6. Записки редактора 1-3 Марина Бондарева

1.Шапочка пуховая

Ведущий выездного концерта Областной филармонии медленно вышел из-за кулис. Медленно-медленно подошёл к микрофону. Зал выжидательно  молчал.  И спустя секунды все вдруг услышали: - И - все вместе! Шапочка пуховая! – Шапочка пуховая! - радостно и заворожено гаркнул зал.

…Простой  русский мужик из Рязанской губернии лихи ходил по кругу среди замызганных, много повидавших шинелей, «ломал», ставя на бок ступни натёртые для такого случая смальцем сапоги, и отчаянно и радостно пел, вскидывая руки то к голове, то наотмашь в сторону: - Шапочка пуховая, черкесочка новая…  На гимнастёрке, наособицу от всех прочих наград, мелькал и мягко серебрился его первый «Егорушка» - солдатский Георгий четвёртой степени. Честнее и почётнее его не было среди других наград.

Невзначай, любовно, он касался полосатой орденской ленточки (три чёрных, две оранжевых полосы) и блазнилось ему в этом великом мужском и человечьем счастье,
что сам Победоносец, трижды поправший смерть, дважды прошедший огонь,
ходит рядышком по кругу среди русского воинства Первой Мировой и поёт вместе с ним: - И – вдвоём с Георгием! – Шапочка пуховая, черкесочка новая, на нём зелёная, самолучше, лучшего сукна…

Гороховский, 182-ой пехотный полк, потерявший только в первом бою 10 офицеров, 99 нижних чина, но открывший путь к контрнаступлению, перешёл реку Сан и стоял на границе империи Габсбургов. Генерал-адъютант князь Сергей Илларионович Васильчиков по Высочайшему повелению только сейчас вручил пулемётчику Василию Янину серебряный знак отличия за номером 79712.

-Э-эх, шапочка пуховая! Высота 265,286,285.
Его рота шла, выбивая немца из окопа, взяла 3 пулемёта, 40 пленных, 2-х офицеров. А к тому – одно полевое орудие, патроны, пулемётные ящики с готовыми лентами – Ох - ты, шапочка-то пуховая! Василий Янин, стрелок полковой пулемётной команды, шёл уже в штыковую. Был май 1915 года. И второй Георгий за номером 106364, теперь третьей степени, поблёскивал и серебрился на груди вновь произведённого унтер-офицера Василия Филипповича.

Горькое великое отступление. Оставлены вот только недавно захваченные районы Австро-Венгрии, польско-литовские губернии России. В тот день финляндские стрелки упёрто лезли вперёд, но залегли и стали окапываться перед рядами заграждений (не случилось в достатке ножниц для проволоки!).
В атаку пошли немцы и австрийцы. – Ей, ей, шапочка пуховая – орал ефрейтор Янин, подтаскивая свой пулемёт к вражинам почти впритирочку и расстреливая первую цепь, следующие.

…Великий князь Георгий Михайлович смотрел на спокойного мужика с прямыми, низко поставленными бровями, в слегка сдвинутой на ухо фуражке и не удержался: - Ну что, шапочка пуховая?! Ты так пулемёт заговариваешь, или слово какое другое есть?! И приколол золотой Георгиевский крест 2-ой степени (№ 13258) . Так Василий Янин стал старшим унтер-офицером.

Брусиловский прорыв в июле-августе 1916 в историю Первой мировой вошёл особой статьёй. Но Василий Янин тогда этого знать не мог.
Он вломился с другими в первую линию вражеских окопов, но их откатило назад. Немец полез, как таракан, окружая 3-й батальон справа. – Ну, шапочка пуховая! Пулемётчик бил, бил, бил. А за его щитком русский солдат орал для себя, для своих,  для этой немчуры окопной: - Ой, ты, раскрасавица, да ты расхорошая, я  в тебя влюбился, возьму замуж, замуж за себя! Полк потерял 6 офицеров, 520 нижних чинов убитыми и ранеными. – Э-эх, шапочка…

По Высочайшему повелению императора Николая II князь Георгий Михайлович
(какое именное совпадение) вручал Янину Василию Филипповичу Георгия 1-ой степени за номером 15958. Шёл август 1916. Первая мировая близилась к концу. Былинный сказочный богатырь (думать иначе деревня не могла), полный Георгиевский кавалер Василий  Филиппович 1891 года рождения, вернулся домой.

…Зал в деревне Свинушки Скопинского района наполнен был до отказа. Областной концерт  - явление хоть и не такое редкое, но всё же, незаурядное. Принаряженные, разговорчивые, люди рассаживались по местам и не проронили ни звука до  окончания концерта.
И вдруг, с первого ряда, встал не слишком высокий коренастый старик. Зал уважительно выжидал. Он изрёк: - А мы что, так не могём?! И повёл на сцену четырёх сыновей, дочь, зятя и снох. Терпеливо и привычно расставил рядком, провёл ладонью по голове, коснулся груди, и уставшие и озадаченные артисты изумлённо затихли.

На груди, ближе к середине,  на чёрно-оранжевых лентах (Георгиевы три смерти, Георгиевы два пожара) четыре Егорушки качнулись, звякнули, брызнули сначала сдвоенным серебром, потом золотом и ещё- дальше – жёлтым металлом (время-то было нехватное). – Ну, грозно сказал старик. Все вместе. Шапочка пуховая, черкесочка новая, на нём зелёная, самолучше, лучшего сукна…

Артисты уже давно вышли из-за кулис, подошли ближе.
Ведущий, в непривычном фрачном костюме, с бабочкой, ухоженный, нездешний – растерянно и задумчиво стоял поодаль. Старик с семьёй уже сходил по маленькой лесенке в зал. Плотность тишины была такая, что вздох можно было принять за взрыв.

Ведущий медленно и серьёзно вышел на середину. Медленно и серьёзно посмотрел в почти не дышащий зал.  И – спустя секунды. - И – все вместе – шапочка пуховая!

2.Серёга

Рука не дрогнула.
Дверная щепа разлеталась как шрапнель. – Гни голову,  гни ниже голову – кричали из окопов. А здесь, в семидесятых, по ту сторону добротной, обитой ватным одеялом двери,  металось, грохотало, и, кажется, немножко подвывало. Оставшаяся треть желудка с каждым взмахом вскидывалась отрывисто ввысь-вверх. Ах, левша-лёвушка,  смеялась госпитальная нянечка. Это ничего, что весу двадцать пять на всё про всё осталось, зато жизнь досталась. Живучий-везучий ты. Выходим. Она и выходила. Отварами-травами,  с оглядкой да шёпотом – знахарство то нынче не в чести.

Главврач  показывал его студентам, рвущимся на войну и практикующим  в полевом госпитале, как неправильное уникальное явление, а на обходах проходил мимо – не жилец. А он выжил. Вот взял – и выжил. И теперь ломился в хорошо сработанную хозяйскую дверь. И врезал этой зарвавшейся образине, успев перекинуть широкий крест перед иконочкой на входе.

…Следователь тоже помнил войну. И руку потерял, по всему, не в обозном хозяйстве. Хоть и там было солоно. Нашивки по ранению и боевые награды носил  уверенно и с достоинством. Он ходил из угла в угол, курил, смотрел в окно, переводил взгляд на спокойно-равнодушного Серёгу, снова смотрел в окно и, наконец, написал: «Фронтовик. Контузия. Непредумышленное убийство»…

Это было потом.
А за неделю до этого Серёга увидел, как уводят Мироныча. Фронтового единого неделимого друга и товарища по сегодняшней мирной жизни, по ранениям, по отдельному сидению за праздничным столом от этих, обозных, лихо звякающих юбилейными медальками.  Честь и хвала всем, кто их носит. Но с боевыми-кровавыми я их, видит Бог, сравнить не могу. В обозах тоже гибли. И выползали из окружений. И долго отвечали на особые вопросы в особых местах. А его, Серёгу, туда даже не забрали. Не жилец.

С раной в брюхе он выполз из окружения, бессчётно умирая на часы и минуты, кровавя землю исподним бельём, намотанным, чтоб кишки не потерять,  на сыром отяжелевшем животе под туго затянутым солдатским ремнём.
И теперь эти, обозные, сурово и коллективно голосовали за то, чтобы отдать его друга, его половину мужскую человеческую, под суд. И сожалели, позвякивая ложечками в чайных стаканах, о временах военного трибунала.
За осоку, несанкционированно скошенную перед собственным домом, чтоб сапоги по утрам не мочить, да и бабам было чем летние матрасы набить.

В голове щёлкнуло и остановилось. Как будто остановилась сама жизнь. Серёга надел парадный пиджак с боевыми-кровавыми, взял в левую руку топор. Щепа летела всё бойчей и звонче. – Гни голову,  гни ниже голову – кричали из окопов.
А Серёга упёрто лез под этот,  размазывающий по земле его родную пехоту,  ненавистный танк. Серёга был на войне. 

А здесь, в семидесятых, по ту сторону добротной, обитой ватным одеялом двери,  металось, грохотало, и, кажется, немножко подвывало…

3.Зелёное платье

Во сне река была красной…
Я открыл глаза. Светло-серый туман плавал над городом, ненадолго выпуская круглую макушку берёзовой рощи и маковку храма. Золотые пластины купола мерцали тогда диковинно и торжественно, как латы древнего воина.

Я вошёл в старый парк. Птичья радостная разноголосица к этому времени всегда утихала. Только пара влюблённых воронов привычно гортанила над огромным засохшим деревом, над городом, похожим на корабль, заплутавший в белом и непроглядном, над золотистой маковкой Сретенки, над моими шагами и чем-то ещё, чему я пока не находил определения.

Возле колонки, накренившейся, обмотанной чем-то рваным и толстым, я замедлил шаги и вовсе остановился. У берёзы, облюбленной всеми местными воробьями, сидела собака. Обычная собака самой обычной рыжей масти, вислоухая, с подслеповатыми глазами и неправильно сросшейся лапой. На ней был великолепный бархатный ошейник зелёного цвета и такой же поводок, тянувшийся сквозь туман и крики воробьёв к берёзовому стволу. Цвет был настолько дерзким и сочным, что туман отскакивал и как-то мелко, рыхло и трусливо клубился рядом. Вероятно, потому я только спустя минуту  увидел рядом с колонкой силуэт, обмотанный тоже чем-то рваным, тёплым, многослойным, туго перетянутым солдатским ремнём времён Союза.

Я не мог понять, мужчина это или женщина. Из тумана, почти осевшего и успокоившегося, выступили колёса старой детской коляски, истрепанной, поржавевшей и используемой давно и явно не по назначению. Фигура поставила в коляску пару пластиковых бутылок,  с достоинством прошествовала мимо меня - к собаке, берёзе, зелёному бархатному ошейнику - и всё это двинулось, поплыло сквозь туман, впереди меня, передо мной, медленно растворяясь в белом, развёрстом, уводящим куда-то не вглубь, а вверх.

Привычно пройдя около пяти километров, я возвращался, всё ещё поглощённый увиденным. И встретил этих двоих снова. У мусорных баков, рядком стоящих у старинного жёлтого дома. Сначала я увидел собаку, гордо сидевшую возле коляски, уже чем-то наполненной. Из тумана выплывали руки, явно не молодые, снова ныряли в туман, снова появлялись, гладили рыжую собачью морду, давали что-то понюхать - пёс радостно лаял или брезгливо ворчал, в зависимости от этого найденное отправлялось снова в бак (не на землю!) или аккуратно укладывалось вглубь детской коляски.

Что-то во всём этом было неправильное, резало взгляд чем-то явно неуместным, буквально прорывалось, светило  сквозь тусклый белёсый туман. Рыжая собака в зелёном бархатном ошейнике. Детская синяя коляска. Неуклюжая, многослойная фигура со старческими руками, перетянутая солдатским ремнём.  И тут я понял. Вернее, увидел. Потому что туман почти ушёл, и всё сразу стало ярким и резким.  Я увидел зелёное платье, бархатное, до самой земли, тянувшееся из-под намотанного, толстого, старого и перетянутого. И еле сдержался от того, чтобы не вскрикнуть, не окликнуть, не позвать. Мне стало неловко.

Солнце как-то вдруг полноправно завладело и этим утром, и городом, и парой гортанящих над всем и всеми   воронов. Завладело нами, вдруг ставшими так ярко и резко очерченными на фоне измятых баков, старого парка, жёлтого дома. Первые удары колокола с золотистой маковки купола, так похожего  на шлем древнего воина, разбили тишину, остатки тумана.

Фигура повернулась, нагнулась к собаке. Застёжка армейского ремня неловко щёлкнула, отбилась от привычного места, толстое, многослойное раздвинулось, распахнулось, зелёный цвет рванулся навстречу солнечному теплу.
То, что я увидел, резануло наотмашь сердце. Колокол пел  наплавленной медью густо и медленно. А на зелёном бархатном платье, уходящем,  как корнями, в землю, у самого сердца, мерцали и тоненько пели от неслышного движения, (чего -  тишины? вечности?)  - медали, медали, медали. Она разогнулась. Накрепко запахнулась и захлестнула ремень. Взяла в руку зелёный бархатный поводок (я только сейчас понял – это же пояс от платья!), толкнула детскую синюю коляску и пошла.

Сквозь моё сердце. Сквозь тишину, вечность, лихие девяностые, сквозь красные трепещущие праздничные флаги, укрывавшие давно проснувшийся город  живым, нескончаемым, трепещущим пламенем. Она шла, нет -  плыла по этому красному огню, и таяла где-то далеко впереди. И рыжий пёс с неправильно сросшейся лапой держал её фигурку, туго захлёстнутую армейским ремнём здесь, на этой земле, зелёным радостным бархатным поводком, не давая исчезнуть.

Шёл месяц май, день девятый…


Рецензии