миллионер. новелла
Кому как не мне следует лучше знать разношёрстные проспекты, проулки, переулки, улочки и тупики необъятной нашей Москвы? Ведь сколько уже лет изо дня в день, из месяца в месяц я ездил в центр и в другие фешенебельные районы столицы красть, брать всё ценное, что лежит по кабинетам, холлам и подсобкам без присмотра. Везде, по всем районам старой и частично новой Москвы, я скользил неприметным ниндзя, проникая в помещения, в которых могли находиться кейсы, барсетки, дамские сумки, ноутбуки, смартфоны, дорогие пальто, куртки или шубы. Да вообще всё, что можно было потом продать, например, на Савёловском радиорынке. Я незримо скользил мимо охранников, мимо служащих, уборщиц, мимо видеокамер - пролетал мгновенным сквознячком, который потом слизывал на своем пути все эти ценные предметы. С двадцати лет отроду и до сорока двух я скользил по тучному щедрому телу Москвы.
Надо сказать, сам я не москвич, родился и вырос в тульской области, точнее в пригороде Тулы, в нормальной трудовой семье. После школы по настоянию родителей, которые мечтали, что из меня выйдет настоящий толк, я приехал в столицу и поступил в институт физкультуры, поскольку был уже перворазрядником по бегу на средние дистанции. Да, я был подающим надежды стайером и, учась на втором курсе, совершенно случайно убедился, что мои быстрые ноги, моя выносливая дыхалка могут приносить мне деньги куда быстрей и легче, чем изнурительные занятия спортом, - здесь, в Москве, где столько богатых разинь, столько открытых буквально для всех прохожих респектабельных офисов. Да-да, я понял, что выгоднее бегать с украденным кошельком, чем наматывать круги по голому раскаленному пеклу стадиона.
Я подумал тогда так: учиться, тренироваться, чтобы чего-то достичь, - как это трудно и долго. Как это нудно и банально! А потом где-то работать, каждый день утром приходить на службу и торчать там до вечера с такими же неудачниками, как ты, - как это скучно, убого. Допустим, преподавать физкультуру в школе. Учить прыгать через козла не желающих учиться этому дерьму дерзких, презирающих тебя подростков. Получать за ежедневные унижения сущие гроши, да еще заискивать перед предками этих оболтусов, перед директором и завучем. Нет, это не по мне. Ну, ладно, устроюсь с дипломом в какую-нибудь спокойную организацию. И что? Каждый день заполнять внутреннюю пустоту пустой писаниной, пустейшими расчетами в этой производственной пустотище? Нет уж, извините. Я там сопьюсь, сойду с ума, - и никакого смысла в этом нет.
И я отправлялся красть. Когда я ехал в метро на промысел (хотя денег хватало уже и на автомобиль, но я не желал ничем себя обременять), когда я подъезжал к намеченному району, в груди ныло тревожное и сладостное предвкушение опасного и неизвестного, которое вот-вот сейчас произойдёт со мной. И это была настоящая незаурядная жизнь – борьба, риск, преодоление, в которых я видел большой смысл. По крайней мере, тогда мне в этом открывались заманчивые перспективы.
Когда у меня появилось достаточно карманных денег, где-то через полгода, как начал осмысленно красть, я перебрался из общаги на съёмную квартиру, и плевал я на всех студентов и спортсменов вместе взятых. Но кроссы бегал каждое утро, чтобы поддерживать себя в рабочей форме. Я понимал: мое умение бегать – это моя страховка в крайних случаях.
Вскоре бросил я и сам физкультурный институт. Советский Союз к тому времени развалился. Все расползалось по швам, лопались мыльные пузыри всяческих моральных устоев, жизненных норм. Общество расползалось на обездоленную безликую массу и отдельных ярких циничных личностей. Девяностые – это были для меня действительно годы вседозволенности, абсолютной свободы. Я бы мог купить и диплом, и московскую прописку, и квартиру, но мне было скучно всем этим заниматься, связывать себя с чем-то или с кем-то. Я посвятил себя исключительно кражам, легкой беззаботной жизни, случайным, свободным, подобно мне самому, необременительным женщинам, сытным ужинам в хороших кафе, спектаклям и концертам в самых лучших столичных театрах.
Я не завел себе дружков, поскольку мой заработок зависел только от моей неутомимости, от моей внимательности, от моей скорости и смекалки. Никакие напарники мне не требовались. И ни в какие преступные сообщества я не вступал. Так было, конечно, выгодней и безопасней. При том, всегда имелась парочка постоянных скупщиков-барыг на каком-нибудь крупном рынке, которым я, чтобы не тыкаться наугад, сбывал товар быстро, но по дешёвке.
Да, когда все вокруг нищали, когда тысячи оказывались на улице и без работы, у меня был стабильный неплохой нетрудный заработок. Никаких обязательств, никаких денежных затруднений, никаких привязанностей, которые могли бы привести к разочарованиям, к обидам и к предательству. Все в моем существовании было устроено просто идеально, и только постоянное тягостное чувство страха, болезненные предчувствия расплаты омрачали эту идиллию.
С самого детства я боялся быть разоблаченным в каком-либо постыдном поступке, быть за него судимым, опозоренным, наказанным. В ночных кошмарных полуснах я видел, как меня хватают в каком-нибудь людном месте на глазах у десятков зевак. Нормальные, порядочные люди, такие, как мои отец и моя мама, с недоумением смотрят, как на меня надевают наручники. Привлекательные зрелые женщины шушукаются, брезгливо выплевывают осуждающие слова, смотрят мне вслед с разочарованием: как это они могли принимать меня за приятного молодого человека? А одна, статная, красивая, горделивая дама, задумчиво произносит, глядя, как меня сажают в милицейский воронок: «С ним все покончено. А какие надежды он подавал. Да...»
Потом я представлял себе тюрьму, куда меня посадят. Сырое, холодное, тускло освещённое помещение с решеткой на замызганном окне. Я видел отпетые физиономии матерых преступников – воров, убийц, насильников, извращенцев, томящихся там. Они хищно ухмыляются, рассматривают меня, юного, свежего, беззащитного, трепетно замершего на своей койке в самом тёмном углу. Они, конечно, предвкушают, как грязно надругаются ночью над моим юным телом. Кульминацией моих кошмаров были фантастические сцены такого группового надругательства, когда я, с заклеенным скотчем ртом, раздетый, связанный, бессилен был даже позвать на помощь. Да и кого там можно было позвать?
Однако, чем сильнее я мучился страхами по ночам, тем неотвратимее тянуло меня днем совершить что-нибудь противозаконное, опасное, отвратительное, за что следует страшное наказание. В этом была сладость запретного плода, умноженная ужасом. Это было сильнее меня, поскольку появилось на свет, видимо, вместе с моим рождением, - врожденная тяга к преступному. Да-да, я чувствую, моей вины в том не было. Я был лишь жертвой некоего генетического недуга. Генетического? Однако у меня в роду не было воров, мошенников, злодеев. И родители, и единственная сестра моя – люди честные, самые обыкновенные, пресные, серые людишки. Может быть, дальние мои предки и были личностями незаурядными? Не знаю. В семейных архивах ничего об этом не сохранилось.
Мне из Тулы периодически звонила сестра. Иногда я посылал ей и родителям немного денег. Но это было очень редко, поскольку я не желал их особо приближать к себе. Мне было и без них комфортно. Потом я узнал, что отец ушел к другой, более молодой женщине. Да, не ожидал я от старика такого решительного поступка. Молодец. Что тут еще скажешь? Мама давно уже болела, и через пару лет она умерла. Вполне закономерно, все там будем, чего зря охать и ахать. Я хотел, разумеется, приехать на похороны мамы, но в центре столицы во время своих неутомимых хождений попал под холодный дождь и сильно простыл. Я только послал сестре денег на похороны.
Сама старшая сестра моя, Надежда, вышла замуж еще почти девчонкой, они с мужем вместе работали в какой-то строительной заштатной тульской конторе. Она нарожала кучу детей, которые ползали теперь, бегали, сопливые, вереща по нашему отчему дому, где уже не было ни отца, ни матери. Вечно голодные, бесстыжие ватаги вонючих племянничков. Плевать на них. Лет пятнадцать я там вообще не появлялся и навряд ли когда-нибудь в будущем появлюсь. Ни с сестрой, ни с ее семьей, ни с бывшим родным моим городом давно у меня нет ничего общего.
***
Со временем я настолько втянулся в свой опасный, но захватывающий, как, наверное, карточная игра или экстремальное развлечение, промысел, настолько привык отдаваться своей тайной предосудительной страсти, что у меня уже не имелось чистого досуга, времяпровождения, когда бы я только отдыхал и не думал об удачном улове. У меня даже не осталось свободных мыслей и чувств, лишенных желания украсть. Где бы я ни был, взгляд мой начинал выискивать, а мозг высчитывать, что можно ценное взять, да пусть даже не особенно ценное. Это стало моей натурой, моим сознанием, моим сердцем. Заходил ли я отдохнуть и поесть в ресторан (конечно, не в том районе, где я жил), или в кинотеатр, или на выставку, или в клуб, - неминуемо начинал замышлять одно и то же. Какая могла быть в этом свободная воля? Какой свободный выбор? О чем таком болтают гуманисты и священники? Все эта свобода – ложь, ханжеская ложь власть имущих. Я ощущал себя всегда тряпичной марионеткой, в которую вдета жесткая рука природы и судьбы. Я прекрасно осознавал, что рано или поздно должен попасться, что сколько ниточке не виться… Я понимал, что каждая украденная мной банкнота только отдаляла день моего краха, но делала этот день неизбежным. Сотни раз, после пережитого чувства опасности, я давал себе слёзные клятвы поменять образ жизни, поступить на работу, хоть бы курьером-скороходом. Причем, сама столичная жизнь в лице случайных знакомцев подбрасывала мне возможности существовать легально и честно – мне предлагали работу продавца, начальника отдела, даже стать полицейским один раз зазывали, восхищаясь моими легкоатлетическими дарованиями. Сколько раз, невзирая на свое отвращение к провинциальной жизни и к типу существования таких, как сестра, я подумывал вернуться в Тулу, открыть на имеющиеся средства магазинчик или недорогую кафешку, жениться, в конце концов. Все это заканчивалось тем, что мне удавалось что-нибудь по-крупному украсть, и я смеялся над своими опасениями и клятвами жить честно. Смеялся, однако понимая, что иду прямым путём в преисподнюю, нет, не в посмертный ад, а в прижизненный.
Я понимал, что невозможно из года в год безнаказанно играть с удачей, когда-нибудь не спасут меня ни быстрые ноги, ни молниеносная реакция, ни спортивная моя решимость, - везение отвернётся от меня, безвольного, малодушного. Но меня успокаивала, всегда согревала одна большая надежда, что раньше, чем может случиться фиаско, мне фантастически повезёт и я возьму свой счастливый миллион долларов, с которым где угодно можно будет жить честно и безбедно. Я убедил себя верить не в какое-то там эфемерное волшебное везение, а в научный статистический расчет.
Надо сказать, что в последних классах школы я был силён не только в беге и гимнастике, но и в математике. Я выписывал даже специальный журнал с задачами на повышенную трудность. Я участвовал в областных математических олимпиадах и занимал неплохие места в первой пятерке. И родители даже подумывали, чтобы я поступил в политехнический, однако я, понимая, что учиться там придётся серьёзно и свободного времени на любимые детективы и триллеры будет мало, настоял на физкультурном институте, который, как уже говорил, через пару лет благополучно бросил. Но наклонность всему в жизни придавать математическую обусловленность и связанность у меня осталась и во взрослые годы.
И вот однажды, праздно раздумывая о том, какие у меня есть перспективы в моей неверной, скользкой деятельности, я вывел формулу, по которой можно было рассчитать вероятность, что лет через пять, в худшем случае, через десять мне выпадет тот заветный улов, ради которого изо дня в день я терпеливо ужу в мутной водице воровства. Я не стану здесь приводить эту формулу. Во-первых, она до сих пор мною совершенствуется. Во-вторых, она громоздка и требует пространных пояснений и уточнений, и будет навряд ли интересна не посвященным в азы математической статистики. В-третьих, конечно, я не желаю ее обнародовать преждевременно, пока не застолбил на нее все авторские права (а ведь мои озарения и выкладки достойны и нобелевского миллиона).
Поясню суть своего открытия в общих чертах. Вот я, например, беру в течение года пять раз по пятьсот долларов, раза два более, чем на полторы тысячи, и один раз на две, и даже больше, чем на две, тысячи. И еще более мелких, но тоже результативных взятий произвожу где-то около 25 в год. И так из года в год. Причем, Москва – неистощимый источник таких доходов. Здесь проживают и работают десятки тысяч бизнесменов и чиновников, у каждого из которых реально зараз взять несколько тысяч баксов, а в потенциале и до миллиона, который великолепно умещается в кейсе. Причем, в одном и том же месте у одного и того же субъекта можно брать и по второму, и по третьему разу с некоторой временной выдержкой. Это же просто Клондайк! И я математически доказал себе, что в течение нескольких лет мне обязательно попадется или кейс, набитый банкнотами, или банковская карта с пин-кодом, с которой смогу снять миллион, или дамский ридикюль с эксклюзивными драгоценностями. Так или иначе, что-то в этом роде мне попадется. И это случится куда быстрей, чем я стану больным, уязвимым стариком. Этот расчет и вера в него прогоняли из души тревоги о неминуемом крахе, об обречённости такого образа жизни. Эта формула давала мне силы снова и снова глотать транквилизаторы и отправляться на кражи. Опять глотать их и забываться на ночь, на две в объятиях случайной женщины, чтобы потом, возможно, без гроша в кармане снова идти красть, пока не украду причитающийся мне с фортуны лимон баксов. Вот об этом всегда раздумывал я на досуге, богатея пока только лишь думками.
***
Я выше написал слово «транквилизаторы». И вот что я хочу на это заметить. Один порок влечет за собой другой. Одна мерзость в итоге приводит человека ко всем мерзостям человечества. Вот, например, если ты грабитель, неминуемо станешь распутником, пьяницей или наркоманом. Если ты жаден, станешь злодеем. Верно и обратное. Если ты развратник, наркоман, рано или поздно пойдёшь воровать или мошенничать. Один цветочек тянет за собой целый букет.
Очевидно, что у распущенных людей вероятность пойти на преступления куда выше, чем у людей умеренных, порядочных. Честный заработок вытекает из честного сердца. И обратное: честное сердце выковывается честной жизнью. Говорю вам, как математик: «Всё взаимосвязано». Бытие определяет сознание, но и сознание создает подходящее себе бытие. Вероятность оказаться за решёткой у честного человека, конечно, тоже есть, поскольку мир непредсказуем и беспощаден и все мы обречены на болезни, старость, усталость, ошибки и в конечном итоге на смерть. Но такая вероятность у честного куда меньше, чем у распутного.
Я это всегда осознавал - все эти неминуемые цепочки последствий. Но я гнал такое сознание из своих мозгов. Я гнал обоснованные тревоги верой, что обязательно возьму свой миллион раньше, чем придётся расплачиваться. С некоторых пор я стал прогонять страхи и сомнения хорошей дозой опьяняющих транквилизаторов, которые на меня действовали куда легче и приятнее алкоголя, а значит, я был к ним врожденно предрасположен (что оказывается в конечном счете опаснее всего). Кроме того, от таблеток не было амбре, как от вина, а это при моей работе очень подходяще – быть неуловимо, незаметно для окружающих опьяненным.
Мне нравилось красть в состоянии небольшого наркотического дурмана, когда слегка притуплено чувство опасности. Однажды попробовав таким образом, я не мог потом удержаться, чтобы не пробовать снова и снова, чтобы не искать возможности приобретать транквилизаторы и опийные анальгетики, употреблять их, как я себе доказывал, только для спокойствия в работе, а значит, для пользы дела.
Ощущение опасности смешивалось с невероятной удалью, с уверенностью в своей неуловимости. И действительно, поначалу под действием умеренной дозы таблеток бегалось просто великолепно – легко, свободно, даже весело. Правда, я стал быстрее уставать, но умелый подбор препаратов на час, другой гнал и усталость. Причем, с моей стайерской выучкой не особенно волновало, что тяжеловесные, неповоротливые мужики поймают меня, если случится погоня, меня - даже в состоянии лекарственного опьянения.
Я доставал эти препараты, как правило, не имея рецептов на них, и в «чёрных» аптеках, и у мелких барыг, которые тусовались, например, на загаженной площадке напротив Детского Мира. Причем, именно там я узнавал о новых для себя лекарственных источниках удовольствия. Но и дозы мои незаметно для меня самого стали увеличиваться. Мне нужно было теперь уже пригоршнями глотать терпинкод, ксанакс или трамадол, а вскоре и смешивать одно с другим. Я как-то открыл для себя прегабалин, который мне понравился более прочих, поскольку долго держал меня в состоянии игривой эйфории и усиливал действие других пилюль. Один раз мне продали несколько экстази, и я неделю просто летал, как большая сильная птица, ощущая внутри себя биение упоительных ритмов. Но так и не смог найти потом тех славных ребят, у которых купил эти стимуляторы.
Поскольку я не кололся, не нюхал и не курил никаких кустарных диких порошков и трав, а только принимал аптечные таблетки, пусть и в повышенных порою дозах, принимал препараты, производимые фармацевтическими компаниями вполне легально, я не считал себя наркоманом. Я говорил себе, что лишь привожу себя в рабочее состояние, чтобы, рискуя, не пережигать почем зря нервы. Я принимал все это, чтобы лучше красть, и не заметил, как стал красть только для того, чтобы покупать и принимать всё это. А ведь это были далеко не дешёвые лекарства. Таким образом, средство превращалось в цель. Главной ценностью становились уже не сами деньги, а возможность приобретать на них то, что давало желанные состояния лёгкости бытия, иллюзорной доступности всех прочих радостей мира. И действительно, в таких состояниях я не только крал куда ловчее трезвого, но и с женщинами сходился естественней, уверенней и остроумней, и лучше решал проблемы быта, съёма жилья, ремонта, подкупа мелких чиновников, которые становились порой у меня на пути.
Из катализатора жизни эти таблетки превращались в жизненную необходимость, а затем и в саму жизнь. Как известно, свинья везде найдёт себе грязь, и вот я сошелся с одной девицей, которая тоже торчала на аптечных психостимклляторах, правда, она еще и колола себе в вену одни глазные капли, что для меня, впечатлительного и нервного, делать было слишком ужасно и потому недопустимо. Она смеялась над моей нерешительностью и говорила:
- Ну это же абсурд. Ты рискуешь чуть ли не каждый день оказаться за решёткой, а уколоться и кайфануть по-настоящему боишься.
Полгода она у меня прожила. За эти полгода я, наверное, постарел лет на десять. Деньги на банковской карте все вышли, карманных средств всегда не хватало, и приходилось красть каждый день, чтобы насыщать постоянный лекарственный голод. Вот тут-то я и стал осознавать, что я наркоман и качусь в пропасть. В один прекрасный вечер я вернулся усталый, но радостный из центра. В кармане у меня вкусно похрустывали 12 пятитысячных купюр. Но подруги дома не оказалось. Вместе с нею пропали ноутбук, планшет, музыкальный центр, мои новые шмотки, купленные в центре Reebok. Больше я ни ее, ни всего этого не видел. И вы знаете? Я почти не огорчился, поскольку опять теперь был сам себе хозяин. Употребив пластину трамала, я хорошенько выспался. На следующий день вызвал слесаря поменять входные замки. И зажил, как и прежде, легко и независимо.
Конечно, это был самообман, вернее, растянутое во времени самоубийство, и длиться долго оно не могло. Через год я уже был, как выжатый лимон. Я похудел килограмм на 12 и чувствовал при этом, что стал слишком тяжёл и неповоротлив. Я мог теперь быстро пробежать не более двухсот метров. На женщин всё чаще и чаще смотрел я неуверенно, тоскливо, без былого сладкого предвкушения, волнующего грудь и низ живота, отдающего легкой приятной дрожью в ногах. Теперь ноги дрожали от слабости, от абстинентного синдрома, из груди вырывалось затруднённое сухое дыхание, а живот болезненно распирало несварением. Но я по-прежнему надеялся на свой звездный час, на свой причитающийся миллион. Вот, думал я, возьму столько, чтобы на всю оставшуюся жизнь хватило, вот тогда-то и здоровье поправлю у хороших высокооплачиваемых врачей. На все это я продолжал надеяться и после того, как меня впервые арестовали за попытку украсть айфон. У меня дома была спрятана тысяча баксов, я их все отдал следователю, и он закрыл дело. А я, окрылённый еще больше прежнего безнаказанностью своей, отправился красть и продолжил ради самообмана употреблять аптечные наркотики, постоянно подспудно ожидая своего миллиона долларов.
***
В тот февральский, сырой, серый, со слабым, но колючим морозом, ветреный день я рыскал по офисам на трезвую голову, поскольку денег не было уже третьи сутки. Я называл это шакалить. Третьи сутки мне не везло, и грудь сжимала ледяная усталость, и ноги наливались свинцом. А я всё безрезультатно шакалил. Конечно, я проклинал и жизнь, и мирозданье, и все законы природы, и господа бога.
Я вышел из дому в девять утра, на метро доехал до Кропоткинской, часа за два отработал район вплоть до самого Парка Культуры. Ни копейки. Я добрался до Октябрьской, было уже около часу дня. Я тогда решил, что если сегодня ничего не возьму до девяти вечера, понесу свой смартфон на радиорынок, - такое уже бывало со мной не раз. На метро я переехал в район около Менделеевской, там шакалил до шести вечера. Ничего. Я переехал в район Белорусской. Пару раз я, усталый, не уверенный в себе, прозевал ситуацию - один раз не взял планшет, другой раз не успел спрятать в свой «рабочий» пакет дамскую сумку. Помню, злая отчаянная решимость овладела мной. Я сказал себе, что буду работать хоть до полуночи, буду тыкаться хоть в квартиры в жилых подъездах (а это было, знаете ли, гиблым делом - надеяться, что наткнешься на незапертую дверь), буду пытаться, пока не возьму сегодня чего-нибудь.
На моем мобильном время показывало полдесятого, когда я из дворовой тьмы нырнул в светлое фойе какого-то христианского общества. Я не верю в бога, однако сейчас стал мысленно горячо молить его об удаче, хотя бы маленькой, хотя бы на полсотни рублей.
Я поднялся на второй этаж. Там, в коридоре, было людно, и я, чтобы не привлекать внимания, быстро зашел в туалет и закрыл на щеколду дверь. Там, в прохладном сумраке, я стоял минут 15, прислушиваясь к звукам, приходящим извне, пока не стало совершенно тихо. Я вышел осторожно, огляделся, в коридоре никого не было. Я заглянул в один кабинет, там что-то печатала на компьютере пожилая женщина. Я бесшумно закрыл дверь, пошел дальше и заглянул из коридора в следующий кабинет. Там никого не было. «А теперь только спокойствие», - приказал я себе и зашел внутрь.
И вот я лихорадочно ищу в кабинете хоть что-нибудь ценное. На вешалке висит мужской пуховик, засаленный и потрепанный. В его карманах ничего не нахожу, кроме пачки сигарет. Беру со злобой эту пачку, прячу в свой карман. Хоть покурю с горя, думаю и рыщу в шкафу, – ничего и там. Смотрю в ящиках письменного стола – всё какие-то бумаги, уставы, отчёты, договоры, среди которых попадается в мои дрожащие пальцы две сторублёвые купюры. Не густо, думаю, но уже голодным на ночь не останусь. Я распрямляюсь, окидываю кабинет прощальным взглядом. Ведь я тут роюсь минут семь – пора уже смываться. И вдруг вижу прямо на столе, в котором рылся, на самом видном месте лежит объемный кейс, точнее, чемодан с крышкой из желтого пластика, блестящий, вполне новый. Я беру его в руку – тяжелый, не меньше десяти килограмм на вес. Конечно, там могут быть какие-нибудь евангелические проспекты, брошюры, понимаю это, но времени осматривать содержимое чемодана у меня нет. А чемодан сам по себе можно продать рублей за пятьсот. Решаю так, беру его и выхожу из кабинета. В дверях я сталкиваюсь с пожилой женщиной, той, что в соседнем помещении печатала на компьютере.
- Здрасьте! – выпаливаю с ходу ей в лицо. – Я попозже еще зайду.
- С нами Христос, - спокойно отвечает она.
- Воистину, - рявкаю я.
- А вы к Сергею Яковлевичу заходили?
- Да, но я зайду через полчаса. Мне позвонили, надо кое-что срочное отправить.
- Хорошо-хорошо, - говорит она. – Я передам.
Я выскакиваю из кабинета. В коридоре трое мужчин. Среди них, думаю, может быть и этот Сергей Яковлевич. Однако решаю идти прямо на них. Чем наглее, тем лучше. Прохожу мимо гордо, неспешно, с чемоданом в руке. Никто не окликает меня, не останавливает. Спускаюсь по ступенькам, перевожу дыхание только на улице и быстро направляюсь к метро темным проулком.
Так я и не узнал, православное ли это было общество, протестантское ли, или вообще какая-нибудь секта. До самого моего жилища, куда я вернулся только к одиннадцати ночи, ситуации посмотреть содержимое тяжелого груза у меня не было. Конечно, там всякая печатная хрень, размышлял я по пути, но и чемодан вполне приличный, можно попробовать продать его рублей за семьсот пижонистому барыге на Савеловском. И еще у меня было двести рублей, на которые завтра я решил купить чего-нибудь съестного.
Зайдя в квартиру, изнеможенный, я положил чемодан на свою кровать. Разделся, закурил трофейный Camel. Попытался открыть крышку, но замки были замкнуты на ключ. Это плохо, мелькнуло в голове, придётся ломать, сундук этот уже не продашь.
Я взял на кухне столовый нож, поддел лезвием язычок замка, но он не поддавался. Я поковырял острием, с раздражением пару раз дёрнул – язычок выскочил с лопающимся звуком. Таким же образом открылся и второй замок. Я поднял крышку – сверху лежал большой цветной настенный календарь с изображением молящегося святого с нимбом над головой. Так я и знал. Всякая хрень. Я поднял календарь и под ним увидал уложенные пачки долларов. Стодолларовых! Полный чемодан, набитый этими чертовыми пачками!
- Господи Иисусе! Сколько же в нем будет?! – возопил я в ночной тишине и тут же ужаснулся, что могут услышать соседи.
Объемный чемодан весь был набит банковскими пачками стодолларовых купюр. Вот я и стал миллионером наяву, как бредил об этом в психотропных своих грезах. Пачек, по десять тысяч долларов в каждой, всего оказалось ровно сто. Значит, здесь был ровно миллион! В течение этой ночи я пересчитал его раз десять, не меньше.
Да, я был как в бреду, но это было наяву. Я переложил пачки в большой, плотный полиэтиленовый пакет, отложил на жизнь себе лишь 15 купюр – 1500 баксов. Следующей ночью, взвалив этот мешок на плечо, пошатываясь от трех принятых с наркотической голодухи капсул «Лирики-300», я отправился в ближайший лесопарк. Под раскидистым, припорошенным снегом кедром я стал копать яму купленной для этого в хозмаге лопаткой. Копать мерзлую землю было трудно, к тому же все время я боялся, хотя место было глухое, что может кто-нибудь проходить мимо и, увидев меня, копающего, заподозрить неладное. Однако всё завершилось благополучно, и я управился за час. Еще час я осторожно таился за стволом кедра, прислушивался, вглядывался в тьму. Но все было мертвенно тихо, безлюдно.
Вернувшись домой, я выпил фужер, налив себе щедро из купленной по такому случаю бутылки Джек Дэниэлс, и позвонил в круглосуточный сервис, предлагающий человеческое тепло и недорогую любовь. С этой ночи заклубилась веселая беспечная жизнь сорока однолетнего вполне здорового, вполне привлекательного миллионера, баловня судьбы. Пустой чемодан я выкинул на помойку. С тех пор стал регулярно ходить в церковь на молебны. Раз в месяц лазил по ночам и под кедр – проверить на месте ли мое сокровище и взять еще купюр 15-20 на прожигание жизни.
***
Вообще, я решил год переждать, не трогать основной свой капитал. Затем открыть счет в каком-нибудь европейском банке, перевести постепенно на него весь миллион. Купить себе загранпаспорт и визу и уехать куда-нибудь в Черногорию, к морю, к лучезарным скалистым бухтам, к магнолиям и кипарисам, к вечному майскому солнышку, к полной свободе. И плевать на эту Россию с ее полицейским беспределом, нищетой, грязными промозглыми бесконечными равнинами. Плевать на старуху Москву. Она мне дала все, что могла. Я давно мечтал купить где-нибудь у Средиземного моря маленький, уютный и прибыльный ресторанчик и жить спокойным, мирным, законопослушным рантье.
Разумеется, красть по фирмам я перестал. Купил себе музыкальный центр Technics, сотню фирменных дисков величайших рок-групп мира. Набрал в дисконтных центрах добротных, стильных шмоток. Потихоньку занимался и своим здоровьем – вставлял зубы, ходил в фитнесс клуб качаться на тренажёрах, плавал в бассейне. И каждый месяц менял себе шикарную шлюшку с силиконовой грудью и мясистыми розовыми губами. И, конечно, позволял себе глотать самые недешевые колеса.
Наступил апрель. Денёк был прохладный, но не холодный. Проглотив сутра три колеса «Альгерики-300», находясь в лирически приподнятом настроении, я на такси приехал в район Таганки – посидеть где-нибудь в кафешке, потом можно на выставку современного искусства сходить или в кинотеатре отдохнуть, голливудскую тупую бойню посмотреть. Ноги привели меня в уютную остерию, сел я под декоративной пальмой, заказал спагетти с морепродуктами, сладкие булочки с корицей, терпкий кофе ристретто, которым запил еще пару капсул «Альгерики». Ах, эти бодрящие, вкусные ароматы Италии! Я был в приподнятом настроении и зашел в Храм Святителя Николы, послушал монотонную убаюкивающую службу, поставил свечку за упокой маминой души. Вышел на улицу. Было тепло, небо совсем прояснилось. Я расстегнул свое легкое полупальто фирмы Zara.
И вот на пути мне повстречался укромный буддийский центр, где размещался и магазинчик, торгующий всякими пряным специями, травяными чаями, статуэтками Будды, сувенирами и удушающими благовониями. Решил я купить благовоний и возбуждающих, укрепляющих потенцию тибетских пилюль (в таких местах они обычно продаются), а вечером, приняв их штучки четыре, поехать в бордель к знакомой ненасытной шлюхе. «Сладкая будет ночка», - предвкушал я.
Но продавца за прилавком не было, вообще в этой небольшой палатке был только я один. Я подождал у прилавка минут пять. Никого. По привычке я заглянул за прилавок, там была спрятана картонная коробка, в каких продавцы обычно хранят наличку (это я знал по опыту). В коробке однако ничего ценного не оказалось – только какие-то старые квитанции, чеки, обёртки от всякой мелочи. Но, начав действовать, я уже не мог остановиться. Передвинув коробку, я обнаружил за ней спрятанную женскую сумку, дешёвую и потрёпанную. Быстро открыв ее, нащупал кошелёк, вытащил его, молниеносно положив в карман своего полупальто. И тут из подсобки выглянула продавщица, миловидная кругленькая бурятка лет тридцати. Сумку я тут же бросил на пол, но она уже ринулась ко мне с криками: «На помощь! Грабят!» Мне удалось вырваться от нее и выбежать на улицу, но наперерез уже бежал какой-то юркий, резкий парень.
Во всю прыть я понесся от него по людной Воронцовской улице. Бежал минут пять. Кто-то присоединился к парню, и за мной гналось уже несколько человек. Но впереди всех был этот чернявый щуплый бегун. От него оторваться я никак не мог. Полностью выдохшийся, я забежал в какой-то темный двор, остановился. Я вытащил из кармана украденный кошелек и протянул его легко подбежавшему преследователю.
- У меня больше ничего чужого нет, - прохрипел я. – Бери и уходи.
- Стой спокойно, - сказал парень и схватил меня за рукав.
Я кинул кошелёк ему под ноги и попытался вырваться, но этот щуплый держал очень крепко.
- Эй ты, спортсмен, - говорю, - отпусти. Я ничего больше не взял. Ты же не мент, отстань от меня.
- Разберутся, - сказал он, - что ты там взял.
Я подумал, что за бред такой. Зачем мне нужен был этот дерьмовый кошелек? Зачем я вообще поехал в этот район? Зачем я из дома вышел сегодня? Да уж, кошмар обрушивается на тебя всегда нежданно, как камень, который метнули из окна вниз, в голову зазевавшегося прохожего. Вот идешь по солнечной улице, всё тихо, спокойно. Разглядываешь девушек, призывно виляющих бедрами. Думаешь, вороша купюры в кармане, куда бы пойти поразвлечься. И вдруг бац по голове!
Этого просто не должно было быть! Идиот я, идиот, сказал я себе, ведь сейчас к нему подмога подбежит.
Незаметно свободной рукой я вытащил из кармана брюк раскладной нож, красивый, с автоматически выскакивающим лезвием, скорее, это был сувенир, чем оружие, скорее, я его купил, чтобы порисоваться перед девицами, чем для самообороны, но другого оружия у меня не было. Я ткнул им парня в бок и прошипел ему в ухо: «Отпусти лучше». Но он держал меня обеими руками все так же цепко. Тогда я ударил его в шею острием. Он отшатнулся, схватившись руками за горло, сквозь пальцы его на меня брызгала кровь. Я попятился от него, но, оцепеневший, бежать был не в силах. И тут над ухом услышал рычащий крик:
- Ребята, хватай его! У него нож! Он Андрюху подрезал!
И в этот момент на меня навалились двое дюжих мужиков. Один вырвал из руки нож, другой ударил меня чем-то тяжёлым по затылку. В глазах померкло, я обмяк, и они меня скрутили, и так держали до приезда полиции и машины «скорой помощи». Господи! Это было самое страшное, что мне когда-либо приходилось переживать за свою жизнь.
***
Мне иногда снятся странные сны определённого типа – мне снится, что я себе только снюсь. И вот в этот раз мне приснилось, что весь ужас с кражей дешёвого кошелька, с погоней и кровавой развязкой мне приснился. Как будто бы я просыпаюсь у себя в комнате, протираю глаза и говорю: «Что за чертовщина». А вокруг все, как обычно. Всё нормально. Завариваю себе чашку кофе, подогреваю бекон в микроволновке, съедаю пару таблеток прегабалина. Быстро позавтракав, одеваю полупальто, выхожу на улицу. Жаркое, солнечное, позднее утро, наверное, уже даже полдень. Никого вокруг не видать. Безлюдно. Хорошо, думаю я, поскольку не люблю людей. Не сочтите это за особо тяжкий порок. Мало ли кто кого не любит? Я расстёгиваю пальто и решаю пойти в парк, проверить свой клад, хотя лопатки у меня с собой нет. Понимаю, что без лопатки не разрыть, не посмотреть еще разок на свой миллион, но, думаю, хоть на холмике постаю.
Подхожу к парку, направляюсь к тому массивному раскидистому кедру, под которым должно быть зарыто моё богатство. И что же я вижу? Кедра нет, а на его месте высится беломраморный собор с тремя золотыми куполами. С высоты доносится безмятежный перезвон благовеста. Что за чертовщина, думаю. Наверное, не туда зашел, хотя такого храма в нашем районе вообще никогда не видал. Смотрю, старичок сухонький стоит на паперти, крестится, поклоны перед входом в храм кладёт.
- Дед, - обращаюсь к нему, - а что за церковь такая? Я ее раньше здесь не встречал.
- Храм Сокровищ Господних, - говорит. – Церковь Миллиона Чудес.
- А раньше здесь кедр стоял? – спрашиваю.
- Кедр-то не простой был, - говорит старик и перст поднимает к небу. – Тут чудо великое произошло.
- Какое?
- Святой наш провидец Алексий Безглазый увидел знамение. И было ему предсказание, что под этим кедром деньжищи невиданные закопаны. Ну разрыли люди добрые и глядь: а там мешок с американской валютой спрятан. Вот, значит, на эти-то деньги наш Храм Сокровищ Господних и отгрохали.
- Не может быть! – воплю исступлённо. - Где кедр спрятали, гады?!
- Кедр пошел на божеские дела. Тыщу икон из него настругали, аналой инкрустированный вырезали.
- Врешь! Еретик! Изувер! Анафема! – воплю..
И в этот момент я просыпаюсь и обнаруживаю себя на втором ярусе, на жесткой, узкой койке в тесной камере с зарешёченным окном. Да, конечно, это изолятор временного содержания. И это мне не снится.
***
Через пару дней меня перевели в СИЗО в Бутырке. Заключенные там оказались обычными людьми, такими же, как я. И никаких зловещих монстров из своих отроческих кошмаров, никаких инфернальных извращенцев я там не встречал к своему облегчению, хотя и были подозреваемые и судимые по 105-ой и 131-ой статьям. Общались мы там не особенно близко, наверное, потому, что каждый был погружён в свои внутренние переживания по поводу того, чем обернется для него следствие и суд. Я не видел ни от кого в тюрьме бескорыстной помощи, сочувствия, искреннего человеческого участия, но и со злым умыслом встречался редко. Каждый во всём был сам за себя в ответе. Как и везде, каждый был там одинок. Но большинству приходили хоть передачи, весточки с воли, большинство хоть изредка виделось на свиданьях с родными. Я же за семь месяцев моего пребывания в СИЗО получил только раз на все мои покаянные письма ответное послание от сестры Нади, в котором она пеняла мне, что во всех моих бедах виноват только я, что никто не обязан мне, конченому эгоисту и себялюбцу, помогать. Вслед за этим своим уничтожающим письмом она прислала блок вонючей и горькой моршанской «Примы». И больше от нее не было ни слуху, ни духу. Конечно, если бы жива была мама, она бы не оставила меня в беде. Но мамы не было больше, и я оказался отчаянно, совершенно одинок. Вы знаете, я понял там, что рожден для одиночества. Я хронический одиночка. И куда бы меня не занесла судьба – в общежитие, в институт, в тюрьму – везде я чувствую себя таящимся чужаком, на которого нацелены сотни биноклей, микроскопов и луп. Тихушник, как называет меня моя правильная сестра, которой никогда не надо было что-либо скрывать от людей, как мне. Да, всем чужой тихушник, так оно и есть. Но ведь имеют право на жизнь и такие, как я.
В СИЗО я много смотрел телевизор. А чем там еще заниматься? В карты и в нарды я не играю, и меня не затянешь. Вот и смотрел всякие новости и сенсации. Господи, эта пресса из всего создает шумиху, зрелище, которым можно кормить, одурманивать обывателей. Права геев нарушают! Парад трансгендеров разогнали! Одна пустая звезда развелась с другой пустой. Один звездный петух оскорбил всенародно другого. Ой! Ай! Ужас-то какой!
Всё это проблемы, высосанные из пальца, надуманные, гроша ломаного не стоят. Мы – одиночки – вот главная реальная проблема общества. Из наших темных, тихих квартир выползает в ваш мир настоящая опасность. Выползает незаметно, без всяких шумих, а потому еще более опасно. Когда спохватитесь – ох! – ах! - чего это тихоня отмочил! – видали, чего натворил! - уже слишком поздно. Ой, украл! Ай, убил! Изнасиловал! А кричать-то уже бессмысленно. Потому что надо ловить таких, как я, не на месте преступления, а в тиши наших квартир, где таится и вызревает наше зло. Остается только примерно наказать нас, чтобы другие боялись и себе для очищения судебной совести, наказать такого вот выползшего на свет монстра-одиночку. А толку-то от ваших суровых приговоров, от ваших обличительных речей? В своих темных норах таятся и зреют неизвестные никому из вас одиночки и ждут своего часа. И ничего с эти не может поделать ни общество, никакой всемогущий правитель.
***
Раненный мною самоотверженный паренёк, слава богу, выжил. Ему была сделана сложная операция – хирург зашил повреждённую артерию. Но, потеряв много крови, он все еще находился в тяжелом состоянии и лежал в хирургии 1-ой Градской больницы. О его геройском поступке даже передавали по столичному телеканалу, о чем я и узнал. В общем, дело вышло громкое.
А в украденном мною кошельке оказалось всего-то 350 рублей. Потерпевшая собиралась купить на них вечером после работы хлеба, кефира, немного овощей. Как раз на это бы такой жалкой суммы и хватило. Об этом тоже передавали по телевизору. Журналисты прозвали меня иронично «Кровавым кошелёчником».
И вот что я думал по поводу себя. Никому нельзя измениться ни в чем. Никому не сделаться лучше, добрее, умнее. Разве только, что человек готов бороться с самим собой, усмирять, неустанно усмирять себя ради кого-то или ради чего-то. Но это самоусмирение крайне неустойчиво, поскольку характер, как всякая психическая болезнь, неизлечим. Рано или поздно натура берёт своё, и человек показывает свой истинный звериный оскал.
Вот из СИЗО меня приводят на допрос к только что назначенному вести мое дело новому следователю. В кабинете их было двое. Один, бородатый, небольшого роста, спортивного сложения, сидел за столом в джинсовой жилетке и допивал из весёлой расписной кружки кофе. Другой, высокий блондин, гладковыбритый, в пиджаке и в рубашке, но без галстука, читал на столе какие-то документы, возможно, касающиеся моего дела.
Я еще раз рассказал, как всё произошло, мол, вышло абсурдное жуткое недоразумение, но я готов заплатить им, чтобы они замяли этот прискорбный случай. Еще я сказал, что заплачу за ущерб и раненому, и владелице кошелька, лишь бы только они, следователи, с теми договорились. Деньги, мол, на всё у меня найдутся.
- Вот как, - говорит бородатый, - ты, оказывается, богатенький буратино. И сколько же ты нам готов дать?
- Десять тысяч долларов, - говорю.
- А потерпевшим?
- Ну, - замялся я, - девушке штуку. А пареньку за то, что непредумышленно ранил его, как вам, десять штук.
- Звони давай, - протянул мне старенький допотопный мобильник бородатый.
- Кому? – не понимаю я.
- Тем, кто деньги подвезет. И нам по десять каждому, а не на двоих. Понял?
- Деньги достать могу только я один, - объясняю.
- Карточку где-то прячешь банковскую, так что ли? Давай мы тебя с карточкой твоей к банку подвезём. Снимешь на все дела 30 штук. И считай, что ты уже свободен.
- Нет, у меня не на карточке.
- А где? Под землей зарыто? – бородатый даже хихикнул от такого нелепого предположения. – Дома у тебя, по крайней мере, ничего при обыске не нашли. Только шмотки не плохие да аппаратура японская. Но это все и на семь штук не потянет.
- Деньги спрятаны, - выдавливаю из себя мучительно, по слогам. – Где спрятаны, знаю только я.
- Миллионер, значит, подпольный, - подает густой, низкий голос наконец и высокий в пиджаке.
Я молчу, дышу неслышно, гляжу на них исподлобья и чувствую, как внутри у меня всё клокочет от бессилия своего, от сознания, что сам себя так глупо загнал в клетку. И вспомнились слова сестры: «Только ты сам во всем виноват, и никто не обязан тебе помогать. Ты сам себя обворовал».
- Расскажи нам, где твой лимон спрятан, - предлагает бородатый, все так же миролюбиво, даже приветливо. – Мы возьмем причитающиеся нам тридцать кусков зеленью, а остальные пусть тебя дожидаются, как на волю выйдешь. Ты же хочешь на волю или нет?
Я молчу, смотрю на них.
- Ну? – высокий мрачно смотрит на меня.
- Вы что, меня за идиота держите?! – взрываюсь я, не в силах больше себя сдерживать.
- А за кого же?! – орёт, вставая из-за стола высокий. – Конечно, идиот! Если тебя послушать, имея миллион, полез мелочь красть да еще человека за это изувечил, чуть не убил. Да ты шизойд полный! Тебе и сотней тысяч не откупиться от того паренька и от всей своры журналистов. Понял, придурок?
- А его, скорей всего, в психбольнице и закроют. Надолго, - замечает бородатый, тоже вставая из-за стола. – «Лирикой» балуешься? Трамалом? – спрашивает он, подходя ко мне вплотную, и только тут я вижу, насколько он приземист, прямо коротышка, карлик.
- Конченый наркоман и псих, - заключает высокий, пряча в стол документы. – Еще договариваться с ним! Да ему нормальные сигареты сестра родная жмётся прислать. Голь рваная.
- Ну что же? – говорит бородатый, отойдя опять к столу. – Пошлем его на суд. мед. экспертизу . Пускай его в Сербском недельки четыре понаблюдают.
Меня уводят назад в камеру, ставшую мне за эти недели даже привычной и уютной. Хитроумной игры в доброго и злого следователя от этих двоих я так и не дождался. Мир меняется, подумал я, только я не меняюсь.
***
Где-то спустя два месяца меня переводят из Сербского, где признают невменяемым на момент совершения преступления, - переводят обратно в Бутырку, только не в СИЗО, а в, так называемый, «кошкин дом», больничный изолятор, в котором содержатся психически больные, ожидающие решения суда или уже осужденные, готовые, чтобы их увезли в специализированную психиатрическую больницу на принудительное лечение. Там, среди заглушенных барбитуратами убийц, насильников, наркоманов, педофилов, ожидаю еще полгода решения по своему делу. Наконец привозят меня на суд, тоже порядком оглушённого. Потерпевшей бурятки в зале нет, моих бравых следователей тоже нет, и паренька, раненного мной, не вижу. Вообще, кроме меня и конвоя, только судья, секретарь и мой бесплатный адвокат. Видимо, шумиха вокруг моего преступления давно спала.
Секретарь просто и быстро зачитала показания потерпевших, следователей, свидетелей и прочих. Адвокат тоже скоренько объяснила мне, что меня освободят от уголовной ответственности, как психически больного.
- Это хорошо, - вяло произношу я.
- Но вас отправят на принудительное лечение в больницу.
- Это плохо.
- Да, не расстраивайтесь, - говорит адвокат. – Там сейчас, как санаторий. Отдохнёте полгодика и домой вернетесь к своим делам.
- Это хорошо.
***
И вот сижу я в этой клинике, которая находится даже не в Москве, а в одной отдаленной дыре Московской области, питающейся за счет этой клиники, - сижу уже четвертый год. Именно, что сижу, а не лежу, потому что целыми днями мы сидим или в коридоре, или в садике, если теплая, спокойная погода. А лежать здесь можно лишь в отведенное время – в, так называемый, тихий час и еще, разумеется, ночью. О том, чтобы поваляться на кровати днём, каждый из нас может только помечтать. И все местные старожилы говорят прибывшим новичкам, что здесь много хреновее, чем в тюрьме. Да я и сам так говорю, потому что я тоже уже старожил. Но старожилам с годами здесь становится не легче, как, например, старослужащим в армии, а, наоборот, хуже, бесправней. «Чем дальше, всё хуже и хуже, всё тягостней, всё больней, и к счастью тропинка всё уже, и ужас уже на ней» - это про нас написано.
Что здесь особенно удручающе, так это равнодушная бесцеремонность товарищей моих по несчастью. Такая черствость, такое бесстыдство есть результат долгого пребывания людей скопом, когда нет возможности уединиться, если нужно сделать что-нибудь интимное (хоть в носу поковыряться или там газы пустить). Здесь всё на виду. Хочешь, не хочешь – приходится делать такие индивидуальные вещи, не таясь (таиться ведь бесполезно). С годами это становится привычкой, человек забывает неловкость и такт, даже если до психушки на воле он был самым безупречным джентльменом.
Вот, например, умер старый шизофреник-графоман, мой сосед по койке. Он сидел здесь за убийство, как он говорил, совершенное им во имя идеалов свободы. Изо дня в день в течение восьми лет рифмовал он в дурдоме свой младенческий бред, напыщенно звал себя Поэтом, которого знает и чтит вся честная Россия, которого держат в психушке ельциновские прихвостни (хотя Ельцин давно уже почил в Бозе). Старик был вздорен, банален, самовлюблён. Поучал, раздражал меня жутко тем более, что, как сосед мой по койке, вещал мне свою чепуху в ухо чуть ли не круглосуточно. Я вообще не понимаю, как можно здесь, в полном бесправии, адекватному человеку писать стихи, выворачивать душу, когда ты и так у всех на виду, да еще и читать свои откровения медсестрам и врачам, которые за это еще больше над тобой потешаются? Какие здесь могут быть душеспасительные разговоры, какая тут может быть откровенность? Это же бред чистой воды, причем, все называли его презрительно стихоплётом, не разбираясь, хорошие ли он там пишет стихи или плохие. Любой поэт в дурдоме фигура нелепая, жалкая и постыдная. Здесь стыдно называться поэтом. Да, если на то пошло, мне кажется, везде, не только в дурдоме, обычные люди на поэтов смотрят как на недотёп, как на придурков. Поэт и придурок – это в мире нормальных людей синонимы. По крайней мере, многие так считают. Так вот этот дед не курил и сладким угощал меня редко. Реально доброго я от него почти не знал. Так мне ли быть ему благодарным? И вот он помер. После него осталось 17 исписанных зарифмованной чушью общих тетрадей, грамота за участие в творческом конкурсе для таких же слабоумных, пластмассовая статуэтка за это же самое. Все эти труды, как я понял, пошли в мусорный бак. Книг у него не было – их он не читал. Однако, помимо всей этой чепухи, осталось пять совершенно чистых общих тетрадей и двадцать восемь авторучек. И я, не имеющий ничего, эти ручки и тетради очень желал бы получить. Я хлопочу, договариваюсь с персоналом и в итоге получаю их. Скажете, что цинично? Да, цинично. Но зато ведь здраво, разумно. Я уже говорил, что здесь всякий с годами забывает и о стыде, и о приличиях. А то, что умер человек, так это не ново. Этим здесь никого не проймёшь, не удивишь.
Самое гибельное здесь постоянно думать о том, когда тебя выпишут, когда выпустят на волю. Ждать этого просто рехнешься. Думать надо только о сегодняшнем дне, о всяких текущих мелочах, и этим заполнять пустоту. Читать книжки, разгадывать кроссворды, играть в домино, болтать о всякой всячине, молиться, писать письма. Только так выдержишь. Так живут здесь почти все старожилы. А вот я не смог и изводил себя ожиданием каждой своей выписной комиссии, тем, что я скажу на ней, что сделаю, чтобы меня признали неопасным для общества и выписали.
И вот я чувствую, что начинаю действительно сходить в этой дыре с ума. Причем, ни сигарет, никаких там пряничков у меня нет, поскольку нет поддержки с воли, нет и пенсии. А почему, спросите вы, не могу хотя бы пенсию себе выправить, если дураком признан? А потому, что все эти годы я жил в Москве по старому советскому паспорту. И нет у меня даже гражданства России. Я бомж. Я же на всех плевал – и на Россию, и на Москву, и на родных. И вот теперь я круглый ноль. Даже ноль минус один.
Однако беру себя в руки и записываюсь на беседу к врачу, заведующей нашего отделения. Нет, говорю себе, я не тень, но сам еще великолепно отбрасываю тень. Пару часов жду в коридоре, когда она вызовет, а сам, понятно, нервничаю, просто места себе не нахожу. Ведь надо же как-то отсюда выбираться! Ведь четыре года скоро будет, как торчу в этой богом забытой богадельне!
Вызывают меня наконец. Захожу в кабинет в сопровождении дежурного медбрата, поскольку положено, чтобы врач в интересах его безопасности один на один с больным не общался. Я прошу ее поговорить наедине, с глазу на глаз. Зачем, спрашивает она и с профессиональным вниманием смотрит на меня. Говорю, у меня очень важное личное дело. Просто умоляю ее выслушать меня без свидетелей. Она все так же глядит на меня с интересом и недоверием одновременно. Однако говорит, чтобы медбрат подождал за дверью. Он уходит, мы остаёмся одни. Сердце неистово стучит в груди и в висках моих.
- Я вас слушаю, - говорит врач, подпирая тонкий холёный подбородок двумя тонкими холёными пальцами, унизанными изящными перстнями.
- У меня к вам предложение, - выдавливаю я, понимая, что судьба моя решается именно сейчас.
- Ну и?
- Если вы меня выпишите на ближайшей комиссии, я дам вам 50 тысяч.
- Да вы что? – она совсем не удивлена.
- Пятьдесят тысяч долларов, - уточняю я.
- Кому-то здесь вы уже предлагали похожую сумму.
Я молчу и смотрю на ее полные предплечья, обтянутые белой крахмальной тканью.
- А откуда у вас такие деньги?
- У меня спрятаны деньги на воле, - говорю. – Только я знаю, где.
- Говорят, у вас миллион спрятан. Так?
- Так.
Она медленно поправляет длинными холёными пальцами пышную, лоснящуюся лаком укладку на голове.
- Только я и вы…, - начинаю я опять.
- На этом и закончим, - прерывает она.
- Вы согласны?!
- Нет, конечно.
- Я дам вам сто тысяч долларов! Как только выйду, честно дам!
- Верю-верю, - поспешно соглашается она и нажимает кнопку для вызова медбрата.
Он немедленно заходит в кабинет, становится вплотную за моей спиной.
- Вы совершаете ошибку, - говорю я ей. – Это действительно большая сумма…
- У больного обострение, - обращается она к медбрату. – Поместите его в наблюдательную палату. Сейчас я скажу процедурной, чтобы сделала в вену инъекцию и капельницу после.
Я рвусь из рук медбрата и кричу ей:
- Поверьте мне! Поверьте! У меня миллион!
- Вы видите, - кивает она медбрату.
- Да, буйство, - говорит он, обхватив меня. - Может, зафиксировать его к койке?
- Зафиксируйте. Приступ надо купировать.
Короче, трое мордастых рослых медбрата отволокли меня, неистово отбивающегося и вопящего, в наблюдательную палату, где равнодушно встретила меня парочка залеченных овощей. Медбратья привязали за руки и за ноги меня к койке специальными эластичными бинтами. Пришла процедурная, миниатюрная, тонкогубая, рыжеволосая шлюшка лет сорока. Лукаво мне улыбаясь, она сделала в вену укол. Через несколько минут в глазах начала сгущаться тьма. Я перестал рваться и реветь. Стало вдруг все как-то безразлично. Сердце всё ещё бухало в висках, но уже где-то далеко. А потом я провалился в сон.
И вот ответьте мне, как специалист: имеет ли право один человек судить о другом человеке, безумен он или нормален? Привязать его к койке или пусть гуляет? Дать ему ударную дозу барбитуратов или пусть подышит пока?
Существует среди психиатров расхожее мнение, что чем суровее, мучительнее лечение душевнобольного, тем оно надежнее, тем результат стабильней. Например, если шизофренику с суицидальными наклонностями снимают приступ какими-нибудь дорогими антипсихотиками третьего поколения безболезненно, мирно, то и обострение ожидается скоро, то есть шпиговать или пичкать этими средствами его надо постоянно. Если же, как раньше это было, его, связанного, будут морить голодом, обливать ледяной водой, подключать к электрошоку или, вообще, вводить кратковременно в состояние комы, то он на годы это усвоит и даже десятилетия будет застрахован от бурных рецидивов. Одним словом, то, что дешево и сердито, – это, по их мнению, самое надежное, самое действенное, и многие врачи поэтому ностальгически вздыхают по временам шоковой терапии так же, как о возвращении в России тоталитарной тирании тоскуют теперь многие.
Ничего никому из них не докажешь. Ничем этих самодуров и лакеев не проймешь. Это черная гора, которую не сдвинули бы ни Сизиф, ни Магомет.
***
С тех пор в дурдоме меня прозвали Миллионером. В наблюдалке я пролежал полтора месяца. Вышел оттуда подавленным и заторможенным, но ребята, прочие пациенты, отнеслись к моему, так называемому, обострению незлобиво, с бывалым пониманием, кое-кто даже оставлял покурить, хотя это здесь запрещено, а кто-то угощал то печеньем, то конфеткой, своего ведь у меня ничего нет.
Вообще, знаете, что я в дурдоме заметил. Самые безобидные здесь, не лезущие в чужие дела, - это находящиеся давно на излечении старые извращенцы, маньяки, людоеды. Те, как вы помните, кого я боялся в своих детских кошмарах. Они самые лучшие, самые безвредные. Им все равно, чем ты занят. Куда хуже сообразительные тёртые мошенники, молодые, шустрые наркоманы и приблатнённые. Эти все рыщут, следят за каждым твоим шагом, ищут твои «косяки», помогают во всём персоналу. Помогают прочих держать в узде и за это получают поблажки, «ништяки», как они это называют. Их любимая поговорка: «Твой косяк – мой ништяк», иными словами: «Человек человеку волк».
Неприятны здесь и праведники, не курящие, постящиеся, часами не выпускающие из рук псалтыря, поучающие всех в свободное от молитв время, обличающие чужую порочность. Есть тут таких парочка. Они тоже пособляют персоналу, чтобы те делали им поблажки и разрешали днем молиться в палате и держать на тумбочке религиозную литературу и иконки, что вообще-то здесь запрещено. Один из них, здоровенный детина, убивший жену, двоих своих детей и свою мать, чтобы они, как он объясняет нам, приняв мученическую смерть, обрели бессмертие на небесах, невзирая на земные свои грехи, - так вот он постоянно сыплет назидательными цитатами из Писания, цитатами из всяких посланий всяких святых отцов, обвиняет всех нас в пороках и грозит, естественно, вечной геенной огненной. Меня он наставляет особенно, поскольку у меня нет ничего, и говорит, когда я пытаюсь выпросить в туалете у кого-нибудь покурить или жалуюсь на судьбу:
- Тебя Господь испытывает, а ты этого не понимаешь.
- Мне такое господне внимание совершенно не нужно, - отвечаю ему.
- Поэтому, как избранник Божий, отвергающий Его, ты грешник в кубе. Ты предатель, предающий себя и свое предназначение. Если не смиришься, гореть тебе в геенне с твоим миллионом
Но я не сдавался. Еще несколько раз я совершал попытки подкупить, пусть не врача, но кого-нибудь из персонала или из блатных. Чтобы этот медбрат-некто или блатной-некто нашли и оплатили мне хорошего адвоката, а я за это их отблагодарю, как выйду. Предлагал я за помощь и 10, и 50, и даже 100 тысяч долларов. Один медбрат, который был особенно добр ко мне и часто угощал меня сигаретой, сказал мне:
- Послушай, Миллионер. Не нужны мне твои миллионы. Перевидал я таких Рокфеллеров здесь за двадцать лет работы. Мне просто жалко тебя. Пойми это.
После этого я перестал тревожить людей своими сверхвыгодными предложениями. Но насмешливая кличка Миллионер за мной так и закрепилась, поскольку люди скорее готовы поверить лжи, чем правде. Ведь искренность неуклюжа и безыскусна. Когда же лгут, то луг убедительно, продуманно, артистично. Вот и получается, что правда кажется невероятной, а ложь выглядит правдиво.
***
На днях опять приснилось мне, будто мне только снится, что я нахожусь в психиатрической больнице. Вот я просыпаюсь и вижу себя в своей спальне, в родительском доме, в своей детской кровати. В дверях стоит мама, и в руках у нее чашка горячего чая и тарелка с моими любимыми сэндвичами. Она ставит завтрак, а может быть, ужин на мой письменный стол, отодвинув вбок мои школьные учебники и тетради. Я сажусь за стол и ем спокойно, не спеша, смакуя бекон, овощи и кетчуп.
- Сынок, отдай ты им этот миллион, - просит жалостно мама.
- Но это мой миллион, - отвечаю, пережёвывая очередной сочный кусок.
- В этом мире нет ничего нашего, - говорит мама. – Всё Господне.
- Зачем же он нас создал, твой Господь? Чтобы мы только облизывались? Не уж, - говорю. – Кто имеет решительность, тот и берет. Остальные пусть остаются ни с чем.
- Сынок, не надо так…
В этот момент в комнату вламывается разгоряченная до пунцовости в набрякших щеках старшая моя сестра Надя. На ней засаленный халат, из-под которого виднеются жирные отвратительные ляжки, сальные рыжие ее кудри накручены на еще более отвратительные грязные бигуди.
- Мама! - говорит она прокуренным низким голосом. - Я вызвала полицию. Он украл у меня кошелёк с последними деньгами.
- Это же брат твой, - произносит мама, и лицо ее исполнено неизъяснимой горести.
- Какой он мне брат? Он ворюга. Он всё украл, даже последнюю пачку сигарет у мужа украл. А у нас пятеро голодных детей. Ничего-ничего. Серёга ему морду набьёт наконец, все кости переломает.
В комнату залетает здоровенный Серега в спортивном трико, в руках он сжимает топорик для разделки мяса. Лицо его, как и у жены его, пылает багровой ненавистью. Он взмахивает топориком, я вскакиваю, опрокидывая стул, уклоняю голову от удара, - лезвие страшного оружия только больно ранит мне плечо.
- Господи! Господи! Господи! – причитает бессильная старая мама.
Я выбегаю из комнаты, Серёга за мной. Мы бежим по чёрному узкому, длинному тоннелю, впереди маячит маленький золотой кружок света. «Добегу, добегу», - твержу я себе и несусь.
- Стой, гад! – орет сзади Серега.
- Да не брал я твои сигареты! – кричу я, не оборачиваясь. – Я миллион таких могу купить.
- А-а-а, - орет Серега.
Прибавляю скорости, делаю последний стометровый рывок и врываюсь в огромный, залитый ярким светом зал. Свет больно бьет мне в глаза, я их зажмуриваю, заслоняю рукой, а когда открываю, то обнаруживаю, что это зал судебных заседаний. На сцене, за длинным столом, восседает судебная комиссия – это моя холёная врач, высокий брутальный следователь, наркоманка, которая жила у меня полгода и обокрала меня, и пожилой священник в голубом стихаре.
- Обвиняемый, вы признаете себя виновным? – спрашивает высокий.
- Я свое уже получил, - отвечаю я.
- Ты свое в аду получишь, - шипит наркоманка.
- Ты бы вообще помолчала, - говорю ей.
- Обвиняемый, - говорит моя врач. – Вы, видимо, не осознаёте всю тяжесть вашего положения?
- А что я сделал? Я и так уже четыре года в дурдоме отсидел.
- Это не дурдом.
- А что же это?
- Чистилище.
- Сын мой, - обращается ко мне пожилой священник. – Смирись.
- Я вам не сын. А миллиона вы всё равно не получите!
Заседающие вскакивают, машут руками, угрожают мне, кричат. Я разворачиваюсь, бегу что есть мочи, ветер свистит в моих ушах, в голове стоит чей-то истошный вопль: «А-а-а!»
И тут я вскакиваю на койке, окончательно просыпаясь, и обнаруживаю себя в своей больничной палате, в своей жесткой кровати. Ночь. В полумраке под потолком горит красная осветительная лампа, которая всегда горит ночами, чтобы персонал видел нас, спящих. Слышно, как булькают, стонут, бормочут во сне душевнобольные. И я думаю, вся жизнь – это бредовый сон, в котором из одной клетки мы переходим только в другую клетку, потому что с рождения эта клетка находится в нас самих, и нам суждено маяться с ней до самой смерти. Кто-то очень весело посмеялся, создав всех нас такими. Но он не дождётся, не встану перед ним на колени и руки на себя не наложу. Не дождётся. Пока я борюсь за свой миллион, я существую.
***
И вот пару дней назад я тайком всё это о себе честно и по возможности подробно описал в настоящем письме, употребив по назначению тетрадку скончавшегося старого графомана. Письмо я передал одному парню, который был мне здесь хорошим товарищем и часто выручал меня и куревом, и всякими вкусными печенюжками. Кроме него, больше у меня никого нет, кому я могу довериться. Сестре я писал отсюда семь раз, но она так и не ответила. Бог ей судья, хотя и в справедливого бога я не верю. А этот паренёк выходит на днях на волю, поскольку его комиссовали и признали практически здоровым и неопасным. Я попросил его отдать это письмо какому-нибудь хорошему адвокату и объяснить, что я действительно могу дать сто тысяч долларов по своему освобождению. Пусть адвокат поверит и возьмётся вытащить меня из психушки. Парню этому я тоже, разумеется, обещал за все его добро отличное вознаграждение по моему выходу отсюда.
Я жду от вас, пока ещё не известный мне хороший адвокат, ответной весточки. Вы не пожалеете, что поможете мне. В противном случае, меня здесь будут держать годы и годы. Десятилетия. А я не выдержу. Я сойду здесь с ума. Под действием сильных психотропных препаратов я уже сейчас зачастую теряю память и представление, в какой именно реальности я нахожусь. А что, если я вообще все забуду? И где закопан мой заветный миллион, забуду?! Так помогите же мне сейчас! Помогите, добрый, хороший адвокат!
Свидетельство о публикации №123091505732