14. Сельская Джульетта 1-4
1.Москва
2.Троицын день
3.Сельская Джульетта
4.Больше - ничего...
1.Москва
(моему отцу посвящается)
Сердце пело золотисто и звонко.
Я раскачивалась на рыжеватых железных качелях, стоя на деревянном узеньком затёртом сиденье. Розовое капроновое платье, надетое тайком от отца – с рюшами, воланами, оборками и бантами - невыносимо кололось. Первые синтетические ткани шестидесятых были яркими, немнущимися, желанными и невероятно некомфортными. Но мне было пять Этого слова я тогда не знала. Платье после первой же примерки я окрестила «кусачим», но любить его меньше от этого не перестала.
Рядом, около и вокруг, стояли в шахматном порядке двенадцатиэтажные дома, а дальше магазин с вечно громоздящимися во дворе деревянными ящиками. В простые дни на них сидели старушки в газовых косынках, вошедших тогда в моду (какие старушки! я сейчас много старше их!) и пытливо наблюдали, как каждый понедельник гордо волокла я по земле портфель, набитый детскими книжками и растрепанными тетрадками. На постоянный вопрос: куда? Я отвечала – в школу! И обогнув магазин, шла домой. Отец отвозил меня в круглосуточный детский сад на огромной машине с шашечками на боку (он работал таксистом). В школу я ещё не ходила.
И двор, и дома, и эти почерневшие от дождя ящики, казались мне какой-то невразумительной, щелястой, очень большой шкатулкой. Окна домов, ритмичные, совсем одинаковые, внимательно смотрели на меня и на мир за моей детской спиной сквозь щели этой шкатулки и о чём-то размышляли. Мне понадобилось очень много лет, чтобы эта девочка в розовом капроновом платьице поняла и приняла своё детство.
Теперь я учусь быть благодарной. И восхищённо вспоминаю, как гордо выходила я из отцовской машины под завистливые (чего уж там!) взгляды детишек из моей средней группы. Даже забинтованную руку (её прищемил мне дверцей этой самой машины отец) я вносила в нашу игровую комнату как редчайшую драгоценность.
За что и была наказана. Мне объявили бойкот под нашёптывания моей главной врагини Маринки – мы с ней были схожи не только именами, но и характерами. Неделю я страдала, а в понедельник отдала врагу две восхитительные солёные таранки из своего мешочка, хранящегося среди других в двустворчатом сером шкафу. Мир был восстановлен.
Сейчас, когда я касаюсь белой нитяной кромки шрама под указательным пальцем правой руки, я вспоминаю своё детство. Узкий шкаф с резным навершником и зеркалом во весь его могучий рост. Шторы из парашютного шёлка (отец и его брат имели десятки прыжков) – белые, плотные, бороздчатые. Они отражались в зеркале шкафа, и квартира наша на двенадцатом этаже превращалась в большой парусный корабль, а сосны за окном – золотые и высокие – качались и плыли мимо меня.
Отец хорошо и азартно играл на гармони. И под пение пары кенаров я, с коленками на дубовом ногастом столе, гладила утюгом чернильные метки на моём детском бельишке (выпросила впервые утюг!) и думала, что обязательно-обязательно буду играть на гармошке – как он. Я вновь ехала в пионерский лагерь на три смены. Пионером я не была. Октябрёнком тоже. Но отцу, воспитывавшему в одиночку меня с двух лет, делали исключение. И галстук мне надевали. Помню песню «Гренада моя», живую пирамиду, на вершину которой меня всегда водружали с красным флагом, морковные и свекольные котлеты, и отвратительно нелюбимый гороховый суп, мясо из которого меня настырно, до тошноты, заставляла съедать дежурная вожатая.
Зиму я любила больше. В выходные и праздники я была дома. Потому, глядя на очередное новое, купленное к утреннику платье, в этот раз шерстяное красное, с белым воротничком и складочками внизу (я всё старалась незаметно выдернуть ниточку снизу) – я точно знала – скоро домой. А дома – живая маленькая ёлка. Под ней, на алюминиевых мордастых санках, в малиновом пальтишке с воротником, я буду спать всю ночь, непременно желая застать Деда Мороза и сходить к нему в гости.
Моим тайным непреходящим желанием было тогда стать Снегурочкой в нашем детском саду – чтобы мне во время тихого часа воспитатель тайком (я подсмотрела однажды!) расшивала дивное белое платьице мягким снежком из мятой серебряной фольги. Я была всего лишь снежинкой. Это не мешало мне танцевать, петь про медведя, которому наступила лиса на хвост, залезать в ледяную избушку, где заяц, которого мы дружно спасали от коварной лисы, раздавал абсолютно всем абсолютно одинаковые подарки. И всё же…
Отец сидел в первом ряду с фотоаппаратом.
Я храню эти любительские снимки. Пересматриваю и глажу их. И вспоминаю секретики из стеклышка и всякой всячины за верандой уже старшей группы. Серьги-фонарики из цветной бумаги, склеенные (по секрету от руководства!) нашей любимой воспитательницей Ларисой Петровной.
Впрочем, секреты и секретики тут же, под страшное честное слово, показывались никому, но всем по очереди. Моя память понемногу возвращает детские воспоминания, окрашивает их в тонкий, приглушённый аромат чего-то, что будет жить во мне и в каждом из нас всегда. Она будто вставляет мои детские воспоминания в ладную, хорошо схваченную кладку, в давно и заранее отведённое каждому кирпичику время и место.
…Как же я ревела в очередное гостевание у бабы Вари, сидя в огромном тазу с тёплой водой посреди деревянного крылечка. Меня мыли, тёрли, поливали, вытирали и отчего-то очень жалели, а за стенкой пластинка, подшипливая и улыбаясь (мне тогда так казалось!) пела «Мариша, не горюй!». И чуть позже – я взлетаю на фундаменте этого же дома (он мне по плечо от земли), а огромный гусь, без головы, с одной шеей, идёт прямо на меня, вырвавшись из хозяйских рук, кровавя и шлёпая лапами. Первый опыт чужой жизни и смерти – это тоже моё детство.
О чём же я.
О детстве.
Оно невидимой серебряной сетью волшебно разбрасывается на всю оставшуюся, такую разную и различную нашу жизнь. И время от времени, на пересечениях этой серебряной сети, находишь подсказки, напоминания, иногда помощь, иногда укор. Я с благодарностью собираю эти слоистые жемчужины - воспоминания. Подобно сказочным туннелям, они ведут к девочке в капроновом розовом платьице, в квартиру с окнами-парусами, где высокие золотые сосны плывут по облакам.
И приходит благодарность. Прощение. Отпущение грехов явных и надуманных себе и другим. Самое трудное – простить себя. И тогда почувствуешь дрожание чего-то необъяснимого внутри, в предрёберье, где извечно живёт душа. Где изначально и всегда будет жить моя пятилетняя девочка в розовом платье, беспечно и доверчиво раскачивающаяся в несуразной щелястой шкатулке из домов и окон. И беспримесная радость неискушённого детского сердца окрасит и день сегодняшний, и жизнь длящуюся дивным многоцветьем радуги…
…И всё же я играю на гармони…
2.Троицын день
Высоцкий хрипло и чуть сдавленно летел из окошек крепкого кирпичного дома. Деревянные рамы. Белый с голубым переплёт. Берёзовые, дивно пахнувшие ветки одевают дом, как зелёные шумные пчёлы. Троицын день. Вчера мы ходили на Барский бугор. Вдоль коряво разросшегося шиповника, оставляя слева от себя совершенно всеми нелюбимый огромный серебристый тополь с двубортными, всегда дрожащими листьями. «Иудино дерево» - услышала я однажды.
Мимо загона с телятами, где мой дед Егор работал ночным сторожем. Мимо огромной разросшейся дикой груши, с которой он упрямо собирал зеленовато-чёрные, твёрдые (каляные – говорили тогда у нас) плоды. Дед приносил их в дом под недовольное ворчание Бабы Гани, укладывал в садовые ящики с сеном и поднимал на чердак.
Через месяц-два их чёрно-зелёная мякоть становилась рыхлой и очень сладкой.
…Завтра наступит Троицын день.
Грозовой. Радостный. Наполненный запахом пирогов и обыкновенного чуда. Но пока ещё на пустующем среди леса «кругу» - известной всем деревенским, и оставшимся, и уехавшим в другие края, круглой поляне, торжественно и тихо. А завтра мы уходим от неё всё дальше-вглубь, собирая кругло-зелёный копытень для венков, и радостно прислушиваемся к звуку гармошки за спинами. Праздник.
Я знаю, как за неделю до его прихода скоблят и трут железной жёсткой щёткой некрашеный полы до тёплого, бело-желтоватого цвета. Белят стены и печь.
Моют зеркально оструганный, с коричневыми прожилками, никогда не тронутый краской потолок. До блеска натирают плафоны подаренной братом москвичом пятирожковой люстры. Снимают и обновляют простенькие ситцевые занавески, диванные чехлы, подзор-завесу перед иконами с лампадкой. Чистят от копоти и сажи печную трубу и дымоход большой русской печки.
А завтра обязательно шёл дождь. Грозовой. Проливной. Жданный и всегда неожиданный. С венками на головах, сияющие и громкие, мы бежим с бугра вприпрыжку, впереди совершенно счастливого и забавно взлохмаченного, почти слепого гармониста дяди Саши. За ним, за нами, слева, справа, отовсюду - стекает, сбегает цветными ручейками к своим домам чуть захмелевшая, разновеликая, какая-то неуловимо необыкновенная, почти просветлённая, толпа.
Гармонист играет. Частушки звенят, несутся, задирают, отвечают то врозь, то попарно. Мысли в детской, промокшей, пахнущей копытенем и берёзовым листом головёнке счастливо и бесконечно путаются, мелькают, пляшут солнечными зайчиками в воде пруда, куда я так ни разу не отпустила венок.
Троицын день...
3.Сельская Джульетта
Деревня не говорила со мной больше года.
Кушуновская Джульетта выходила замуж за заезжего (совсем недоброго!) молодца с далёких незнакомых берегов холодного Енисея. Северная деревушка Большая Мурта, которая и не на каждой карте имеется, схлестнулась с центральной полосой России в бесконечных разговорах-пересудах.
У звякающих вёдрами колодцев, вдоль жердяных загонов с молодыми телятами, даже под любимейшую тогда пластинку «Девчонка из квартиры 45», которую зав. клубом тётя Аня всегда ставила именно для этих двоих, вдоль окон, дверей школы, вокруг старого дореволюционного спиртзаводика неслось, шепталось, выкрикивалось издалека: - А Маринка-то замуж на сторону выходит!
Деревня обиделась, затаилась, затихла. Деревню лишили сказки, у которой обязательно должен был быть счастливый конец.Сказки своей, тутошней, собранно-рождённой каждым прожитым и пережитым годом, днём, часом – вот здесь, у них на глазах.
…Жёлто-коричневый ижак прыгал сквозь чёрную и тёплую, как летнее парное молоко, усыпанную низкими звёздами ночь. Иногда через болото, где нагуливалось от зорьки до зорьки деревенское стадо. Или по заводской (именно и только к спиртзаводу) дороге.
Сколько раз (всего-то 3 километра!) Маринка-Джульетта возила туда на велосипеде обед для дяди Вани в чёрной брезентовой, плотно прикрученной к рулю сумке. Случалось, эти двое неслись по духмяной ягодной лощине вдоль и мимо асфальтовой дороги, ведущей к федеральной трассе.Маринка, это та, которая Джульетта, в очередной, сшитой за два часа юбке, прикрывающей до самых пяток ноги (крёстная
не досчитается ткани на шторы!), гордо сидела, нет – восседала, как амазонка на дамском седле, боком на мотоцикле и крепко прижималась к мальчишке.
Нет, брюки она тоже очень любила. Полосатые. С подворотом. Очень широкие. Подбитые согнутыми пополам мелкими монетками. И тогда соседка слева, выглядывая белым, как утренний туман, лицом в окно, ахала и охала, глядя, как эта вольная девка ехала на мотоцикле мимо колодца к кирпичному крепкому дому дяди Вани.
А утром (ох! ах!) рассказывала, всплёскивая и похлопывая руками по крупным бокам, как эта-то сиротка московская, на мотоцикле, сама, да держит-то как быка за рога, а он-то, мальчишечка, так и прилип к её спине!
Деревня твёрдо знала.
Эти двое - вместе.
С шестого класса. Все спокойно ждали, что вот вырастут, свадьбу сыграют, детки пойдут. И как по-другому. Они такие. Ну, как эти, Ромео с Джульеттой.
Последний звонок не сложился. Случилась корь. Сшитое в городском ателье платье – выбранное, выстраданное, но впрочем – не очень удачное, так и не было надето.
Восьмиклассники-выпускники сидели на угловой скамеечке возле школьной столовой. Им не хотелось расходиться, разбегаться, разъезжаться в стороны по стране, миру, городам вот просто так и – навсегда. Все были даже не молоды, а совершенно и неопытно юны. Все ещё были живы.
Огонь костра. Палатка. Мотоциклы. Казённый недальний лес. Рубленная ножницами (дома, у маленького зеркала) чёлка. Ещё не пришедший рассвет. Два школьных учителя (какими старыми они тогда казались!). Девочка и мальчик. Особые. Они держали друг друга за руку бережно и как-то иначе, чем их счастливые, захмелевшие от звёзд, ночи, духмяной травы и первого взросления сверстники.
Техникумы, институты, училища. Многие так больше никогда и не встретились. Некоторые ушли. Рано. Или – слишком рано. Но и спустя десятилетия деревня помнит московскую сиротку Джульетту и юного мальчика из домика с заводской окраины, которые сочинили вместе с теми, кто жил тогда рядом, простую и восхитительную в своей искренности историю первой, пахнущую духмяной земляникой, любви. И деревня наблюдала за ними с удивлением, благодарностью и затаённой радостью. И отогревалась сердцем и душой в этой, уже одной на всех человеческой сказке…
…Деревня не говорила со мной больше года.
И я начала говорить с ней сама.
Сказками. Стихами. Новеллами и быличками. Откровенно. Благодарно.
Во всю ширь своего человечьего, бесконечно юного и всегда мятущегося сердца. Ничего не объясняя. Не оправдываясь. Маленькая московская девочка, Маринка-Джульетта, амазонка в юбке, сшитой из ткани для штор. Вольная, взбалмошная, но всегда запредельно искренняя.
«Нет повести печальнее на свете…».
Так ли уж это справедливо.
Жизнь, эту родниковую дивную воду, не повторить, не пустить вспять.
Да и надо ли…
4.Больше – ничего…
Боль.
Такая - что нечем дышать. Безверие. И тут же - надежда.
Здравствуй, мир!
Одиночество не должно быть долгим. Завтра обязательно придёт дождь. Он будет чистым и звонким. Так и не раскрытый парижский зонт застынет в углу, бросая сердитые красные огоньки среди проступающих уже солнечных пятен.
Я сяду в углу, у камина, который совсем не дышит, спиной к развёрстому в ярко-влажную зелень окну. Гроза уже далеко. Она раскидывает блески, всхрипы, рокот и тревожное дыхание по ту сторону берёзовой рощи, где ярая земляника сочится с твоих ладоней, поднесённых к моему лицу близко-близко. Больше – ничего...
Память сберегает особые минуты, не спрашивая, не веря ни единому нашему:
- никогда, навсегда, ни за что, навеки. И далеко на макушке жизни цветистая лёгкая юность вдруг настигает нас в самую непредсказуемую (неудобную, быть может) минуту.
…Зима. Тёмные, с прозрачной корочкой, ветки стучат в дом. Такой же тёмный провал затянутого белой кружевной пеной окна. Тук-тук-тук. Рукав чёрной мальчишечьей куртки. Взмах лёгкой девчачьей шубейки. Выбег. Вылет. Всплеск (даль морская неизведанная!) из заключённых уже в засов дверей. Плотина. Луна, бездумно круглая и большая. И буквы, огромные, снежные (что снежные! звёздные!), вытоптанные парным следом почти уже взрослых ботинок: М-А-Р-И-Н-А! – на припорошенном блюдце застывшего, одетого в мягкий лохматый снег, пруда. Больше – ничего… Так оживала, примеряясь к этому большому миру, моя первая, наивная, капризная, мечтательная девчачья любовь.
Тук-тук-тук.
Яблоневый сад. Ветки золотистого налива стучат в крошечное окошечко летней избушки. Портрет мальчика на садовом ящике (мой стол!). Мне - шестнадцать. Дядин укоризненный взгляд. Камешек под дальней калиткой со стороны огородов. Был - не был. Камешек в сторону. Был. Звёзды наклоняются над маленькой скамеечкой низко-низко. Головы просто и легко придвинуты друг к другу. Руки – сдвоенные, прохладные, греют сорванное, с золотистым боком, яблоко. Больше – ничего…
Клён, старый, старческий даже. Узловатые крупные сучья. Соседка в окне смотрит и слушает нас. Нам – восемнадцать. Лист плавно опадает в утреннюю росу. Рассвет. Мы говорим и держимся за руки. Дома молоко в желтоватой глиняной крынке. Ломти белого хлеба и любимое смородиновое варенье. Больше – ничего…
Военкомат. Высокий забор. Автобусы. Осторожно-молчаливая толпа и музыка, разрозненная и тихая. Мальчишки с рюкзаками, чемоданчиками и небольшими пакетами. Армейский призыв. На проводы я не пошла. А утром, сквозь щели зарёванных глаз и зелёного забора смотрела, как уезжает моя ещё не отцветшая, без примеси вкуса, запаха и цвета, девчачья, почти детская любовь.
Подушка. Слёзы. Растрепанная овечья шкура под босыми ногами. Разлатые, крупные буквы солдатского письма. Больше – ничего…
…Между буквами на заснеженном маленьком прудике и сегодняшней мной – несколько десятилетий. И сейчас (в это мгновение, в эту бесконечность) я благодарю, искренне и просто, своего мальчишку. Преданного. Нежного. Настоящего. Я прошу у него прощения из глубины моего человечьего, чуть поседевшего сердца.
У него – всё правильно.
Я отойду в сторону.
Больше – ничего…
Тук-тук-тук.
Слышите?
Это – моё сердце.
Ваша Марина Бондарева…
Свидетельство о публикации №123122206608