Овидий, Метаморфозы, книга 7
Встречен был ими Финей, всё влачащий унылую старость
в непроницаемой тьме. Сыновья Аквилона согнали
рой полуптиц-полудев с головы злополучного старца
и, пережив много бед, под командой Ясона-героя
к быстрым потокам пришли, где запенился илистый Фасис.
Гости явились к царю, о руне стали Фриксовом спорить,
царь же минийцам сказал, что им нужно сперва потрудиться.
Ээтиада тогда распалилась огнём нестерпимым,
долго гасила его, и, когда перед страстью рассудок
сдался, сказала себе: «Бесполезно, Медея, бороться!
Действует здесь божество. Удивительно! Если не это,
то что-то вроде того называют на свете любовью!
Разве приказы отца слишком злобными я не считаю?
(Злобные, впрочем, они!) Почему так боюсь я ужасно,
чтобы чужак не погиб? Я его только мельком видала!
Бедная, этот огонь из невинного сердца исторгни,
если достанет ума! Как хотелось мне быть помудрее!
Странная сила во мне! Страсть одно говорит, ум другое!
Вижу я лучший исход, восхищаюсь разумным решеньем –
а ведь за худшим иду! Почему ты, царевна, пылаешь,
думая о чужаке и о браке в стране иноземной?
Может и эта земля дать любимого. Юноша либо
выживет, либо умрёт. Это боги решат. Хоть бы выжил!
Можно молить без любви. В чём, скажите, проступок Ясона?
Только жестоких людей нежный возраст Ясона не тронет,
и добродетель, и род! При отсутствии прочих достоинств
разве не тронет лицо? Я, конечно, им очень задета!
Если ему не помочь, он сожжётся дыханием бычьим,
бросится в бой на врагов, из его же посева взошедших,
созданных нашей землёй, будет алчным драконом изглодан!
Если я это стерплю, то я буду исчадьем тигрицы,
скажут, что сердце моё наполняют железо и камни!
Что ж не хочу я смотреть, как он гибнет, чтоб этим смотреньем
не осквернялись глаза? Ни быков не спускаю на гостя,
ни землеродных бойцов, ни дракона, который не дремлет?
Боги да благо свершат! Мне же нужно теперь не молиться,
но потрудиться самой! Но я царство отца не предам ли?
Я ведь не знаю совсем, на кого изливаю спасенье!
Вдруг невредимый чужак без меня установит свой парус,
в жёны другую возьмёт, а Медею накажут жестоко?
Если поступит он так, если он предпочтёт мне другую,
неблагодарному – смерть! Нет, лицо у него не такое!
Ни благородство души, ни изящество стройного тела
не допускают вранья и забвенья отзывчивой службы!
Пусть обещание даст, и его да услышат все боги!
Что без причины дрожать? Препоясайся лучше на подвиг
и промедленье отбрось! Ты навеки Ясона обяжешь,
пышный заслужишь ты брак, и по всем городам пеласгийским
будешь толпой матерей почитаться за это спасенье!
Значит, меня навсегда от сестры, от отца и от брата
ветер морской унесёт, от богов и от родины милой?
Да, мой родитель – дикарь, это место – дикарское место,
брат мой – ребёнок ещё, а сестра моя в мыслях со мною,
бог величайший – во мне! Я великое не покидаю,
я за великим иду! Я спасу молодого ахейца,
жить буду в лучшей стране, в городах, даже тут знаменитых,
буду искусство я знать, и культуру тех мест, и ремёсла,
и Эсонида любить, за которого я отдала бы
весь этот мир, мне родной! Став женой его, стану счастливой,
благоугодной богам, и коснусь головою созвездий!
Горы какие-то есть. Говорят, прямо в море открытом
сходятся вместе они. Там Харибда, враждебная флоту,
выпитой хлябью блюёт, и голодная Скилла там лает
над сицилийской волной, опоясана лютыми псами!
Я же с любовью моей, повисая в объятьях Ясона,
храбро помчусь по морям! Ничего я не буду бояться,
если же буду чего – то всегда одного лишь супруга!
Впрочем, супруг ли он мне? Под названием брака, Медея,
ты не таишь ли вину? Посмотри, на какое нечестье
ты упоённо идёшь! Ещё можно злодейства избегнуть!»
Перед глазами её Жалость, Стыд, Правота появились,
и приуныл Купидон, и спиною уже повернулся.
Бодро Медея пошла в древний храм Персеиды Гекаты,
где мешанина ветвей отдалённый алтарь заслоняла.
Девушка снова сильна, побеждённая страсть отступила,
но подошёл Эсонид, и огонь умирающий вспыхнул,
щёки зарделись опять, и лицо заплескало румянцем,
и, как питанье ветров поглощает ничтожная искра,
ширится, тайно горит под набросанной сверху золою,
и, растревожена вновь, обретает угасшие силы,
так и глухая любовь, что тебе показалась бы мёртвой,
заполыхала опять, когда юноша вышел навстречу.
Сын же Эсона в тот день был таким невозможно красивым,
как никогда не бывал. Да, влюблённую ты извинил бы.
Въелась глазами в лицо, словно только сегодня сумела
это лицо разглядеть, и безумной не кажутся вовсе
смертными эти черты, отвернуться никак невозможно.
Юноша заговорил, ухватил её правую руку,
помощи начал просить, сделав голос унылым, покорным,
даже и брак предложил. Та, заплакав, ему отвечает:
«Вижу я, что сотворю. И обманет меня не незнанье
правды, но только любовь. Ты спасёшься теперь! Но запомни,
что ты взамен обещал!» Тот клянётся трёхликой богиней,
богом клянётся лесным, среди этих деревьев живущим,
также всезрящим отцом своего наречённого тестя,
массой успехов своих, изобильем былых приключений.
Девушка верит всему. Он хватает волшебные травы,
учится их применять и, весёлый, теряется в чаще.
Снова Аврора пришла, разметала блестящие звёзды,
начал сходиться народ на священное Марсово поле.
Люди сидят на холмах, царь же сел в середине собранья,
пурпурный плащ нацепил, блещет жезлом из кости слоновьей.
Вот раскалённый Вулкан из ноздрей адамантовых пышет
у медноногих быков, их дыханьем трава запылала.
Как, жгучим ветром полны, завывают плавильные горны
и комьевой известняк, распадаясь от страшного жара,
в глиняной пышет печи, если брызнуть на комья водою,
так же и груди быков раздувались подспудным пыланьем
в рёве обугленных ртов! Сын Эсопа выходит навстречу,
эти чудовища вмиг поднимают ужасные морды
и вереницу рогов, очень плотно обитых железом,
и двухкопытной ногой бьют неистово в пыльную землю,
и наполняют простор обозримым от дыма мычаньем.
В страхе минийцы молчат. Он подходит, не чувствуя жара
пышущих этих огней (так вот зелья его защищают!),
доблестно правой рукой принимается гладить подбрудки,
ставит быков под ярмо, плуг тяжёлый тянуть заставляет,
чтобы то поле вспахать, непривычное вовсе к железу.
Колхи дивятся всему, а минийцы кричат во всё горло,
чтобы героя взбодрить. Он ладонью из медного шлема
зубы драконьи берёт и обильно на пашню бросает.
Бухнут в земле семена, напоённые горестным ядом,
длинные зубы растут, появляются новые люди.
Как расширяется плод в тишине материнского чрева,
мерно слагаясь внутри сообразно задуманным числам,
и не выходит на свет, не созрев совершенно для жизни,
так вырастал человек в чёрных недрах беременной нивы
и поднимался потом, и, что было никак не постигнуть,
грозным оружием тряс, возникающим вместе с руками!
Видят пеласги отряд, поднимающий острые пики,
чтобы скорей раздробить всё лицо гемонийскому гостю,
и опускают глаза, и теряют присутствие духа.
Ну а Медея тогда, хоть сама создавала защиту,
перепугалась весьма, одинокого юношу видя
в гуще суровых врагов, побледнела ужасно и села.
Чтобы спасти жениха, если зелье окажется слабым,
стала она колдовать и вполголоса петь заклинанья.
Бросил он камень в бойцов, от себя отражённого Марса
перенаправил на них, и тогда землеродные братья
гибнут от собственных ран, много раз нанесённых друг другу
в междоусобной резне. Поздравляют ахейцы героя,
держат в объятьях его, поднимают его и качают.
Варварка, вслед за толпой ты обнять бы хотела героя,
[стыд же тебе помешал. Всё равно ты раскрыла бы руки,
но усмирило тебя уважение к отчему роду.]
Ты ликовала одна, молчаливо хвалу возносила
и своему колдовству, и богам, колдовство изобрётшим.
Надо ещё опоить и дракона, неспящего стража –
с гребнем ужасным своим, треязыкий, обильно клыкастый,
дерево он сторожит, на котором руно золотое.
Змея обсыпав травой, напитавшейся влагой летейской,
юноша трижды сказал те слова, что дремоту наводят,
морю затишье дают, укрощают бурливые реки.
Сон покрывает глаза, незнакомые прежде с покоем,
ну а герой Эсонид, получив золотую добычу,
очень довольный, бежит, унося и добычу другую,
то есть невесту свою, и в приморский Иолк прибывает.
Вот гемонийцы идут, пожилые отцы с матерями,
за дорогих сыновей преподносят дары, расплавляют
ладан алтарным огнём, а затем златорогая жертва
падает. Впрочем, Эсон этот праздник великий не видит,
к смерти он близок уже, он устал от годов многотрудных.
Но говорит Эсонид: «О, супруга! Тебе я, признаюсь,
жизнью обязан своей. Ты мне всё отдала, что возможно.
Столько заслуг у тебя, что такому едва ли поверишь.
Если удастся тебе (ну а что колдовству не удастся?),
часть моих лет отними, чтобы к жизни отцовой прибавить!»
Он зарыдал. Ну а ей, потрясённой сыновней любовью,
[вспомнился сразу Ээт, дома брошенный старый родитель].
Не выражая лицом эти мысли, она отвечает:
«Что за нечестье, супруг, твои губы родили? Тебе я,
значит, способной кажусь дать кусок твоей жизни кому-то?
Это Гекате претит, и ты сам неприличного просишь!
Я попытаюсь, Ясон, принести тебе дар покрупнее.
Я лишь искусством своим, не твоими годами сумею
тестю век жизни продлить, если только трёхликой богине
будет угодно кивнуть в знак согласия с нашим дерзаньем!»
Вот уж три ночи прошло, и два рога луны удлинились,
круг замыкая собой, и луна замерцала на небе,
плотная стала совсем и взглянула на спящую землю.
Вышла Медея, одна, в распоясанном платье, босая,
тяжким струеньем волос обнажённые плечи покрыты,
стала колдунья бродить по безмолвной полуночной чаще.
Люди заснули давно, спят и птицы, и дикие звери,
[не шелохнётся змея, притворяясь, как прочие, спящей].
Грузные листья молчат, и сырой не колеблется воздух,
сверху созвездья блестят. Руки к ним протянув, обернулась
трижды всем телом она, и три раза водой ключевою
кудри смочила свои, трижды криками рот разомкнула
и говорит, придавив затверделую землю коленом:
«Ночь, исповедница тайн! И наследницы света дневного,
звёзды с высокой луной! Трёхголовая дева Геката!
Ты ведь являешься нам, постигая все наши желанья!
Ты волшебство создаёшь, обучаешь искуснейших магов!
Ты же, родная Земля, магам сильные травы готовишь!
Воздух, и ветры небес, и озёра, и горы, и реки,
также все боги лесов и все боги ночные! Придите!
Стоит лишь мне попросить, для меня в берегах изумлённых
реки вы гоните вспять! Я могу останавливать волны
или на берег бросать! Я умею и сжать, и рассеять
в топи небес облака! Я ветра и гоню, и сзываю!
Я заклинаньем своим разрываю змеиные пасти,
скалы живые дроблю, и дубы вырываю с корнями,
с места сдвигаю леса и утёсы дрожать заставляю,
почве гудеть я велю, мертвецам – выходить из могилы!
Правлю, Луна, и тобой, хоть темесская медь облегчает
бремя затмений тебе! Колесница же дедова блекнет
от заклинаний моих, и Аврора от ядов сереет!
Сбили вы бычий огонь, для меня под изогнутым плугом
сжали вы шеи быков, не привыкшие к тягостной ноше!
Вы пробудили войну между ратей драконорождённых,
грубого стража земли вы наполнили сном беспробудным
и золотое руно переправили в гавани греков!
Ныне мне соки нужны, чтоб вернуть обновлённую старость
в цвет самых первых годов! Мне, конечно, вы это дадите!
Ведь ни созвездья небес не блестят совершенно напрасно,
ни колесница моя, прикреплённая к шеям драконов,
не понапрасну стоит! (Колесница тут с неба спустилась.)
Та в колесницу вошла, и погладила шеи драконов,
вожжи чуть-чуть напрягла, и в широкую синь полетела,
и оглядела с небес фессалийскую Темпе, а после
змеев своих повлекла и в другие, далёкие земли.
Травы на Оссе нашла, и на статной горе Пелионской,
Офрис, и Пинд, и Олимп, выше Пинда вершину вознёсший –
всё осмотрела она. Те растения дёргала с корнем,
эти среза;ла серпом, полукругом заточенной бронзы.
Также понравилась ей и трава с берегов Апидана,
и с амфрисийских болот, а потом ею не был нетронут
ни Энипей, ни Пеней. Не чурались ни воды Сперхея
что-нибудь ей предложить, ни камыш голубой Бебеиды.
И животворной травы из эвбейского ей Анфедона
взять удалось – до того, как прославился Главк изменённый.
Девять и дней и ночей в колеснице, на крыльях драконов
мчалась она над землёй. Те драконы лишь нюхали травы,
что собирала она, не касаясь тех трав совершенно –
слезла, однако, с их тел постаревшая, древняя кожа.
Ведьма вернулась домой. Ни порога, ни двери не тронув,
небом одета одним, избегая объятий супруга,
два алтаря возвела из кусочков росистого дёрна,
справа – Гекате алтарь, слева – Юности, тоже богине,
и оплела алтари полевой и дубравной травою.
Вырыв две ямки вблизи, совершила священное действо –
горло шерстистой овцы, чёрной-чёрной, ножом распорола
и до краёв налила в эти ямки дымящейся крови.
Сверху потом наклонив чаши, полные жидкого мёда,
чаши другие пролив, молоком отягчённые тёплым,
льёт и молитвы она, и богов призывает подземных,
молит владыку теней, вместе с им унесённой супругой,
чтоб не спешили они забирать стариковскую душу.
Сердце богов умягчив и мольбами, и долгим заклятьем,
вынести ведьма велит изнурённое тело Эсона,
в сон повергает его, ослабевшего от заклинаний,
прямо на травы кладёт, словно труп он уже охладевший,
требует, чтоб Эсонид и помощники прочь удалились
и отвратили глаза, недостойные тайных обрядов.
Сразу же все разошлись. Распустив свои косы, Медея
оба алтарных огня по манере вакханок обходит,
в чёрной, глубокой крови расщеплённые факелы топит
и зажигает их вновь, и затем старика очищает
серой, огнём и водой, каждый раз это делая трижды.
Терпкое зелье кипит, наполняя широкую бронзу,
жутко клокочет, бурлит, пузырями взрывными белеет.
Варятся корни в котле, те дары гемонийской долины,
и семена, и цветы, с ними чёрные соки растений.
Камни там тоже кипят, привезённые с края Востока,
варится рыхлый песок, океанской волною намытый.
Иней добавлен туда, под всенощной луною наросший,
мясо и крылья совы, этой птицы, нам всем неприятной,
оборотня потроха, то есть волка, который умеет
преображаться в людей. Чешуя кинифийца-хелидра
тоже в том зелье была, как и печень оленя, который
долго на свете живёт. Сверху клюв с головою вороны,
возрастом с девять веков, эта варварка бросила в зелье.
Вещи такие собрав, да и тысячу прочих, безвестных,
ведьма всё стала мешать, чтобы верхнее сделалось нижним.
Вот уже старая ветвь завращалась в пылающей бронзе,
листья покрыли кору, а потом и набухли оливки.
Там, где под силой огня раскалённая полая бронза
пеной плеснула вокруг, почва стала зелёной, душистой,
выросли травы, цветы и пригодные в пищу растенья.
Смотрит Медея на них, меч рывком вынимает из ножен –
горло вспоров старику, много выпустив траченой крови,
зелье вливает в него, а Эсон это зелье впивает
сразу и раной, и ртом. Седину моментально теряют
волосы и борода, и становятся чёрными снова,
прочь отошла худоба, с нею вместе и дряхлость, и бледность,
а углубленья морщин до краёв наполняются плотью,
тело же крепнет, растёт. Поражённый Эсон вспоминает,
как он лет сорок назад и смотрелся, и полнился силой.
Либер глядит с высоты на такое великое чудо
и, собираясь вернуть своим старым кормилицам юность,
знание этих вещей от колхидянки в дар получает.
Чтобы уловки продлить, разыграла фасидянка ссору
с мужем, и к Пелию в дом убежала просить о защите.
Пелий был старым уже, и ей дочери двери открыли.
Малое время прошло, и колхидянка лучшей подругой
стала для тех дочерей, начала перед ними хвалиться
мощным своим волшебством, да и тем, что Эсонову старость
ей удалось отвести. Тут она потянула с рассказом,
а Пелиады молчат, и надежду всё больше питают,
что и отцу возвратить можно юность подобным искусством,
просят и цену назвать, и в размерах цены не стесняться.
Ведьма пока что молчит, и сомнение изображает,
видом серьёзным своим вынимая всю душу просящим,
и, наконец, говорит: «Чтобы больше вы мне доверяли,
взять согласившись мой дар, предводителя вашего стада,
самого старого там, зелья сделают снова ягнёнком!»
Вот шерстеносца ведут, изнурённого долгою жизнью,
и гемонийским ножом ведьма горло ему распорола,
кровью поблёкшей, скупой запятнала кривое железо,
мясо потом изрубив, сильным соком его пропитала
и опустила в котёл. Там от соков сжимается мясо,
сразу сгорают рога, а с рогами и многие годы,
блеянье вскоре звучит изнутри раскалившейся бронзы,
и, к изумлению всех, появляется резвый ягнёнок,
бегает возле котла и сосцы млеконосные ищет!
Ум Пелиад потрясён. Этим чудом оправдана вера,
девушки чаще, сильней продолжают свои уговоры.
Трижды распряг Феб коней, погрузив их в иберскую реку,
вот на четвёртую ночь замерцали жемчужные звёзды.
Вышла Ээтова дочь, замышляя обман, и плеснула
чистой воды на огонь, принесла и бессильные травы.
Вот уже сон, словно смерть, взял обмякшее царское тело,
стражники рядом с царём в непробудной дремоте застыли
от заклинательных слов, от волшебного голоса ведьмы.
Дочери, знак получив, подошли и постель окружили.
Молвит колхидянка им: «Ну же! Хватит, бездельницы, медлить!
Выньте из ножен мечи, застарелую кровь изливайте,
чтобы я вены царя снова юной наполнила кровью!
Дело зависит от вас! Жизнь и возраст отца вам подвластны!
Благочестивы ли вы? Так зачем вам пустые надежды?
Вы послужите отцу, сталью старость его прогоните,
лезвием гнойную кровь из усталого тела излейте!»
В ком благочестье сильней, та и бросилась первой к нечестью,
чтобы преступной не стать, поспешила свершить преступленье.
Чтобы не видеть мечей, лица прочь отвернули царевны
и беспощадной рукой старцу раны слепые наносят.
Он же, на локте привстав, истекающий кровью, весь в ранах,
хочет покинуть постель, к алым лезвиям тянет ладони.
«Доченьки, что ж это вы? Кто же вас на отца натравляет?
Кто вам оружие дал?» Дух и руки у них опустились.
Он продолжал говорить, но колхидянка перерубила
горло и в горле слова, и в котёл опустила страдальца.
Если б не взмыла она к облакам на драконах крылатых,
было б ей несдобровать! Вот уж над Пелионом тенистым
быстро несётся она, вот и кровли Филиры, и Офрис,
вот, наконец, и места, знаменитые древним Керамбом.
Нимфы его сберегли. Вся земля погрузилась под море,
он же на крыльях взлетел и сумел избежать смертоносных
девкалионовых вод, и с несчастными не захлебнулся.
Слева уже пронеслась эолийская гавань Питаны,
и длиннотелый дракон, будто сделанный кем-то из камня,
также лес Иды-горы, где бычка, уведённого сыном,
Либер когда-то скрывал под фальшивым обличьем оленя,
и где под горсткой песка похоронен родитель Корита,
ну а потом и поля, устрашённые лающей Мерой,
и Эврипилов дворец, и сам город, где рать Геркулеса
видела, прочь уходя, рогоносных родительниц косских,
Родос, дом Феба, мелькнул, и земля иализских телхинов,
взглядом вредящих всему. Их глаза ненавидел Юпитер
и утопил под волной, обиталищем брата родного.
Древняя Кея внизу, и мелькают картейские стены –
некогда Алкидамант удивлялся там нежной голубке,
вылетевшей к небесам, когда дочь его дух испустила.
Озеро Гирия там, вот и Темпе, дом Кикна – им славу
лебедь внезапный принёс. (По велению мальчика Филий
птиц приручённых поймал, и свирепого льва одурманил,
и пересилил быка, ублажая любимого. Впрочем,
снова отвергнут в любви, не исполнил последнюю просьбу,
весь от обиды вскипел и быка подарить отказался.
Мальчик, сердито сказав «Ты его подарить пожелаешь»,
прыгнул с высокой скалы. Все считали, что мальчик разбился,
он же там лебедем стал и парил на крылах белоснежных.
Плакала Гирия-мать, о спасении сына не зная,
и, растворившись в слезах, стала озером одноимённым.)
Вот появился Плеврон. Комба, Офия дочь, устремила
резвые крылья сюда, от мечей убегая сыновьих.
Вот и Калавра внизу, и любимое поле Латоны –
видело поле, как в птиц превратились и царь, и царица.
Справа Киллена лежит, где однажды пришлось Менефрону
с матерью собственной спать наподобие диких животных.
Издали Кефис мелькнул, проливающий слёзы по внуку –
вздутым тюленем тот стал, превращённый самим Аполлоном,
дом промелькнул, где Эвмел по летучему сыну горюет.
Крылья порхающих змей Эфиреи коснулись Пиренской.
Древние нам говорят, что в начале истории мира
здесь человеческий род из грибов дождевых появился.
Вот от колхидских отрав молодая невеста сгорела,
и перед морем двойным забагрянились царские стены,
и нечестивый кинжал кровью мальчиков переливался,
и, отомстив за себя, мать Ясоновой кары избегла.
Так, улетев от меча на драконах Титановых, ведьма
в крепость Паллады вошла, где и Периф-правитель, и Фена,
лучший образчик жены, одинаково в небо взлетели,
крылья потом обрела Полипемона бедная внучка.
Принял злодейку Эгей и проклятье себе заработал,
мало что двери открыл, но и браком решил сочетаться.
После явился Тезей, так отца своего и не знавший,
и дерзновеньем своим Истм двуморский очистил от скверны.
Чтобы Тезея убить, аконит заварила Медея,
собранный на берегах неприкаянной скифской отчизны,
вышедший в мир из клыков злого пса, порожденья Ехидны.
Знают пещеру одну. В той пещере темнеет глубокий,
вниз уводящий проём, и оттуда герой наш тиринфский
Цербера вывел на свет. Всеми силами пёс упирался,
морду свою воротил от лучей раскалённого солнца,
цепь адамантову тряс и, дрожа от ужасного гнева,
лаем тройной головы наполнял окружающий воздух
и по зелёным полям брызгал клочьями бежевой пены.
Пена же стала твердеть и, питаясь, как нам сообщают,
от плодородной земли, получила зловредную силу.
Люди назвали потом тот живучий цветок аконитом,
он ведь на скалах растёт. Сам Эгей, одурачен супругой,
сыну питьё протянул, посчитав злобным недругом друга.
Принял ту чашу Тезей, но родитель на кости слоновой,
на рукоятке меча, из Тезеевых ножен торчащей,
видит свой знак родовой и по чаше рукой ударяет!
Ведьма сумела бежать, зачарованной тучей укрывшись,
царь же, немерено рад, что сумел сохранить себе сына,
был вместе с тем поражён, что такое огромное горе
с ними бы произошло, если б не было малого знака!
Царь разжигает огонь, алтари осыпает дарами,
рубит по шеям быков, освящённые ленты носящих.
Для Эрехтидов его, говорят, никогда не случался
более праздничный день! И отцы пировать начинают,
и поскромнее народ. Пробуждаются песни весельем,
а вдохновенье – вином: «Величайший Тезей, ты когда-то
с критским сразился быком, удивил Марафон бычьей кровью!
То, что от вепря теперь не дрожит кромионский крестьянин,
это твой подвиг и дар! Показал ты земле Эпидавра,
как сын Вулкана упал, со смертельной дубиной блуждавший,
а кефисийский поток видел гибель злодея Прокруста!
От Керкиона затем Элевсин ты Церерин избавил,
также и Синис погиб, тот силач беспощадный, который
древние сосны хватал, и к земле пригибал их верхушки,
после же их отпускал, и людей разрывал так на части!
Путь к Алкатое открыт, лелегийские стены надёжны,
злобный повержен Скирон, и его нечестивые кости
не принимает земля, не берёт и широкое море,
и, говорят, пролежав непокрытыми долгое время,
скалами стали они, и пристало к ним имя Скирона.
Если бы годы твои мы назвали, а также заслуги,
было бы больше заслуг! Мы тебе, наш храбрейший, возносим
всем государством хвалу, за тебя испиваем и Вакха!»
Царские стены звенят одобрительным криком народа,
всюду молитвы звучат, и весь город не знает печали.
Впрочем, и даже тогда (не бывает всецелого счастья,
что-нибудь произойдёт и в него подмешает печали)
чувствует сердцем Эгей, что за сына ещё пострадает.
Минос готовит войну, и, хотя он силён своим войском,
также и флотом силён, он сильней своим гневом отцовским,
за Андрогея он мстит, справедливым оружьем блистая.
Впрочем, сначала себе он соратников приобретает,
флотом взрезает моря, становясь мореходом великим.
Вот он Анафу берёт, следом Астипалейское царство,
клятвой Анафу он взял и оружием – Астипалею,
Миконос, низкий землёй, меловые просторы Кимола,
Сирос, тимьянный цветник, ровный Серифос, мраморный Парос,
Сифнос, который давно предала нечестивая Арна,
жадностью распалена, горы золота страстно желая.
Птицею стала она, обожающей золото галкой,
черные крылья у ней, и когтистые чёрные лапы.
Кносским судам Олиар, Тинос, Ди;дима, Гиарос, Андрос,
также и Пепаретос, весь мерцающий пышной оливой,
помощь не дали свою, и поэтому Минос налево,
в край Эакидов пошёл. Этот остров Энопией звался
со стародавних времён, а потом, по желанью Эака,
чтобы почтить его мать, остров Эгиной стал величаться.
Люди несутся толпой, чтоб увидеть великого мужа,
и Теламон, и Пелей (помоложе он был Теламона),
с ними и третий брат, Фок. Собирается всё населенье,
медленно, грузно идёт сам Эак, отягчённый годами,
чтобы на гостя взглянуть и узнать, для чего тот приехал.
Вспомнив отцовскую скорбь,ста народов правитель вздыхает
и отвечает ему: «Помоги ты, пожалуйста, нашим
благочестивым войскам, приступившим к военному делу,
чтобы за сына отмстить и умершему дать утешенье!»
Эсопиад говорит: «Умоляешь меня ты напрасно.
Город мой в этом не друг. Ни одной нет земли, Кекропидам
ближе, чем эта земля. Между нами сильны договоры!»
Гость помрачнел и сказал: «Договоры твои обойдутся
дорого этой стране.» Он считает, что лучше грозиться,
чем начинать здесь войну и растрачивать попусту силы.
Стаю ликтийских судов можно было со стен энопийских
всё ещё видеть вдали, как явилось из Аттики судно,
все паруса распустив, и в союзную гавань влетело.
Это приехал Кефал и привёз повеленья отчизны.
Хоть и прошло много лет, Эакиды узнали Кефала,
подали руки ему и, довольные радостной встречей,
к дому отца повели. А герой превосходно держался,
прежней своей красоты не утратив следы дорогие.
Входит он медленно в дом, держит ветку народной оливы,
справа и слева идут, как со старшим, два спутника младших,
Клит это были и Бут, сыновья царедворца Палланта.
После того, как слова первой встречи друзей прозвучали,
начал Кефал излагать повеленья своих Кекропидов,
помощи он попросил, договоры и клятвы припомнил,
и заявил, что врагу вся Ахея в добычу потребна.
Дело своё завершив, замолчал превосходный оратор.
Левой рукою Эак оперся на свой жезл и промолвил:
«Помощи нужно ль просить? Всё вы сами возьмите, Афины!
[Не сомневайтесь и в том, что рать острова этого – ваша!
Всё, что имею я здесь, вы со мною владеете этим!]
Крепок я, слава богам! У меня и бойцы есть, и время!
И никаких нет причин, чтобы помощи вам не доставить!»
Ну а Кефал: «Хорошо! Пусть крепчает народом твой город!
Стоя на этой земле, ликовал я всем сердцем при виде
юношей статных твоих. Но я многих, теперь не заметил –
тех, кто меня принимал, когда я приезжал сюда раньше.»
Громко Эак застонал и, охваченный скорбью, промолвил:
«Было начало плохим, но потом улыбнулась удача.
Вот бы о ней рассказать и совсем позабыть о начале!
Я по порядку скажу, избавляя вас от предисловий:
нет уже этих людей, только пепел и кости остались.
[Сколько владений моих вместе с ними навеки погибли!]
Мор на всех нас налетел от неправого гнева Юноны,
злой на страну оттого, что дано ей соперницы имя.
[В первые дни нам беда показалась обычной болезнью,
не понимали мы зла и боролись врачебным искусством –
гибель сильнее была и повергнутой помощь лежала.]
Небо сначала сползло беспросветным туманом на землю,
а изнуряющий жар в плотных тучах был сразу же заперт.
Раза четыре луна полный круг очертила рогами,
раза четыре потом, истончая рога, отступила,
и задышали под ней смертоносные, жаркие Австры.
Нам говорят, что недуг по ручьям разошёлся и рекам,
целые тысячи змей по непаханным нивам скользили,
всякий источник воды вязким ядом своим отравляя.
Уничтоженьем собак, и овец, и быков, и пернатых,
также и диких зверей сила смерти сперва проявилась.
Пахарь несчастный стоит, удивляясь быкам коренастым,
как посреди борозды они падают прямо под плугом.
У шерстеносных отар вырываются жалкие крики,
овцы теряют всю шерсть и лежат на земле, разлагаясь.
Конь, лишь недавно лихой, на ристалище бивший копытом,
славу пятнает свою и, забыв о великих наградах,
топчется в стойле, и ржёт, собираясь бесславно угаснуть.
Вепрь не поводит клыком, олениха не помнит, как бегать,
злая медвежья семья больше к сильным стадам не подходит.
Вялость повсюду царит. В гуще леса, в полях, на дорогах
мерзкие трупы лежат, и весь воздух пропитан зловоньем.
Странно, что мёртвую плоть ни собаки, ни серые волки,
ни племена жадных птиц не едят, и она, загнивая,
жижей течёт по земле и повсюду разносит заразу.
Бедных моих поселян ещё больше болезнь угнетала,
в город великий вошла и уверенно там воцарилась.
Первым сгорало нутро. Вслед за этим, как скрытое пламя,
кожу терзал багрянец, а потом затруднялось дыханье.
Твёрдый язык распухал. Пересохнув от огненных вздохов,
тлеют раскрытые рты и хватают с усилием воздух.
Невыносима постель, тело жгут покрывала. Страдальцы
грудью лежат на земле, но земля не даёт им прохлады
и начинает сама от лежащих людей нагреваться.
Нет управителя здесь. Эта жуткая, злая зараза
бросилась и на врачей. Врачевание стало смертельным.
Кто не желает уйти, кто заботливей служит больному,
тот погибает быстрей. Вся надежда из мыслей исчезла,
стала спасением смерть. И народ предаётся разгулу,
душу свою веселит, о полезных делах забывая
(пользы и нет никакой). Люди, сбросив бесстыдно одежду,
падают в реки, ручьи, воду пьют из прудов и колодцев,
[не прекращая беды, вместе с жизнью кончается жажда.]
Многие, отяжелев, не способны подняться оттуда
и умирают в воде. Кто-то пьёт и такую вот воду.
Этим несчастным больным до того их постель ненавистна,
что они рады вскочить. Если немощь стоять запрещает,
катятся на пол они, а потом от родимых Пенатов
прочь начинают ползти, свой же дом полагая смертельным.
[Если не знаешь болезнь, то винишь даже малую спальню.]
Ты бы на них поглядел, как они, чуть живые, блуждают,
если есть силы блуждать, а другие лежат и рыдают,
и размыкают глаза измождённым, последним движеньем.
[Тычут ладонями вверх, к нависающим звёздам небесным,
дух испуская везде, где почуют объятия смерти.]
Что было в сердце моём? Что должно было быть, как не злоба
на ненавистную жизнь, как не жажда с народом погибнуть?
Взор мой повсюду скользил, видя лишь обречённые толпы,
так, если ветки тряхнёшь, будут яблоки падать гнилые
и устилать всё вокруг, будут жёлуди сыпаться с дуба.
Видишь высокий тот храм с горделивым подъёмом ступеней?
В храме Юпитер царит. Кто на тех алтарях богоданных
тщетный не жёг фимиам? Там супруг умолял за супругу,
плакал за сына отец и, упав у камней непреклонных,
мёртвый, сжимал в кулаке несожжённую горсть фимиама!
Жрец начинает обряд (сколько раз это горе случалось!)
терпким вином островок между бычьих рогов поливает,
валятся навзничь быки, не дождавшись назначенной раны!
Я приносил за себя, и за царство Юпитеру жертву,
и за троих сыновей. Жертва вдруг замычала истошно,
рухнула пред алтарём, никаких не дождавшись ударов,
и запятнала ножи еле брызнувшей, скудною кровью!
Сгнило всё бычье нутро, не осталось там больше ни правды,
ни предвещаний богов – повсеместно проникла зараза!
Видел я трупы людей, на пороге священном простёртых,
там, у самих алтарей – этим смерть отвратительней стала.
Кто-то себя удушил, чтобы смерти уже не бояться,
кто-то надрывно кричит, подступающий рок подгоняя.
Мёртвых несут хоронить, забывая обычаи предков
(но и ворота вместить всех процессий уже не способны).
Трупы лежат на земле или просто бросают их в пламя
без погребальных даров. Не осталось и тени приличий,
сильные слабых теснят, кулаками костры отнимают,
больше не плачет никто, и бредут безутешные души
малых детей, и отцов, и парней неженатых, и старцев.
Места для насыпей нет, и поленьев кострам не хватает.
Вихрями бед поражён, я кричу во весь голос: «Юпитер!
Если ты правда любил нашу Эгину, дочерь Асопа,
если не стыдно тебе быть великим родителем нашим,
либо верни мой народ, либо сбрось и меня в эту землю!»
Молнией бог мне сверкнул, был и гром, предвещающий благо.
«Я принимаю твой знак и молюсь о счастливой примете,
и принимаю залог, – произнёс я, – твоих обещаний!»
Рядом был редкостный дуб, в честь Юпитера нами посажен,
этот раскидистый дуб из додонского семени вырос,
и по стволу его полз длинный ряд муравьёв плодоядных,
ношу большую свою поднимающих малыми ртами
и, не теряя пути, по морщинам коры проходящих.
Я, удивлён их числом, говорю: «Наш отец превосходный!
Столько же граждан мне дай! Опустевшие стены наполни!»
Рослый тот дуб задрожал и листвой совершенно без ветра
принялся сам шелестеть! Я боюсь, поднимаются дыбом
волосы на голове. Всё же я припадаю губами
к дубу тому и к земле. Я не смел признаваться в надежде,
ну а надежда была, и я сердцем тихонько молился.
Ночь между тем подошла, все тела охватила дремотой,
я же про дуб вижу сон. Этот дуб разметался ветвями,
а по ветвям расползлись муравьи многочисленной стаей,
дуб же ветвями трясёт, и поля под собой засевает
зерноносящей толпой, и толпа начинает кружиться,
множиться и вырастать, и, уже поднимаясь над почвой,
вся распрямляется вдруг, с худобой муравьиной прощаясь,
как и с количеством ног, и с покрытием чёрного цвета,
и у меня на глазах превращается в массу народа!
Сон отошёл. Я встаю, осуждаю ночные виденья.
Помощи нет от богов! Но по залу разносится ропот.
Кажется, начал звучать целый рой голосов незнакомых,
будто бы я ещё сплю. Открывается дверь, и поспешно
входит ко мне Теламон. «Ты, отец, приготовься увидеть
то, что собой превзойдёт и надежду, и всякую веру!
Выйди сюда!» Выхожу, и толпу мне приснившихся граждан
вижу, и всех узнаю, как и было во сне, по порядку!
Люди подходят ко мне и приветствуют, как государя.
Славлю Юпитера я, разделяю с возникшим народом
город, луга и поля, у которых нет пахарей прежних,
и мирмидонами их в честь рождения их называю.
Ты их успел рассмотреть. Нравы прежнего существованья
все сохранились у них. Этот род бережлив и вынослив,
собственность любит свою и всё взятое преумножает.
Эти пойдут на войну! Твой и возраст у них, и отвага,
лишь подождём, чтобы Эвр, к нам тебя невредимым принёсший
(а ведь принёс тебя Эвр), заменился крепчающим Австром!»
Эту беседу ведя, а за ней и другие беседы,
долгий заполнили день. Вечер отдан обильному пиру,
ночь – бестревожному сну. Вот и Солнце взошло золотое,
Эвр продолжал ещё дуть и домой не пускал мореходов.
Всех Паллантидов Кефал, а Кефал был взрослей Паллантидов,
утром приводит к царю, царь же спит и никак не проснётся.
Этих пришедших гостей встретил Фок Эакид на пороге.
С братом своим Теламон собирали тогда ополченье.
В красочный внутренний зал Фок провёл молодых Кекропидов,
стулья им всем предложил, и любезно присел вместе с ними.
Видит он, что Эолид из безвестного дерева дротик
держит в могучей руке, золотым остриём отягчённый.
Вымолвив несколько слов, говорит, сам себя прерывая:
«В лес я давненько хожу, увлекаюсь охотничьим делом,
но я никак не пойму, из какого же дерева сделан
дротик в руке у тебя. Если б это был ясень, то был бы
жёлтым оттенок его, а кизил был бы чуть узловатым.
Где ты его раздобыл? Я метательных видел орудий
множество, но среди них ничего не встречал я прекрасней!»
Тут подхватил разговор и другой из тех братьев актейских:
«Больше, чем виду его, ты работе его подивишься!
Он за добычей летит, и удача никак им не правит,
он возвращается сам, истекая дымящейся кровью!»
Эти слова услыхав, юный сын Нереиды, конечно,
хочет про дротик узнать, кем он сделан, откуда он взялся.
[Гость говорит, но не всё, потому что ему очень стыдно.
Стыд что позволит сказать, говорит он, и даже чуть больше.
Всё, что ни спросят его, говорит, но сказать ему стыдно,
где взял он дротик такой, и молчит он, охваченный скорбью.]
Был опечален Кефал, и молчал очень долго, проникнут
скорбью по мёртвой жене, и заплакал, и тихо ответил:
«Это орудье держа, сын богини (кто сможет поверить?),
я и стенаю сейчас, и продолжу стенать, если долго
жить мне ещё суждено. Дротик этот меня уничтожил
вместе с любимой женой! Что за дар мне достался ужасный!
Звали Прокридой жену. Ты, наверное, много рассказов
об Орифии слыхал, ну а это сестра Орифии.
Если бы ты их сравнил, внешний вид и характер, ты, верно,
крал бы другую сестру. Эрехтей дал мне дочь свою в жёны,
а сочетал нас Амор. Назывался и был я счастливцем
(и оставался бы им, но богам не понравилось это).
Шёл уже месяц второй по свершении брачных обрядов,
сети я ставил в лесу, чтоб ловить рогоносных оленей.
Вечно цветущий Гимет от унылых теней очищая,
вдруг увидала меня золотистая телом Аврора
и увлекла за собой. Да позволят мне в мире с богиней
этот рассказ передать! Её розовый рот превосходен,
им ограничен и свет, и прочерчены контуры ночи,
пьёт он струистый нектар – но любил я одну лишь Прокриду,
в сердце Прокрида была, на губах трепетала Прокрида.
Я про священный обряд рассказал откровенно богине,
и про недавний мой брак, и про клятвы далёкого ложа.
Тронул богиню рассказ. «Всё! Не жалуйся, неблагодарный!
Что же, Прокридой владей! Если дух мой хоть каплю провидчив,
скоро расхочешь владеть!» И сердито меня отпустила.
Я возвращался домой, вспоминая прощанье с богиней.
Страх пробудился во мне, что супруга моя не сдержала
брачные клятвы свои. Позволяли поверить в измену
внешность и возраст её, но характер душил подозренья!
Впрочем, отсутствовал я! От любовницы я возвращался!
Сам ведь пример подавал! Как же страх пожирает влюблённых!
Я огорчений ищу, искушаю стыдливую верность
преподношеньем даров. Так Аврора мой страх поощряет,
что изменяет мой вид (я почувствовал это, казалось).
Так я, не узнан, вхожу во владенья Афины Паллады,
в собственный дом я вхожу. Нет следов преступленья на доме,
всё целомудренно там, всё там ждёт возвращенья владельца!
Тысячу раз я схитрил, но пробился в покой Эрехтиды!
Вот я увидел её, и застыл. Мне уже расхотелось
верность её искушать. Я бы лучше признался в ошибке,
стал бы жену целовать. Вот что лучше мне было бы сделать!
Как же скорбела она! (Смертной женщине вряд ли возможно
в скорби прекраснее быть!) Как она тосковала по мужу,
рядом не видя его! Ты представь себе, Фок, что за прелесть
в женщине этой была, расцветавшая даже в печали!
Что мне рассказывать вам, сколько раз чистота отбивалась
от искушений моих, сколько раз говорила бедняжка:
«Я наслажденье храню лишь для милого, где бы он ни был.»
Благоразумный супруг уж давно бы остался доволен
этой проверкой своей, но я стойко сражался, пытаясь
раны себе нанести. Обещал ей подарки, богатство
лишь за одну только ночь, и заставил жену колебаться!
Видя победу свою, я кричу: «Вот он твой соблазнитель!
Был я супругом твоим! Я свидетелем стал вероломства!»
Та же в ответ – ничего. Сражена молчаливым позором,
прочь от супруга бежит, и дворец покидает коварный,
и, оскорблённая мной, ненавидя всё племя мужское,
бродит по дальним горам, занимаясь трудами Дианы.
Я же, оставшись один, вдруг сильнее ещё разгорелся,
жарко, до самых костей. Приходил, умолял о прощенье
и говорил, что я сам, искушённый такими дарами,
мог точно так же упасть. И жена, постепенно смягчившись,
и посчитав свой позор отомщённым в достаточной мере,
снова со мной провела в полной радости многие годы.
И принесла мне она, будто нужен был больший подарок,
чем примирение – пса. «В беге всех он легко перегонит», –
Кинтия произнесла, пса супруге моей отдавая.
Также и дротик дала. Он со мною теперь, как ты видишь.
Верно, ты хочешь узнать, что случилось и с первым подарком?
Слушай тогда и дивись непостижностью странного дела!
Песни Лайад разгадал, никому не понятные прежде,
и оттого со скалы ниспроверглась на камни вещунья,
славная тёмным умом, и свои позабыла загадки.
[Но преступлений таких не прощает благая Фемида!]
Сразу другая беда потрясла аонийские Фивы,
ужас напал на людей. Всё боялись, что зверь уничтожит
и поселян, и стада. Мы же, местные парни, решили
наши поля окружить широченной и крепкою сетью,
этот же зверь подскочил и легко через сеть перепрыгнул,
верхней верёвки её не коснувшись пружинистым телом.
Вот отстегнули собак, и они побежали за зверем,
тот же от них ускользал и кружился не медленней птицы.
Тут обратились ко мне. Ободрённый всеобщим согласьем,
Лелапа я отпустил (так подарок мой звали). Он сам уж
рвал поводок и ремень, затянувший могучую шею.
Лишь отвязали мы пса, как его потеряли из виду,
только следы его лап тёплой пылью покрылись, а сам он
скрылся от ищущих глаз. Ни копьё не помчится быстрее,
ни смертоносный снаряд, из ремня вылетающий хлёстко,
ни легковесный тростник, метко пущенный гортинским луком.
Рядом вершина холма над пространством полей нависала.
Я, на вершину взойдя, наблюдаю за странной погоней,
зверь то уловлен, гляжу, то едва избегает раненья.
Так он смышлён и хитёр, что по этому ровному полю
прямо не хочет нестись, но, собачьих клыков избегая,
чертит большие круги, чтобы пёс не успел разогнаться.
Тот настигает его и бежит параллельно, как будто
сможет вот-вот ухватить, но лишь воздух зубами хватает.
Поднял я дротик тогда и раскачивал правой рукою,
пальцами левой руки вынимая ремень для метанья,
быстро поправил ремень, а когда посмотрел я на поле,
то (вот уж чудо!) на нём появились два мраморных зверя –
ты бы, конечно, сказал, что один догоняет второго.
Бог, вероятно, решил никому в этом бешеном беге
первенства не присуждать, если бог был действительно рядом.»
Так он сказал и затих. «Почему же сам дротик преступен?» –
интересуется Фок. Гость ему и про дротик поведал.
«Все наслаждения, Фок, суть начала великой печали.
Я с наслаждений начну. Сладко вспомнить прекрасное время!
Жил я тогда, Эакид, превосходно с моею супругой
первые несколько лет, а она была счастлива с мужем!
Да, в освящённой любви, во взаимной заботе мы жили.
Не предпочла бы жена оказаться с Юпитером в спальне,
ну а меня соблазнить не сумела бы даже Венера,
равное пламя любви по обоим сердцам растекалось.
Утром, когда по холмам солнце первым лучом ударяло,
шёл я охотиться в лес, как мужчинам положено крепким,
не было рядом ни слуг, ни коней, ни собак остронюхих,
чтобы за зверем бежать по его узловатому следу.
Дротик меня защищал. Насладившись убийством животных,
вновь я и тени искал, и в траве сохранённой прохлады,
нужен мне был холодок, от студёных долин исходящий.
Разгорячённый жарой, я искал дуновения ветра,
чтобы немного остыть, отдохнуть от кровавой работы.
«Ветрочка, ты приходи! (нараспев обращаюсь я к ветру)
снова порадуй меня, грудь обвей мне, моя дорогая,
и успокой, как всегда, этот жар, пожирающий сердце!»
Может быть, я прибавлял (так судьба на меня осерчала)
множество слов понежней. Говорил я: «Моё наслажденье!
Ты возрождаешь меня, и ласкаешь, и страсть пробуждаешь
к этим дремучим лесам, и местам, где никто не бывает,
это твой дух я ловлю, размыкая горячие губы!»
Трудно сказать, кто свой слух голосами глухими наполнил
и посчитал, будто я, каждый день ветерок призывая,
с нимфой лесной говорю и к любимой хожу на свиданье.
Тотчас доносчик бежит, преступлением ложным взволнован,
чтобы Прокриде о том, что он в чаще услышал, поведать.
Как доверяет любовь! Потеряла сознанье от скорби
(мне рассказали) жена и лежала так долгое время.
После открыла глаза, и себя называла несчастной
жертвой жестокой судьбы. Потрясённая ложною вестью,
всё повторяет жена только имя, лишённое тела,
[мучится, бедная, так, будто знает любовницы имя!]
Но, сомневаясь порой, сохраняет надежду бедняжка,
что ей доносчик солгал, и решает измену супруга
правдой пока не считать, если только его не поймает.
Вскоре Аврора пришла и блистательно тьму разметала.
В лес я опять побежал, встал в траве, торжествуя, и крикнул:
«Ветрочка, ты приходи! Ты трудам принеси облегченье!»
Мне показалось тогда, что во время моих восклицаний
лёгкий послышался стон. Повторил я: «Приди, дорогая!»
Вновь зашуршала листва. Я подумал, там зверь притаился,
чтобы напасть на меня, и метнул мой стремительный дротик.
Это Прокрида была. Прямо в грудь ей вонзилось орудье.
«Боги!» – бедняжка кричит. Я узнал голос милой супруги,
я побежал, полетел, совершенно теряя рассудок.
Вижу её чуть живой, вся одежда забрызгана кровью,
и вынимает она (горе мне!) мой подарок из раны.
Нежно я тело держу, моего драгоценнее тела,
платье срываю с груди, затыкаю жестокую рану,
кровь я замедлить хочу и супругу мою умоляю,
чтоб не бросала меня, осквернённого этим убийством!
Силы уходят уже, приближается смертная тяжесть,
но прошептала жена: «Договорами нашей постели,
сонмом богов я молю и моими родными богами,
если любовью своей я хоть как-то тебя ублажила,
этой любовью к тебе, от которой теперь погибаю:
Ветрочку к нам не води, в нашей спальне не будь ей супругом!»
Так прошептала она. Я ей сразу про ложное имя
всё рассказал, объяснил. Но какая была в этом польза?
Прочь ускользает жена, кровь уносит последние силы.
Жизнь оставалась в глазах, и жена на меня лишь глядела,
в мой холодеющий рот выдыхая несчастную душу.
Впрочем, супруга моя с посветлевшим лицом умирала.»
Плача, герой замолчал. Все в той комнате плакали тоже.
Вскоре явился Эак со своими двумя сыновьями,
их обнимает Кефал и приветствует новые рати.
Свидетельство о публикации №124010601335