Эфирное время
Дмитрий Владимирович уехал на весь день, у Вари с утра болела голова, была небольшая температура, она осталась дома. Пока горничная гудела пылесосом, Варя, накинув шубу, вышла в сад. В руках у нее был учебник по истории средних веков, надо было готовиться к зимней сессии. Она присела на скамеечку у бассейна, открыла книгу на заложенной странице, но не могла прочитать ни строчки. Она вообще не понимала, зачем Мальцеву так хочется, чтобы она училась в этом дурацком Университете искусств, изучала античность, готику, ренессанс, если все это давно забыто и никому не нужно.
Впрочем, особенного усердия от нее не требовалось. Даже за гробовое молчание на экзаменах ей ставили удовлетворительные оценки, преподаватели готовы были сами писать за нее рефераты, ей оставалось только иногда появляться в аудиториях. Мальцев платил за ее обучение большие деньги, к тому же помогал руководству университета налаживать контакты со спонсорами, что-то пробивал в мэрии, что-то в Министерстве культуры.
Варя боялась только одного: вдруг какой-нибудь принципиальный профессор, из породы Божьих одуванчиков, вздумает нажаловаться Мальцеву, что его протеже валяет дурака. Поэтому она иногда, на всякий случай, заглядывала в учебники.День был ясный, ветреный. По голубой поверхности бассейна пробегала рябь. Варя, не отрываясь, смотрела на воду. И чем дольше она смотрела, тем холодней становились ее руки. Холод продирал, прогрызал насквозь, как стая невидимых голодных пираний. Надо было встать и уйти в дом, но она оцепенела, обхватив ладонями плечи, застыла на лавочке как неживая.
"Эти жуткие воспоминания для меня как наркотик, — подумала она, — я не могу забыть потому, что не хочу. Я не хочу забывать, как умирала и не умерла, но главное, мне нравится без конца вспоминать, как ты спас меня, рискуя жизнью. Наверное, за все твои сволочные тридцать два года это был единственный человеческий поступок. Ты сам не мог объяснить, почему кинулся в грязную ледяную воду.
Сколько раз ты подробно рассказывал мне, как в тот проклятый вечер перепил кока-колы, которую вы бесплатно брали в коммерческой палатке вместе с курами-гриль, хот-догами и сигаретами, и спустился к воде, чтобы там, в укромном месте, справить малую нужду. Правда, выражался ты значительно грубей…"
Холодным мартовским вечером 1995 года патрульная милицейская машина остановилась на набережной потому, что капитан Соколов выпил слишком много колы. Он выскочил из машины, сбежал вниз по лестнице, ведущей к воде. Известно, как мало в Москве сортиров.
Через три минуты по рации поступил срочный вызов, на соседней улице ограбили ювелирный магазин. Молоденький лейтенант вылез из машины, чтобы поторопить Соколова, подошел к ограде и посмотрел вниз.
— Товарищ капитан! — крикнул лейтенант и увидел, что кто-то барахтается в ледяной воде, а Соколов снимает ботинки.
Лейтенант вызвал по рации «скорую», бросился вниз по лестнице и тоже стал раздеваться, но помощь не понадобилась. Соколов имел второй разряд по плаванию, и, хотя вода была ледяная, замерзнуть он не успел.
Спасенная девушка была без сознания, до приезда «скорой» Соколов сам оказал ей первую помощь, необходимую при утоплении и переохлаждении. Эти трогательные кадры успела заснять бригада «Дорожного патруля», которая примчалась к месту происшествия минут за десять до приезда «скорой».
При пострадавшей не оказалось никаких документов, и хотя она пришла в сознание, на вопросы отвечать категорически отказалась. Было совершенно очевидно, что девушка пыталась покончить с собой. А позже выяснилось, что она была одной из жертв известного сексуального маньяка Тенаяна, суд над которым закончился за два дня до происшествия. Пережитое насилие надломило ее психику.
Капитан Соколов получил благодарность с занесением в личное дело и денежную премию…
«Ты пришел ко мне в больницу, принес гроздь бананов и пачку сока. Вместе с тобой пришел молоденький лейтенант Коля. Он смотрел на меня своими ясными серыми глазами и повторял, что я такая симпатичная, такая классная, ну прямо красавица. А ты загадочно усмехался. Я еще тогда возненавидела эту твою идиотскую усмешку. Ты как будто перечеркивал, подавлял этой своей ледяной ухмылочкой любое проявление нормальных добрых чувств, не только в себе самом, но и в других. Ты никогда не улыбался, не умел, не хотел. Ты странно, неприятно кривил рот. На прощанье лейтенант Коля поцеловал мне руку, а ты снисходительно потрепал меня по щеке. Когда за вами закрылась дверь, я вжалась в подушку этой щекой, потому что она горела».
— Варя, я закончила. Может, вы пойдете в дом? Вам лучше лечь, Дмитрий Владимирович сказал, у вас с утра температура.
— Что? — Варя вздрогнула так сильно, что пожилая горничная смутилась.
— Извините, если напугала вас. Пойдемте, я заварю вам малину, вы совсем больны.
— Да, спасибо, — она заставила себя подняться.
Голова у нее кружилась. Действительно, надо было лечь, закутаться в мягкий вязаный плед, выпить горячего чаю с малиной и, в конце концов, хоть немного почитать учебник. Скоро сессия. Стыдно совсем ничего не знать, даже если за твое обучение платят большие деньги. И вообще, высшее образование лучше все-таки получить не только в виде диплома.
— Варя, возьмите градусник, пожалуйста, — услышала она тихий голос горничной.
— Зачем?
— Дмитрий Владимирович велел, чтобы вы обязательно померили температуру еще раз. Если у вас больше тридцати семи, я вызову врача.
— Он что, звонил?
— Да. Минут двадцать назад.
— Почему же вы меня не позвали?
— Я сказала ему, что вы занимаетесь, читаете учебник, он просил вас не беспокоить.
«Господи, какая трогательная забота, — усмехнулась про себя Варя, — видел бы ты, как меня любят, в каком я живу доме, на какой езжу машине, в какие хожу рестораны. Причем учти, все это совершенно бескорыстно, просто за то, что я такая, какая есть. Ну да, я сплю с ним, и мне это совсем не нравится, мне приходится каждую ночь разыгрывать спектакли на водяном матрасе, но все остальное у нас отлично. Он обязательно женится на мне, возможно, я даже сумею родить ему ребенка. Недавно меня обследовали в американской клинике и сказали, что я вовсе не бесплодна. Ты вдалбливал мне, что любовь — сопливое вранье, нормальный человек может любить только самого себя. Тебе нравилось повторять, что каждый мужик в душе такой же скот, такой же маньяк, как Рафик Тенаян, просто у Рафика отказали тормоза, и он попался. Был бы чуть хитрее, сумел бы и без всяких психотропных средств перетрахать хоть сотню малолетних дур вроде меня. Тебе нравилось делать мне больно, ты получал особое удовольствие, когда я плакала, как будто мстил мне за тот единственный добрый поступок, который совершил, спасая мне жизнь. Наверное, теперь мы квиты. Раньше мне хотелось плакать, когда я вспоминала, как ты сказал, что тюрьма для тебя хуже смерти, и ты вряд ли выйдешь оттуда живым. Потом мне это стало безразлично. А теперь я боюсь только одного: что вернешься».
— Я малину заварила, но еще полчаса настаивать надо. Может, я пока вам чайку принесу горяченького? Вы такая бледная сегодня, Варенька, я смотрю, все занимаетесь, ну правильно, без образования сейчас нельзя. Я вот своему Антошке долблю, долблю: учись, не стой с парнями в подворотне, опомнишься потом, поздно будет. Хорошо девочку иметь, ей армия не грозит, сразу после школы не поступит в институт, может и на следующий год, и через год…
Варя сжимала под мышкой градусник, куталась в плед, успокаивалась и согревалась под ласковую болтовню горничной. Приступ воспоминаний потихоньку отпускал. Если бы можно было вообще все забыть, не оглядываться назад.
Горничная поставила перед ней на журнальный столик поднос с чаем. Все чашки в доме Мальцева были антикварными, очень дорогими, и в первое время Варя ужасно боялась разбить какое-нибудь фарфоровое чудо прошлого века, но потом привыкла, поняла, что чай и кофе из кузнецовского фарфора пить значительно вкусней. Рядом с чашкой на подносе стояла кружевная фарфоровая конфетница из того же сервиза, в ней было любимое Варино лакомство, поджаренные несоленые миндальные орешки.
— Ох, картины-то я забыла протереть, — спохватилась горничная, — вот интересно, откуда здесь, за городом, столько пыли? Воздух чистый, убираю каждый день, а все равно, смотрите, какой слой на стекле, только вчера протирала, и пожалуйста. Вот каждый раз смотрю и удивляюсь, как эта девушка на вас похожа, будто с вас ее рисовали.
— Нет. Не с меня, — машинально произнесла Варя.
— Ну да, ну да… А то прямо копия — вы. Те же глаза, волосы. Случайно не интересовались, может, она вам родственница какая?
— Нет. Не родственница.
— Ага, ну ладно. Вроде все, чистенько. Средство это хорошее, просто отличное. Все-таки импортные с нашими не сравнить. Ох, а градусник-то!
Температура у Вари была нормальная, от крепкого сладкого чая прошла головная боль. Горничная удалилась на кухню, и сразу стало удивительно тихо. Варя соскользнула с дивана и подошла к портрету.
С большого полотна в простой деревянной раме на нее смотрела девушка лет семнадцати. Взгляд у нее был спокойный и печальный, огромная брошь в форме цветка довольно странно выглядела на простенькой белой блузке. Такие украшения носят только с шикарными вечерними туалетами. Да, она была очень похожа на Варю, эта барышня, запечатленная в год революции.
Камень, вправленный в брошь, жил как будто сам по себе. Он сиял и переливался, он впитывал в себя свет, и оттого общий фон картины казался сумрачным, хотя на заднем плане было ясное небо, летние легкие облачка. И красавица была грустной, немного напряженной. Наверное, чувствовала, что художника куда больше вдохновляет брошь, приколотая к ее блузке, под самым горлом, чем она сама, ее синие глаза, высокая гибкая шейка.
…Картина появилась в доме год назад. Сходство так бросалось в глаза, что в первый момент Варя даже испугалась. А потом испуг сменился радостью. Она подумала: а вдруг именно из-за этого сходства куплен такой огромный, шикарный и, вероятно, очень дорогой портрет? Павел Владимирович Мальцев откопал его в крошечном краеведческом музее где-то под Москвой, конечно, сразу заметил, как похожа задумчивая синеглазая черноволосая девушка на Варю и решил сделать Дмитрию Владимировичу такой вот трогательный подарок.Но уже через несколько минут она убедилась, что все не так. Картина была куплена по совсем иной причине. Павел Владимирович никакого сходства не заметил, он вообще на Варю внимания не обращал, при встрече говорил:
— Привет, красавица. Как поживаешь? И тут же забывал о ее существовании. Самое обидное, что сходство не сразу заметил и Дмитрий Владимирович. Братья сидели в кабинете, Варя смотрела телевизор в соседней комнате. Она приглушила звук, чтобы слышать их разговор. Ей было интересно, заметят ли они наконец, как похожа на нее барышня со старого портрета. Однако говорили они вовсе не об этом.
— Ну, конечно, будет тебе неизвестный Врубель гнить в запасниках краеведческого музея города Лысова! — раскатисто хохотал Павел Владимирович. — И как тебе такое могло в голову прийти? Ты посмотри, какая здесь дата стоит. 1917 год. А Врубель когда умер? В 1910-м. Но дело даже не в этом. Ты приглядись внимательней, какая грубая, глупая кисть. Врубель! Скажешь тоже.
— Однако брошь с «Павлом» выписана совершенно точно, каждая деталька играет.
— Это фотографическая точность, на которую способен любой выпускник Художественной академии. Наверняка писал какой-нибудь маляр-приживала, изобразил барышню по заказу родителей, или жениха, или любовника. Врубель тогда был страшно моден, вот и попросили сделать аля-Забела. Ну что ты на меня уставился, господин финансист? Хочешь сказать, ты не знаешь, кто такая Надежда Ивановна Забела?
— Понятия не имею.
— Оперная певица, жена великого художника. С нее он писал почти всех своих загадочных красавиц.
— Так, может, кто-то написал ее уже после его смерти? Если предположить, что брошь оказалась у нее, то можно пойти по этому следу. Если она была оперной певицей, к тому же вдовой, то граф Порье вполне мог иметь с ней роман и сделать такой подарок.
Павел Владимирович расхохотался так, что Варя подумала, он сейчас лопнет. Наконец, успокоившись, он произнес;
— Надежда Ивановна Забела умерла в 1913-м.
— Ну хорошо, а кто же эта барышня?
— Для начала надо выяснить, кто автор. Но вообще, Дима, думаю, мы с тобой в тупике. Если бы полотно принадлежало кисти хоть сколько-нибудь известного мастера, можно было бы узнать и про барышню. Сложно, но можно. Однако подписи здесь нет, просто закорючка какая-то, а дач и имений вокруг города Лысова было не меньше сотни, и девиц с синими глазами могло быть столько же. Да к тому же не факт, что портрет писан с барышни, случалось, писали и с крестьянских девок. Среди них тоже попадались красавицы.
— Граф не мог приколоть брошь с «Павлом» крестьянской девке на кофточку.
— А черт его знает, графа. Нет, Дима, это тупик. По всем каталогам мира алмаз «Павел» числится пропавшим без вести. Брошь-орхидею, в которую он был вправлен, никто не видел и в руках не держал.
— Ну как же? А ювелир Ле Вийон? Во всех каталогах есть подробное описание, характеристики, эскизы, рисунки и фотографии, сделанные с готовой броши. Вот, смотри.
— Да видел я сто раз, Дима, наизусть знаю. Оттого, что мне случайно попал в руки портрет какой-то неизвестной барышни, который валялся в запаснике краеведческого музея, у нас с тобой не прибавилось ни единого шанса найти брошь.
Как тогда, год назад, слушая разговор в гостиной, так и сейчас, разглядывая полотно, Варя почувствовала легкую обиду, не только за себя, но и за девушку на портрете.
— Вот так, подруга, всех интересует ювелирная побрякушка, и художника, который тебя рисовал, и моего Мальцева, а мы с тобой, хоть и красавицы, никому на фиг не нужны.
Она уселась на диван, допила свой остывший чай, принялась быстро, как белка, грызть жареный миндаль и сосредоточилась наконец на истории раннего средневековья.
«Своей многочисленностью, своим яростным натиском гунны вызывали везде неслыханный ужас. Грекам и римлянам бросались в глаза их некрасивая наружность, их приземистые широкоплечие фигуры, их скуластые безобразные лица с приплюснутым носом, их грубая одежда из невыделанных шкур, их жадность до сырого мяса».
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Ирина Тихоновна была так занята перестройкой дома и разоблачением бессовестной вороватой прислуги, так глубоко ушла в домашние хлопоты, что, казалось, позабыла даже о ревности. Перемены в жизни мужа не особенно ее заинтересовали, о московских шалостях графа благоразумный отец ей не докладывал. Отставку она приветствовала, но довольно вяло:
— Вот и слава Богу, Мишенька. Нечего тебе в этом департаменте штаны протирать, дел по хозяйству много, я одна не справляюсь.
Пока перестраивали дом, жить приходилось во флигеле. Там, кроме гостиной и столовой, было всего три жилые комнаты. Самая маленькая стала кабинетом графа. Туда он перевез свой секретер с потаенным ящичком, в котором лежала шкатулка с брошью.
С утра до вечера Ирина Тихоновна была занята важными делами. Она пересчитывала постельное белье, серебряные ложки, инспектировала состояние китайского кофейного сервиза, рассматривая чашечки и блюдечки на свет, нет ли трещин. Ее чрезвычайно занимало количество крупы и лапши в кладовке, часами она обсуждала подробности обеденного меню с кухаркой, снимала пробы с борща и сырого котлетного фарша.
Граф знал совершенно точно, что жизнь его кончена, и убеждался в этом каждое утро, когда видел свою жену в халате и папильотках. Ирина Тихоновна шумно, со стоном, зевала, шаркала по жарко натопленным комнатам флигеля.
— Нет, я отлично помню, что оставался еще помолотый кофе в кофемолке, а ты сыплешь новые зерна! — кричала она кухарке. — Это называется сливки? Да они совершенно синие, одна вода.
Ее высокий, удивительно громкий голос отдавался в душе графа болезненным эхом.
— Ты, Федор, мерзавец и вор! Я совсем недавно давала тебе полтинник на новую лопату! — летел визгливый крик с крыльца. — Нет, ты покажи, покажи мне черенок, я хочу видеть, что именно там сломалось!
За завтраком она поглощала вареные яйца, свиную колбасу и сладкие сайки с маслом, оттопырив пухлый мизинец, пила чай с блюдечка, с характерным громким присвистом. Лицо ее краснело, над верхней губой выступал бисерный пот и поблескивал в темных усиках. Граф жевал сухой калач, прихлебывал жидкий кофе и старался не поднимать глаз от газеты, но все равно вместо строк видел перед собой громадное, багровое, блестящее от испарины лицо супруги, которое заполняло все пространство столовой.
Иногда они вместе выезжали в Москву, но исключительно за важными хозяйственными покупками. О театрах, о кинематографе, о художественных выставках Ирина слышать не желала, начинала обстоятельно рассуждать об упадке нравов, всеобщем безбожии и разврате. Один только звук ее голоса действовал на графа так болезнен что ему проще было согласиться с любой чушью, которую она несла, отказаться от всего на свете, лишь бы замолчала.
Единственным приятелем графа стал владелец соседнего имения, Константин Васильевич Батурин, обедневший дворянин сорока пяти лет, доктор медицины, грустный молчаливый человек, большой любитель шахмат и вишневой наливки.
Многие годы Константин Васильевич никуда не выезжал, ни с кем не общался, кроме старухи матушки Елены Михайловны, верного своего помощника фельдшера Семена Кузнецова, вместе с которым пользовал крестьян в окрестных деревнях.
Жена его скончалась в родовой горячке, оставив ему дочь Софью. Девочка училась в Москве в гимназии, жила там у какой-то дальней родственницы и приезжала в имение только на каникулы. Стоило ей появиться, и доктор сразу расцветал, становился весел, многословен, суетлив, показывал соседям ее табель с отличными оценками.
— Делом надо заниматься, Миша, все болезни от безделья, это я тебе как врач говорю, — наставлял он графа, когда они сидели после обеда в батуринской дубовой роще, в каменной старинной беседке, за шахматной доской.
— Каким же делом, Костя? Крестьянских детей лечить от золотухи? Я не умею. Да и запах в избах своеобразный, я от него чихаю по пятьдесят раз, до обморока.
— Не лечить, так грамоте учить, потому что если они останутся в темноте и скотстве, то очень скоро события девятьсот пятого покажутся нам опереткой. Ты знаешь, в истории все повторяется, сначала как трагедия, потом как фарс, но у нас в России иногда происходит наоборот. Был фарс девятьсот пятого, будет, и очень скоро, такая трагедия, что от этой нашей тихой сонной жизни останется лишь мертвый пепел да печные трубы.— У нас каждое поколение живет с ощущением, что оно последнее, и завтра конец света. Это лестно, в этом есть особая сладость. Пламень Апокалипсиса все гадости человеческие пожрет, добро и зло уравняет. Тебе шах, Костя.
— А это мы еще поглядим… — Константин Васильевич делал необдуманный ход конем, терял королеву, хлопал себя по коленке от досады. — Ты губишь себя, Миша, больно на тебя глядеть. Нет, я, конечно, понимаю, удрать от своей хлопотуньи-супруги ты не сумеешь, другой на твоем месте давно бы удрал, а тебе лень, сил нет, да и некуда.
— Чтобы удрать, не только силы нужны но и деньги, хотя бы немного. Да и лень, Костя, это ты верно сказал, — граф залпом выпивал коньяк и тут же наливал еще.
— Твоя купчиха помрет от обжорства, а ты от запоя, — говорил Батурин, — глупо, стыдно.
— Туда нам обоим и дорога, — усмехался граф, — чем скорее, тем лучше.
— Это в тебе тоска бродит, проклятая наша дворянская хандра, и корень ее — безделье.
— Так что же мне, газетные статейки сочинять? Или столоверчением заняться? — усмехнулся граф. — У меня, Костя, такое образование, что я знаю много, но делать ничего не могу. Не умею.
— Вот, возьми Сонечкин этюдник, ящик с красками, пейзажи пиши.
— Зачем?
— Ты показывал мне свои альбомы, у тебя получалось неплохо.
— Верно, неплохо. Но то в детстве было, в юности, когда вообще все получается и всего хочется. А теперь зачем?
— Да просто так, Миша. Для себя, чтоб не спиться и с ума не сойти.
Тихон Тихонович наведывался в Болякино аккуратно, два раза в неделю, с ночевкой, пытался говорить с графом о политике, о войне на Балканах, о рабочих забастовках и социал-демократах, которых считал самыми опасными из всех политических болтунов, но граф только неопределенно мычал и пожимал плечами. Купцу становилось скучно.
После обеда Тихон Тихонович спал два часа, потом садился с дочерью играть в «дурачка», оба за игрой с хрустом поедали целое блюдо сладких сушек и со свистом выпивали самовар чаю.
Каждый раз, перед тем как сесть в свое сверкающее авто, купец подмигивал графу и говорил тихо:
— Я гляжу, Ирина моя потолстела, животик выпирает. Это от чего, интересно? От куриной лапши и пирогов с севрюгой или от чего другого? Внука долго еще мне ждать?
— Не знаю, — хмурился граф.
— Так кому же знать, как не тебе? Смотри, у ней седина в косе мелькает. Бабий век недолог, а время бежит как угорелое.
Время действительно бежало как угорелое. Шел четырнадцатый год. Кончался июнь. Двадцать восьмого числа серб Гаврило Принцип стрелял в Сараево в эрцгерцога Франца Фердинанда, присутствующего на учениях австро-венгерских войск в Боснии.
Утром граф с трудом продирал глаза, после завтрака ложился на кушетку с газетой или журналом, но не замечал, что по часу глядит в одну строчку, ибо в голове шумно, как мухи, роились мечты. То он воображал, как ночью идет через поле к станции, стук сердца заглушает трели ночных кузнечиков, вдали слышен торжественный бас паровозного гудка. Из багажа при нем только смена белья, бритвенный прибор, томик Бальмонта, пачка папирос и шкатулка с брошью. Он садится в вагон второго класса. Светает. Впереди вокзал, Москва, свобода, а дальше что угодно — Варшава, Париж, каторга, паперть, смерть.
Он начинал дремать, и видел во сне, как крадется на кухню, из нижнего ящика достает пакетик с порошком, которым кухарка травит мышей, и за обедом высыпает содержимое в тарелку с куриной лапшой. Ирина подносит ко рту ложку за ложкой, выхлебывает все, потом хлебной корочкой подбирает жирные остатки.
Будил его тихий скрипучий голос старухи горничной:
— Пожалуйте обедать, ваше сиятельство. Кушать подано.
Перед едой граф выпивал рюмку коньяку, сначала только одну, потом две. Со временем он стал наливать себе из бутылки и просто так, между обедом и ужином, у соседа Константина Васильевича, за шахматной доской и мрачной немногословной беседой.
После ужина выпить следовало непременно, причем сразу рюмочки три… Коньяк кружил голову, и было значительно легче потом вообразить, закрыв глаза, что в постели с ним не Ирина" а вероломная рыжая Маргоша, или щебетунья Клер, или, в крайнем случае, кондитерша Гретхен.
Несмотря на его богатое воображение, сиятельных наследников не получалось. Ирина не беременела. Полнота ее стала болезненной, появилась одышка. Доктора пугали ее сложными латинскими названиями разнообразных болезней, прописали строгую диету из простокваши, ржаного хлеба и вареных овощей. Но всем диетам Ирина Тихоновна предпочитала порошки и пилюли. Доктора охотно выписывали рецепты, больная усердно лечилась, принимала все по часам, но ей не становилось лучше. Тихон Тихонович стал навещать их еще чаще, он беспокоился за дочь. Матушка ее скончалась в сорок лет от сердечной болезни, вызванной ожирением.
— Доктора мошенники, — говорила Ирина за ужином, накладывая себе в тарелку третью порцию свиного жаркого.
— Довольно уже, Ирина, — равнодушно заметил граф, — тебе нехорошо будет.
— И правда, Иринушка, — кивнул Тихон Тихонович, — ты больно много кушаешь, смотри, аж вся потная стала.
Вечер был жаркий, ужинали в саду. Сразу за садом начиналась дубовая роща.
Шестнадцатилетняя гимназистка Соня Батурина, худенькая, синеглазая, с длинной черной косой, проезжала по роще на велосипеде. Колеса мягко подпрыгивали на корнях, между толстыми бурыми стволами мелькало светло-голубое платье.
Прозвучала быстрая нежная трель велосипедного звоночка, горячий закатный луч полоснул по глазам графа, он вздрогнул, зажмурился, неловко двинул локтем, опрокинув кружку с густым, как кровь, малиновым киселем. Алое пятно расползлось по белой скатерти.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
У капитана милиции Василия Соколова был какой-то особенный, гипнотизирующий взгляд. Вроде глаза маленькие, неопределенного зеленоватого цвета, и совсем не выразительные, но стоило капитану долго, пристально поглядеть на кого-нибудь, и человек замолкал, начинал ерзать, иногда даже краснеть, словно его застали врасплох, когда он занимался чем-то если не противозаконным, то неприличным, например, потихоньку в носу ковырял или воздух испортил. И хотя ничего такого человек, попавший в поле зрения капитана Соколова, не делал, все равно казалось — что-то не так. То ли ширинка расстегнута, то ли перхоть на плечах.
В отделении капитана не любили. Он никогда не улыбался. Если кто-то при нем шутил или рассказывал анекдот, Соколов сохранял каменное спокойствие, глядел прямо в глаза шутнику, серьезно и без улыбки.
В детстве Соколова поколачивали и использовали для всяких мелких поручений старшие товарищи. Сверстников он презирал, ни с кем из своего класса не дружил. Ему нравилось крутиться среди взрослой шпаны, пусть даже в качестве маленькой шустрой «шестерки».
Он вырос на знаменитой Малюшинке. Тихий пятачок, несколько переулков и цепь проходных дворов в районе Цветного бульвара, за старым цирком и Центральным рынком, еще в прошлом веке считался нехорошим, бандитским местом.
Малюшинку называли младшей сестренкой Марьиной рощи, укромные воровские «малины» прятались в старых деревянных домах, назначенных на снос, но позабытых муниципальными властями и уцелевших вплоть до начала восьмидесятых.
Вася рос без отца, с мамой и бабушкой. Мама работала стюардессой. Возвращаясь из рейса, она сначала отсыпалась, потом занималась в основном собой, своей бурной личной жизнью. А бабушка разрешала Васе все, и главной ее заботой было чтобы мальчик правильно питался.
Когда Соколову исполнилось тринадцать он впервые попробовал настоящий чифирь и настоящую чмару. С компанией старших товарищей он поучаствовал в так называемом «винте».
Пустить на «винт» означало по очереди использовать новенькую проститутку, прежде чем она отправится зарабатывать деньги для всей честной компании. Честная компания, то есть стая юношей призывного возраста во главе со взрослым рецидивистом Пнырей, держала под контролем всю Малюшинку, в том числе и проституток.
Чмару звали Галька Глюкоза. Она училась в педучилище, но ни воспитательницей, ни учительницей начальных классов быть не желала. Ей нравилась улица, она разгуливала по Малюшинке в юбчонке до пупа, в декольте до колен, и за нарумяненной пухлой щекой у нее всегда была таблетка глюкозы с аскорбинкой.
Соколова позвали на «винт» потому, что так захотелось Пныре. Он любил смотреть, как теряют невинность не только девочки, но и мальчики. Златозубый, совершенно плешивый рецидивист вообще был натурой творческой. Комнату в опустевшей коммуналке с ободранными обоями, с двумя грязными матрасами, он украсил картинками, глянцевыми страницами старых зарубежных календарей с голыми женщинами в кокетливых позах. Женщины красовались на рубашках игральных карт. Когда Пныря тасовал колоду, розовые маленькие красотки как будто извивались под его ловкими шулерскими пальцами. И даже шариковая ручка у Пныри была особенная. В прозрачной трубочке, наполненной глицерином, плавала женщина. Стоило перевернуть ручку, и красотка терялаУ мамы-стюардессы, которая как раз находилось дома, не возникло вопроса, куда ее мальчик отправляется в десять вечера. Она ждала в гости своего друга майора милиции Топотко, и на Васин крик из прихожей «мам, я пойду погуляю» ответила: «Ага, погуляй, погода хорошая», причем даже не обратила внимания, что за окном ветер и холодный дождь.
В выселенном старом доме было тепло и уютно. Чифирь показался Васе горьким, от него вязало рот. Имелась еще какая-то индийская «дурь». Ее смешивали с табаком, выбитым из «беломорины», потом забивали назад в папиросу и курили, глубоко затягиваясь. От первой затяжки сильно закружилась голова. Вася решил воздержаться, чтобы не одуреть и не испортить свежесть впечатлений.
Перед «винтом» Гальку Глюкозу накачали водкой, чифирем, дали выкурить для дурости сразу целую папиросу с «дурью». Пныря подмигивал пацанам, намекая, что в водку Глюкозке добавил еще кое-что. Цыганки, вертевшиеся вокруг рынка, торговали маленькими флакончиками, в которых были специальные «женские возбудители».
Пныря врубил музыку. Из новенького кассетника «Электроника» запела хрипатая француженка Далида. Галька захохотала, как сумасшедшая, начала раздеваться посреди комнаты, разбрасывая одежду и принимая позы красоток с календарных картинок. Вася смотрел и думал, что вот она, настоящая жизнь, вот он, взрослый крутой кайф, ради которого лохи работают, братва идет на дело, но цель одна: эта комната в ярких картинках, эта голая Галька с огромной белой грудью и круглым, рыхлым, как подушка, задом.
Процедура «винта» не произвела на него сильного впечатления, даже разочаровала. Это напоминало урок физкультуры, когда все по очереди отжимаются и приседают, потея от усердия, а учитель ведет счет, поглядывая на секундомер. Подошла его очередь, он быстро и деловито справился с поставленной задачей, и сам процесс не доставил ему удовольствия. Ему понравилось другое. Ощущение абсолютной власти над живым существом, которое вроде бы такое же, как ты, две руки, две ноги, голова. Вчера Глюкоза снисходительно трепала его по щеке, разгуливала по Малюшинке, хихикала с подружками, а сейчас она распластана на матрасе, и делай с ней, что хочешь. Ты сильный, ты главный, она ничто.
Когда пошли по второму кругу, и опять был Васин черед расстегивать штаны, он заметил, что Галькино тело стало каким-то совсем уж вялым и покорным.
Первый азарт прошел, пацаны забыли о Глюкозке, играли в карты, ржали, закусывали водку и чифирь домашней колбасой с Центрального рынка. На всю комнату орала из магнитофона группа «АББА». Вася взглянул в лицо Глюкозке. Глаза ее были широко открыты и смотрели прямо на Васю. Теплое влажное тело не шевелилось. Он потрогал пальцем ее губы и понял, что она не дышит.
Он быстро встал, застегнул штаны, огляделся. Гульба была в самом разгаре. Никто, кроме него, еще не знал, что произошло. Вася напрягся. Ему следовало принять очень важное решение.
Он был ребенком наблюдательным и блатной закон знал неплохо. Взрослые разговоры не пролетали мимо его ушей. Он мигом сообразил, что «мокруху» Пныря скинет на него, на малолетку, потому как ему за это, считай, ничего не будет.
Знал он также, что милиция не берет Пныря потому, что тот всегда выкручивается. Всем известно, что он руководит бандой, но доказать ничего нельзя. Получается как в басне Крылова про лису и виноград: видит око, да зуб неймет. Это литературное сравнение Вася слышал не где-нибудь, а у себя дома, от близкого маминого приятеля, начальника районного отделения милиции, майора Топотко.
Тут же перед Васиным мысленным взором со сверхзвуковой скоростью прокрутились два варианта дальнейшего развития событий.
Вариант первый. Он сообщает Пныре о том, что Глюкозка откинула копыта. Начинается паника, в итоге все линяют, а Пныря организует дело таким образом, что виноватым в смерти студентки педучилища окажется он, маленький беззащитный Вася Соколов. Как удастся Пныре решить эту задачу, не важно. Лысый рецидивист славился своей смекалкой, и говорили, что малолеток он приваживает не только для выполнения мелких поручений, но именно для того, чтобы иметь под рукой виноватого, которого можно отдать ментам, если что. Пныря умел уговорить, запугать, запудрить мозги, наобещать с три короба, а если не удавалось, то с непокорным малолеткой поступали по всей строгости. Его «опускали». А что это такое, объяснять не надо. Когда случалось следующей несовершеннолетней «шестерке» выбирать между детской колонией и петушиной славой, сомнений не возникало.
Вариант второй. Вася никому ничего не говорит, очень тихо уходит, бежит домой, где в данный момент должен еще находится товарищ майор, и рассказывает начальнику отделения, как только что пробегал мимо выселенного дома, а оттуда раздавались страшные девичьи крики, мужские голоса. Ему показалось, что за освещенным окном отчетливо мелькнул силуэт страшного дядьки с золотыми зубами, ну, того, лысого, его, кажется, Пныря зовут.
— Там такое творится, такое… кажется, они ее убивают, — задыхаясь, испуганно сообщит он майору.
Товарищ Топотко скажет Васе большое милицейское спасибо, быстро вызовет наряд, и Пнырю наконец возьмут с поличным, да не просто, а по «мокрому» делу. По очень «мокрому», потому как там еще и групповое изнасилование.
Второй вариант понравился Васе значительно больше первого. Первый грозил ему детской колонией, второй ничем не грозил, так как если возьмут Пнырю, бояться некого.
— Ты куда? — поинтересовался Пныря, заметив, как мальчик выскальзывает за дверь.
— Отлить, — не задумываясь, ответил Вася.
Через десять минут он был дома, а еще через двадцать Пнырю и его команду взяли тепленькими, пьяными, накуренными. О том, что вместо усталой чмары на матрасе лежит труп, они узнали только при аресте…
Позднее выяснилось, что цыганский возбудитель, подлитый несчастной Глюкозке в водку, был лекарством, которое ветеринары вкалывают строптивым кобылицам перед случкой, и для человека этот препарат в сочетании с алкоголем является смертельным ядом. Бутылочку нашли у Пныри в кармане куртки. Ему грозил если не «вышак», то пятнашка строго режима.
Майор Топотко посоветовал Васиной маме переехать в другой район, от греха подальше. Он был искренне благодарен Васе, так как за успешное задержание особо опасного преступника получил звание подполковника, был поднят с «земли», то есть переведен из районного отделения в округ.
Семья переехала с Малюшинки в новый дом у метро «Войковская». Вася с бандитами больше не дружил. Он стал хорошим мальчиком. После армии поступил в школу милиции. Получал грамоты и значки «отличник боевой и политической подготовки». Умел ладить с начальством. Был аккуратен, подтянут, невероятно исполнителен. Мечтал дослужиться до генерала. Его внимательный, пронзительный взгляд, раздражавший товарищей, начальству казался признаком серьезности, надежности, безусловной преданности.
По окончании школы Соколов попал по распределению в районное отделение, а не на Петровку, как планировал, однако все было впереди.
Довольно скоро он получил звание старшего лейтенанта и должность заместителя начальника отделения по розыску. Однажды он допрашивал свидетельницу. Девица была молодая и красивая. Они остались вдвоем в кабинете. И вдруг она внезапным резким движением порвала на себе блузку, грохнулась на пол и заорала:
— Помогите!
— Ты что, дура, сбрендила совсем? — Вася вскочил, попытался поднять ее с пола.
— Тебе привет от Пныри, — прошептала девица с наглой улыбочкой и тут же, набрав воздуха, опять заорала во всю глотку:
— Помогите. Насилуют! — При этом она умудрилась вцепиться в его китель обеими руками, да так крепко, что отодрать не было никакой возможности.
— Пусти, дура! Кто тебе поверит? — Вася пытался отцепить ее руки, но потерял равновесие, завалился прямо на нее.
— Пныря велел передать, что везде тебя, суку, достанет, — прошептала девица, — отпустишь Сизаря, будешь жить. Не отпустишь, сядешь, потом ляжешь. Понял? В дверь заглянул дежурный.
— Насилуют! Помогите! — вопила девица.
— Соколов, ты что, с ума сошел? — дежурный помог ему подняться, девица продолжала орать, показывая всем разорванную блузку.
Свидетельница эта, Кускова Наталья Сергеевна; проходила по делу о квартирной краже. Рецидивист Сизарь был задержан в качестве главного подозреваемого. Вася знал, что в этом деле многое зависит от того, в каком виде он передаст документы в прокуратуру, причем никто его за руку поймать не сумеет, если он устроит все так, что Сизарь из подозреваемых перейдет в ряды свидетелей.
Вечером ему позвонили домой.
— Ну что, надумал? — спросил его приятный женский голос.
— Кто это? С кем я говорю?
— Вот дурной, — в трубке захихикали, — Пныря говорил, ты умный, а ты, оказывается, совсем дурачок, Вася. Так надумал или нет?Свидетельница эта, Кускова Наталья Сергеевна; проходила по делу о квартирной краже. Рецидивист Сизарь был задержан в качестве главного подозреваемого. Вася знал, что в этом деле многое зависит от того, в каком виде он передаст документы в прокуратуру, причем никто его за руку поймать не сумеет, если он устроит все так, что Сизарь из подозреваемых перейдет в ряды свидетелей.
Вечером ему позвонили домой.
— Ну что, надумал? — спросил его приятный женский голос.
— Кто это? С кем я говорю?
— Вот дурной, — в трубке захихикали, — Пныря говорил, ты умный, а ты, оказывается, совсем дурачок, Вася. Так надумал или нет?
— Иди ты… — рявкнул Вася и бросил трубку.
Утром его вызвал начальник отделения и сказал, что поступило заявление от гражданки Кусковой Н.С. Гражданка эта обвиняет его, старшего лейтенанта Соколова, в том, что он, угрожая посадить, склонял ее к интимной близости, а получив отказ, попытался изнасиловать прямо в своем кабинет. К. заявлению приложена справка из поликлиники, подтверждающая, что у гражданки Кусковой Н.С. обнаружены на теле синяки, ссадины и прочие характерные следы.
Вася кинулся к тому дежурному, который заглянул в кабинет:
— Ты же все видел…
— Я видел, как ты на ней лежал, — отводя глаза, сказал дежурный.
Соколов заперся в своем крошечном кабинете, занялся писаниной, оформлением документов по делу о квартирной краже. Вскоре рецидивист Сизарь был освобожден из-под стражи. Начальник отделения вызвал к себе Васю и сообщил, что гражданка Кускова свое заявление забрала.
— В следующий раз ни в коем случае не подходи, сразу звони, вызывай подкрепление, — посоветовал он Васе, влепив строгий выговор без занесения.
Через полгода ему опять передали привет от Пныри. Поступило заявление от хозяйки квартиры, в которой Вася вместе с опергруппой проводил обыск, что после обыска пропали золотые женские часы швейцарского производства стоимостью тысяча условных единиц, с бриллиантами на циферблате и на браслете. Вечером, вернувшись домой, Вася заметил, что на полном запястье его мамы поблескивают новенькие золотые часики.
— Откуда это у тебя? — спросил, разглядывая немыслимой красоты безделушку и чувствуя, как на лбу выступает холодный пот.
— Ох, ты не поверишь, — счастливо рассмеялась мама, — я их выиграла в беспроигрышную лотерею. Возле кулинарии, на углу, стоял столик. За столиком — девушка. Привязалась ко мне, как банный лист. Ну, думаю, чем черт не шутит? Главное, платить ничего не надо. Просто развернуть бумажку и посмотреть, сколько там звездочек. Ты подумай, никогда раньше не играла ни в какие лотереи, и вот, сразу повезло. Нет, это, конечно, не золото, не бриллианты, иначе такая вещь стоила бы страшных денег. Подделка, разумеется. Но все равно, очень красиво, — она вытянула руку, полюбовалась часиками, потом расстегнула браслет, поднесла их близко к глазам, — конечно, подделка, хотя вот, проба есть, и камни сверкают, прямо как настоящие.
Раздался телефонный звонок, Васе передали привет от Пныри и изложили очередные требования. Он уже не посылал звонившего на три буквы. Он сделал все, о чем его просили. На следующий день хозяйка квартиры, извинившись, сообщила, что часы нашлись, и забрала свое заявление. А Васина мама так до сих пор и носит золотые швейцарские часы с бриллиантами, не веря даже часовщику, который менял кварцевые батарейки, что и золото, и бриллианты, все настоящее.
С тех пор два-три раза в год он получал приветы от Пныри и выполнял все, о чем просили. Страх потихоньку притупился, а совесть не мучила его с того самого момента, как дежурный капитан, опустив глаза, сказал: «Я видел, как ты на ней лежал».
К двадцати пяти годам Соколов получил капитанские погоны.
Сослуживцы его хоть и не любили, но уважали. То есть он считал, что уважают, на самом деле сторонились и не хотели связываться. Во-первых, из-за патологического отсутствия чувства юмора и стерильной трезвости с ним было скучно. Во-вторых, у него был неприятный, пронизывающий взгляд, в-третьих, слишком теплые и доверительные отношения с начальством. Но Вася и не стремился к дружбе с сослуживцами. Его, как в детстве, тянуло к старшим по возрасту и по званию. Количество звезд на погонах было для него главным и решающим достоинством человека.
Все в его жизни складывалось правильно и гармонично. Он шел вверх по служебной лестнице, его наконец приподняли над «землей», из районного отделения перевели в округ. Взятки он брал умеренно и умело, иногда ему неплохо платили за выполнение поручений Пныри. Он успел узнать, что Пныря коронован на зоне, сидеть ему еще долго, однако он не скучает, продолжает активно работать на своем поприще.
Вася Соколов тоже работал активно. За аккуратность в ведении дел получал денежные премии. Был экономен, умел копить, никогда не тратил на пустяки, только на серьезные покупки, например, на машину. Правда, он не рискнул купить иномарку, хотя денег хватило бы. Ограничился новенькой «шестеркой». Зачем выпендриваться? Капитан УВД на иномарке — это как-то нехорошо, это может вызвать лишние вопросы, разговоры. Следующим пунктом его жизненной программы стала квартира, небольшая, но собственная, потому как жить вместе с мамой и бабушкой ему надоело. У взрослого мужика должна быть собственная жилплощадь.
Женщинам Соколов нравился. На него обращали внимание по-настоящему красивые, уверенные в себе женщины. Фокус заключался в том, что застывший пронзительный взгляд они воспринимали как загадочный и влюбленный. Внимательные глаза крепкого, ладного, широкоплечего капитана их гипнотизировали, но вместо неприятных ощущений вызывали приятные. Красивые женщины не чувствовали себя пойманными врасплох, они не сомневались, что за внимательным застывшим взглядом стоит влюбленность.
Развлекать дам рассказами о суровых милицейских буднях капитан не умел, зато умел многозначительно молчать, изъясняться туманными намеками, и в сочетании с пристальным взглядом это создавало иллюзию некоего богатого таинственного прошлого, наполненного подвигами и риском. Однако иллюзии хватало ненадолго. Капитан не дарил цветов, не водил в рестораны, вообще не ухаживал. Когда дело доходило до интимной близости, он делался безобразно груб, как какой-нибудь маньяк-насильник.
От каждой он хотел добиться животной покорности Гальки Глюкозки, распластанной на матрасе. Только так ему нравилось, чтобы он главный, а она — никто. Только так он получал удовольствие. Но при этом брезговал платной любовью, которая дает возможность удовлетворить самые сложные потребности.
Соколов хотел завести одну постоянную женщину, причем обязательно очень красивую, неглупую, верную, скромную, чтобы не тянула деньги, не качала права, не требовала жениться, чтобы не рожала детей, потому что детей он совсем не любил.
И вот однажды ему крупно повезло. Он вытащил из ледяной Москвы-реки Варю Богданову. Она была совсем молоденькой, необыкновенно красивой, несчастной и беззащитной.
Для нее застывший внимательный взгляд капитана стал символом спасения. Она была жива постольку, поскольку он был рядом с ней. Пережитый кошмар почти лишил ее рассудка. Она боялась не только воды и холода, но и людей. Самой себе она казалась грязной, растоптанной, никчемной. После выписки из больницы она не могла ходить по улицам. Ее все время колотил озноб. Ей казалось, что прохожие как-то особенно на нее смотрят, узнают в ней ту самую дуру, которая сама сняла с себя одежду в квартире маньяка, а потом пыталась утопиться.
— Да, действительно, — сказал Соколов, когда она поделилась с ним своими страхами, — у тебя все это написано на лице. Знаешь, как у проституток их профессия почти сразу накладывает отпечаток, так и у тебя есть что-то такое в глазах. Ведь ты действительно пошла за Тенаяном добровольно и добровольно разделась. Значит, тебе хотелось этого.
Под видом жестокой правды он говорил ей много гадостей, которые усугубляли ее страх, делали еще беззащитней. Он добился совершенной покорности и зависимости. Ее мама попала в больницу с целым букетом нервных болезней. Варя не могла оставаться дома одна, у нее не было денег, она нигде не работала и не училась. Соколов перевез ее к себе. Он наконец купил себе двухкомнатную квартиру в Строгинской новостройке.
Две пустые, необставленные комнаты на отшибе, с голыми окнами, выходившими на пыльный пустырь, стали для Вари единственным безопасным местом в мире. Она постепенно превращалась в испуганного, забитого звереныша. В квартире не было ни радио, ни телевизора. Соколов обедал на работе, по дороге обычно сам покупал еду, поэтому она могла неделями не выходить из дома. Иногда она ездила к маме в больницу, и всякий раз дорога становилась для нее пыткой. Ей казалось, что в автобусе и в метро на нее все смотрят.Кончилось лето, пустырь почернел от осеннего дождя и грязи, потом побелел от снега. Варя куталась в ватное одеяло и часами смотрела в голое окно, на снег. Она очень обрадовалась, когда однажды он принес домой маленького толстолапого щенка немецкой овчарки. Щенок был совсем крошечным, смешно ковылял по пустым комнатам, приседая, оставлял маленькие лужицы, влезал на матрац, тявкал тоненьким голоском, просился на ручки, как ребенок, и торопливо, жадно лакал молоко из миски.
— Давай назовем ее Варькой, — предложил Соколов и зло, обидно, без тени улыбки, произнес:
— Сука Варька. Здорово звучит?
Полина Дашкова
Свидетельство о публикации №123111602935