7. Записки редактора 4-6 Марина Бондарева
Мироныч встал за спиной.
Неслышно и надёжно.
Купол храма, в котором он был вот только что, опрокинулся выгнутой чашей к небу. Купель, подумал Сашка. Моя детская купель. Рука метнулась к маленькому дедовскому крестику.Какая-то неправильная рука. Она скользила и множилась, оставляла перьевые следы и превращалась в крыло, огромное и невесомое.
Колокол над опрокинутым куполом качнулся, бухнул и опять замер. Сопка, с которой он уложил своего первого, а потом следующего, и ещё другого, и ещё следующих, множилась и плыла наверх. Он видел это сквозь веки, залепленные красным и тёплым. Мелкий, прозрачный, пузырчатый воздух держал его плотно и ровно. Он падал, прикрывая голову рукой, вдруг ставшей крылом.
-А я замуж хочу!
Это же Валька, улыбнулся Сашка.
-Она, она – подтвердил Мироныч. А дед – то откуда здесь взялся? Это же выпускной. Копны свежего сена, прибранные от ночного дождя. Широченные брюки (42см!) – портной отказывался шить больше. Приёмник на батарейках.
Не приёмник – мечта! И – каждый – в копну с размаху! Руки вразброс, глаза в небо.
-Сашка, ты кем будешь?
-Боксёром.
-Надька, а ты?
-Я врачом.
-Валька, Валька, а ты?
-А я замуж хочу!
Звезда повернулась и острым краем заворочалась в спине. Пожалуй, не одна. Они что, все с неба в сено сиганули?
-Санятка, внучок…
Руки Мироныча, огромные, вовсе не старческие, наполненные плотным белым светом, держали его широко и просторно, окунали белобрысого мальчишку в эту странную купель перевёрнутого купола, крестик на груди грел и горел. А колокол пел. И звал, звал, звал... Это не колокол. Рука привычно согнулась в локте и взлетела вверх, защищая лицо. Это гонг. Надо держаться. Ну кто знал, что этот упёртый парень напротив, вполне приличный боксёр. Правда, тяжеловат. И основной удар правой. А я левша. Ну вот, миленький, полежи, отдохни. Взводный будет доволен. Опять победа! И в отпуск. Он же обещал.
Звёзды перекатывались под спиной. Ещё и ещё. Опять в ушах звенит и поёт. Нет. Это мать вцепилась в правое плечо, встала крестом в дверях – не пущу! Ну что ты, матушка, мы своих не бросаем. Мы – ВДВ…
Кажется, старшой слишком шибко меня с вертушки пинком вытолкал. Дышать нечем. Вот она, сопочка. Это я что, сверху на ребят смотрю? Один лежит, другой, пятый. Ребята!!! Мы своих не бросаем! Дедовы ладони тянут вверх-ввысь. Сопочки и не видно уже. Ребята… Глаз не открыть. Белое. Мутное. А надо. Здесь по песку неслышно ходят, как вараны. Можно и до утра не дожить. До русской зелёной травы. А хочется…
-Спи, Санятка. Это свои. Они помогут. Подлатают.
Дед ушёл, легко тронув детский дарёный крестик. Свои…
Я смотрел в глаза человеку, отдавшему меня на эту войну просто потому, что я ему не нравился. Рука, та, которая стала крылом, множилась, плыла, прыгала и дрожала. Голову трясло и вело в сторону. Ему было страшно. И снова дед потихонечку протиснулся между ним и мной. Как это у него получается? Между нами расстояние одного дыхания. -Не надо, Санятка. Не надо. Ты в деревню поезжай, там выходят.
Опять духмяное стрекочущее сено. И звёзды сыпятся в душу обильно и радостно. Валька вышла замуж.
Надька стала врачом.
А я стал профессиональным боксёром.
Там. До войны.
И каждую ночь мне снится зелёная трава.
И ребята на сопочке.
Мы своих не бросаем.
5.Пёс обыкновенный
«Всякое дыхание да хвалит господа…»
У меня было имя.
Я помню его, как сочный удар радостного зелёного мячика о землю.
Я плёлся за ним неохотно, лениво шлёпая лапами и недовольно поворачивая голову. Я был хорош, красив, немного изнежен и очень любим.Я помню запах детских ладошек, беззаботно хватающих и теребящих мою счастливую морду. Женскую сильную, но очень нежную руку. Мужские пальцы на крепко сбитом загривке, горячие и надёжные. Эти трое были моей семьёй, моей стаей, моей жизнью.
…Их ладони накрывают меня каждую ночь, когда я проваливаюсь в сухое беспамятство, прикрученной, без цепи, к металлическому штырю за кольцо ошейника. Ошейник выбирала мне она, та женщина. И знакомый тонкий запах ещё струится в моё измученное нутро. Ради тех, троих, я научился терпеть голод. Молчать. Лизать влажную от дождя землю вместо воды. Зимой, когда небо наклоняется особенно низко над остовом старой, похожей на рыбью кость фермы, набивать про запас желудок колючим холодным снегом.Сегодня небо наклонилось особенно низко. И сквозь щели век все звёзды кажутся мне детскими зелёными мячами на лугу моего дома.
У меня был дом?
У меня было имя?
У меня было имя!
И эти – трое, за которых я отдал бы жизнь тогда и сейчас.
Жизнь вытекает, нет – иссыхает во мне, как колючая сухарная крошка. Где-то тут, рядом и далеко, есть другие. Я слышу их голоса, их запах. Зажатый в узкой ледяной щели двух каменных плит, я могу только тихо стонать и плакать. Это те, трое, не позволяют мне молчать и покорно умирать. Их руки сложены надо мной крышей дома. И звёзды-мячики сыплются мне на веки, вырывая из забытья и давая надежду.
Цепи, верёвки, старые бочки без дна, случайные будки, заскорузлые миски, кастрюльки и обрезки пластиковых бутылок – теперь это мой и наш дом. Рядом со мной, в заржавленной кроличьей клетке стиснуто стонет, не имея возможности даже шевельнуться, старая сука с щенками. Круглая, как кастрюльная крышка, глыба истаявшего льда плавиться, расползается из-под неё жирными грязными каплями, а щенки, ещё живые, копошатся на материнской спине.
…Меня взяли тогда, в той жизни, рядом с домом. Гордого красавца в изящном ошейнике. Тугое и сильное захлестнуло, потянуло, швырнуло в большую железную коробку, где в темноте кружилось, стонало, выло и лаяло. Нас было много.
Некоторые погибли сразу. У собак большое сердце. И оно так же страшно и легко рвётся на куски.
Их выволокли на палках с петлями в неожиданно раскрывшуюся дверь. Поочерёдно, неловко и жёстко, заталкивали в отчего-то очень маленькую дверцу. Запахло палёной шерстью, горелым мясом. Что-то большое, круглое, дымило, коптило, сеяло длинной, странно согнутой трубой. И над этим чешуйчатым дымом я увидел псов, плывущих прямо в распахнутое настежь, усыпанное зелёными звёздами-мячиками, небо. Таких счастливых и таких свободных.
…Я снова повизгивал и стонал. Я плакал. Слёзы катились на одеревеневшую морду. На холодную глупую каменную глыбу, которая прятала меня на задворках этого собачьего ада, сберегая жизнь и забирая её. И всё же я почувствовал дрожащие солёные руки, выдиравшие меня вместе с ошейником, тащившие, тянувшие. Услышал зарёванный девчоночий голос. И запах. Очень похожий. И совершенно иной.
Я молча лежал на тёплой шубейке, пропитанный тем же запахом. И видел, как выносили на куске раздёрганного баннера старую собаку с щенками, тихо переговариваясь и осторожно подсвечивая фонариками. Это было правильно. Ей было нужнее.
…Надо мной плакали. Лечили. Отпаивали. Я переходил из рук в руки, точно зная – здесь не предадут. И всё же начинал тоскливо взвизгивать, если рядом не стояло ведро с водой. Мискам я не доверял. Долгие недели меня рвало слизью и комьями грязи. Перебитые лапы, завернутые во что-то твёрдое и белое, потихоньку заживали. Зашитые рваные, очищенные от гноя раны, затягивались. Меня не мыли. Не привязывали. Мне вернули ошейник. И едва уловимый запах женщины, когда-то выбиравшей его для меня, смешивался с запахом девчоночьих рук.
Я ждал. Не отрекаясь от сегодняшнего. Не забывая быть благодарным. Я ждал. Уже в новой, двухкомнатной будке. Уже вышагивая по периметру ограды вокруг большого, пропахшего всё тем же девчачьим запахом, дома.
Я ждал.
И знал, что так будет всегда.
Пока я не улечу почти прозрачным небесным псом к зелёным звёздам-мячикам, как те, из железной коробки, в распахнутую настежь душу-дверь…
6.Зелёный шум
Он держал её на руках.
Уже невесомую.
Нездешнюю.
С запрокинутой вверх головой она улыбалась чистейшему мартовскому небу, редким безупречным облакам. Окуналась (вся зов, вся прозрачность и призрачность) в зелёный, разреженный, ещё туманный шум. Это была её берёза. Наперсница. Советчица. Радостная потатчица. Занавешивающая плотной кисеей окна, когда он переступал порог ждущего только его шагов дома.
Это длилось много лет. Не исчезало. Но крепло, с годами наполняясь новыми радостями, открываниями, совместностью выпитого (обязательно из одной чашки!) чая, где на дне кружилась смешливой луною жёлтая айва.
Чашка была особая.
Они называли её кремлёвской, в память о поездке в Москву, где тогдашний президент вручал её награду и перецеловал каждый пальчик. За мастерство. За редкий дар лёгкого и радостного сердца, за многочисленных учеников, за удивительные гончарные работы, разбросанный в своём неповторимом великолепии по маленьким музейчикам и солидным музеям страны.
Она знала, что скоро уйдёт. Но легко и как-то бесшабашно надевала «кремлёвское», тёмного зелёного бархата платье, и шла на работу. И вся она, в этом уже не однажды убавленном, подтянутом, подправленном платье, которое всё равно было слишком для неё просторно, напоминала драгоценный сосуд, политый чей-то изящной и крепкой рукой густой потёчной поливой, отдающей сказочным малахитом.
Надев старенький потрёпанный фартук, садилась за круг и вдохновенно творила. И в эти мгновения жизнь замирала в своей непоколебимой неотвратимости, и капельки часов, минут, секунд складывались в ещё один неповторяемый день, который можно было прожить здесь, на этой земле.
Он привозил её домой, бережно укладывал на кровать лицом к окну и тихонько садился рядом. А потом брал на руки, выносил к берёзе и тоже запрокидывал голову. Так можно было плакать, пока она бродила (вся звон, вся призрачность) в зелёном берёзовом шуме и улыбалась, улыбалась, улыбалась…
…Я знал его много лет. И был потрясён, когда случайно увидел их троих.
Он - с запрокинутой вверх головой. Она - невесомая, нездешняя (вся прозрачность, вся призрачность). Берёза – мощная, могутная, в тяжести своего извечного зелёного шума, прикрывающая их двоих, особых, единых и единственных, отдельных от остального мира.
Каждый год, в день её ухода, он приносит мне на редакционный стол горячие, отдающие болью строчки – новые стихи. И идёт к ней, собрав букет берёзовых мартовских веток. И укоряет. И восхищается. И рассказывает. И бранит за найденный в «кремлёвской» чашке листок со словами: «Когда меня не будет…»
Он всё также держит её на руках. Давно нездешнюю. С запрокинутой вверх головой он улыбается чистейшему мартовскому небу, редким безупречным облакам.
И точно знает. Она здесь, в их зелёном берёзовом шуме.
Свидетельство о публикации №123121306304