Не бойся, я с тобой
(читательское потрясение уходящей недели при чтении рукописи рассказа)
Почему случается такое? Образуется зазор во времени, в тебе – мучающий пробел, где ты кажешься себе застигнутым дразнящими тебя и разбегающимися во все стороны делами. И в эту пустоту почти отчаяния – да зачем мне всё это! – вплывает рассказ, присланный другом. И он вещает тебе: се – главное! Читаешь, страдаешь, радуешься, плачешь, и, как туманы, испаряются фантомы дел. Ты понимаешь, что только что прикоснулся к тому, что равновелико великому. На твоих глазах родилось то, что уже навсегда станет частью тебя, никогда не оставит. И оно станет частью того, что общее, вечное.
Новый рассказ Владислава Попова «Не бойся, я с тобой» завершён автором. Уставший, измученный его рождением, Влад говорит по телефону так, как будто только что проснулся, как будто глубокий сон не разомкнул по-настоящему его губ и глаз. Он отпустил дитя, и оно зашлёпало голыми ножками ко мне, в далёкое Хозьмино, по интернетовским полянам.
А я, читатель, дошёл до разговора Ово и Махси – домовят, рождённых грустной и светлой фантазией Владислава, и мне стало трудно дышать и читать: мешали слёзы…
А через пару часов я получил ещё один отклик: «Я тоже плачу. Прочитала. Грустно и светло».
И последний осенний свет замерцал нам и на Пинеге, и в Поважье, и на Плесецкой земле… И «сухим блеском длинная трава переливается. И небо выгнулось над головой, синее, глубокое, и горько-сладкой листвой пахнет от берёзы, и томит осенней пустотой сердце».
«Достанется мне от неофитов», – голос Влада устало плывёт через трубку телефона. «Да плюнь на них. У нас сейчас с одной стороны толпы прозревших в дали веков кисельные берега язычества, некую русскую Атлантиду, с другой – неофиты твои с указующим перстом и «нельзя». А мы сами с тобой крепкий коктейль и того, и другого, и третьего…»
Живёт Владислав в опустевшей, разорённой, как русская поздняя осень, Покшеньге, что на реке Пинеге. Места красивейшие, благословенные! Бывал не раз. Знаю, о чём говорю. И, как во всяком русском человеке, разор и величие переплелись в его страдающей душе. Вспыхивают искрами в его последних повестях и рассказах жизни деревенских остальцев. Всю свою великую печаль и любовь перелил писатель в них. Едва удержал в остывающем деревенском бытие Степана из повести «У сороки боли, у вороны боли»... Но всё меньше, кажется, такого скрепа в душе, чтобы не обмануть себя и других пустой надеждой, ложными посулами. А жизнь – какую ни есть – удержать хочется от окончательно распыла.
Болью, равной рубцовской, опахнуло меня со страниц трогательнейшего рассказа «Не бойся, я с тобой». Как будто за «светлой печалью» повествования стоял поэт и воскрешался строчками, звучал в унисон с Владовым. Ведь и Рубцов видит невидимое, слышит неслышимое. «Я слышу печальные звуки, которых не слышит никто»… А его всадники: «То по холмам, как три богатыря, ещё порой проскачут верховые…» – ускользающий свет сельского мира, его последние отблески. И затравеневшая русская дорога наполнена у него голосами ушедших «крестьянских поколений»
Владислав Попов, дарит нам чудесную сказку, щемящую. Он идет на немыслимое: последним хранителем деревни, тревожным звонарём её становится домовой Ово. И тут важно было сдержать себя: и в сентиментальность не впасть, и в невиданное заставить поверить читателя. Языческое впадает в христианское: «И отошёл незримый и светлый…», впустил на колокольню старого, печального домового. Добрый дух деревни встаёт на место ушедшего Овдея. Есть кому звонить в било в рассказе Фёдора Абрамова «Безотцовщина», звать людей к совести. Ещё слышит голоса «прошедших здесь крестьянских поколений» Николай Рубцов. Гениально воскрешает ушедших деревенских титанов и чудаков Александр Росков. А к кому взывать нам, не городским, всю почти жизнь отдавшим деревне, воочию наблюдающих её последние искры жизни?!
Если плачущий по человеку Ово – последнее эхо Федулов, Мартемьянов, Овдеев, Марков, Андреев, Ефимов, Павлов – домовой, то что значит истончившийя до невидимого и неслышимого деревенский мир? И опять Рубцов: «горестные тени»…
Осенний распад, отгоревшее, стылое и тревожное, пронзительное человеческое одиночество главенствуют в рассказе Владислава Попова. Но оно смягчено лаской, касанием, заботой маленьких, добрых и преданных человеку существ – Кохты, Оссе, Клёцника, Махси, Выгорька.
Да и сами последние человеки огромной многовековой цивилизации прописаны автором не обезноженными слюнтяями, не пропащими людишками. Они из всех сил и до «смертного креста» выправляют своё бытиё – с мужеством и терпением. Хватает им сил и на улыбку, и на поддержку таких же угасающих на великом безлюдье Севера человеческих голосов. Но всё больше между ними пустоты, всё выше над ними небо, всё реже голоса и участие.
Овдей и Митька живут друг от друга в ста двадцати километрах. У них есть добрая игра: они сообщают друг другу о пролетающих над ними самолётах и одновременно наблюдают их «серебристые стрелочки», как будто стоят, обнявшись, как раньше, на высоком угоре над рекой.
«Вечером в шестом часу снова самолёт с востока над Евдой поднялся, заиграл на солнышке.
- Дмитрий! – позвал в телефон Овдей. – Принимай самолёт-то! На север гляди.
- Ну! – крикнул Дмитрий. И представил снова Овдей, как выбегает сейчас Дмитрий во двор, выкатывается колобком. Вот и точно: хлопнул дверью, ступенькой скрипнул, травой зашуршал.
- Дмитрий, не торопись, далеко ещё!
- Да как же? Не проворонить бы! Ой, вижу, вижу, Овдя! Серебренький такой? И ты видишь?
- И я вижу, Митя!
- И я вижу! Вместе видим, да?
- Будто на одной горке стоим.
- На той самой?
- На той самой. Чего скажешь?
- Нашёл! – радостно кричит Дмитрий. – Вот он, на экранчике моём! Токио – Хельсинки!
- Токио? – удивляется Овдей и с любопытством глядит на самолёт. – Ишь ты! Даль-то какая!
- Высоко! – соглашается Дмитрий. – Тридцать восемь тысяч футов. Курс 54. Скорость 541 узел. У него на хвосте синяя буква F. Близко ему лететь осталось: час - и дома! А то и меньше. А! Время прибытия в порт – восемнадцать тридцать семь.
- Восемнадцать тридцать семь… - отчего-то повторяет Овдей и представляет ясно, как идёт на посадку, покачивая крыльями, самолёт, как светится сыросиним иностранная буква на белом киле, как томятся нетерпеливой радостью утомлённые долгим полётом люди. И другая жизнь неизвестная и счастливая, яркая и сильная, шумная, не его жизнь, видится ему. И становится горько и одиноко».
Но прощально видятся мне они не из иллюминаторов самолётов, а очами пролетающих журавлей, горестно скорбящих плачем по последним людям, по тонкой паутинке на ветрах колокольни над Евдой, имя которой – Ово.
И забытость болот, и утраты знобящих полей –
Это выразят всё, как сказанье, небесные звуки…
«Летит самолёт, скользит утягиваемый ветром и реактивными моторами на восток. Ленточка дыма, напруженная, на лету разматывается. А что у него под крылом? Лес бескрайний, болота жёлтые, ниточкой серебряной река Евда вьётся, солнцем вздрагивает. И никто из летящих в далёкий Сеул, где и ночь, поди, сейчас глубокая, про Овдея не ведает. Кто он для них? Персть лесная. Не разглядишь с такой небесной стрехи ни Овдея, ни его избы, ни его бедной полосочки…»
Лейтмотивы рассказа «Не бойся, я с тобой» неизбежно принуждают читателя смотреть на грустную осеннюю землю с высоты реактивного лайнера, с щелястой и пронзительно-ветреной верхотуры колокольни, с высоты полёта улетающих на юг птиц. Как будто и сам ты прощаешься с «долгой осенью нашей земли». И почему-то снова мне припомнилось рубцовское, его «Песня»:
Отцветет да поспеет
На болоте морошка, -
Вот и кончилось лето, мой друг!
И опять он мелькает,
Листопад за окошком,
Тучи темные вьются вокруг...
Заскрипели ворота,
Потемнели избушки,
Закачалась над омутом ель,
Слышен жалобный голос
Одинокой кукушки,
И не спит по ночам коростель.
Над притихшей деревней
Скоро, скоро подружки
В облаках полетят с ветерком,
Выходя на дорогу,
Будут плакать старушки
И махать самолету платком.
Ах, я тоже желаю
На просторы вселенной!
Ах, я тоже на небо хочу!
Но в краю незнакомом
Будет грусть неизменной
По родному в окошке лучу.
Жаль мне доброе поле,
Жаль простую избушку,
Жаль над омутом старую ель...
Что ж так жалобно плачет
На болоте кукушка?
Что ж не спит по ночам коростель?
Мне ещё при чтении показалось, что это самое родственное рассказу стихотворение поэта. Говорю не о формальных перекличках – о глубоком внутреннем родстве произведений В. Попова и Н. Рубцова. Сиротеющая земля, древнее, тоскующее в человеке желание полёта, другой жизни, «неизвестной и счастливой, яркой и сильной» и мучительная пуповина привязанности к «родному захолустью в тощих северных лесах». И вся душа осеннего пейзажа рассказа сродни пронзительному и зябкому предощущению поэтом «холода и грусти октября».
Растревожено сердце того и другого, вопрошает, исполнено глубокой жалости.
Тянет сквозняками, всё меньше и меньше становится на земле «персть лесная» и, наконец, вовсе изводится зрением.
И как трогательна отвага маленького и беспомощного Ово, взявшего на себя обет Овдея – будить колокольным звоном «родимую окрестность».
Слышит ли кто это славное дитя?
Или ветер качнул било над умершей деревней?..
Свидетельство о публикации №123102303397
Александр Саша Петров 18.11.2023 08:08 Заявить о нарушении
Учитель Николай 18.11.2023 09:06 Заявить о нарушении