Никто не заплачет
Грозная и неприступная директриса специнтерната Галина Георгиевна выполнила свое обещание, взяла Сквозняка на воскресенье к себе домой. Десятилетний мальчик впервые в жизни оказался в настоящей квартире.
Директриса имела две комнаты в небольшой коммуналке, в старом доме на Пресне. Она жила вдвоем со старухой матерью, ни мужа, ни детей не было.
Пространство двух комнат, заставленных красивой мебелью, показалось Коле огромным. Всюду были какие-то вазочки, салфеточки, статуэтки. Особенно понравился ему большой фарфоровый китайский болванчик, которого стоило тронуть, и он начинал выразительно покачивать головой.
Старуха, мать директрисы, такая же здоровая, широкоплечая, только с темными усами над верхней губой и с огромным, безобразно отвислым животом, противно сюсюкала и причитала, называла Колю «деточкой». Изо рта у нее пахло лекарствами. Сквозь толстые стекла очков ее глаза, такие же бледно-голубые и холодные, как у дочери, зорко следили за каждым Колиным движением, чтобы бедный сиротка с хорошеньким умным личиком ненароком не свистнул что-нибудь. Сквозняк чувствовал этот колючий взгляд, который мерзко контрастировал со сладким сюсюканьем, и думал о том, что такую вот фальшивую усатую бабку совсем не жаль было бы прирезать. Даже приятно. Если собрать в скатерть все эти красивые штучки-дрючки и продать, то будет много денег. Он знал, много денег – это очень хорошо. Это самое главное.
Вел он себя идеально. Разговаривал вежливо, за ужином не стал набрасываться на сыр, копченую колбасу, помидоры и прочие фантастические вкусности. Ел спокойно и красиво; Это он умел, хотя никто его не учил, что нельзя запихивать в рот огромные куски, вытирать руки о штаны, сморкаться и рыгать. Он знал, жевать надо с закрытым ртом и при этом лучше не разговаривать.
Поев совсем немного, столько же, сколько хозяева, он промокнул губы бумажной салфеткой и сказал:
– Спасибо. Было очень вкусно. Если хотите, я вымою посуду.
Старуха умильно закудахтала, а директриса улыбнулась:
– Не надо, Коля. Спасибо. Ты сейчас пойдешь в ванную, помоешься. Вот тебе чистое полотенце. А с посудой мы сами разберемся.
Ему понравилось, что все отдельно, ванная, сортир. В интернате мылись по десять-пятнадцать пацанов в огромной кафельной комнате с десятком ржавых душевых рожков, торчавших из потолка, даже перегородок не было. И сортир открытый, без кабинок. Нужду справляли при всех, не стесняясь. А здесь можно было запереться.
Он защелкнул задвижку, напустил горячей воды в большую облупленную ванну, нашел наколке зеленую пузатую бутылку, на которой было написано «Пена для ванн», добавил в воду густую, пахнущую хвоей жидкость, и получилась пышная пена. Это был кайф. Но довольно скоро в дверь постучали. Квартира все-таки коммунальная, ванная, хоть и запирается, но тоже – одна на многих.
Потом долго не мог уснуть. Ему постелили на скрипучем диване в бабкиной комнате. Он ворочался с боку на бок под заунывный храп старухи и тиканье настенных ходиков. Иногда он проваливался в тревожное забытье, и ему сразу чудилось, как он встает, подходит на цыпочках к старухиной койке, накрывает ее лицо подушкой. А потом очень быстро сгребает в большую вышитую скатерть красивые безделушки. Кивающего китайского болванчика он заворачивает отдельно, аккуратно, чтобы не разбился.
Даже во сне он понимал: ничего этого не будет. Нельзя. Но само желание не казалось ему странным. Нельзя не потому, что жалко старуху, а просто сразу попадешься и загремишь в психушку или в колонию. Да и потом, куда идти со скатертью, наполненной добром? Ведь кому-то надо продать, чтобы были деньги…
Старуха застонала и тяжело заворочалась в темноте. Мальчик встал и на цыпочках подошел к двери.
– Ты куда, деточка? – спросила старуха. Оказывается, она спала очень чутко. Или вообще не спала, только притворялась…
– Мне по-маленькому, – обернувшись, прошептал он.
В коридоре стояла тишина. Он заметил, что сквозь щель из-под двери кухни пробивается свет. Стало интересно. Он осторожно приоткрыл дверь. В большой общей кухне сидел на табуретке мужик в сатиновых синих трусах и задумчиво курил.
– Заходи, пацан, не стесняйся, – кивнул он, заметив худенькую фигурку в двери.
Коля вошел, тихо прикрыл за собой дверь и уставился на мужика. Было на что поглядеть. Огромное мускулистое тело покрывали красивые синие картинки церковные купола с крестами, грудастые русалки, какие-то затейливые орлы, черепа, ножи, перевитые змеями. На толстых волосатых пальцах были нарисованы широкие перстни.
– Звать-то тебя как?
– Коля.
Мужик протянул ему огромную лапищу:
– Ну, будем знакомы. А я дядя Захар. – Он крепко пожал тощую детскую кисть. – Гостишь здесь у кого?
– Я интернатский, детдомовский. Галина Георгиевна, директриса, меня взяла на выходной. – Сквозняк не чувствовал никакого стеснения, разговаривая с этим огромным разрисованным дядькой.
– Детдомовский, значит, – вздохнул Захар, расплющил докуренную до бумаги «беломорину» в банке из-под кильки и тут же выбил из пачки следующую папиросу, подул в нее, постучал, чиркнул спичкой. – А чего ж ты в интернате для дураков?
Обидный вопрос был сдобрен широкой златозубой улыбкой и веселым подмигиванием.
Коля в ответ молча пожал плечами.
– Не похож ты на дурачка. Я такие вещи сразу вижу. Да ты садись, не маячь. Расскажи-ка мне, чем ты такую лафу заработал? Директриса твоя сюда никого никогда ночевать-то не приводила раньше.
Он опять подмигнул, и от этого стало совсем легко и весело. Коля уселся на облезлую трехногую табуретку напротив мужика.
– Дебила одного с крыши снял, – скромно сообщил он, – дебил залез на крышу и стал вопить. А я через чердак до него добрался, поймал на лету.
– Зачем? – серьезно спросил Захар.
Он смотрел Коле в глаза чуть прищурившись, и от этого тяжелого умного взгляда мальчику было одновременно весело и жутковато. Неужели этот дядька и правда не понимает, зачем было спасать дебила? Другой взрослый на его месте стал бы говорить: молодец, герой, а этот задал свой странный вопрос. С этим не надо хитрить, как с другими. Или уж так умно хитрить, как Сквозняк пока еще не умеет.
– Чтоб директрису не посадили, – не отводя взгляда, ответил мальчик.
– Интересно, – покачал головой Захар, – очень интересно. А это тебе зачем, чтоб ее не посадили? Она тебе кто, мамка? Ведь злая небось, вредная?, – Он опять весело подмигнул.
– Она у нас главная, – тихо сказал Сквозняк. И ничего больше не стал объяснять. Если этот расписной дядька такой умный, сам поймет. А нет, так и не надо.
– Главная, говоришь? А ты ее от тюряги спас? – Захар тихо, почти беззвучно засмеялся. – И теперь она тебе вроде как должна. По жизни… Интересный пацан. Лет-то сколько?
– Десять.
– Как же ты попал в дурку?
– По диагнозу, – пожал плечами Коля.
– И какой у тебя диагноз?
– Олигофрения в стадии дебильности, – спокойно объяснил мальчик.
Захар присвистнул и покачал головой:
– Что же за сука тебя так проштамповала?
– Докторша. Еще в детдоме. Мне четыре года было. Я очки у нее с морды сбил.
– Ты это сам помнишь или рассказал кто?
– Помню.
– А мамку свою помнишь? – Огромная рука легла на худенькое Колино плечо.
– Не было ее у меня. Никогда. Я сам по себе.
– Ну, так не бывает, положим… Другое дело,что ты не помнишь. А мамка была, обязательно была, – серьезно объяснил Захар.
– Вы это точно знаете? – тихо спросил мальчик.
Захар ничего не ответил, только ласково потрепал его по загривку.
На следующее утро Галина Георгиевна уже пожалела о своем благородном поступке. Нет, Коля Козлов вел себя безупречно. Но его присутствие мешало ей заниматься обычными воскресными делами. Она чувствовала себя неловко. По-хорошему, ребенка надо сводить в кино или еще куда-нибудь, мороженое купить. Но ужасно не хотелось тратить на это драгоценный выходной.
У нее никогда не было собственных детей, а своих интернатских питомцев она воспринимала не как детей, а как «вверенный контингент», не умела общаться с ними просто так, без командного тона и дисциплинарных взысканий.
Старуха рано утром ушла куда-то. Директриса занялась стиркой. Было странно видеть ее в домашнем фланелевом халате, с ненакрашенным лицом. На голове вместо сложной взбитой прически была какая-то старая косынка.
После завтрака Коля сидел на стуле и читал книжку. Он еще вчера вечером приглядел на полке над директрисиным столом толстый учебник с интересным названием «Детская психиатрия». По оглавлению он отыскал свой диагноз и теперь пытался разобраться в сложных медицинских фразах. Он понимал текст через слово, но спросить у директрисы боялся. Он вообще не хотел, чтобы она заметила, какую книгу он читает. Впрочем, ей, казалось, до этого дела нет. Она почти не заходила в комнату, была то в ванной, то в кухне.
И тут раздался стук в дверь. На пороге стоял ночной собеседник Коли, дядя Захар. Он был в модном красивом свитере и добротных брюках.
– Собирайся, – весело сказал он, – в кино пойдем. С начальницей твоей я договорился.
Это был первый по-настоящему счастливый день в жизни маленького Сквозняка. Захар повел его в кинотеатр «Россия» на «Новые приключения неуловимых». А потом они обедали в ресторане «Минск». Мальчику это вовсе не казалось сказкой. Именно таким он видел свое будущее, именно так в его представлении выглядели «лучшие времена», которые непременно настанут в его жизни.
День, проведенный с дважды судимым вором в законе Захаром, Геннадием Борисович"ем Захаровым, был первой ласточкой из будущих лучших времен.
Захар и в интернат его отвез сам, поздним вечером.
– Ну что, Коля Сквознячок, буду теперь тебя навещать. Интересный ты пацан, такой маленький, а уже не праведно осужденный, – сказал он на прощание и опять ласково потрепал по волосам.
В следующее воскресенье Галина Георгиевна уже не брала его домой. Он и не ждал. Хорошенького понемножку. А вот дядя Захар навестил, как обещал. Правда, зашел всего на часок, апельсинов принес, шоколаду, колбасы сырокопченой.
– Отнимут, небось? – спросил он, отдавая пакет с едой.
– Пусть попробуют! – сверкнул глазами Сквозняк.
– Молодец, Сквознячок. Я тебя еще спросить хотел, ты куришь?
– Нет. Пацаны бычки собирают, а мне противно. Вот если бы свои папиросы.
– Нет, – покачал головой Захар, – курить ты не будешь. И пить не будешь. Понял?
– Понял, – кивнул Сквозняк, – не буду.
– Ладно, беги. Зайду к тебе через недельку. – Он пожал ему руку, как взрослому, потом присел перед ним на корточки и взял за плечи. – А мамка все же была у тебя. Хоть часок, да любила…
Ночью Сквозняк залез потихоньку в архив и разыскал свое личное дело. Среди медицинских справок, расходных ордеров на казенную одежду и обувь он обнаружил пожелтевший листочек в клеточку. Четким, красивым почерком там было написано:
"Главному врачу родильного дома № 32 г. Москвы
Тов. Потапову К.Г.
От тов. Лукьяненко Ю.И.
ЗАЯВЛЕНИЕ
Я, Лукьяненко Юлия Игоревна, 1944 пр., проживающая по адресу Москва, Кондратьевский проезд, дом 10-а, общежитие обувной фабрики № 4, отказываюсь от ребенка, которого я родила 22 апреля 1963 года. Обязуюсь никаких материальных и иных претензий в дальнейшем не предъявлять как к усыновителям ребенка в случае его усыновления, так и к самому лицу, рожденному мной, по достижении им совершеннолетия.
5 мая 1963 года".
Далее следовало несколько подписей и печать.
Коля аккуратно сложил листок, сунул его в карман брюк, поставил папку с личным делом на место и тихонько ушел из архива.
Значит, прав дядя Захар. Была у него мать. С двадцать второго апреля по пятое мая, четырнадцать дней, женщина по имени Юлия Лукьяненко была его матерью. Две недели она все-таки думала, прежде чем написать это заявление. Возможно, она держала его на руках. Подержала и бросила.
«Хоть часок, да любила…»
У него был ключ от крошечной каморки, в которой интернатская уборщица держала свое хозяйство. Он очень дорожил этим ключиком, постоянно перепрятывал его.
В интернате, где в одной спальне, на кроватях, сдвинутых почти вплотную, спали двадцать мальчиков, одиночество было недоступной роскошью. Правда, никто, кроме Коли Козлова, в этой роскоши не нуждался. А ему необходимо было побыть одному, особенно ночью или ранним утром, до подъема, когда все крепко спят и так раздражает, бесит это чужое похрапывание, постанывание, сонное бормотание. Хочется забиться в глухую нору, чтобы никого рядом не было.
Стояла глубокая ночь, он забился в каморку, заперся изнутри. Не зажигая света, он сжал между ладонями сложенный вчетверо тетрадный листок и горько заплакал.
– Найду и убью суку, – шептал он, – найду и убью.
Но сам себе не верил. Впервые в жизни он не мог разобраться в собственных чувствах. Вдруг показалось, что больше всего на свете он хочет увидеть эту Юлию Лукьяненко, которая девять месяцев носила его в себе. Она представлялась ему необыкновенной, сказочной красавицей. Он тут же стал сочинять всякие немыслимые оправдания ее поступку. Кто-то заставил ее написать это поганое заявление. Она не соглашалась две недели, она говорила: «Отдайте моего сына…» Ее мучили, били, и она не выдержала, согласилась.
А потом искала его, но неизвестные беспощадные злодеи запрятали его в казенный дом. Теперь она плачет ночами и думает о нем. Она постоянно о нем думает. Когда-нибудь они встретятся и сразу узнают друг друга.
Он поймал себя на том, что становится похож на других, на собратьев-сирот. Они придумывают себе сладкие сказки про своих красивых несчастных мам и умудряются верить. На мгновение ему даже стало жаль, что он, как другие, не может утешиться этой чушью.
Неужели он начал ломаться? Неужели он хочет стать как они? Быть похожим на этих жалких ублюдков? Растекаться липким киселем, стать слабым, тупым?
Слезы высохли. Он никогда больше не заплачет.
Из-за кого плакать? О ком жалеть? О суке, которая бросила его, маленького и беспомощного? Мир состоит из таких вот сук и сволочей. Ненавидеть, топтать, уничтожать, стать сильным и беспощадным… Как его,
маленького, не пожалели, так и он не станет никого жалеть. Он вырастет большим и умным, он им всем покажет.
Лишь к одному человеку не было ненависти, к дяде Захару. Но и настоящей привязанности пока не возникало. Коля не пускал ничего теплого, живого в свою леденеющую душу. Боялся обломаться. Вдруг этот добрый дядя тоже будет любить маленького Сквозняка «только часок»?
Глава 9
– Это не лето, это какая-то ядерная зима, – говорила Таня Соковнина, сидя на Верочкиной кухне в своей серой замшевой куртке, поверх которой была накинута еще и огромная вязаная шаль Вериной мамы.
– Лето не началось, только конец мая, – Верочка налила чаю Тане и себе, а нам с тобой все равно до августа в Москве сидеть. Ты же не поедешь на дачу диссертацию дописывать. Когда холодно, не так обидно, что лето пропадает.
– Ну не знаю, – вздохнула Таня, – я в таком холоде не то что работать, жить не могу. Сижу целыми днями за компьютером в трех свитерах, как капуста. Горячую воду отключили до июля, даже в ванной не погреешься. Кстати, у вас есть горячая вода?
– Нет, у нас тоже отключила
– Ну вот, – вздохнула Таня, – а я так надеялась у тебя помыться по-человечески. Надоело из ковшика поливаться. Чувствую себя немытой, как бомж. Вообще, Веруша, все отвратительно. Дом превратился в свинарник, денег нет, как говорит моя мудрая свекровь, у нас в доме все течет, но ничего не меняется. Ни одного исправного крана, ни одной целой табуретки. А я пишу диссертацию…
– Так ведь краны и табуретки – это мужское дело, – заметила Вера, – ты тут ни при чем. Пусть Никита чинит.
– Ты представляешь моего Никиту с отверткой в руках? – Таня усмехнулась. На самом деле это чушь собачья. Просто у меня депрессия, творческий кризис. Знаешь, меня эти английские овцы доконали.
– Какие овцы? – не поняла Вера.
– Те самые, из пробирки, – Таня резко встала и заходила по кухне с сигаретой в руке, – овцы-двойники.
– А, это которых из донорских клеток выращивали, – вспомнила Вера. – О них ведь совсем недавно по телевизору говорили, в газетах писали как об открытии, которое перевернет мир.
– Мир обычно переворачивает не наука с ее гениальными открытиями, а древняя человеческая глупость, которая норовит из каждого открытия соорудить людоедский топорик. – Таня загасила сигарету и тут же закурила следующую. – Я десять лет изучаю ДНК. Чем больше знаю, тем меньше понимаю. Каждый добросовестный ученый рано или поздно утыкается мордой в чудо, в Божий замысел. Но не у каждого хватает мужества в этом самому себе признаться.
– А я слышала, какой-то известный фантаст выступал по телевизору и сказал, мол, если про искусственных овец объявляют спокойно всему миру, значит, у них там, в Англии, уже подрастают искусственные мальчики, суперсолдаты, – заметила Вера.
– Лягушки подрастают, крысы… А мальчиков пока нет, слава Богу. Но скоро будут. Каждая семья сможет законсервировать клетку своего ребенка. Про запас, на всякий случай. Вдруг несчастье какое? А тут – пожалуйста! Берешь клетку и выращиваешь точную копию. И себя самого повторить можно, если очень хочется, если сам себе так сильно нравишься. Можно мир заполнить стадами одинаковых людей. А кто-то будет решать: вот этого продублируем, он правильный человек, а того – не надо. Ересь это, такая опасная, что и представить пока трудно. Повторить неповторимое! Отбирать лучшие образцы и штамповать людей… Ужас! Вот представляешь, второй Александр Сергеевич Пушкин. Интересно, будет он писать точно такие же стихи или другие?
– Мне кажется, – задумчиво произнесла Верочка, – он вообще стихов писать не сможет. Внешне, физиологически – да, это будет точная копия. Возможно, привычки, инстинкты повторятся. А вот стихи вряд ли.
– Правильно. Организм повторить можно. А душа? Значит, будут выращивать организмы, будут повторять до бесконечности здоровых, сильных особей обоего пола. А скорее всего, расплодятся и придурки в немыслимых количествах.
– Почему?
– Да потому, что только придурок, самовлюбленный болван может считать себя совершенством, достойным точного повторения. А вся моя диссертация – ересь.
– Но твоя диссертация ведь не об этом. – Вера встала и включила остывший электрический чайник.
– Да об этом! Сейчас вся микробиология – об этом! И кибернетика, и физика… Ты видела по телевизору, какое было лицо у Каспарова, когда его компьютер в шахматы переиграл? Смоделировали разум мощнее, чем у шахматного гения. И гений плачет, как ребенок. Вся современная наука – суицид человеческого интеллекта. Даже не суицид, а самопожирание! Искусственный разум, искусственная клетка… Зачем? Господь Бог все уже создал, живое, натуральное, бесконечно разное, и лучше не придумаешь! Нет никакого научного прогресса, есть движение вспять, к людоедскому топору!
– Ну, уж ты загнула, – покала головой Верочка, – не все так страшно. Нельзя же остановить научный прогресс.
– Вот когда пойдут строем с лазерными автоматами одинаковые биопридурки, тогда он сам и остановится, научный прогресс, – проворчала Таня.
Она была взвинчена, щеки ее пылали. Верочке показалось, что за те две недели, пока она не видела свою школьную подругу, Таня похудела еще больше.
В школе их называли «толстый и тонкий». Они дружили с первого класса и были диаметрально противоположны во всем. Таня, очень худенькая яркая брюнетка с огромными черными глазами на тонком, точеном лице, считалась самой красивой девочкой в классе. Она всегда была лидером, у нее был жесткий мужской характер, она вечно попадала во всякие конфликтные истории, пыталась дураку доказать, что он дурак, хотя знала, что это бесполезно и опасно. Если она бралась за какое-то дело, то всегда доводила его до конца, чего бы это ни стоило.
С четырнадцати лет главным делом в ее жизни стала биология.
– Если я когда-нибудь и выйду замуж, – говорила она, – то только за такого же фанатика науки, как я. Любой нормальный мужик сбежит от меня на следующий день. Но скорее всего я останусь старой девой.
Таня вышла замуж в девятнадцать. Никита Логинов, физик-ядерщик, был старше ее на десять лет и до смешного походил на классического растяпу-ученого из старых кинокомедий: встрепанная шевелюра, застывший, устремленный внутрь себя взгляд, мятый пиджак. Он вечно терял очки, часы, перчатки, зонтики, записные книжки. В их доме был стабильный беспорядок, питались они бутербродами, чаем и кофе, но вот уже одиннадцать лет жили душа в душу и были счастливы.
На самом деле две творческие личности под одной крышей это не так страшно. Крыша, конечно, может протечь или вообще рухнуть, чинить ее некому, но они этого даже не заметят. Главное, чтобы никто не приносил себя в жертву чужой гениальности…
Таня работала в НИИмикробиологии, несмотря на свои тридцать лет успела стать достаточно известным ученым. Ее статьи публиковались в специальных журналах, ее имя уже знали микробиологи Европы и США, ей пророчили большое будущее в науке. У них с Никитой была дочь Соня десяти лет. Научная работа отнимала все Танино время, и ее постоянно мучила совесть, что ребенок растет как трава в поле, без присмотра.
Периодически на Таню накатывали волны тяжелых творческих депрессий и накрывали ее с головой. Она казалась самой себе тупой и бездарной, свои теоретические разработки считала блефом и околонаучным трюкачеством. Все валилось у нее из рук, она нервничала из-за любой ерунды. Странность заключалась в том, что причинами депрессий бывали вовсе не неудачи. Наоборот, если что-то в ее работе не ладилось, она азартно преодолевала препятствия, выходила из тупиков, легко переносила бессонные ночи, могла сутками не вылезать из лаборатории. Однако как только эта научная гонка с препятствиями завершалась победой, Таня сникала, мрачнела. Никто не понимал этого, ее поздравляли с очередной удачей, о результатах ее исследований писались восторженные отзывы в научных журналах. Но никакого удовлетворения она не испытывала. У нее начиналась очередная депрессия, и выйти из этого состояния ей помогала только работа.
Дело было в том, что Таня обычно выматывалась к финишу до последнего предела и на радость не оставалось сил. К тому же она была напрочь лишена тщеславия, на восторженные отзывы реагировала вяло и равнодушно. Сейчас, заканчивая диссертацию, она была на грани нервного срыва.
– Танюш, ты просто устала. У тебя когда защита? – спросила Верочка.
– Через месяц. А послезавтра мне в Хельсинки лететь, на научную конференцию. С докладом, – мрачно сообщила Таня. – Ребенка жалко. Научная мама, научный папа… Как говорит Соня, оба психи сумасшедшие. Я – в Хельсинки, Никита – в Армавир, установку испытывать. Одновременно. Представляешь? А свекровь в больницу ложится на обследование.
Вера поняла, что депрессия ее близкой подруги связана не только с творческими проблемами и тупиками научного прогресса. Дело было в том, что ребенка придется везти на дачу к Никитиной сестре, с которой и у Тани, и у Сони очень сложные отношения. Клубок этих сложностей потом предстоит распутывать целый год. Тане придется выслушивать жалобы на то, что девочка дурно воспитана, слишком много ест, слишком поздно ложится спать, не выказывает должного почтения, и вообще никто не ценит те великие жертвы, которые одинокая, насквозь больная Лидия Николаевна Логинова постоянно приносит беспутному семейству своего брата.
– Пусть Сонюшка у меня поживет, – предложила Вера.
– Она тебе работать не даст, с ней же надо постоянно общаться, умные разговоры вести обо всем на свете.
– У меня работа механическая. Я ведь не художественную литературу перевожу. И мама будет рада.
– Ну, меня-то не надо уговаривать. Соне, конечно, с тобой лучше, чем со всякими родственниками на даче. И мне спокойней… Просто стыдно свое чадо постоянно подбрасывать. Не мать, а кукушка. Если бы я могла ее в Хельсинки взять…
– Тань, прекрати, привози Соню и не рефлексируй. Мне это в радость, я же сказала.
Верочка не кривила душой. Она всегда с удовольствием брала к себе Соню. Лет с двух девочка гостила у нее по несколько дней, и никаких сложностей, никаких проблем с ребенком не возникало. Наоборот, для Веры это всегда был праздник. Ей нравилось кормить Соню, укладывать спать, понемножку заниматься с ней английским, читать на ночь те детские книжки, которые сама Вера очень любила, но просто так, для себя, не стала бы перечитывать. А тут был замечательный повод вернуться к Пеппи Длинный Чулок, Тому Сойеру, Робинзону Крузо и ко многим другим любимым героям. Соня уже с пяти лет могла читать сама что угодно, однако слушать, как читают вслух, ей нравилось значительно больше.
Если появлялось свободное время, Вера водила ребенка в зоопарк, в кукольный театр, когда Соня стала старше, с ней вместе было интересно сходить в Пушкинский музей, в консерваторию, во взрослые театры на хорошие спектакли.
Еще в школе, глядя на Веру, все считали, что из нее получится отличная жена и мать, что она рано выйдет замуж, нарожает детей и ее дом будет всегда пахнуть пирогами. Возможно, если бы она не встретила в пятнадцать лет Стаса Зелинского, все именно так и сложилось бы в ее жизни. Но сложилось по-другому, и теперь, к тридцати, в ней накопился огромный запас невостребованной нежности. Она не умела жить для себя, ей надо было обязательно о ком-то заботиться, кого-то нянчить, жалеть, кормить. Поэтому она с удовольствием брала к себе Таниного ребенка. И девочка души в ней не чаяла.
– Только ты построже с ней, не давай на шею садиться, – вздохнула Таня.
Она прекрасно понимала, что Верочка по природе своей не может быть строгой. Впрочем, Соня никому на шею не садилась, у Верочки она вела себя даже лучше, чем дома.
«Лучше бы я был глухим, – думал Володя, – глухим и слепым».
Он зашел в это маленькое полупустое кафе с неприметной вывеской, только чтобы согреться и перекусить. Однако по привычке стал вслушиваться в разговор за соседним столиком.
– Да, понимаешь, не люблю я браться за такие варианты. Платят, конечно, лучше, но мне и так хватает, – говорил толстый, обрюзгший мужчина лет сорока, в светлом пиджаке, с массивным золотым перстнем на мизинце.
– Слышь, Кузя, очень надо. Ну вот позарез. Для меня лично.
Молодой накачанный парень, с низким прыщавым лбом, бритым затылком и большими, навыкате, бледными глазами, прямо-таки умолял своего приятеля.
– Не было бы там ребенка, я бы взялся без разговоров, – вздыхал толстый, ты же меня знаешь.
На столе перед ними стояло много вкусной еды и пол-литровая бутылка пятизвездочного коньяку, в которой осталось совсем чуть-чуть, на самом донышке. Толстый слил этот остаток себе в рюмку, выпил, кинул в рот лимонный ломтик, сжевал, не морщась.
– Так я сам лично могу с сучонком разобраться. Очень надо, Кузя. Иначе мне кранты. Я обещал. Подошла официантка, двое за столом замолкли.
– Коньячок повторим? – спросила она.
– Повторим, – кивнул толстый и громко, не стесняясь, рыгнул.
Появилась новая бутылка коньяку. Володя забыл о своих скромных битках по-московски, так увлек его разговор за соседним столом.
– Там ведь кто остался-то, – молодой стал, рассудительно загибать пальцы, – бабка-параличка, мать-алкоголичка и этот сучонок. При таком раскладе с ним все может случиться. Выпадет, к примеру, из окна. Станет по улице шляться, машина собьет. Либо на помойке какую-нибудь тухлятину-отраву подберет, сожрет, и с концами. Пять лет всего, соображения – ноль. Голодный все время, как собака бродячая. И никто за ним не смотрит.
– Ну хорошо, а копать начнут? Попадется какой-нибудь дошлый опер. Нет, Прыщ, не могу, – толстый помотал головой, – и не уговаривай.
– Ну, Кузя, а? Ну такая площадь пропадает Центр, Патриаршьи, окна на бульвар. Как подумаю, прямо душа болит. И ведь такую там вонищу, такую срань развели, бабка под себя ходит, хозяйка пьяная валяется. Это ж несправедливо, когда в такой хате в центре Москвы всякая шваль живет. Не могу, замочу я сучонка. А, Кузя? Я ведь сделаю все по-тихому, чистенько. Никому и в голову не придет.
Постепенно пустела вторая бутылка, и голоса за соседним столом становились все громче.
– Зачем я так нажрался? – задумчиво произнес Кузя. – Машину здесь оставить, что ли?
– Да ладно, ща кофейку покрепче, – махнул рукой Прыщ, – ехать недалеко совсем. Кто твою «Таврию» остановит? Была бы иномарка, тогда – да. Ну что решили-то, а?
Кузя помолчал, повертел в руке пустую рюмку, рассматривая ее на свет, и произнес со вздохом:
– Сумеешь все сделать аккуратно, чтобы следствия не было, тогда поглядим.
«Зачем я сюда зашел? – думал Володя с тоской. – Я хотел всего лишь поесть, погреться. А в итоге так и не съел ничего, и замерз еще больше».
За окном нервно затренькала автосигнализация. Толстый вздрогнул.
– Ну вот, а говоришь, иномарка… – Он выскочил из-за стола и побежал на улицу.
Володя сидел у окна. Ему достаточно было слегка, двумя пальцами, отодвинуть кружевную занавеску, чтобы увидеть, как толстый Кузя подбежал к новенькой желтой «Таврии», оглядел ее со всех сторон, открыл дверцу, выключил сигнализацию.
– Кошка, наверное, прыгнула. Или дети балуются, – сообщил он, вернувшись.
У него была сильная одышка, он еще несколько минут после короткой пробежки до машины дышал часто и тяжело, с хриплым присвистом. Но Володя этого уже не слышал. Он подозвал официантку, попросил счет, расплатился и вышел из кафе.
Неизвестный пятилетний мальчик еще поживет на этом свете. Пусть плохо, в грязи и в голоде, но поживет. А зло должно быть наказано.
От взрыва желтой «Таврии», припаркованной у маленького кафе в Сокольниках, не пострадал никто из прохожих. Те, кто находился внутри, были разорваны в клочья. Корпус машины остался цел. Личности погибших, водителя и пассажира, удалось установить. На момент взрыва за рулем находился Кузько Генрих Иванович, 1950 года рождения, известный в определенных кругах как Кузя, черный маклер, хитрый и скользкий квартирный мошенник. Пассажир, Дементьев Александр Михайлович, 1970 года рождения, был дважды судим и являлся членом одной из небольших бандитских группировок.
Официантка кафе описала маленького, худощавого молодого человека, который сидел в кафе один все то время, пока за соседним столиком обильно обедали и пили коньяк двое посетителей, позлее погибших от взрыва.
– Лицо у него было странное. Знаете, такое… сосредоточенное, и не съел ничего. После того как на улице, у окон, сработала сигнализация, он довольно быстро расплатился и вышел.
– А вы случайно не слышали, о чем беседовали эти двое? – спросил официантку майор ГУВД Уваров.
– О делах, наверное, – она равнодушно пожала плечами, – знаете, я не имею привычки прислушиваться к разговорам клиентов.
– Везет нам на этого гения взрывного искусства, – вздохнул капитан Мальцев. – Юр, может, это наша судьба? Как дежурим по городу, так что-нибудь хитро взрывается.
– Интересно, если этот маленький-задумчивый работает профессионально, заказы выполняет, зачем бы ему в кафе сидеть с будущими жертвами? Зачем официантке и этим, заказанным, глаза мозолить?
– А может, он не профессионал? – прищурился Мальцев.
– С таким взрывным устройством, и не профессионал? – Майор Уваров усмехнулся. – Нет, Гоша. Тут личное что-то… Ты знаешь, скольких этот Кузя кинул? Сколько бомжей и самоубийц ему своей судьбой обязано? И ведь доказать ничего нельзя, все чистенько.
– Я никуда не поеду, – повторяла Ксения Анатольевна Курбатова, упрямо мотая головой и ударяя стиснутым кулаком по колену.
Антон чувствовал, что мать на грани истерики. Все эти дни она почти ничего не ела, отчаянно курила, постарела за неделю лет на десять.
– Мамочка, выслушай меня спокойно, пожалуйста, очень тебя прошу.
– Хорошо, Антоша. Я готова выслушать тебя. Только сначала ответь мне на один вопрос. Зачем ты это сделал?
– О Господи, мама, ну что ты мучаешь себя и меня? Ну не мог я везти Дениску в холодильнике, в цинковом гробу, в багажном отделении. Не мог, понимаешь ты или нет?
Антон почувствовал, что срывается на крик, и попытался взять себя в руки.
– Зачем ты сжег Дениса? Ты даже не дал мне с ним попрощаться, это жестоко, сынок.
Ксения Анатольевна повторяла это по несколько раз в день, ни о чем другом она разговаривать не желала. Антон уже договорился с теткой, сестрой отца, которая жила в Александрове и готова была принять родственницу хоть на неделю, хоть на месяц. У тетки был свой дом с садом, огородом, и Антон надеялся, что на природе мать хоть немного придет в себя.
Он не мог оставить ее одну на час. После его возвращения из Праги мама все время пребывала в каком-то непонятном, тяжелом ступоре. У Антона были связаны руки. Он чувствовал: с каждым днем убывают шансы выяснить, что же хотел сообщить ему Денис перед смертью. Он знал, дома оставаться опасно. Внимание к нему как к бывшему владельцу фирмы «Стар-Сервис» не остыло, и время легализоваться еще не пришло. А главное, он вовсе не был уверен, что те, кто заказал Дениса, на этом успокоятся. Месть – чувство горячее, спонтанное, и поступки, диктуемые ею, редко можно предсказать. Вдруг обманутым туркам придет в голову расправиться не только с коварным обманщиком, но и сго родными? Слава Богу, вдовы и сирот Дениска после себя не оставил. Но мать и брат – тоже близкие родственники.
В общем, маму из Москвы надо было увозить срочно. А она ехать не собиралась, даже обсуждать эту тему не желала.
– Сейчас я согрею бульон, ты поешь и ляжешь спать, – сказал Антон и осторожно погладил ее короткие седые волосы, – а завтра утром мы поедем в Александров. Иначе нас могут убить. Ты понимаешь?
– Нет. Не понимаю.
Антон налил в тарелку крепкого куриного бульона, поставил в микроволновую печь. Пока бульон грелся, он мелко порезал укроп и петрушку.
– Что ты делаешь? Я не хочу есть, – сказала Ксения Анатольевна и закурила очередную сигарету.
Печь звякнула. Обжигая руки, Антон вытащил тарелку, насыпал в бульон свежую зелень, поставил перед матерью, потом осторожно вытянул из ее пальцев сигарету и загасил.
– Мама, я тебя прошу, несколько ложек.
– Почему нас должны убить? – Она достала еще одну сигарету.
– Мама, пожалей меня, пожалуйста; – Он опять отнял у нее сигарету, зачерпнул ложкой бульон, попробовал сам – не слишком ли горячо, подул, поднес к губам Ксении Анатольевны. – Мамочка, мы одни с тобой остались на свете. Я прошу тебя.
Она послушно отхлебнула бульона, Антон кормил ее с ложки, как маленького ребенка.
Ксения Анатольевна никак не могла заплакать. Слез не было. Она знала, от слез сразу станет легче. Так было, когда умер муж. Слезы лились ручьями, что бы она ни делала. Казалось, она выплакала все глаза. Но и горе выплескивалось из души вместе со слезами.
Она никогда не считала себя сильной женщиной. Ей все в жизни давалось легко, без усилий. Она была хороша собой, ей повезло родиться в благополучной семье, отец был чиновником в Министерстве иностранных дел, мама преподавала французский в Институте международных отношений. Родители любили друг друга и души не чаяли в единственной дочке, которая росла красавицей-умницей. С четырех лет ее стали учить музыке, педагоги не обещали блестящего будущего, но уверяли, что девочка способная, старательная и непременно станет хорошей пианисткой.
На четвертом курсе консерватории она познакомилась с Володей Курбатовым. Это произошло почти случайно, на дне рождения подруги. Но потом оказалось, что Ксюшина мама отлично помнит этого молодого человека. Он закончил МГИМО пять лет назад.
Невысокий, коренастый, с ранней лысиной, он за год упорных ухаживаний умудрился оттеснить в сторонку всех Ксюшиных кавалеров. На фоне консерваторских мальчиков, легкомысленных, капризных, сложных, он казался настоящим мужчиной. Он был старше на десять лет, от него веяло уверенностью и спокойствием. Он умел угадать каждое Ксюшино желание, любил ее нежно и преданно. С ним было все просто и понятно, он смотрел на мир ясными, строгими глазами, черное для него было черным, белое – белым. Ничего смутного, неясного, никаких оттенков.
Аккуратный, дисциплинированный, надежный – лучшего мужа представить нельзя, за таким как за каменной стеной.
Они поженились. Ксюша закончила консерваторию, и сразу родился Антон. Она почти забыла о музыке, ей нравилось быть мамой, женой, хорошей хозяйкой. Антоше еще не исполнилось и полугода, когда она опять забеременела.
Это было в 1968-м. Владимира Николаевича Курбатова, майора КГБ, направили в Прагу. После известных событий необходимо было укреплять преподавательский состав во взрывоопасном Пражском университете. Требовались новые кадры, надежные и бдительные.
Ксюша не интересовалась политикой. Она быстро привыкла смотреть на мир глазами мужа. Владимир Николаевич не был убежденным коммунистом, хотя и преподавал марксизм-ленинизм. Но люди четко делились для него на «своих» и «чужих». Своими он считал тех, кто за советскую власть, чужими соответственно, тех, кто против. Характер его службы не способствовал более сложному и глубокому взгляду на окружающий мир. Он делал свое дело, выполнял долг и в этом шел до конца. Он был добросовестным служакой и не мучился опасными вопросами.
Денис родился в Праге, в закрытом военном госпитале. Ксения Анатольевна не работала, сидела дома с детьми, вылизывала казенную четырехкомнатную квартиру, с удовольствием ходила по чистеньким пражским магазинам, которые нельзя было сравнить с московскими по количеству и качеству продуктов. Она быстро научилась говорить по-чешски, увлеклась кулинарией, собирала коллекцию рецептов, вечерами перед телевизором вязала красивые свитера мужу и детям. За рояль она садилась только на детских утренниках, проходивших иногда в Доме офицеров Советской Армии.
В общем, жизнь ее текла спокойно и уютно, мальчики росли здоровыми, разумными. Годы летели совсем незаметно.
Но все рухнуло в одночасье, вместе с Берлинской стеной и развалом системы социализма. Надо было возвращаться в Россию. У Владимира Николаевича начались проблемы с работой. Стало катастрофически не хватать денег. Но главное, полковник Курбатов не мог сориентироваться в новой системе ценностей. Черное оказалось белым, белое – черным. Организация, которой он отдал жизнь и душу, теперь публично называлась палаческой, средства массовой информации нагло вопили о застенках Лубянки, бывшие враги советской власти объявлялись героями и мучениками совести. Святое слово «чекист» стало ругательным. Сыновья-студенты взахлеб читали Солженицына, Владимирова, Сахарова и прочих врагов. Когда он вырывал у них эти гнусные, клеветнические пасквили, кричал, хлопал кулаком по столу, они снисходительно усмехались и уговаривали папу «не нервничать».
Нет, Владимир Николаевич не был слеп и наивен, многие недостатки рухнувшей системы он знал изнутри. Но в его душе зерна отделялись от плевел, он верил в святость системы как таковой, а недостатки считал отдельными и временными.
В определенном смысле Владимир Николаевич был человеком глубоко религиозным. Его божеством с раннего детства была советская власть.
В ночь, когда торжествующая толпа снесла памятник великому чекисту Феликсу Дзержинскому с пьедестала, полковник впервые в жизни напился до одури, а под утро пустил себе пулю в лоб.
Ксении Анатольевне казалось, она не сумеет пережить самоубийство мужа. Мир рухнул для нее. Но постепенно она справилась, надо было жить дальше. И не просто жить, а на какие-то средства. Мальчики заканчивали МГИМО, получали стипендию, пытались подрабатывать как могли, но Ксения Анатольевна не хотела, чтобы они отвлекались от учебы.
Она вспомнила о фортепиано, стала обзванивать своих бывших сокурсников по консерватории, ей помогли найти учеников для частных уроков, а потом она устроилась и на постоянную работу, преподавала музыку в платной гимназии.
Постепенно жизнь стала опять входить в определенную колею. Конечно, она не была уже такой сытой, спокойной и благополучной.
Ксения Анатольевна не переставала поражаться, как изменились времена. Если еще недавно диплом МГИМО был стопроцентным пропуском в светлое, обеспеченное будущее, то теперь даже у выпускников этого престижнейшего вуза возникали проблемы с трудоустройством. То есть, конечно, безработица ее сыновьям не грозила. Но мальчики хотели сразу много денег, а ни одна государственная служба сразу много не давала. Между тем вокруг было столько соблазнов, столько примеров быстрого, легкого богатства без всяких дипломов. Оба сына плюнули на свое элитарное образование, занялись сомнительным бизнесом. Это серьезно беспокоило Ксению Анатольевну, однако она не ждала еще одной беды в своей семье.
Полина Дашкова
Но беда случилась такая, страшнее которой нет ничего на свете. Погиб Дениска, младший сын. Она не видела его мертвым. Антон привез из Праги маленькую керамическую урну – все, что осталось от ее мальчика. Теперь все ее мысли были об одном: она никогда не сможет попрощаться с сыном. Она не понимала, почему Антон не взял ее с собой в Прагу, почему надо куда-то уезжать сейчас. В голове был тяжелый, мертвый туман.
– Пойдем, мамочка, я тебя уложу. Тебе надо поспать, – услышала она голос старшего сына.
Оказывается, он скормил ей всю тарелку бульона и теперь протягивал на ладони две маленькие таблетки.
– Выпей, пожалуйста, это седуксен.
Она послушно запила таблетки холодным чаем и, глядя на Антона пустыми, бессмысленными глазами, спросила:
– Зачем ты это сделал? Зачем ты сжег Дениску?
Антон ничего не ответил. Поднял ее под локти повел в комнату.
– Раздевайся и ложись. Завтра нам рано вставать.
Когда она легла в постель, он тихонько прикрыл за собой дверь, отправился на кухню, закурил и заметил, что руки дрожат.
– А ведь маму надо показать хорошему психиатру, – сказал он самому себе шепотом, – как только все кончится, я обязательно найду лучшего специалиста.
Полина Дашкова
Свидетельство о публикации №124012602902