
Померкло пламя синих глаз,
Которым стольких завлекала,
Загнулся нос кривым кинжалом,
В ушах – седых волос кусты,
Беззубый рот глядит провалом,
И щек обвисли лоскуты...

И не менее, чем к лицу, сурово зеркало времени к телу.

Вот доля женской красоты!
Согнулись плечи, грудь запала,
И руки скручены в жгуты,
И зад и бедра – все пропало!
И ляжки, пышные бывало,
Как пара сморщенных колбас...
А сад любви? Там все увяло.
Ничто не привлекает глаз.

Тема эта — сожаления об ушедшей молодости – была очень распространена в литературе того времени, но только Вийону удалось сквозь грубоватый юмор, сквозь фарс выразить жалость к этой бывшей красавице, к этой утраченной, никому не нужной жизни, показать настоящую трагедию женской судьбы. Гений Вийона заключался не в мысли, весьма расхожей и банальной, он проявился в языке, в отточенных формулировках, ритме фразы, умении выбрать самое верное слово.  Франсуа своими глазами видел эту «оружейницу», сидевшую на пороге дома со своими подругами-старухами, которая жаловалась им на промелькнувшую молодость. Эта сцена растрогала поэта и вдохновила на написание этой баллады.

Так сожалеем о былом,
Старухи глупые, седые,
Сидим на корточках кружком,
Дни вспоминаем золотые, –
Ведь все мы были молодые,
Но рано огонек зажгли,
Сгорели вмиг дрова сухие,
И всех нас годы подвели!

«Оружейница» даёт наставления молодым девушкам: пользуйтесь своей молодостью, своим капиталом без промедления. Пройдут годы, и она будет стоить не больше, чем стёртая монета.

Внимай, ткачиха Гийометта,
Хороший я даю совет,
И ты, колбасница Перетта, –
Пока тебе немного лет,
Цени веселый звон монет!
Лови гостей без промедленья!
Пройдут года – увянет цвет:
Монете стертой нет хожденья.

Пляши, цветочница Нинетта,
Пока сама ты как букет!
Но будет скоро песня спета,
Закроешь дверь, погасишь свет…
Ведь старость – хуже всяких бед!
Как дряхлый поп без приношенья,
Красавица на склоне лет:
Монете стертой нет хожденья.

Франтиха шляпница Жанетта,
Любым мужчинам шли привет,
И Бланш, башмачнице, про это
Напомни: вам зевать не след!
Не в красоте залог побед,
Лишь скучные – в пренебреженье,
Да нам, старухам, гостя нет:
Монете стертой нет хожденья.

И — последний куплет, как крик тоски:

Эй, девки, поняли завет?
Глотаю слезы каждый день я
Затем, что молодости нет:
Монете стертой нет хожденья.

«Баллада о прекрасной оружейнице» – в какой-то степени отражение собственных страхов Вийона по поводу уходящей молодости. Ему было 30 лет, он был одинок, ему не хватало заботы и любви. И он очень страшился будущей одинокой старости.

Мне жалко молодые годы,
Хоть жил я многих веселей
До незаметного прихода
Печальной старости моей;
Не медленной походкой дней,
Не рысью месяцев, — умчалась
На крыльях жизнь, и радость с ней,
И ничего мне не осталось.

Старость у Вийона – это конец жизни. Время, говорит он, вслед за пророком Иовом, исходит как горящая нить. Ничто не вечно в этом так гнусно устроенном мире. Час удовольствий минует. Приходит печаль, и воцаряется нищета. И в конце – смерть. В страхе перед одинокой старостью поэт даже начинал подумывать о самоубийстве.

Ничто не вечно под луной,
Как думает стяжатель-скряга,
Дамоклов меч над головой
У каждого. Седой бродяга,

Тем утешайся! Ты с отвагой
Высмеивал, бывало, всех,
Когда был юн; теперь, бедняга,
Сам вызываешь только смех.

Был молод – всюду принят был,
А в старости – кому ты нужен?
О чем бы ни заговорил,
Ты всеми будешь обессужен;

Никто со стариком не дружен,
Смеется над тобой народ:
Мол, старый хрен умом недужен,
Мол, старый мерин вечно врет!

Пойдешь с сумою по дворам,
Гоним жестокою судьбою,
Страдая от душевных ран,
Смерть будешь призывать с тоскою,

И если, ослабев душою,
Устав от страшного житья,
Жизнь оборвешь своей рукою, -
Что ж делать! Бог тебе судья!" 

Один из стихотворных циклов Инны Лиснянской, посвящённый Семёну Липкину, называется "Гимн". Он — о счастливой любви в старости. Настоящее и библейская древность просвечивают одно через другое, друг друга не отменяя. Это гимн Соломону — ответ старой новой Суламифи на царскую "Песнь песней":

Я — твоя Суламифь, мой старый царь Соломон.
Твои мышцы ослабли, но твой проницателен взгляд.
Тайны нет для тебя, но, взглянув на зелёный склон,
ты меня не узнаешь, одетую в платье до пят,
меж старух, собирающих розовый виноград.

И, раздев, не узнал бы: как волны песка мой живот,
и давно мои ноги утратили гибкость лоз,
грудь моя, как на древней пальме увядший плод,
а сквозь кожу сосуды видны, как сквозь крылья стрекоз.
Иногда я тебя поджидаю у Яфских ворот.

Но к тебе не приближусь. Зачем огорчать царя?
Славен духом мужчина, а женщина — красотой.
От объятий твоих остывая и вновь горя,
наслаждаюсь я песней не меньше, чем плотью тугой,
ведь любовь появилась песне благодаря.

Почти шокирующие образы старости из второй строфы, подобранные как антонимы Соломоновым любовным эпитетам, совсем не жалость вызывают, но ощущение силы духа, способного к столь жёсткой и спокойной беспристрастности взгляда на себя со стороны, что лишь контрастнее выделяется идущий изнутри свет.

Среди космических руин
есть два сверкания во мгле:
твоих очей аквамарин
держит меня на земле.
Ах, обнимай, обнимай меня!

Уже вступает в третий круг
тысячелетье на часах.
И только нежность твоих рук
держит меня в облаках.
О, не роняй, не роняй меня!

Так непонятны времена,
так много бед в родном краю...
И лишь любовь, она одна
держит меня в раю.
О, не бросай, не бросай меня!

Светлана Лебедева написала по моей просьбе песню на эти стихи Лиснянской, и когда она прозвучала у нас на вечере в областной библиотеке, многие были поражены, что этот панегирик любви написан 80-летней женщиной своему 90-летнему мужу.

Ничего из любви и в старости не ушло:
ты, как прежде, нежности шепчешь мне на ушко,
и, как Парка вдевает нитку судьбы в ушко,
так в кольцо обручальное я продеваю строку
и восторг прикрепляю к рифменному узелку:
не встречала прекрасней тебя никого на своём веку!

Нет, это не безмятежное воркование старосветских помещиков. Какие и тут порой кипят страсти! Из стихотворения "Ревность":

В уходящую спину смущённо смотрю из окна...
Твоя ревность и трогательна, и смешна.
Неужели не видишь, что я и стара, и страшна,
и помимо тебя никому на земле не нужна?

Её любовь к нему светится в каждой строчке:

Тяжело мне смотреть, как твой тяжелеет шаг,
тяжело мне слышать, как дышишь ты тяжело,
выходя на участок в семь соток, в поющий сад,
(в нашей бедной стране только сад не нищ и не наг),
я хочу невозможного, — как бы время ни шло,
был ты каждому утру, как чести и славе, рад.

И ещё несколько своих на эту тему:

***

...Мы с тобой — живое ретро,
серебро виска.
В песне сумрачного ветра
слышится тоска.

Я не утолила жажды,
годам вопреки
мы войдём с тобою дважды
в оторопь реки.

Мы ещё наговоримся
на исходе дней,
до того, как растворимся
в тёмной глубине.

***

Ветхий, слабенький, белый как лунь,
как луна, от земли отдалённый...  
Но врывается юный июнь,
огонёк зажигая зелёный.

Я тебя вывожу из беды
по нетвёрдым ступенчатым сходням,
твоя палочка, твой поводырь,
выручалочка из преисподней.

Вывожу из больничной зимы
прямо в сине-зелёное лето.
Это всё-таки всё ещё мы,
зарифмованы, словно куплеты.

Видим то, что не видят глаза,
то, что в нас никогда не стареет.
И всё так же, как вечность назад,
твоя нежность плечо моё греет. 

***

...Пусть канет многое во тьму,
но я храню твоё объятье,
и никому, и ничему
не дам вовек его изъять я.

Метут столетья бородой,
а мне как будто всё впервые.
Бегут с секундной быстротой
все наши стрелки часовые.

Придёт пора и солнца мяч
упрячет ночь в свои ладони,
но кто-то скажет мне: не плачь,
он не утонет, не утонет.

Мой старый мальчик дорогой,
взгляни: глаза мои не плачут.
И сердца мячик под рукой
ещё поскачет, верь, поскачет.

***

Средь кошёлок, клеёнок, пелёнок
жизнь проходит быстрее всего. 
Дома ждёт меня старый ребёнок,
позабывший себя самого.

Я любовь не сдавала без боя,
были слёзы мои горячи.
– Помнишь ли, как мы жили с тобою,
как на море купались в ночи?

Мы пока ещё вместе, мы рядом,
как друг друга нам вновь обрести?
Ты глядишь затуманенным взглядом:
– Очень смутно... Не помню... Прости...

Драгоценность былого «а помнишь?»
для меня лишь отныне одной.
Больно видеть, как медленно тонешь
под смыкающейся волной...

Раньше домом нам был целый город,
перелески, тропинки, лыжни,
звёздный полог и лиственный ворох,
укрывая, к нам были нежны.

А теперь мы одни в этом горе,
в этом замкнутом круге, хоть вой,
словно в бочке заброшены в море,
где не вышибить дна головой.

Достучаться, нельзя достучаться,
свою горькую участь влача,
до плеча, до улыбки, до счастья,
до дубового сердца врача!

Не теряя надежды из вида,
и поглубже запрятав беду,
я внимаю псалому Давида,
я в Давидову верю звезду.

Было – не было... Тело убого,
ненадёжная память слаба.
Но нетленны в хранилище Бога
наша юность, любовь и судьба.


Рецензии