Дробь
***
Сегодня вечером началось, будто вспомнилось: люди и нелюди живут во мне на пухлых венецианских табличках — пергамент, дерево и металл, — когда вдруг поймаю на улице парфюмерную индустрию своих подростковых лет. (В тот миг, когда обоняние восстановлено, — и теперь подлинно чувствуешь в своём теле, — равно неприятно становится помнить и отпускать — только бы жить здесь в этой истинной форме поточной литературы, литературой ещё не ставшей; ей только бы не фиксация.)
***
Иногда небеса кровоточат медной небесной кровью и далеко уходят, брошенные как минимум всем безопасным миром, и уносятся, словно бы уносимые глубоко в себя голубым серпантином незрелой субтильной скорби, женственно сконструированной путём деления-умножения мам и пап, прохладно вплывая в мою ярёмную вырезку волнообразно пульсирующей тошнотой, когда я переворачиваюсь на кровати, вращаясь, вращаясь, вращаясь, вращаясь от неудобства бреда, словно молитвенный барабан сатанического похмелья, — и теперь, уносимый как те унесённые небеса, я чутко пальпирую бездну, которая скрыта под виртуальной почвой существования, и боюсь наступать во сне, боюсь делать следующий шаг, как будто под следующим шагом асфальт гарантированно провалится, — и каждый следующий шаг подрагивает, но всё же следует. Стынут те небеса (в них чьё-то лицо: слеза и улыбка), когда гаснет зрение твоего бутафорного персонажа (плавно, даже не успеваешь установить); — здесь лучше быть в одиночестве — или нет? Как будто что-то оторванное всегда болталось — вечно гремело, болтаясь внутри, оторванное.
***
К чему писать о своей нищете? Естественно, рассказ прозвучит бесподобно, однако в равной степени и сумбурно, и обобщённо, будучи плоско вытянутым, словно проматывание какой-то беззубой ленты, которая шелестит и подрагивает как будто бы на краю открытий и на краю видений, в заброшенном отдалении, на зыбком краю огней, даже не своих, — и даже почти не видя кричащих своих огней.
***
Небольшой кусочек бумаги ровной прямоугольной формы я всегда ношу в своей душе. Утренний путь, словно контрапункт с прецизией; и через эту душу остался наедине — далеко в автобусе, — и как будто бы точно по научению я отделился ото всего вокруг, созерцая мозг. — Так же вот, как и много раз: было плохо и хорошо. Я прошёл по тёмной и по светлой стороне, слева и справа, вино и пиво, одновременно кривым и прямым путём, по дереву и металлу. И что же? Спустя два года: снег за окном, покой. Теперь я могу с благодарностью вытянуть свои кости и просушить одежду. Сыграем несколько партий? Тридцать шесть карт всегда у меня в кармане.
***
Ползут и дрожат огни вытянутого песчаного побережья, столь обширно и протяжённо раскинувшегося вдали, где пляж, где трасса, — так далеко (но близко, если представить его уменьшенную модель, помещённую на моей, на твоей руке). — И всё же дрожат и ползут фиолетовые огни одного отдалённого и весьма прохладного побережья (ведь даже здесь неизбывно сквозит тоска — и давит ничуть не меньше); в отдалении там уже упала ночь, а на меня она только ложится, лишь обещает лечь. — И фиолетовые огни отпускают стрелки своих лучей в бездонное чёрное полотно.
***
Бледный воск опадает на сон богов, и они медитируют яркий край на колёсах своих иллюзий. Сердечный ритм (и вес сердца) то гладок, то явственно не в порядке, и из-под грани страха вплывают мне тонкие, яркие сны богов. — Ковёр лежит в тихом большом чертоге, где нет книг. Барабан вращается над кристальным морозом гор; голубой океан потоплен, виноцветное море ушло на дно под тяжестью древней пены своих волнующихся поверхностей, грязно-седых от соли, под динамичным гнётом сталкивающихся, смешивающихся, вращающихся объёмов.
***
Ткань одежды будет тщательно выявлена на ощупь, заучена наизусть, — но не её цвет, не её тонкий звук, — и так она навсегда останется жизненно ослеплённой, не прорвавшись через блокаду языковых законов — где её тонкий звук? — Жизнь: утро и вечер, роса, запах осеннего леса. — Нет в этой жизни никаких особых целей, идей и тем, нет предложений для диалога, однако в итоге всё складывается каким-то образом, и её тонкий звук просачивается сквозь стены и воспаряет в теле как чистый слух, когда вечером, отбросив трепет над эрудицией, я просто слушаю свою музыку после корпения над большим эссе; — нет и необходимости говорить об этом, нет здесь особого образа, нет ни метода, ни опорных пунктов, однако видение просачивается сквозь стены комнаты, где эссе отложено. (Пустить вовнутрь и дать ему тонко выявить все влияния, проникнуть в текстуру ткани, которая в пик момента взойдёт как недвойственная антиципация, вспыхнет и распадётся на свет и звук.)
***
Имитировать падение, не видеть букв; взять падение, если не хочешь брать изношенный инструмент. Дважды в неделю ночь несётся на нас из конкретного содержания, — я не один у истока реки; а вот я один. — Но ты никак не сможешь избежать застойных болей в шее — болей нервного напряжения, — и ломоты в колене или предплечии, которая ломота служит знаком пасмурности, предвестием угнетающего дождя (никогда ему не начаться): я взял стоять насмерть, меня уже нет — я зашёл туда через воображение. — Туча надвигается на лист бумаги, измятый и отенённый густым письмом; где-то там ждут на холоде подземные рыбы, ждут у истока реки под ярким солнцем и диким ветром, ждут на осеннем холоде, ощущая своё старение.
***
С головой опущенный в навязчивую, удушливую неопределенность, в свои скудные шансы, в сюжеты и темы семьи и быта, общества, человека и государства, литературы и философии, перебираю скупые шансы и головой упираюсь в навязчивый потолок: все слова уже были где-то использованы и как-то взорваны (подбираю гильзы, питаюсь пылью), и мне никак не выскочить за пределы начерно, но навечно впечатывающегося опыта (хотя, кажется, совсем недавно гремели салюты в небе, расплывались улыбки и слёзы вспышек). И всё же эта тревога — милость и благо, льющееся столь гладко, словно небесное молоко. — Жизнь есть тревога, и дрожь, и ужас, крупный и вкусный, как сердце цыплёнка-бройлера, жаренное на сливочном масле с луком и специями, поедаемое в уюте тем зимним вечером, который согрет за кувшином вина в одиночестве (или с добрыми собутыльниками).
***
Пурпурной дробью сечёт меня благодать; дать поиграть на полях и границах воображения; бежать по бордюру границы, не ощущая установления — о, вино, ты вспыхиваешь и красками, и словами, — да будет вечер, да будет благословенный час! И дробь раскалённого масла сечёт по моей сетчатке в той пропечённой кухне, и газовая забота дышит; за столом, как альтинг, гудит целый гурт друзей, и они размываются в непрерывный гуд, — а на улицах их ещё больше, и улицы перевёрнуты неподъёмной лёгкостью. — Глаз мой цел, и вот еда уже преподнесена: здесь пельмени, вино и рюмка. — Улицы расшатываются, качаются, словно шест на одной основе, и я ощущаю совсем не массу [пластилина], но своевольную и спонтанную дробь [чего угодно], подвижную мощную множественность: жареные пельмени, раскалённые капли масла, мои друзья, звон посуды, холодный осенний воздух, которым живёт ностальгия: молекулярность памяти; мы рюмка за рюмкой вверх.
***
Пятна сухого вина на бортах моей ветхой опочивальни-младости; прошлое и действительно плачет в памяти неорганическими слезами, — однако, вздохнув, не без трепета расстаётся с этой интимной тканью. Я выброшен в хрупкое море: скользя по нему, наблюдать деформацию геометрии в повреждённом корпусе корабля — то изнутри, то сверху: с вертолёта, со спутника, — но вечно как будто через прицел.
***
Вспомни теперь. — Это были острые инструменты из всех металлов: работа с пинцетом, бритвой, иглой и шилом; работа с обувью и бумагой, где мягкая, чуткая кожа пальцев, чьи движения чуть точнее моих намерений, ищет себе опасность, многократно ищет себе опасность; — полевое ранение тела в неуязвимом бешенстве где-то на этих встопорщенных территориях — пустошах и полях; — движутся их мобильные элементы, статичные элементы, элементы как будто взорванные (попкорн, гильзы), элементы торчащие, заострённые; острые металлические приспособления, намагниченные и краевые (их краевые грани как будто сколоты). — Ищи свой румяный объект, ищи ту серебряную периферию, ищи рубец. — О, лишь ищи ошибку! — Ищи в себе ядерный гриб, красный перец, дух предка (чем хуже, тем лучше — в нём есть наслаждающее коловращение). Ищи в себе дополнительный тонкий слой, непредставимый прежде, — то, чего прежде ты о себе и не мог бы знать, но инструмент открыл, — и ведь повсюду, подобно дроби, разбросаны инструменты.
29 сентября – 8 октября, 2023 год.
Свидетельство о публикации №123100700508
Спасибо, Якоб, Вы - Волшебник!!
В детстве мы не знали, что ртуть опасна и, разбивая градусники, играли с этим чудесным неунывающим чудом, которая не ломалась, не привлекала ненужного внимание старших, принимала и делилась весело, мягко, убедительно, без шрамов:)))
Дробность её не была окончательной, как и целостность...
О чем я?)
О себе.
У Вас я - ртуть...
Здравствуйте, Якоб!
Сегодня на рассвете я написала Вам зарифмованный ответ, о!..
И удалила!!
За долгое время не писалось ничего. Нечаянно удалила, не успела прочитать:))
Еще вернусь,
Суламита Занд 08.10.2023 02:37 Заявить о нарушении
До Мейнстрима Далеко 08.10.2023 16:59 Заявить о нарушении
Владимир Лодейников 08.10.2023 19:35 Заявить о нарушении
Владимир Лодейников 08.10.2023 19:40 Заявить о нарушении
Кроме того всегда есть ( и прослеживается) такая коварная вещь или штука как традиция. Причем чем самобытнее художник ( как ему кажется) тем уже круг тех очертаний коршуна, спускающегося кругами с высоких и недоступных гор, и на своих крыльях эту традицию несушего)) Так что автономность художника также как и "язык" - условно говоря у каждого свой, у всех один ( например русский) и у каждого "напоминает" имярека)) Бывают исключения (в прозе например Платонов) но и они суть растут корнями в какую либо традицию ( не литературную, так в официозную - как в его случае).
С другой стороны конечно же наивная уверенность художника в том, что он совершенно автономен и независим конечно же не может не вызывать некоторой белой зависти, так можно завидовать ребенку, уверенному в том, что научится летать.
До Мейнстрима Далеко 08.10.2023 20:00 Заявить о нарушении
До Мейнстрима Далеко 08.10.2023 20:07 Заявить о нарушении
Вместе с тем, и представление о свободе и автономности поэтического мира, и представление о полной детерминированности со стороны традиции — это просто концепция, особенности взгляда, оптика, иллюзия, чистая фантазия; нечто вроде световых пятен. Никакого отношения к чистому поэтическому опыту они не имеют — это уже апостериорный, сугубо филологический подход. Можно выбрать и то, и другое — они будут равнозначны. Можно изобрести любую концепцию или выбрать нечто готовое. В творчестве наиболее интересно взаимодействовать с полотном живого опыта, предельно близкого, своего, — а он, к сожплению или к счастью, упорно ускользает от всякой возможной концептуализации. Здесь можно провести аналогию с телом (как у раннего Мандельштама: "Дано мне тело — что мне делать с ним, / Таким единым и таким моим?". Тело можно рассмотреть с множества разных концептуальных ракурсов, во множестве срезов и измерений (как единицу биологический объект, единицу социальной жизни и так далее), однако все эти концепции никаким образом не дотягиваются до внутреннего измерения телесной жизни, до моего тело, до ощущения соматической субъектности, если можно так выразиться — здесь они будут очень внешними, очень поверхностными, просто бессильными. Точно так же и с внутренним поэтическим опытом.
Владимир Лодейников 08.10.2023 22:30 Заявить о нарушении
Владимир Лодейников 08.10.2023 22:43 Заявить о нарушении