Прометей в пылающем Саду - лирическое эссе, 2023
Я сидел на стуле, неровно покачиваясь, как моё дыхание, то вперёд, то назад, и смотрел в запотевшее окно где-то на окраине Октябрьской. Поздняя осень. Передо мной разбросаны листы бумаги, некоторые исчерканы черной шариковой ручкой, другие скомканы без особой причины – они пусты; кажется, в такие эпизоды я старался отвергнуть неудачный замысел ещё в его зачатке, даже в небытии. Я взял один и нарисовал на нём улыбающуюся кляксу. «Хули ты лыбишься?» – сказал я то ли себе, то ли этой невинной рожице, то ли самому обстоятельному факту, свидетелем которого я оказался – нахождению здесь и сейчас. Под ногами, в проёме стола, лежала небольшая спортивная сумка с белыми полосками по бокам, пошитыми как на камзоле, набитая травой и таблетками, – такой себе, понимаете ли, пацанский френч, выходной костюм. Я понимал, что рассвет не за горами, а значит скоро надо будет набрасывать прохудившееся с прошлой осени полупальто и идти до Рынка, нести товар. «А я так и не написал ни единой хорошей строчки» - сказал я то ли себе, то ли этой невинной рожице, то ли... ну вы поняли.
Она собиралась рожать, девушка, сидевшая передо мной, перебирая принесенного мной Бальзака, «Утраченные иллюзии». Символично, ничего не скажешь. «Как же глупо бывает происходящее, глупее, наверное, лишь то, что будет происходить после» – подумал я и разгрыз ореол неизвестного препарата. Она покачала головой. Её нравственная немота начинала бесить.
– Всё наше отличие только в том, что я сама этого хотела. А ты – подвержен, – сказала она и вышла из комнаты, закрыв за собой дверь безвкусного цвета. Ну и что мне делать с этой информацией, – оставалось задать вопрос самому себе, хмыкнуть и перевернуть страницу, которую я, наверное, всё же перепишу.
Ну и кто мой герой?
На Маркса холодно, но терпимо. Лучше, чем в центре. Я сидел на лесенке около открывшегося недавно ТЦ и пил что-то жуткое, думая о коллаборационистах, – чего они хотели, неужели самих себя? – идиотизм.
Слова витали повсюду, словно стараясь не соприкасаться с людьми, стремящимися на свои работы, и вообще – не контактировать ни с чем, кроме самих себя. Видимо, тоже работали. Ну, удачи. Я свою – уже сделал. Осталось отдать долги с барыша и найти, о чём можно ещё написать. Да только есть одна загвоздочка. Никого кроме меня вокруг не было и даже не чувствовалось. Я посмотрел на своё отражение в смартфоне и поморщился.
Меня томили вещи и их обязательное присутствие. Слова пролетали мимо и не думали возвращаться. Всё менялось, я же – оставался прежним.
Меня встретил Хлебников, вернувшийся с техникума, школьный портфель покачивался сзади, смешной же он человек. Мне почему-то показалось, что он сейчас похож на своего отца, которого ни он, ни тем более я никогда не видели. Но я был поэтом, а потому имел право на такое необдуманное заявление. А что? Рубашка в клетку, рабочая куртка, дешевые штаны да кроссовки, смахивающие больше на башмаки, дебил дебилом, ещё и эти его рабочие руки и жесткие черты лица, никакой утонченности, только правда жизни. Может ли, что от того он тоже записал, как и я когда-то? Немудрено, в рабочих семьях часто рождаются гении. Больше, чем в интеллигентских, из какой я сам родом
Я прогревал телегу о Бодлере и Мандельштаме, он, как и бывало раньше, слушал, но теперь особенно внимательно. Кажется, его действительно трогало то, о чем я говорю, а может он просто талантливо притворялся, не зря актером хотел быть. Этот Хлебников.
– Как думаешь, мой герой возможен? – спросил я, бросая сигарету в мусорный бак. Приходилось перебрасывать через стену, потому что так было интересней – с явным препятствием, как в швыряться словами в пустоту.
– Да *** знает. Может быть, – ответил поэт и зевнул. Его глаза заплыли дымкой истории. То ли просто дрыхнуть хочет, то ли стихотворение сочиняет, не поймешь.
Я взглянул на небо. Серая громадина без особых глубин и какие-то жалкие сучья вместо деревьев под ним, и мы – немногим краше. Теперь-то я понимал полностью, что имел в виду Хлебников в своих строках. Действительно, это стоило уничтожить, да только сил найти на это было попросту невозможно. Так что просто хотелось обкуриться до беспамятства.
– Неурядица, – вдруг протяжно вывел он, заканчивая с сигаретой.
И что Хлебников имел ввиду, было известно, кажется, только самому ему, а может – он просто хотел как-то заполнить образовавшуюся вербальную пустоту между нами...
«Реальность – диссоциативна...» – напечатал я в заметках и двинул домой. Уже темнело. Цвет, окружающий меня, смешивался с моей одеждой, и я принимал привычную затенённость за факт. Ничего с этим нельзя было поделать, да и не хотелось, если честно. Хотелось любви и таблеток, драйва и поэзии, а выходило что-то не столько меланхоличное, сколько не требующее вообще какой-либо внешней или внутренней истины. Ни грустно, ни весело, а так – угловато. Косяками вспенивались дома и исчезали один за одним в безыдейной ночи, которая, как оказалось, была намного ближе, чем мы себе воображали. «Бог такой же аутсайдер. Наверняка...» - помыслил быстро я и открыл ключами подъезд. Невнятный звук. Воспоминания. Сука. А ведь за ту сумку мне так никто и не заплатил. Я что, курьер какой-нибудь? Ёпта, ну что за дела? Тени поползли по моим рукам. В пролете не было света и только тогда ко мне пришли первые строки, которые я по обыкновению оставил там, где они и проявились за ненадобностью. Дома и так гора невидимых рукописей, которые некому разгребать. Да и писать я привык зигзагами, а не линиями. И тут стоит оставить беспринципное многоточие...
2. В диапазоне между Прустом и Селином
Реальность – диссоциативна, внутри неё поэт, терзаемый жаждой выражения, вступает на крайне опасную дорогу – и имя ей объективность. Всякая его попытка «объективно» выразить чувственное, переживаемое мгновенно здесь и сейчас, кончается обрывом, обозначенным границами реакции субъективной, индивидуальной реакции, я замечу.
Возьмём социальную тему. Мало какому художнику хорошо живется при любом государственном раскладе. Художник вообще – априори не терпит любую из форм государственности, кроме радикально идеалистической, утопической (как христианство) или сугубо анархической (индивидуальный эгоизм, а.к.а. «нигилизм»). И как в таком случае ему быть объективным? Как написать хороший социальный текст, как минимум не тошнотворный? Да нечего мозги ****ь – оглянись, какая первая реакция? Любой более менее думающий человек захочет отплюнуться в лучшем случае, если не выматериться во всю широту русской фонетики. Вот и что там? Ненависть да любовь. А что ещё нужно? Чего ты хотел? Справедливости, что ли? Не смеши меня. Слишком человеческие ненависть и любовь, и никакого идеала.
А хули ещё делать? Ты что, Прудон, чтобы морализаторствовать на пустом месте, или Ницше, чтобы толпу обличать? Иди-пиши, блять, пока можешь ещё, пока руки с ногами не оборвали, и благодари, кого надо, что ещё не на зоне или не заграницей, что вообще ещё можешь говорить, в каком бы то ни было смысле. Вот тебе и пропорция между художником и государством, реальностью и поэтом, иллюзией и роком. Делай выводы.
Но лучше, знаешь, вообще никаких умозаключений не проводить, лежать себе на диване, чесать задницу и на звёзды смотреть, иногда про них великие поэмы слагая. Вот это жизнь! Тишина и сказка.
Хотя что это я. В конце концов, это ведь всего лишь слова очередного графомана, которого ты зачем-то читаешь. И завтра снова будет завтра. И так далее. А какой там текст, и какие в нём были герои, чем жили, не так уж и важно, правда? Особенно на фоне катастроф более глобальных, например, дефолт, война, или подорожание ливерной колбасы. И ЖКХ ещё мозг пилит, вот с этим и думай, как разобраться, а поэты... Да в жопу их, сами как-нибудь там выкарабкаются в своих глубоко метафизических исканиях, музах и демиургических переживаниях. Или пусть все перевешаются. Ментам меньше работы будет. Всем лучше.
Так это я про что? Реальность-то, и правда, мамочки, диссоциативна. И кто бы нам сказал, что с этим поделать и как разрешить невозможность интернационального категорического переживания. А я вот думаю, – А надо ли оно? Мне вот как-то не хочется петь со всеми, у меня и свои идейки есть, да и вряд-ли кому-то, кроме меня, они интересны будут. Так что я так, сам попою в сторонке, а вы и без меня разберетесь, что делать с кризисом и дилеммой художника. Мне героя надо искать на следующей странице, вам – заниматься своими делами, либо – наблюдать за моими потугами, как бы становясь, забавно, соучастниками моего скромного преступления, потому что смотрите-то вы – за убийством.
А за стеклом зима, легкий флер снега и вялые хлопья цепляются за ступни будущих Ахиллесов и Аяксов. Первые числа ноября, а чего вы хотели? Хорошо хоть отопление дали, не так сильно продувает. Но и в холоде неплохо, отрезвляет. Вышел за молоком и хлебом, поскользнулся и не упал, даже не упал, – скучно вышло, – за стеночку удержался, придурошно сполз вниз, усевшись на снег. Дворник, дядя Митя, улыбнулся и раскашлялся, наверняка докурился. Скоро и его не станет, как предыдущего. Интересно, а им, из 47, вообще хватит на гроб? Риторический вопрос.
Набрал этого белого стекла в руки, пожевал, сплюнул – непоэтично, как будто серого цвета поел, ничего не ощутил. А по душе новый большой текст бродит, заискивает передо мной, просится, хотя точнее было бы сказать «очередной». У нас-то, в народе стихоплетском, по-другому и не бывает. Пипишешь и терпишь до следующего текста, до следующей весны, ничего собой не означая, как в моей старой песни, бля.
Встретил знакомого наркомана Валентина, похожего на обнюханного городничего в полушубке, а вместо дубинки арматурина какая-то, то ли детей пугает, то ли галлюцинации свои. Ну что, руки пожали, разошлись. Смотрю ему в спину, – и куда он идёт? зачем? Тоже Гиперборею ищет по-любасу, как и все мы, голодные дети своего времени, и я это не про величие или идеал, а про время в целом. Мы же все, как у Пруста и Кьеркегора, просто ищем своё время. Не прошлое, нет. Прошлое – случайность, будущее – фантазия, глюк, как стихотворение прям. Наверное, это что-то межу настоящем и несостоявшем(-ся). Ходи-свящи, арматуриной по гаражам стучи, может, кто ответит даже – по ту сторону – и что-то такое было у Вольтера, мало чего на тюрьме привидится.
И там ещё много подобного было. Но ни одного героя, ну ёб твою мать! И где мне его искать? В чужих книгах, как раньше приходилось? Не. Я вот Алехина читал недавно с Набоковым попеременно – дрянь, что у одного, что у другого, но всё гениально! аж пожечь всю эту литературу хочется, но себя в первую очередь, как очевидца. Под фонарем, повисшим на трамвайных путях, который городские службы никак не могут починить второй год, стояла тень без опознавательных человеческих знаков, но с пузырем, естественно, как у нас принято. Думал, сигарету стрельнуть, да-к ведь не поделится, гад. Троянец. Насекомое! И я пошел на красный – всё равно машины сегодня ленятся, вряд-ли затопчут. Ну и Мармеладов из меня так себе. Я скорее Грушницкий – выебываюсь и на пулю напрашиваюсь.
Дошёл до Сбербанка, снять денег. Телефон сел. Сука, у меня же ещё 7% было! Или 5... или 3... В конторке как всегда маета и полусвет. Один дядька снимал солидную сумму денег. Я раздумывал, куда ему столько в ВСЖ? Либо ИП открывает, либо, если он ****утый или поэт, оружия у Столяра накупит и поедет в центр, к зданию Совета, по ментам и прозаседавшимся шмалять. Такой, знаете, единственно верный и актуальный акционизм, метамодернисткий ход, лужинский шах и мат. А, бля. Это же бич просто у банкомата лежит, это мне привиделось всё, герой попытался проявиться, но не вывез обстоятельств, зассал. Я снял пятихат, потом выбрался на воздух и двинул обратно. То ли небо надо мной, то ли туман...
Опять за стол уселся. Ну-с, что у нас дальше? Опять ты, книга чёртова, перед глазами маячишь. Что я тебе, папа римский, чтобы знать, чего тебе надо? Мне вся эта литературная шобла-ёбла недоступна, это я про стиль, приёмы и прочие атавизмы. Что у меня есть, кроме самого себя? Что я могу тебе дать – кроме того, что видел и что чувствовал? Не, можно конечно постмодернистких приколов накидать, про Рим там, про Трою, Пушкина можно вспомнить, Мольера, Шекспира, или у Бродского стишок перепеть. Народные частушки это же заебись, про письки там и президента – одного уровня гумус. И всё – большие темы! Нация! А что при государственном фашизме живем, так это не беда, это история, малое из действительного, из важного. Это у них там читайте. У меня только текст, без флагов и мишуры, оттого и скучно.
Подружка написала, с которой мы роман условились писать ещё пару лет назад. Она только из деревни своей вернулась, ой, из села, прошу прощения. И как ей мне сказать, что я поэт, и даже роман свой первый в стихах написал, а не по-пацански – прозой? Не, не поймёт. Лучше скажу, что на работу устроился в «Озоне». Или этим, агентом недвижимости, во! Нет, ментом, бля! Да, вот это уважаемо. «Занимаюсь страхом и трепетом» – так и написал, и даже ведь не с****ел! Чего? Вы стихи-то мои читали вообще? Ну вот и всё. Уж за слова свои я маломальски отвечать научился. Научили. Когда зубы на место вставляешь, приучаешься автоматически, как и с ножом рыбацким под сердцем ходить, и это не метафора, а как у Ильичева – ритуал.
Мне вот интересно, когда эта ****ская книжонка наконец допишется, я смогу продышаться нормально. Легкие болят, словно дырку там кто-то проделал. Ну и дела, в меня ведь даже ещё не стреляли! Пока. Гуглю в Яндкесе что-то про Ясона и Колхиду – нихуя путного. Сводки да критика. Историки, поэты, яндексдзенщики. Ишь, кодла! А ведь была надежда на гениальность...
Лёг на полу с листом бумаги наперевес, в груди боль страшная, а так хоть писать полегче, да и белый лист сливается с потолком, не так страшно. Но не бойтесь, я под него Толстого подложил, вытерпит. Мне вот вообще говорили, что мой роман похож одновременно и на Селина, и на Пруста. Это как вообще возможно? Вы ****улись? Я максимум рассказист, а-ля мой Девтерион, такой же дурачок, ничего не добившийся. Но это мы отошли от темы. Это всё чёрт на плече подсуживает, приговаривает, ****ит.
Прошёл в ванну, умылся, зубы почистил, полоснул себя, как в старые добрые, освежился. В общем, ненависти-то никакой нет, это скорее так – для смеху, вдруг тема придет. Вот – человек с лезвием перед зеркалом, чем не герой? Да нихуя подобного. Ну стоит он и стоит, и что дальше? А вот взял бы плана с топором и пошёл судьбы вершить – так другое дело. Но не сегодня. Сегодня – работа. И никакой достоевщины.
3. Зеркало (про автора и его текст)
Кусок чьей-то речи прицепился ко мне, налип на морду, как мокрая листовка после августовского путча. Смотрю – какие-то слова, и явственное ощущение, что связь между ними если и была когда-то – то только по самому производству, но в этом удивительного ничего нет и быть не может, я же только-только после очередного приступа болезни очухался и выходил на свет чистым, непредвзятым, предсказуемым. Я забыл, что могут значить эти слова, да и не особо стремился разобрать их хаотичный порядок. Меня интересовали лишь сами они – слова – выстраивающиеся передо мной как римские легионеры перед сотником. Я, в таком случае, представлял собою какую-то крайне подозрительную персону, типа доносчика или провокатора в строю – мне срочно требовалось учинить формальный кипишь между ними, поссорить, разобщить и концептуализировать в видимой лишь мне метафизической структуре, отзеркаливающей именно моё бытие, а ни что-то другое. И разве не этим занимается обычно поэт, когда берёт на себя ответственность за стихотворение, над которым ведёт работу?
Я разминаю этот кусок и, плюнув на пальцы, начинаю проглаживать строчки, после каждого такого действа – часть слов видоизменяется, часть пропадает вовсе, и вот – между остальными уже начинает мелькать какой-то, пусть и обрывочный, пусть и утерянный, но смысл. И вся картина больше не кажется такой уж сумасшедшей, теперь она – дурка для одного, то есть весьма понятная история, хотя бы для единственного её пациента, в которой всё, от и до, получает свою законченную форму, а идея вполне возникает и в самой реальности в виде законченности, поставленной точки там, или в завершенном высказывании.
При этом «намеренность» не является прологом этой постановки. Я не выбираю заранее темы (или стараюсь этого не делать), я доверяю только самое себя, что называется «договариваюсь с подсознанием» – насчёт неведомого, и как нам с ним далее работать, как понимать, как объяснить хотя бы самому себе. Я ищу фразу, словосочетание, да даже обыкновенное слово, которое бы погрузило меня в то необъяснимое «мгновенное чувственное состояние», в желании присутствовать при базисе «здесь и сейчас», чтобы выразить его наиболее точно и проникновенно – так, чтобы ляшки тряслись и слюна стекала, словно при падучей. А что идёт дальше? Раскрываем заявленную тему, вспоминаем былое, приводим аргументы и т.д. Короче, конторская работа, кафкианство, мрак.
«Сначала было Слово...» – да ты охуел, что ли? Сначала было – «сначала», а потом «было», и только потом появилось «Слово» – обозначение для первых двух посвященных. Сначала было что-то непроявленное, недостижимое, недосказанное, и только потом уже их «обозначения», точнее попытки оного, и кем? – человеком, никем другим. Вот тебе и одиночество, весь Блез Паскаль и Монтень. Значит, сначала было «что-то там ещё», потом человек и только потом уже «Слово» как обозначение того, что было до, того, что окружает тебя сейчас и того, чем только ещё предстоит себя оцепить. В этом, как мне видится, и есть вся центральная проблематика текста, главный ужас литературы, трепет перед невидимым, и сумбурные написки, попытки завязать с происходящем и устремиться к року, в грядущее. Почитайте Кортасара или Милоша, они оба копались в этом неразрешимом ультиматуме, а потому оба на нём и прогорели. Да и я, чего таить, уже подпалил свои, не сказать что ангельские, крылышки и вхожу в обитель тайного, в прекрасное, иду ко Вселенскому, без мысли о возвращении и самосохранении. Вот и вся поэзия, друзья, жертва, о которой так любят причитать прихлебатели поэтического и прочие словоблуды.
«Может... любое метание в сфере искусства, даже не столь сформировавшееся в образе какого-то, ну, например, «персонажа», уже автоматически можно считать героем?..» – гонял я мысль, как хлебный мякиш Мандельштам, почесывая реденькие волосики на подбородке. Да не, ***ня! – проследовало за ними, и я зашёл на маркет-плейс в поиске чего-то поинтреснее меня самого и поэзии в частности. Но ничего путного там не увидел. Интересно, а можно выставить свою самость на м-п? Сколько дадут? Какой будет прайс? Или какую-либо ценность она получает, только воплотившись, допустим, в стихотворении или картине, да и то – минимальную от практического дискурса?
Это всё, конечно, было очень интересно и познавательно, но вопрос с пустыми карманами не решало. А бабки были нужны прямо сейчас. Я отложил карандаш и бросил кипу листов под стол, а после решил выйти на улицу, набрав перед этим корешу, знакомому по аптеке. Стоило разобраться с голяком, и только потом уже начинать «творить». А вы как думали, в сказке живём что ли, ёпта?
Белый искусственный снег падал на моё лицо, и я не видел в нём ничего, кроме банального природного явления. Люди двигались быстрее меня, а я не мог понять, куда они так спешат, их что, **** их существование? Хотя понятное дело, ради зеленых шевелятся, это ясно. Я вот тоже *** бы из дома вышел, если не желание напиться или заработать, и точно уж не рассказать об этом в стихах! – Писать не хотелось, а вот ссать – за милу душу. И я завернул за гаражи.
Выпив беленькой, я кашлянул, болезнь давала о себе знать, и вытер рукавом заляпанный рот. Рука сама потянулась к сигарете, но тут со стороны перехода к ТЦ, из тумана ко мне выдвинулась неясная тень пешехода, проявленного более остальных. «Сука, этот пидрила точно сигу стрельнет» - думал я, пряча руку в карман. Тень плаксиво дернулась и пошла на переход к Гвардейскому скверу. Я хихикнул и снова закашлял, теряя равновесие, видимо, перепил. «Никакой, блять, гармонии» – мелькнуло в голове, изнасилованной утренней мигренью. Я выпил ещё и пошёл по путям наверх, к «Версалю», раздавать листовки или писать новое стихотворение, если начнется очередной летне-осенний путч.
4. Сад и Сопротивление
На окраине цвели пригоршни заката, их ржавые гвозди полосовали небеса, и становилось вовсе непонятно, что станется дальше, кто и какой исход нам выложит на стол. На моём было двадцать бошек и вечность, измеряемая сотнями кружек. Кружился ноябрьский грязный снег, залетая под дёсны. Морозило. А может просто хотелось совестливо извиниться перед всем существующим за то, что ещё не разгадано и не исследовано. Нежели и только для этого – я накупил плохого курева и объелся белены правосудия, сидя на студии, в полутьме Левого берега. Я не мог поверить в существование даже собственного носа и этих монолитных небес, затянутых пасмурной дымкой. Звери со стен глядели с ужасной ухмылкой на мои руки, запятнанные всякой безвкусицей. «В пятницу будет хуже...» – пищала рожа из телевизора. Я выкинул пульт в окно и покинул кадр. Помехи и символические провода... По ним стекала жизнь, и потоки её информации – я низводил до трения мозга и электростанции. Пустота не выбирала нас, и с этим придется считаться. Это театр без декораций, где актёры давно запили. Я угадываю свою жизнь в одиноко болтавшемся шпиле без звезд и прочего назначения. Человек с тележкой у мусорного бака на Площади Станиславского. Мусора проехали, битком набита машина. Я прошёл мимо колонии со штанами, полными ширева. И вот я у своей скалы, на Площади Маркса, копаюсь в мусорке, впрочем, просто курю там без повода, словно нездешний, приезжий. Куда меня занесло? – повышая голос и к небу своё лицо, я вымаливал изменений. И молния ударила в меня! – безмолвная конечность октября! – так начинается ноябрь, а за ним, наверное, зима. Я сомневался и шёл к мини-маркету, закупиться Балтикой или календарем. Разницы между ними – не чувствовал. В меня вселилось социальное потрясение, или я поселился в нём? Сначала «Сад», и только потом «Сопротивление», или наоборот? Со мной случился анекдот: на остановке, в самый кровавый час, вышли три женщины, набитые вещами, собака на них кричала, над ними плавился закат, а сами женщины – ни черта не понимали, что с ними совершается сейчас. Мистерия! Я видел Антигону, как с ней болтала Медея нулевых, троянская Елена между ними – не различала бесполезных слов. И я, поверив тем галлюцинациям, пошёл к метро, доехать до девчонки, с которой я знаком не первый год и мы не раз постель делили с ней, но так ни разу, впрочем, никогда – она моих не слушала стихов, и в этом, думаю, вся страсть моей трагедии. Пока мой друг коптился в универе, я разбирал его невнятные слова, пытаясь место тех наивно объяснить. Уже был вечер. И под крышей собирался морок. В пакетике гашиш и пару скобок – то ли для текста, то ли для волос. Грузили мусор, лаяли вороны. Четырнадцать часов прошли за вечность. И эта мрачная страница оказалась вовлеченной во что бы то ни было, и это так печально. Значит, я скомкаю и выброшу её. Шёл две тысячи двадцать третий год, похожий, как и все, на заключенного. Телега набирала обороты, и наша колесница возгоралась, не замечая ни заката, ни восхода. Окоченели пальцы без перчаток. Я потерял героя в космосе своём.
5. Пожарище (про текст и его автора)
Чиркнув зажигалкой, я затянулся от трубки и откинулся на спинку кресла, выпуская вялую, продольную струю. Пахло несовершенством и несостоятельностью происходящего, потолок крутился перед глазами, назойливое темное пятно то сужалось, то расширялось. Я закинул полтаблетки противотревожного и запил вином «Ангелы и Демоны». Взглянув на пафосную темную обертку и красный шрифт, я про себя усмехнулся, а после сел за работу, разложив перед собой листы, пухнущие перед вожделением к черной шариковой ручке, напоминающие собой Аришку, расстелившую предо мною недра плоти – где-то минут двадцать назад. К слову, речь идёт о приличной женщине, а ни как у меня принято обычно, об очередной давалке с Октябы, нетушки – тут весьма респектабельная и лучшая работница месяца небольшой кальянной на Левом, умеющая хорошо делать две вещи, что я больше всего и люблю в женщинах – слушать и уважать чужую работу. В данном примере – текст, что вы сейчас читаете. После моих разгонов о системе Шиллера, она, увидев, что я взялся за свои помятые бумажки, накинула пальто и выпорхнула на улицу, наверняка, за сигаретами, либо винищем. Умница, знает, что нужно поэту в моменты словесной интродукции: тишина и ещё одна доза. У меня вообще в отношениях с текстом и женщинами подход простой: наблюдай, запоминай первое чувство и откладывай в долгий ящик – на переваривание. Если хотите узнать, как я создаю свои стихи, то внешне тайны, за которой вы все и собрались, увидеть вовсе невозможно. Но разберемся попунктно.
Для начала – неплохо было бы что-то пережить или вспомнить уже пережитое. И если со вторым всё понятно – представление и дельнейшее продюссирование переживания, то для первого потребуется для начала выйти на улицу. Можно пройтись по району, желательно, избегая кругов и косых пробежек. Идти следует либо прямо, либо по углу, если маршрут строится через дворы. Пусть финальной точкой всегда будет незавершенная перспектива путешествия, то есть желание некого открытия в уже изведанном. Обязательно носите с собой блокнот, записывая любые замечания к окружающему вас, а лучше – выуживайте из него слова, а может даже и целые фразы, желательно первые и самые неровно сформулированные. Вернувшись, перечитайте и отчеркните пару выводов, возможно – финальных/начальных строк, а дальше... в стол, и пусть лежит там в худшем случае до следующего утра, в лучшем – две-три недели. При непосредственном столкновении с музой, доставайте записки и используйте опыт, создавая конфликт с неизвестным, если хотите, с музой. Первые строчки, рожденные от такого противоречия, и их хаотическая систематизация, связь, обусловленная правилами русского языка, и станет в итоге вашим текстом, лишенным, собственно, вранья и пустословья. «Готовый» текст требует пересмотра, оттого заложите его в стол до завтра (в худшем... и так далее...), если же напротив – вы уверенны в нём на все 120%, либо ни на грамм, как говорится – публикуйте в сторис своим близким и друзьям, добавляя браваду, самоуничижение или робкое лотреамоновское молчание, на ваш выбор. В любом случае, что бы вы ни сделали, останется-то перед вами (или теми, кому вы его показали) только сам текст, и он за себя, поверьте, скажет намного больше, складнее и лучше, чем вы, или кто-либо ещё. В остальном – решает опыт и ремесло, а перед всем вышеперечисленным – и стоит та самая, искомая вами, тайна поэзии.
Дописав получившийся текст, я понял, что новый сборник получается социальным, и тема «стрёмного поколения», начатая ещё в «Подстрочнике...», возрастает от повинного воспоминания и попытки систематизации чувств и явлений до масштабов картины актуальной, прозорливой, возможно, даже истовой. И это меня пугало. Сборник находился в состоянии конвульсивном, близком к паранойе. Тема поиска героя после «смерти героя», в детерминистском дискурсе, колеблющимся из постмодернистского выгорания к метамодернистскому нарративу, распухала и принимала совсем устрашающие формы – то есть «героя реального», взаправду существующего, или же – уже и не героя вовсе, не персонажа, а модели для построения читателем героя-своего, опираясь на опыт автора, или кого-бы там ни было.
Самое смешное, что ровно то же самое проглядывалось, как в сборнике Л.Х., так и у Вахрина, книгами которых я занимался как редактор (и лишь местами как соавтор), пусть и частично Это стремление к метанарративу восхищало и пугало одновременно. История сама уже всё решила за нас. Культура забойно пёрнула и пошла городить околесицу. Автор сошёл с ума и прописывает собственное исчезновение почти подстрочно (см. «Сны Незрячего» Хлебникова). Это конец Истории, той, какой мы её привыкли культурно осмыслять, это начало новой, непонятной, непреложной и неподцензурной классики, это Метаренессанс! – Конец Последней Эпохи!
Я высморкался в кухонное полотенце и сел на подоконник у открытого окна, закуривая элдэ. После зелени чувствовался неприятный запах изо рта, смешивающийся поминутно то с дымом сигареты, то с чистым воздухом, веявшим с Немировича. Я смотрел на снег, который то застывал, то продолжал падать на холодный дорожный асфальт, и в каждой снежинке отражалась мгновенно схваченная, запечатленная реальность. И я мог различать совершенно разные впечатления этих частиц, словно у каждой был свой уникальный взгляд на мир и, собственно, подход к его отражению, перенесением коего я и занялся, нащупав в кармане смятый листочек, кажется, чек из «Магнита». Над телебашней кружились мелкие птицы...
Допив и ангелов, и демонов, я отставил бутыль к другим покойникам. Было чудное настроение общего психического разобщения. Подобное бывает в трёх случаях: при совершенной мести, когда обильно кончил и при дописанном стихотворении. Я быстро оделся, собрал получившиеся рукописи в охапку и с сигаретой в зубах покинул квартиру, следуя за героем.
6. Рукописи не горят...
Мокрица не оставляет следов. Стоило об это подумать, как она тут же скользнула влево по стене и заползла в дырку под лампой, словно её и не было. Я валялся на складном неразложенном диване и битый час пытался уснуть, переходя то к левому, то к правому боку, словно маятник – в попытке найти лучшее место и, возможно, гармонический союз между ними. Сумка с товаром не выходила у меня из головы, – правильно ли я сделал, что взял оклад, а не натурой? и т.д. Хотелось курить и упиться в усмерть, ну и поплясать. В клуб что ли поехать? Да не, какой там. 3:00. Да и менты двери наверняка уже посут, кормчие часы и всё такое. Да и толку-то, такси ещё ждать полчаса или того больше, всё-таки это тебе не Правый с его близкоуслужливостью. Потерпим.
Во мне противостояли две сущности: идея нового романа и две бесструктурные строки старого, так и недописанного, стихотворения. У обоих были все шансы на воплощение, равные их несбыточности, потому как героя не наблюдалось ни там, ни там. Ну, ёпта, напиши про себя просто, типа такой-то такой-то, локация «Сибирь», можно прям общаком, время – десятые-двадцатые, как обычно. А смысл? Разве я могу представлять Литературу? или Историю? или хотя бы систему образов? Может, стоит вспомнить кого-то из знакомых, создать персонажа по подобию, т.с.? Да не дотягивают же. Все – люди как люди, со своими странностями и повадками, но ещё не Вальжаны. Глупая это затея. А исторический роман? Бля, да я что, историк? Тоже мне, моралист нашелся, много кому надо в сотый раз поебень для оболванивания масс читать – не, не мой путь. А какой – мой?
Я сделал пару пометок на журнале и закинул его под диван, вряд ли пригодится. Хотелось пить, и я пошёл на кухню, обходя спящую мать, размышляя о расширении пространства свободы, предложенное Уэльбеком, тем ещё шнырем от литературы. Впрочем, бред. Совсем не о том думаю, стоило пораскинуть мозгами насчёт бабла или хотя бы недописанного сборника, который не отпускал меня ни на секунду, стоило думать о выживании, а не изживании.
Хотя что я из себя строю вообще? Какой завтрашний день? Это мне-то, поэту, думать о будущем? Смешно. Лучше как Селин – вовсе в него не верить, или как Пруст – бесконечно сомневаться, но уверенно к нему стремиться. Собственно, вот тебя и два пути. А третий? Смеяться над ним, над любой попыткой человека уразуметь, что такое это «будушее», подбирая орпеделения, живущие максимум одно-два поколения, а после уходящие в небытие забвения. Для поэта же, будем честными, расклад прост: настоящее – это текст, прошлое – его миф, выявляемый нарративом, а будущее – его последующая интерпретация, почитайте кодлу западных герменевтиков, там как раз про «это самое». Вот и сейчас, посудите сами, иду за водой, и текст об этом, миф же возникает в самом понятии «жажды», а мотив интерпретации мне, как автору, неизвестен, так что лучше послушаю вас. Ну, что думаете? К чему этот абзац? Может, вы объясните, по какому умыслу слова сложились именно так и никак иначе? Вы не останавливайтесь, продолжайте, я слушаю. Как раз нужно сделать паузу, чтобы напиться. Мокрица, стоило включить свет в кухне, тут же скрылась под раковиной. И кто, спрашивается, был причиной её страха, я или свет? Не так уж важно для текста, вот совершенное действие, движение там, это другое дело, а как, почему и проч. – оставим на размышления достопочтенной критике.
Вернувшись в комнату, я снова встретился взглядом с чистыми листами и их скомканными собратьями, получается, грязными, черными овцами. Я даже испытал какое-то подобие стыда и, наверное, творческой муки, если говорить высокопарно, хотя в частности – это было скорее омерзение, и ни столько перед самим собой, сколько перед рабочим столом, коему приходилось выступать носителем моих скабрезных демиургических потуг. Надо будет снести это всё до Михея, чтобы пожечь. У них на микрорайоне часто отключают отопление, даже буржуйка есть в гараже и труба, к этому приспособленная. Рукописи не горят? Да кто тебя, товарищ Булгаков, спрашивал, хочется задаться. Миф – ещё может быть, а бумажки, тексты – само-то для растопки, особенно если осень лютуют, это не говоря о том, какая будет зима. Передернуло. Я закрыл окно, выдув последний жухлый дымок в холодный синий воздух, и затушил сигарету о белый лист, получился такой-себе инь-янь. Ни мистика, но знак качества моей жизни. И вообще – всего происходящего со мной.
Я опустился на диван. Вернулся в гнездо, в свой кокон. Стал шарить по соцсетям в поисках темы то ли для стиха, то ли для того, чтобы просто погыгыкать. Лайки, дизлайки, комменты. Ну и эмоджи теперь ввели, чтобы совсем эмоциональный интеллект понизить до минимума, зато удобно, нечего сказать. Мемы, война, кризис, реклама, аниме, война, порно с русским переводом, реклама, мемы, война, статистика, кризис, реклама, поэзия с русским переводом, картины Рафаэля и советской диссиды 60-х, реклама, реклама... – одни и те же баннеры, причём это всех касается. Может, косяк забить или налысо подстричься? Или текст, который с августа лежит, дописать? Так-то, все три мысли равнозначны, да и идея у них одна – сделать что-то «неправильное» по отношению, в первую очередь, к самому себе. Вот, Хлебников чо-то скинул. Либо мем парашный, либо стих – тоже разницы особой не наблюдается. Ну, что там? Стих. И ёпта, не поверите, опять без героя. Половину хорошо было бы вырезать к чертям, конечно, но в целом – антимузыкальная идиллия, сойдет. Я поставил телефон н азарядку, отписав своему вечному другальку, и повернулся на другой бок, сложив руки на груди. Пытался прогнать мысли и месиво слов, стремящиеся сложиться в какой-то заведомо неудачный текст, по крайней мере, мне так казалось тогда, потом-то вдруг сталось – что это один из лучших моих стихов вообще. Ничего себе ситуация, правда?
Я не видел сны, я просто наблюдал за снегом, как он падает и во сне, и в общем, не было в этом ничего интересного, поукрурке картина намного более иррациональней и, стало быть, поэтичней. Но где-то там, между этого снега, я бля буду, бродил и мой герой, занесенный следующей страницей.
7. Миф о Прометее
Поставив сумку на землю, я наконец-то выдохнул. На «васянке» как всегда безлюдно и беззвучно. Я закурил ротманс, постукивая ногой по земле, кажется, ритм был из «Pretty Vacant» Sex Pistols. Наушники сдохли, так что приходилось импровизировать на ходу, к чему, впрочем, я и так привык, являясь поэтом-самоучкой. Мне вспомнился сухой джанки, виденной мною в прошлую среду, серый такой, непримечательный, ни как в кино, то есть ни панк совсем, а очередной заморыш, каких тыщи. Так вот, этот брюзгливый нарик мне сказал тихим, трясущимся голосом, – Никогда не звони. По номерам не о чем говорить. – О чём он мне плёл, я так и не понял, да и сейчас не особо въебывал, какого чёрта я вообще об этом задумался, стоя на южном пересечении новосибирских дорог и пуская дым дешевых русских сигарет (уже дешевых и уже русских... вас не напрягает эта параллель?) – задался я сам себе из кавычек, но не успел ответить. Черный седан посигналил, и я, взяв сумку, кинулся на передовую.
В машине воняло плотным куревом, играла какая-то голимая попса нулевых. Два бородача с красными глазами зыркнули на меня. Я кинул сумку на заднее. «Тебе позвонят» – сказал тот, что на водительском, пока его коллега шерстил содержимое моей пандоры. «****уй» – подключился самый молодой парняга, сидевший рядом с водилой. Я заметил, как под лобовухой тот сжимал рукоятку «гремучки». Кивнув, я отошел от машины. Та сразу газанула – и гончие умчались обратно в своё теневое царство. Ствол-то зачем доставать? – подумал я, – профаны. Я сплюнул и зашагал обратно до остановки, засунув руки в карманы. «Вам позвонят...» – мелькнул в голове старый анекдот. А может – тот джанки был прав?
Улицы охали под стук колёс автобуса. Я задумался о недописанном стихотворении. Как там было... «Синь, городская сень, // перелётные птицы дневные. // Дома подменяют тех, // кто туда никогда не вернётся...» ****ная срань. Я рыгнул, отпивнув ессентуков и повернулся к окну. В целом-то и погодка ничо так, только грязно. И стишок, если подумать, плюс-минус сносный. Только не хватает чего-то. Или кого-то... Героя, что ли? Да ну, бред, нужен он мне, «герой», чем я не персонаж, да и, ёпта, нахер он сдался вообще в метамодернистском произведении? Как кот Матроскин говорил про своё эгоистическое начало – «только лапы и хвост...» (или как там...) – вот и тут. Читайте и не ****ите. А что не так? Вот вам и местность, и настроение, и философская максима, даже действие есть – птички летят, дома сменяют друг друга и квартирантов, – чо ещё хотите? Всё-таки нет, во всё виноват читатель, господин Чернышевский. Слишком много хочет, слишком мало делает. Ну, плебс, хули, что с него взять? Ни то, что мы, поэты, возвышенный народ... (тут я рассмеялся) – маргиналы и подлецы, мы-то точно знаем, что-куда-откуда. – И единственное, о чём я сейчас жалел, что не взял ещё пару лишних грамм стаффа у Морды. Щас бы занюхнул и мигом стих дописал, как в старые добрые. Никакого вранья, только сплошное наебалово – новая искренность, блять. Жрите, не обляпайтесь. Автобус поворачивал направо. Мне снилась Маркса, а всё думал... Интересно, а Маяковский мог носить трусы bosco?
Делая шаг к Родену, человек предстаёт пред лицом божественного, перед ликом, гордость и печаль коего, могут только лишь казаться или видеться в доступном нам, смертным, спектре чувств. В чём мотив глины, если не в поиске своей истинной сущности, обжига, и даже до того – своей земли, из которой будет она поднята, снесена в гончарню и сшита художником в полотно, представляющее собой что-то большее, чем просто насилие труда над частью материи? Но вернемся к Родену. Что представляет этот взгляд, если не потустороннее присутствие, что-то космическое, чёрное, антиматериальное, но не случайное, как бы подглядывающее по ту сторону бытия? Исходя из этого, вы теперь понимаете, что значит сделать тот самый шаг моему предполагаемому художнику? Это – прыжок в онтологию.
Взгляните на Прометея. Что это там, у него во лбу? Не делайте вид, что не знаете. Не отворачивайтесь от лирического героя, Роден этого не приемлет! Неужто нам, обыкновенным, требуется мойра, чтобы осознать «это»? Прометей другой. Он чувствует рок с образования мира, тот течёт по его венам, ведёт его и помогает оспаривать судьбу, потому что рок – как известно поэту – это сопротивление.
Прометей делает шаг, заранее зная, к чему тот приведет, перед ним открыто прошлое и будущее, он – одолел настоящее. И всё равно его руки покрываются божественным багрянцем, он зажигается словом, он несёт свою весть, ввергая тело в будничный мрак невежественных метаний. Он – в пустоте. И с ним, не поверите, пустота начинает обретать смысл. С каждым шагом она расстилается вдаль, показывая на свет несовершенства, болезни, промысел и красоту, невидимую прежде, известную только в данный отрезок времени. Его окружают люди, холодные и хворающие, голодные и счастливые, слепые и нежелающие, не знавшие изменений, т.е. не знающие борьбы. Они тянут руки, они касаются, воют, скулят и лают. Их обдаёт глаголом. И отныне они несчастны.
Башня имеет место – только на пустыре. Город пристраивается к башне. Империя помножит города. Империя помножит душ несчастных. Вот человек, узнавший имя Бога, теперь кромсает призрака его, и камень, обретая силу слова, навеки заключен в своё нутро. – Теперь это называется Цивилизацией, правильная мысль – Моралью, их склад, а точнее харам – Этикой, неправильная же – досугом, следовательно, их харам – зовется Искусством. Всё размеренно, всё – поддаётся Логике, законом над мыслью. Так слово становится Инструментом, воля Властью, глагол Частью речи, идея Демократией, демиургическое Дидактическим, хаос Диалектикой, онтология Знанием, а мой хваленный прометей... Героем.
И вот он, герой, весит на скале и смотрит вниз, позволяя художнику, изображающему его, после соотнесения – принять вид измученного творца, задуманного и ведомого чужими силами. Впрочем, он совсем не горюет и не устал, его душа не сдалась, как то принято считать; он просто чуть обмяк от перманентно ноющей печени, бесконечного кликанья воронья и шума маленьких человеческих империй, рассыпающихся в пыль. Это приговор, обречение на существование, на темницу, и, поймите, он знал, на что идёт. Это не страшно, это не больно, и это совсем не горько. Это – его судьба, это – его трагедия. Пройдут многие года (в линейном, естественно, смысле) и абсолютно ничего не поменяется, но стоит сойти с оси лишь одному мгновению – и оковы падут. Голубь молвит, и небеса сотрясутся молнией... – Иди домой, ты прощён. Ты – свободен.
Размяв плечи и потянув шею, он, уже став обыкновенным богом, улыбнется на прощание и повернет в противоположную сторону, не сказав и слова, ибо те сейчас распаляются в нём с новой силой, словно угли, прикрытые телом от бури. Он возвращается к гибнущему человечеству, утратившему персональное чудо в погоне за Вавилонской башней. Люди обступают его, узнав, по рассказам предкам, глас Героя в фигуре титана, дышащего серой из могучих ноздрей. Ему видно всё, все пороки и недостатки, слабости и ничтожности просящих, всё его благостное и тягостное прошлое, свой трагичный и неминуемый финал, – но проклятый рок не страшит его, и он накланяется к людям. И это сейчас сей акт кажется наивным, романтическим или героическим, представляется нам абсурдом, либо кульминационным действием. Нет. Он не думал об этом, ни о комедии, ни о трагедии, ни о себе, и даже о тех самых людях он особо не задавался. Его не вела судьба, его не преследовала божественная воля, не принуждало собственное эгоистическое желание. Он просто – делал, не задавая вопросов и не ставя дело своё под сомнение. Он – сотворял.
Встретившись с Карающим Мечом при большой грозе, он посмотрел на свои руки. Ливень, предвещающий потоп, растирал его ладони в кровь. Божественный порядок пал, воля богов не была исполнена, человек победил. Он же – сотворил хаос, дав человеку выбор, на который способна только высшая экзистенциальная, известная нам, материя – слово. Прометей знал, что ждёт его – знал ещё с самого начала, третий глаз закрылся и пламя в ладонях отпустило его душу, больше он не мучался, его приговор, настоящий суд, уже закончился, предстоял второстепенный диалог, и он был готов к нему. «Что сделал ты?» – молвила Десница. «Что было сделано – сделал я» – ответил Прометей. «Но почему?» – раздался гром над вершиной мира. «Потому что по-другому я не могу» – ответил спокойно Прометей. «Если дам тебе Время, что сделаешь ты?» – не унимался глас. «То, что сделано» – отвечал Прометей, не отступая. «Зачем?» – молния ударила в тело его. «Потому что больше ничего не умею» – сказал титан и улыбнулся. «Тогда и получай, что заслуживаешь» – и вторая молния рассекла его, прибив к земле. «Значит, дело моё наконец-то окончено» – Прометей пошатнулся и упал навзничь, больше никогда не вставая. И мир вновь погрузился во мрак...
Тут я вздрогнул в холодном поту и понял, что ебнулся уже окончательно и бесповоротно. На столе лежали белые листы и черная ручка. В окно карябал рассвет. Начинался новый день. И я знал, чем сейчас займусь.
октябрь-ноябрь 2023
Свидетельство о публикации №123111803176