Антология моих переводов с немецкого. Том 2
АНТОЛОГИЯ МОИХ ПЕРЕВОДОВ С НЕМЕЦКОГО
Том 2
Содержание
Минона
Карл Краус
Бёррис фон Мюнххаузэн
Аугуст Штрамм
Хуго фон Хофманнсталь
Данни Гюртлэр
Райнэр Мариа Рильке
Тэодор Дойблэр
Фэрдинанд Хардэкопф
Конрад Вайхбэргэр
Хэрманн Хэссэ
Эрихь Мююзам
Пауль Кльээ
Ханс Адлэр
Людвиг Рубинэр
Вильхэльм Клемм
Пауль Цэх
Фритц Лёёнэр-Бэда
Рэнэ Шиккэле
Эрнст Штадлэр
Йоахим Рингэльнатц
Пауль Больдт
Курт Хиллэр
Густав Закк
Артур Кронфэльд
Макс Хэррманн-Найссэ
Альбэрт Эрэнштайн
Готтфрид Бэнн
------------------------------
Минона
(1871 — 1946)
Книга «100 КОНФЕТОК»
Сонет 1
Для нового вина не годен старый мех.
Поэт твори — Уитмен как, к примеру,
Душа всегда свой новый ритм творит как меру,
Кто ныне мастерит сонет — свинья для всех.
Отсюда, что храню себя от сих потех,
Спокоен, что, страдая, коли б сю химеру
Всё ж возжелал творить не в скачке, что за веру,
Всегда скажу сонетной форме: нет, то — грех!
Скачу, как мне диктуют мышцы, о, поэты!
Я не хочу в чужую форму заключённым быть,
В своей — своей я чувствую Свободу!
Всё к чёрту, доведись б марать сонеты,
Когда своих я лёгких развиваю прыть
И никогда Петрарки — им в угоду.
Сонет 2
Профессор Фауст постарел, и с этих пор
Нет удовлетворенья от науки.
И в странном полусвете, так, от скуки,
Он заключает с сатаной (конечно ж!) договор.
Вновь юн (что всех тузов тебе набор!)
Он с рыбкой сходится (швеи в мозолях руки),
Затем он в Греции, (Не вор ли?) где от муки
Та рыбка мрёт детоубийцей (страшен рока мор!)
Вернувшись, смеет посягать уже на трон:
Пособник дьявол — он Спаситель государства.
Кончает фюрстом в замке, море и... небытиё...
Конечно, сатана, сарказмом упоён,
Хватает душу. Но (как мило!) для иного Царства
У ада отбивает войско ангелов её.
Сонет 3
На величины, очевидны те что, никогда
Не действует уловок жалких трата.
Величина — сама отпор сетям разврата,
При ней у низости подол в грязи всегда.
И рок, удары коль наносит — и тогда!
Порочат слухи ль, ядовитость чья крылата.
Обманет на плодах беда ль, иль воровата
Нас глупость клёцкою прельщает иногда.
Да и меня хотел раз одурачить тать:
Из шёлка (Тьфу!) трусы мне предложив
(Слезлив, о кельнерстве к тому ж ещё и трели) —
Даю я десять марок — тать уж хочет ускакать,
Но открываю (гнева вдруг разлив!) —
Они из тряпки, из собачемерзостной фланели!
Сонет 4
Коль встретится вам в поле господин,
Уже немолод и чья речь — одни причуды,
Вы, услужить даб, из ночной своей посуды
Ему вручИте ну хотя б горшок один.
Подмыться позже предложИте, взяв кувшин,
А разобьёт ночной горшок с остуды —
Не ужасайтесь с «Брр!» вы, как иуды.
(И Гётэ по нужде ходил среди долин).
А коли брага в нём абсурдно свой рожает тост,
Пусть подудит сквозь потроха из зада дудки тоже!
А сунет астры меж сюртучных пол иль он свои меха
(Хотя пронизывает холодом норд-ост)
Вручать вам станет, не наживы ради, а похоже,
От доброты — то пусть идёт подальше от греха!
Сонет 5
В тоске девица возвращенья суженого ждёт.
Его всё нет. Она ж круглеет телом.
В трепьё одета, в страхе оголтелом,
Что скоро роды видит, обхватив живот.
Страшась всех сплетен, в кирху ночью ся идёт.
(Почти загас в ней светоч жизни) Будто мелом
Покрывшись, молит в храме опустелом.
О чуде. Только чуда нету всё. И вот:
Похищен разум — в печь сия бросает эмбрион,
Себя детоубийцей видя (но, жеманясь, шлюхой:
«Ах, выкидыш!» — себе же лжёт) А тут: в дверях
И суженый, и с поцелуем он
Уж лезет — да она его тут оплеухой
Ожгла (скула поныне в жутких волдырях!)
Сонет 6
Миссионер ищет слугу (из объявленья).
Немолод (хоть осанки больше не держал)
Приходит Nigger: кротости оригинал,
И, все условия приняв, без промедленья
Он нанят. Правда, денежного нет вознагражденья:
Лишь проживанье с пропитаньем. Но на пьедестал
Миссионером вознесён затем ( в чреде похвал:
«Зрел для Грааля! Не от мира до самозабвенья!»)
Однако ж! Святости сё воплощенье
Был каннибалом прежде, коий всякий раз
Жрал человечину в крови до пресыщенья.
Объедки он сбывал как умащенье
В соборе (к культу там предложат и сейчас).
Какой паломник тайну сю постигнет обращенья?
Сонет 7
« О, дочь, адажио с конька на крыше всё же, —
Вздыхает старец, — не играй сомнамбулою ты...
Подумай, ведь упасть же можно с высоты,
Ведь под тобой конёк проломится, похоже...
Ты лучше выбери на это то, что гоже!..»
«Отец! — взывает дочь, отбросив все мечты, —
Вы заблуждаетесь во мне от слепоты!..»
И прочь идёт (надев трико из тех, что подороже).
Барометр нам кажет «ясно». И в свой срок
Геолога ся дочь встречает, сиротлива,
Тот с молотком на крепостной стене всё возится с зубцом:
Он восхищён, подвязки подтянув ей от чулок!
Помолвка — сразу, при холодной чаше пива.
(Позвольте всё пережевать ещё раз пред концом.)
Сонет 8
Девоторговец, что набит деньгами до отказа,
(Я слышу соп негодованья моралиста)
По северу Германии, чья даже пыль лучиста,
То редкодевственное ищет для заказа,
Дитячье то, что и не дублено ни раза.
И вот попалась рыбка в сети (за мониста),
И тем глухим к её мольбам, с ухмылкой атеиста,
Торговцем продана в гарем Шираза.
В ней Господин не отыскал изъяна,
Всю оглядев и спереди, и сзади,
Любимою женой назвав (хотя в гареме толки).
И поплатился за влеченье: средь сафьяна
Германская жена как Сфинкс (покоя ради)
Его булавкой проколола от заколки.
Сонет 9
Колодник-анархист, обживший цитадель,
По недосмотру (эка невидаль!) суда
Повешен (воскрешён быть может — не беда!)
Его невеста ( на груди приколот иммортель),
Взлетев на цитадели стену мило как газель
(Её Душевный с ланью сравнивал всегда)
На цыпочках, что эластичны, без труда
Запрыгивает в тот бецирк, где тело — цель.
И схвачена. И жениху под стать
Она сидит в женской тюрьме без обвиненья,
Но, интригуя, похищает цитадели план,
Гипнотизирует охрану: «Спать!»,
Вновь на свободе, для правительства
став камнем преткновенья,
И политический ей вызван ураган.
Сонет 10
За кофеем я услыхал ( с цикорием помол):
Гнуснейшая по сути тварь с обличием урода,
Вождём поставленный над воинами рода,
Всех бледнолицых ненавистника имея ореол,
(Почти робею всё сё выложить на стол!)
Священника поймал из христиан прихода
И над жаровней, не желая скорого исхода,
Сего на вертел осторожно наколол.
Затем он ждёт, чтобы святой вознёсся воскуреньем,
А тот, хоть дымом всё кругом заволокло,
Надеется, что смерть близка, средь тленья
И молит растоптать врага со всем смиреньем.
«Уж в тигле скальп его прозрачен, как стекло!» —
Вождь, плавя, подмечает, полон умиленья.
Сонет 11
В моём рембрандтско-буром драпе на виду
Сижу в гостинице, и вдруг из ниши там
Великосветская, свежА, глядит мадам
Великодушно на меня. И как в бреду —
Сначала взгляды, к ним слова... Но на беду
Супруг её внезапно: мол, не дам
В их вмешиваться брак, что лично сам
Меня, собаку, прочь сметёт, коль не уйду!
Но тут она: «О, нет! Я знала наперёд,
Что ты мне послан Богом!» Кепку я, крылат,
Беру тут, публика — бокалы: За всё то!
Муж — прочь, она — при мне: развод.
Поздравив, тряпки мне её вручает адвокат.
Теперь жена мне. (Удалось! Но что?)
Сонет 12
Гроб к чёрной прислонён стене — рассвет.
Под носом трупа стынет тень ухмылки,
Дивясь, полуистлевший заяц зрит с подстилки
В кровать (над нею Жанны Д'Арк портрет).
Живущая напротив шлюха, средних лет,
Рыдая, мочится вновь в вазу, где обмылки:
Не держит мочевой пузырь, дрожат поджилки —
Последней ночью был скандал из-за монет.
ГустАв всё ж мёртв — то следствие удара,
Грустна полиция — уж не спасётся он,
Тяжёлый парень дубом пал. Устало
Смеясь, танцует вкруг него ещё с угара
Эльвира грациозна, но покойный, отстранён,
Её не замечает даже. (А бывало!..)
Сонет 13
К закату входит дипломат в Салон,
Даб над врагиней там вершить расправу.
Сев перед зеркалом, позируя на славу,
Он ждёт в дозоре — каждый дюйм bon ton.
Тут рядом с ним звучит томительный шансон,
И он бледнеет, как приняв отраву:
На норд расчёта плещет зюйд, чаруя, лаву.
Он защищается, хрипя: Non, non.
Слепя, вращается салона дверь,
Засим — мадам в атласе персикого цвета
И взгляд её ему невыносим!
Чтоб чарам не поддаться и теперь,
Он в пол глядит, но всё ж на лоск паркета
Дикарь, в нем ждавший, уж изрыган им.
Сонет 14
Благоухая резедой, тих зимний сад.
Здесь Софу ожидает БОдо, кавалер.
Её всё нет: ся во дворе с усердием мегер
В каталку Хэрру Дома втискивает зад.
Лишь час спустя сия спешит к тому, кто уж не рад,
(Он не Философ, украшать шутом чтоб интерьер)
И на пришедшую шипит в пылу своих манер,
Готовя их для мощных канонад.
И вдруг в дверях оранжереи, столь могуч,
С двустволкой Йоханн-кучер, бел как мел,
(Обычно краснощёк, он, по уши влюблён,
Потел от ревности и жаждал буч)
Звучат три выстрела — картечь, паденье тел,
Три кегли сбиты, и в крови весь павильон.
Сонет 15
В гешефте старца место юной Катерине
Досталось: для наивной — просто шик.
В глазах владетеля узрев страстей родник,
В конце концов в его дому легка ся на помине.
С наигранной невинностью на мине
Её на ложе завлекает сивый баловник,
И вот к затылку он её уже приник,
Лобзая страстно столь — a la machine.
Лобзаньям носик, глазки, губки отдает она
(Удивлена, ведь и другого не скрывает тоже):
Так что же в плаче старец отпадает плотью всей,
Дрожа, встаёт и выпивает рюмочку вина?
И полон чувств её вопрос звучит: О, боже,
Да будет счастье ли любви всё ж пережито ей?
Сонет 16
В багровой камере (о, ужаса обитель!)
Палач занёс топор. У плахи перед ним,
Обрит: без локонов с героями сравним,
Коленопреклонён Мыслитель.
Монархии основ хулитель!
Кумир у черни, граждан гном и агнец им,
Кошмар детей, он за грехи казним,
Святого государства дерзостный растлитель.
Свет пламени в его (предателя) глазах.
О взор! — почти что Либкнехт в профиль. В плаху
Он голову вжимает, гордо скор —
Топор просвистывает вниз (какой замах!)
Срез видится за хрустом, обагрив рубаху,
Безглаво тело. (Шольцем звался прокурор).
Сонет 17
Смеркалось. Доктор Лэманн, отрешён,
Сидел, предавшись грёзам в кабинете:
Вскипела б юность в нём ещё в закатном свете,
Не может старости ведь покориться он.
Когда-то милостью он Дамы был вознаграждён,
Но замужем она. Муж убран: на рассвете
От мышьяка скончался. В сердце, что в ответе,
Не раз затем от сей вины звучал болезно стон.
И всё ж тогда ему был лёгок этот путь.
Обещаны и дом, и деньги Даме, да и сАм он —
И так досадно просчитаться под конец!
Её сумело столь признанье ужаснуть,
Что взвыла: «Вы мужеубийца, о, Jupiter Ammon!
Как мерзко... Тьфу на Вас, наглец!»
Сонет 18
Бьют празднично в колокола в соборе:
Младенца-принца (кто язычник) ждёт крещенье.
На площади перед собором люд ждёт сообщенье,
Топча вонючий снег с «ура» в нестройном хоре.
Кормилицы с младенцем взгляды как при море
Всем кажут страх... (О горя воплощенье!
Её самой младенец обречён на истощенье,
Роднёю продана она чужим ему на горе!)
Кормилице, по правде же, до принца дела нету,
Она в тоске по своему голодному ребёнку,
И ненавистен ей удел чужим служенья.
Священник млеет от любви, крещенья помня смету,,
Он сладостно кропит водой младенцу под пелёнку,
Хоть падает кормилица от головокруженья!
Сонет 19
Граф домогается молоденькой батрачки,
Но та перечит: дали б задний ход,
Брак с овчаром сулит счастливый год.
Напрасно граф ей щиплет икры за подачки.
И вот: кулак её ему прилизывает бачки —
С калмыком схож, граф отбегает в огород.
И, там коварно всё обдумав наперёд,
Он покидает замок (став больным от качки).
В аптеке города, граф, закупив Strychnin,
Спешит назад: в овчарне позже к ряду
Всех травит пастухов. (Ну что — хорош?!)
С отравою ж (не выдумка!) кувшин
Он у батрачки прячет — ей тюрьма в награду.
(Морали в этом нету ни на грош!)
Сонет 20
Учитель КнИллэ всем устроит розгой взбучку,
Коль ничего не удаётся в школе бедолаге,
Крича: «Дурная голова при каждом шаге
Всё ближе к аду!» И пускает в дело ручку,
Всю дурь копая из мозгов пером за кучкой кучку.
«Совсем не знают ничего!..» — в презрения отваге
Шипит он, пот со лба струя как кровь к бумаге,
И перед дьявольским решеньем ставит закорючку.
Он достаёт свой скотный нож, что всех ему дороже,
И отрезает одному, затем другому
Ученикам от шей их головы, что мАлы.
И дети тихо сносят всё — профессор всё же —
И кротко без голов шагают к дому,
Где их родителей боль превращает в скалы.
Сонет 21
В парламенте десятков восемь депутатов
Высиживают яйца (вдвое больше) в зале:
Утробы мыслят, а мозги на карнавале,
На ними Jussuf зачинателем дебатов.
«Встать! Кайзер! Идеал родных пенатов! —
Взывает он, сорвав покров на пьедестале, —
Всех осквернителей предать опале!»
Так дух его грозой сверкает сих раскатов.
Меж тем все восемьдесят спят, подобно караулу,
Но с мест встают сомнамбулами всё же
При зове «Встать!», звучащем ежечасно.
Один лишь, грезя о законах, прилипился к стулу,
Поскольку пропотел от страха. (Но, похоже,
Он то, что временно, находит — то ужасно.)
Сонет 22
Три чудных девушки танцуют (в нагости столь сладки!)
Звучит Шопен, Бетховен, Бах и Рихард Штраусс даже.
И в Опере, битком набитой, при ажиотаже
Кричится «Браво!» и трещат перчатки и подкладки.
Из отчуждённой ложи, на невинность падки,
Таращатся кутилы-старцы и всё гаже
Венцы из лавра в зал швыряют (К чёрту!) в эпатаже.
Особо возбуждён один, свои ероша прядки:
За ложи парапет он перебосив ногу,
Желая долететь до сцены пред антрактом,
Повис, за фалды фрака схваченный, над залом.
Однако всё ж свою он покидает «тогу»,
Летит в партер — и фрау Майэр нанесён ущерб сим актом:
Она мертва. (Танцовщиц вопли над оваций шквалом).
Сонет 23
Глубокой ночью в живописца мастерской
С пышнейшей грудью и печальным взглядом
Модель ждёт Мастера и всё твердит с надсадом,
Рыдая, слёзы отирая бледною рукой:
« Я по тебе полна любовною тоской!..»
«Вздор! — рявкает художник, оказавшись рядом, —
Иль нам болтать, борясь с твоим разладом?!»
«Ах, свинтус ты! — модель в ответ, — Ещё какой!»
Тут прижимает он её к стене:
Она молчит, не защищаясь... И от долгих трений
Размазана как фреска... Вытирая пот,
Художник, долго созерцая, как во сне
Твердит: «Прекраснейшее из моих творений!»
(То был Пигмалион наоборот.)
Сонет 24
Девица — сладенький мясца кусок,
Хоть верит в душу, и не для показу,
И следует внутри Любви приказу,
Его не понимая даже: с визгом наутёк,
Коль юноша ей вложит в свой намёк,
Что не Психеи жаждет он, а, в сшитом по заказу,
Наряде лишь её — тут крики сразу,
Плач к матери: «То просто был... порок...»
(А та, рифмуя, отдаётся власти идиом.)
«Да для того ли я тебя рожала в муке,
Чтоб олух, задыхаюсь, для потех!..»
При всех тут для успокоенья дщери подан бром.
Совсем потерян юноша в разлуке.
Да, юность. Бог, ей помоги! Меня же душит смех.
Сонет 25
Была прекраснейшей из всех юниц Йадвига:
Свет глаз и пряжи золотой волос накал.
«Коль эту в жены ты б себе завоевал,
(Так думал тучный Крез) с того же мига
Весь б мир завидовал.» И сей мечты верига,
Ему, колени подкосив, всё ширила оскал:
Да, он умножил многократно капитал,
Причислен к умникам, которых славит Книга.
«Йадвига, — стонет он — о, голубок на ветке,
Влети же в замок, птаха, что возвёл в трудах моих,
Там Госпожой ты, засияешь от размаха!..»
К её ногам себя бросает он в беседке:
«Моей невестой стань, я твой жених!»
А та, узрев налёт зубов, лишь сычится от страха.
Сонет 26
В проулки манит солнце столько люда.
Гуляется. А у вокзала, под часами,
Йоханнэс рыщет яро очесами,
Фигуру даб Марии всё ж извлечь оттуда.
Взад и вперёд его шаги средь гуда
Без устали, и клятва за усами:
Платить ей содержанье. Небесами
Заходит солнце, не являя чуда.
С гримасой ненависти от таких томлений
Он удаляется уже — но тут идёт девица
И машет издали зонтом (как сообщает пресса).
Тут в диком гневе и без долгих размышлений
(«Месть вспыхнула, как в небесах зарница!»)
Её пришиб он. («Шла как раз в соборе месса.»)
Сонет 27
Адэлью звали гувернантку, что с хозяйским сыном
Имела связь (но лишь в часы досуга).
Гражданский брак. Засим: вестей нет от супруга.
(Осталась тётя у Адэли с вечным сплином.)
Узнавшего о том отца перед камином
(Он брака сына не признал) свалил кулак недуга.
«Мать (вся на нервах) угасает...» — шепчется прислуга.
И то лишь первые из близких пред помином.
Жёлчь разлилась у дяди Мара — не спасёт больница.
Вскрывает тётя Каролинэ вены средь кошмара.
Слугу седого и больного ночью даже воды
На Эльбу манят, чтоб топиться.
Затем: почти уж прощена роднёю эта пара.
Однако длится отчужденье годы.
Сонет 28
Хэрр доктор Мюллер будучи асессором уже,
Но карьерист и для домашних всех тиран,
Служа в посольстве в Уругвае, был лишь драгоман,
Мечтавший быть послом, став чьим-то протеже.
Профессор из Китая был подкуплен в кутеже,
Чей доктор Мюллер получил даосский талисман,
С ним быть ему послом (вопрос — в какой из стран?)
И доктор Мюллер начал путь по выбранной меже.
Вот начат курс посольской пропедевтики:
Как гнуться, чтоб достичь всех благ для всех сторон,
Как клясться, возводя для всех доверия оплоты.
Но вдруг — хэрр Мюллер весь во власти фармацевтики,
И переучиваньем увлечён безмерно он,
Пилюли пробуя и для микстур мешая сам кислоты.
Сонет 29
Дородный бюргэр ночью бдит, слезу пустя,
Пружин матраса коль скрипит смешок,
А в уши всё пищит девица, вызвав шок,
Что он, конечно, ей сейчас зачал дитя.
Упит, он, смеха с гневом хлыст сплетя,
Тут вскакивает прям в ночной горшок:
«Не мальчик я тебе, не потрошок,
Не ровня я тебе, чтоб ты, мутя,
С меня содрала б алименты, не таков,
Что, симулируя, к себе привяжешь как соху!
Во мне Величие владык, да, я из тех
Кому, ты лишь приподнимаешь край портков
И, коли что-то там надуется в паху,
Возложишь на себя для собственных утех.»
Сонет 30
Ромашковый чаёк пьёт старец после сна,
В халате в кресле он, пред ним в дозоре
Собачка с тихой грустью в нежном взоре,
А за окном, слепя под солнцем, снега белизна.
Незрима старцем, входит Фея, чуть грустна:
Смерть от удушья старца, уж проиграна ей в споре:
Когда бы ей его спасать не надо было б вскоре,
Лежал бы трупом, чья для выигрыша смерть была б ясна!
Когда Спаситель верен, в смерти прелесть наслажденья!
И старец, перед тем как впасть ему вновь в забытьё,
Сморкается в платок, глядит, сопя, в окно.
В надеждах феи, что не долго ждать ей тела охлажденья,
Всё достоянье старца ей досрочно в Книгу внесено.
Но спора проигрыш ещё так долго злит её!
Сонет 31
О не всегда криви свой рот ты как к несчастью
Таким нахально-алым, но смешливым простаком,
К чьей твёрдой мякоти я всем во мне влеком,
Что для хуленья частью и для смеха частью!
Открой свой рот, чтоб в зев твой как к причастью
Я, словно в храм, тянулся б розоватым языком
До язычка, сладить что будет мёдом с молоком,
Открой же шире, прояви же волю к соучастью!
Ведь в нас потоки, чтоб единой стать рекою,
В твоей сладчайшей изо всех земных пещер!
О, нам не угрожает мир как наважденье,
Покуда с бурной страстностью такою
Мы, слившись нёбами, забыв про их ощер,
Тот плод, что сам в себе вкушает наслажденье!
Сонет 32
Раз в полночь бесноватый ( хоть в убогом
Душа чиста, ну прямо твой асбест,
И даже, вобщем, из библейских мест)
В дверь кирхи ломится, вопя перед порогом.
Служитель кирхи в крик: «Прочь, позабытый Богом!»
Но энергичный не помог ему протест.
«Мор! — воет бесноватый, — мор тебя изъест!
Мошенник! Жирожор!» (и дале тем же слогом).
Засим служитель тот — анахронизм.
То значит — смерть при боксе. Но ( о, фреска!)
Усажен труп и бесноватый, строг, пред ним,
Доклад тут делает, на тему: Фетишизм.
Явившись, полицейский в хохот от бурлеска.
(Но всё ж наручников практичность чтима им.)
Сонет 33
(С картинки прямо) гибкий акробат
Карабкается по громоотводу,
Однако то ведет к недоброму исходу —
(Несчастная любовь с чредой растрат)
На высоте он принимает сублимат
И вниз с улыбкою летит к народу.
Но ловит врач его. И после гноя, йоду
Здоров и вновь вступает на канат.
Но он теперь в сравненье с прежним тем
Халтурщик — в селезёнке резь. Да к счастью
Княгини взгляд привлёк, хоть хромоват.
И знак её ресниц сближает их затем:
Обвенчаны (пусть тайно). Высшей властью
В дворянсто возведён, к тому ж и майорат.
Сонет 34
Плешивый достаёт себе парик,
В отель сопровождает юных дам,
Клянет года, себя украсив: «Нет не хлам!
Нет-нет! Ещё совсем и не старик!»
К чужой супруге на мосту он раз приник,
Хоть ночь, муж видел, и дуэль — от пули драм
Лишь в ухе звон стоял, как если б там
Зудел комар, себе устроивший пикник.
Портье в отеле каждый раз (ну прямо плач):
«Щадились б!» А в ответ лишь: «Fare!» невзначай.
И с тем — удар хватил! В снегу лежит он нем.
И в Шаритэ плечами пожимает врач.
Доставлен нА дом «в таре» труп. (Но всё ж на чай
Красотка ждёт его, любви предаться чтоб затем.)
Сонет 35
Страна оглушена войны трубою,
Разлёты пуль с дубов срезают ветки,
Хэрр Поля Битвы день и ночь, уставясь на разметки,
У карты на стене, готовясь к бою.
Охрана бдит — не докучали вестью даб любою:
План битвы, вызрев, скинут с плеч, и ( что рулетки)
Руль Государства-Корабля закручен. Из виньетки
Взирает маршал-монумент с отвисшею губою.
В саду уж занят стол пивком, войскам служа примером,
С ухмылкой полководец пьёт: под голубков рулады
Осады позабыты им ( да что за охи-вздохи!)
Затем он на траву ложится полным кавалером,
Позднее саблей, с адьютантом прянув из засады,
Они коровьи рубят свежие лепёхи.
Сонет 36
Фюрст Икс — инкогнито в томительном вояже,
Чьё сердце выкрасть жаждет шлюха, и в отеле,
Дождавшись случая, (семнадцать лет, но в теле)
Его послушницей столь распаляет в краже,
Что к жизни низкого сословья фюрст нисходит даже,
Живя в ночлежке с ней ( как никогда доселе!),
Где при интиме поверяет: он на самом деле
Метис; та верит, фюрст хохочет, сам себе всё гаже.
И тайна сбыта! И в демократической газете
Инкогнито раскрыто — «фюрст!» Но от «ура» с парадом
Бежит в карете тот («...и лишь в одной перчатке...»)
У склепа предков он затем, покаясь, на рассвете.
Но позументщик там с кнутом вопит вдруг рядом:
«Что? Ваша Милость?! Вижу по повадке!..»
Сонет 37
СузАннэ к пляжной шествует кабинке:
На ней шелка. В цилиндре господин,
С моноклем (не стыдясь своих седин)
Идёт за ней по дюн ложбинке.
«ХудОба.» — приговор его. Но в паутинке
В кабинке смежной в щёлку этот паладин
(Хотя предполагался им костяк один)
Богиню зрит, (и не в простынке)
Что, грациозно приподняв кувшин,
Вкруг бёдер воду льёт у лона...
И тут, как будто одолел его недуг,
(Так всяк, кто раздражён) сей исполин
Бежит в леса, где не без стона
И сгинул (топи были там вокруг).
Сонет 38
Бухгалтер фирмы бьётся над балансом,
И рафинированней не отыщешь доки:
В подсчётах молненосен, и, хоть впали щёки,
Всё ж дивиденды за словес видны авансом.
Припав к конторке, как повержен трансом,
Он под зелёной лампой слепнет, дабы в сроки,
Совсем истерзанным от цифр мороки
Закончить всё, сложившимся пасьянсом.
Воскресным днём же: после ванны (и клистИра)
Подобно дару, перед ним на льне скатёрки
Вино с крольчатинкой на завтрак (с пылу с жару!)
Затем, наполнив портмоне (уже транжира,
Душой и телом что постился у конторки)
В загул идёт он, прихватив танцовщиц пару.
Сонет 39
Отшельник с острова, Всевышнему служеньем
Кто в умерщвленье плоти был к себе столь строг,
Что пантеон святых уже сейчас украсить б мог,
За это презираем был мирским всем окруженьем.
Молитву постника прозвали все попов гаженьем,
Хотя молился он, уйдя с мирских дорог.
И так отшельник от глумлений всех продрог,
Что пыл пророчества для уст стал жёлчи жженьем!
Коварства козьням же, увы, преград на свете нету!
Вдруг от одной вблизи стоящей полуголышом
Хихиканье святой услышал, что к нему имело отношенье!
И кончилось всё как у тех, кого терпел он поношенье:
От той хихикавшей сам получив липучую конфету,
И вкус распробовав её, отшельник обзавёлся малышом!
Сонет 40
В мольбе взывает дама, дряблая лицом:
«Ах, Jesus, замолю ль грехи, что многи!»
Коленопреклонённой отказали ноги,
Когда-то стройные, налившись как свинцом.
Кто думает о покаянье (не перед концом!)
Когда так в юности влекут любви дороги,
Лобзаний и объятий пыл. (О, боги!
Сам принц Кирилл! Каким был удальцом!)
Но всё кончается — в унынье лИца.
Судьбы ухабы — к девяноста и казаАки
По гардеробам цирков точно крабы.
С преклонным возрастом кокетке ль сжиться?
И юных дам охватит ужас (цель атаки),
Коль поверяю это им, утешить после дабы.
Сонет 41
Монахинька гуляет по поляне,
Из рощи слышно пенье Филомелы.
Тут — юноша: любви мол в сердце стрелы,
Овладевает ей... бросает, и как ране
Ся в келье бдит, но понесла. И вот в сутане
Епископ плоть её крушит, затем, белей омелы,
Она за грех свой у столба позора (иль у стелы)
Пред гневом черни, что позднее на кукане
Её по грязи тянет. Слава провиденью,
Что позже гнев угас, и Право (к эпилогу)
На появление младенца уцелело всё же.
Бедняжка, странствуя затем, под кедра сенью
Дух испустила и в Эдем нашла дорогу.
Где тот ( из строчки третьей) ждал её на ложе.
Сонет 42
Сбежавший с каторги (в пылу ожесточенья)
Осел на острове, пернатыми объятом,
Но, хоть загара лоск сиял на конопатом,
Бледнел он, ужас вспомнив заточенья.
И вот среди спокойных лет теченья
Сий зрит в отеле бывшего собратом —
Тут план рождён: обворожить подкатом
Красоток двух, в годах, для облегченья,
Богатых, но морали чтоб в них тоже доля.
А тут и перлы на песке (из сметы) возлежали,
И хоть причуда за причудой в них пригреты,
Но нерпреклонна к преступленью воля!
В конце концов те две, полны печали,
В шкатулках только сих мужей лелеяли портреты.
Сонет 43
В мечтах юница открывает со стыдом,
Что бесподобного красавца б полюбила.
Об этом мать извещена, чьей опытности сила
Фантазию сию студИт с большим трудом.
Пытаясь страсть унять, в дубраве за прудом
Юница бродит, стоны сдерживая пыла.
Но страсть не любит отступать (спасает лишь могила).
Индифферентность — нимб пушка над вызревшим плодом.
Тут зрит и юный франт сию, глазам своим не веря.
Он дару рад без трат, шепча фривольным хватом:
Жеманиться не станет долго — только больше жару!
Юнице приглашенье шлётся: тайна, мол, вечеря.
Дружок там тож, все упиваются мускатом:
Паденью девы франт с дружком потворствуют на пАру!
Сонет 44
Богачка тётка любит рыбные консервы.
А тут бурчанье после, бог мой, в животе,
И, где ни встанет — место мокро! Видно, те,
Кто произвёл их, отравить желают, стервы!
К тому ж: едва сия поправит нервы,
Вновь видит ночью: в коридора темноте
Свеченье, в коем (при её то слепоте)
Шестёрка гномов в масках (формой — червы).
Её связав, они её же пьют ликёр,
С неё за то, беря «деньгу»! Затем всей бандой
Она оставлена без чувств. И я не лгу
Что в довершенье: каждый этот визитёр,
На деньги тётки лавр купив, гирляндой
Со смехом украшает «старую каргу».
Сонет 45
Всегда (и даже коли спит) была сигара
У шурина (один из двух) в губастой пасти.
Одет спортивно (без подтяжек), кудри в масти,
Поджар он был ( лишь взглядом, как с угара).
Под мышкой вечно у него была гитара.
Он — исполнитель серенад, чьи бодры страсти.
К тому ж за юбками охотник (но отчасти).
А вот таких и поджидает кара.
Да-с, паралич, и лишь зрачки горят от жара,
Лицо землисто, нос весь в корках, чернь по коже —
Портрет не вкуса моего, хоть одр в оборках!
Да так и надо, похотливцам! С одного удара,
Его откладывая долго, рок сшибает всё же!
Да, смерть всегда играет на закорках!
Сонет 46
Залитый солнцем, но уставший жить, чудак
На озере вдруг со скамейки разом
Ныряет в омут и идёт ко дну (не водолазом)
И не без вопля перед тем — и это знак
Для офицера (он гулял поблизости, как всяк),
Кой прыгнул вслед, что посланный приказом,
И спас несчастного. Но тот с решительным отказом
Благодарить пощёчину влепил спасителю (и как!)
Что тот закукарекал. Правда, публика тут с ходу
Предприняла шаги всё ж: сим двоим налив коньяк,
Их подкрепив в тени, засим: с «Господь, им помоги!»
Они, решить всё дабы, снова шатко входят в воду.
И оказался человек умней мартышки? Коли б так!
Как жаль, что после на воде лишь виделись круги!
Сонет 47
(Не всякая афера буднична для взора)
Раз лавровишневый стянул бедняга сок:
Бутылку сунул в свой сапог и наутёк.
Хотя по виду и не походил на вора.
А обворованный зашёлся весь от ора,
Когда к Суду люд татя поволок.
(У обвинителя цилиндр был высок!)
Повесить — было словом приговора.
Тать подчиняется судьбе: восходит на помост.
(Заря алей, совы крик над дубами...)
Но тут: жираф, беглец зверинца, из аллей,
Кой, вафлю дожевав, поджав свой хвост,
Вытягивает шею и, сверкнув зубами,
Петлю откусывает враз! Спасён сей дуралей!
Сонет 48
Из яблок яблочный готовят мусс.
Мы лакомились им в «Am alten Burg».
Вдруг на меня летит знакомец (подлость пург!)
С «Да ты ль?!» — и, как гранита брус,
Мне на стопу, и там стоит, не дуя в ус!
От боли я взываю: «Где ж ты, Демиург!»
(Мне зовы горя удаются — всё ж я драматург!)
А тот съязвил: «Из-за сапог?!» — войдя во вкус.
(Издёвка ся мне и поныне как укус!)
Ступня опухла, боль, как зверь, бросает в дрожь —
К мозольщику я (прям оттоль) вломился в дверь.
А всё — сей мусса яблочный искус!
(Он, кстати «заиграл» во мне — на помощь кто ж?!
А вкус? Штаны меняю чаще я теперь.
Сонет 49
Альп покорительнице угрожает фён,
А к победителям была причислена заране,
Имея опыт. Но теперь внутри её, в тумане,
Страх восстаёт, в ней вызав жуткий стон.
Ни вверх, ни вниз не может — страшный сон!
Тут здоровенный псих её (козёл в его капкане)
Спасает. Но в своей хибарке, грязь ей смыв на ране,
С её порвавшихся штанишек взгляд не сводит он.
Тут перехватывает дух в её груди,
Пот у него — они серее пепла из вулкана,
Внезапно лепит он свой рот прям на её роток —
И аккуратным поцелуем (без «уйди!»)
Тот отвечает — заживает рана!
«На ты» уж вскоре... ( В том — грешок? Порок?)
Сонет 50
Нередко не дойдут до школы два мальчишки:
Стоят с утра в Зоологическом саду
У кенгуру иль со скамейки на пруду
Бросают птицам завтраков излишки.
Вины не чувствуя, с портфелей «вышки»
Они сластями кормят какаду...
Там и находит их Учитель (на беду)
И напускает свой язык на их делишки.
На следующий день они стоят пред классом,
У сюртучков своих раздвинув полы,
И прям, как вектор, рядом сам Директор.
«Сейчас на сторож навестит! — он извещает басом.
Затем: багровые полоски кажут попки детям школы.
То контролирует на месте хэрр Инспектор.
Сонет 51
Кутила граф: белёсый щёк опал
(Знакомый тип?) с асессорским пробором,
Стал опускаться день за днём с позором
От пьянства — за бокалом вновь бокал!
Семейства сбор, а тут почти скандал —
Упился в стельку, даже под надзором.
Да, положеньице: свихнулся б с бреда ором,
Но вот спасенья лучик засверкал!
Леченья под конец ( даб тягу превозмочь,
Подсказка чья ль?) граф бдит в любовной вахте:
Её отец — миллионер! И вот развязка:
Развязная (дельца закваска) дочь
Ему всецело отдаётся на своей же яхте,
Отец смиряется. ( Неужто сказка?)
Сонет 52
Ох, девонька, коль с золотцем вдвоём
Ты будешь (яблонька в цвету прям у окошка)
И потревожена в постели будешь (нет, ни кошка)
Нахальным, без понятий, воробьём —
Не вскакивай, подумай всё ж о том о сём,
Не то от сна лишь с пеной будет плошка,
Надень узду на прыть, чего скакать как блошка,
Побудь в кровати, терпелива, в неге дрём!
Смотри: имеет деток воробей,
Они чирикают про пудинг, а по сути
Позавтракать хотят: давай скорей —
С тобою ж рядом (как индус в рубахе), хоть убей,
Спит золотце. А от него коль станешь Mutti —
Будить судьба будет тебя со злобным «Эй!»
Сонет 53
К полуночи вскочил я на коня
И поскакал через мальтийский лес.
Тут облик женщины среди ночных древес,
При лунном трепете восстав, сразил меня.
Она казалась столь нага, к себе маня,
Что во влечении я вновь к любви воскрес!
Приблизясь, вижу, что стара — попутал бес!
Да и в мозгах её бессмыслиц толкотня.
«Должна тебя поцеловать!» — речёт она у шпор.
«Ещё есть время...» — я в ответ, а сам поник.
«Нет! — стонет, — Лишь сейчас, умру а то!»
Сошёл с коня — галантен с давних пор —
Она на нём уж — и как ветром сдуло вмиг!
Желал тут в шкуре быть моей бы кто?
Сонет 54
«Ещё мала я, а уже чего ж так влюблена!?»
Спросила МИми у сестры. Та, что наседки,
Клюёт, рассевшись на комоде, скисшие объедки,
Облюбовавшую блоху, ловя со сна.
Затем расчесывает лохмы — треск аж из окна!
К свиданью (ей свинарь назначил у беседки.)
И наконец-то отвечает: «Миленькие детки,
Я тоже рано о любви запикала — пьяна
В четырнадцать и отдалась, сестрица,
Забывшись вшою, всё желая, всё сгубя —
То было дурью, каюсь, да большою!..
Когда б не это, не взбеситься!..
Поэтому совет: Попридержи себя!
(Я диалог вбираю их всей в синяках душою!)
Сонет 55
Мэхтильд льёт воду на себя в роскошной ванне
В «ТэхтЭль Мэхтильд» (то банный дам союз),
А зеркало в оправе роз и муз,
Ей кажет стройность ели в дивном стане.
Вся затонув в своей красе, она забыла ране
Дверь затворить, и вот (какой конфуз!):
Слуга несёт поднос средь шёлка блуз,
Где три яйца с начинкой в майоране.
На столике (в перчатке белой, твёрд рукой)
Всё разместив с вином, речёт сий с постной миной:
«Уж подано, сударыня!» И вновь уходит прочь —
(Да что ж в глазах его такой души покой!)
Мэхтильд не ест — в ней дума стынет льдиной:
И не оскалился ни разу — видно, не охоч.
Сонет 56
Почти что сорок лет, осмеивая брак,
Учёный даже и не помышлял жениться,
Пока с собой его лукавая девица
Ни обвенчала. (И за просто так!)
Жена едва, а уж нудИт: « Раз из писак,
Пиши! Дабы к деньгам вела страница!»
Тут и младенец также поспешил родиться.
«А кто отец?» (Уже без шуток вопрошал простак.)
Ещё ребёночек, беззуб, меж луж
Большие пальцы ног сосёт в слюне счастливой,
Вдруг открывается — тут семени подлог:
Давно уж рогоносец — муж!
Ребёнок мрёт (по слухам: подавился сливой)
Жена в бегах. Муж за науку. Нем и эпилог.
Сонет 57
От многих бед Эмиля жизнь шла наперекосяк:
То из глазёнок голубых сноп искр секут пожара,
То переносица в лепёшку от удара.
Так и шатался в плаче к Богу (прям слизняк!)
Пока не пал в сугроб, где бед поток иссяк,
И нежный свет затем негаданного дара
(Расположенье Дамы) вдруг после кошмара
Его согрел, и сей женился холостяк.
А после свадьбы юный пыл покинул пьедестал:
Влюблён котом, да полный нуль мужскою мочью,
Жена ж рожает и наследничка при том,
Но робче он (от непорочного ль зачатья?) стал,
И одиноко снова дремлет каждой ночью...
Да кто ж его погонит к счастью вновь прутом?
Сонет 58
В бордель заходит знатный муж (любви запрос):
Девиц разглядывает в неге полусвета,
И выбор падает на Хэдхэн, ибо прелесть эта
Блондинка вся — вплоть до срамнЫх волос.
Ночь коротка — к утру «решив вопрос»,
Сей муж на улицу выходит, и в лучах рассвета
Тут паутинка, так легка, бабьего лета
Ему внезапно задевает в крупный нос.
На чох его «Здоровы будьте!» раздаётся — там
Крестьянин сзади, а в ответ: «Ох, дурья пасть!»
И этим муж сей сам напасть привлёк!
Стесняюсь уж сказать — к каким местам,
Но повредил ему крестьянин ту же тела часть,
Что ублажала ангелицу Хэдхэн. Да-с, урок!
Сонет 59
КитчИнек БаналЕвич-фон ТривиалИнски
Сидит в кафе, задрав орлиный нос.
Ему не служит Муза (Вот больной вопрос!)
Но б ей могла быть (мысль поэта) фройляйн Риндски.
Тут и она: на тУфле бант развязан (так по-свински!)
И на колени пав, что твой покос от кос,
Сей вяжет бант поверженный колосс
Со стоном: «Я люблю Вас! О!» (по-паладински!)
Стон действует — его чарующей струной
Улыбка рождена (преддверье страсти),
А от Патетики, что в нём, такая дрожь!
И, отбродив вином в обоих, стона зной
Уже течёт блаженством в нижней тЕла части,
Но Этика не покидает верхней всё ж.
Сонет 60
Глубокой ночью: храп могильщика в постройке
(При морге), колокольцы виснут с дуг,
Звоня порой (Одна из электричества заслуг!),
Коль труп шевелится на полке, точно в койке.
У дочки Йэттхэн, как к шитью и кройке,
К садовнику любовь: как если б уж супруг,
Тут звон действительно! О, Jesus! О, испуг!
Мертвец очнулся, что скончался на попойке.
«Ах, Фритц! (сей из Бестравных — славный род)
Мне страшно! Бог мой! Что за звон в ушах!
Бужу отца, — лепечет Йэттхэн, — путь уймёт!»
«Брось!» — тот в ответ и на неё (как в огород!)
Мертвец бежит и оттого лишь гибнет в камышах,
Что без невесты не желал спать дальше этот Кот.
Сонет 61
Адам до яблочек охоч и Ева нынче тоже —
Ночь карнавала в Парадизе всё ж перед постом.
Гремучий Змей во всю гремит хвостом —
Ему оладьи подают с овацией на ложе.
Он их вкушает с мёдом с блюда, и, похоже,
Склонять к Греху забыто им под фиговым листом —
Познания Добра и Зла тут Древо без истом
Уже само себя трясёт с: «Да что же это, что же!»
Бесплодно — тут и Древу Жизни смех не превозмочь!
Хохочут все: Адам и Ева, Змей (у Евы паха),
Сам Бог с улыбкою вкушать Свободу всем даёт.
Архангелы с высот вещают: «Скоро Ночь!»
Однако ни один не ощущает страха —
Поскольку предстоит гульба ночь напролёт.
Сонет 62
Жила раз в Капуе (как помню этим часом)
Уродка: горб, на костылях, к тому ж крива на бОк.
(Смещён был также ненормально и лобок.)
Мать умерла, отец был папуасом.
Не выговаривала р — так — «ягуа...» и басом,
А также собственное имя — ни разок,
Но всё ж любви хотела, и отец изрёк в свой срок:
Отныне ка Буа ты, и утешил плясом.
И девушкой-то не была, но раз под своды
Музея Анатомии, зазвав лишь на часок:
Гермафродит! — изрёк директор. Тут ему все оды!
Отныне юноша она — « красавец Гектор», годы
Помолвлена ( слепа невеста и хрома, в чём прок!).
Отец сияет, оплатив все полностью расходы.
Сонет 63
С луны свисает пёстрый кратер прямо к дому,
Оттуда выползает клоун (норд-американец,
А по фамилии он Браун) призрачный поганец
С паучьими частями тела, что вгоняют в кому.
С балкона девушка, (уж погрузясь в истому,
Слегка оттягивала лиф) вдруг ощущает глянец
Двух крыльев за спиной и начинает танец,
Глотнув раствор квасцов от страха вместо брому.
Она упархивает — призрак настигает всё же,
В томленье за крыло схватив осатанело,
И, взмыв, по кратеру, они летят сквозь тленье,
И бледный луг луны своё готовит ложе,
Разбойник-клоун там лобзаньем обнажает тело,
И сломлено без слёз её сопротивленье.
Сонет 64
В столицу в гоночном автО въезжает Сатана,
Гроссмама рядом, цель визита: сватовство.
Он как (всего) Его Превосходительство,
И титульно Её как Светлость с ним она.
И в Гранд-Отеле свора слуг в поклоне склонена:
О миллиардах шепчут — их-то мотовство
Уже готовит сей жених на Рождество,
Что вкус последствий от сего узнает вся страна.
Без промедленья приглашенье во дворец:
Императрица разливает чай сама,
Принцесса в жениха мгновенно влюблена,
Фюрст Шнуттбус получает в дар с идеями ларец
От (Лже-)Мудрейшей ( прок от коих — нищеты сума)
И Ангелом у всех придворных признан Сатана.
Сонет 65
Жил-был чудак, идеей одержим,
Что он и есть — давно умерший Ной.
Ковчег построив, в нём свой скарб с женой,
Он запер, мол, теплей ей будет там, чем с ним.
Она же мёрзнет там, внутри, к слезам своим
Во вздохах прибавляя: Ай! да Ой!
А он вопит, как на копье, ей: «Что за вой?! —
И проклинает ( а ведь тихим был таким) —
Потоп грядёт! Утопнешь же такой!
Узнай меня ж! Иль я тебе не Ной?!
С тобою, жаба, расплодился бы: с одной!
С хлебами, яйцами, и маслом и мукой,
Я б водам противостоял, как Старец тот, иной,
В ковчеге сём, задраив б люк перед волной!
Сонет 66
В одном вблизи от замка скрытом гроте
Живёт прабабушки ехидства полный дух,
Что любит правнучкам терзать порою слух,
У тех её коль родовое имя не в почёте.
Как рода сбор — прабабушка в круговороте
Творенья сладкого фамильных заварух!
Вот нычне: надавать её нечтущим оплеух,
Явя наследницу всего в им неизвестной тёте!
И в галерею замка, чтоб упиться драмой,
Портрет наследницы повесив с мощной рамой,
За ним как дух прабабушка скрывается сама
И в галерее ждёт: где правнучки уж вскоре,
Портрет наследницы увидя, изойдутся в споре,
И будут выть с тоской во взоре, сойдя с ума!
Сонет 67
Одною сказочной страною правил Гамадрил,
Имея в ней боле полутораста жён:
Они смеялись, лили слёзы, рвали фрукты с крон,
Мяукали, как муж им предопределил.
И как-то ночью ( тишь была могил)
Одну из жён, чтоб пожевать, отыскивает он,
Другие ж видят это, словно жуткий сон,
Где полною луной апрель вдруг засветил.
По вкусу та ему пришлась — и кости проглотил!
И, успокоившись душою, Гамадрил заснул,
И долго слышался, что гул, пищеваренья звук,
Когда ж проснулся — белый свет ему вдруг стал не мил
Без той жены, и он, взревев, как в гоне мул,
Венчаться сразу вновь пошёл от нестерпимых мук.
Сонет 68
Своё сердечко заложить хотела б Эммэлина,
Несёт в ломбард — там раздаётся смех,
Но, так как заведенье сё не для потех,
Оценщика серьёзна вскоре мина.
А Эммэлина (ведь долга оценки всё ж рутина)
Тут молвит: « В сердце я храню от взгядов всех
Любовь единственною из моих утех
К тому, кого холеры отняла година...»
И слёзы у неё... Оценщик потрясён.
И тут черта подведена уж под подсчётом,
И в голосе (хотя педант) слышна труба услад:
«Чистейший бриллиант, — определяет он, —
Сердечко это! С чистоты его учётом,
Сто тысяч за него я выдать просто рад!»
Сонет 69
Кольцо в фекалии упало у КарлЕна —
И вот: слышны его в уборной монологи.
Но что судить там да рядить, как демагоги,
Коль символ брака надо выручать из «плена».
«Уду ли взять — всё ж глубина и пена?
Иль после засмеют от этакой подмоги?
Уж лучше, чем жена-шаболда, нет! О боги!
Заквакает, что тут была измена!
Возьму уду, пусть тешатся эстеты!»
И через миг уж удит в нечистотах.
Вдруг голос старца раздаётся за забором
(То маг зовёт из государственной кареты):
« Брось, не плещи в своих мирских заботах!
Возьми назад своё кольцо!» (А сам — сияет взором).
Сонет 70
Из гроба вылез безалаберный скелет,
Кой всё ещё ведёт себя как Дон Жуан,
И глухарём кричит, в любовной страсти рьян,
На брачном ложе — но за столько лет
Там никогда барочный не звучал Дуэт!
Хотя жених в гипюре был, из дальних стран,
Юна невеста — золотой фазан!
И в браке сын рождён (в последствии кадет,
Командующий на войне, но вместо чтоб —
Отвергнут девой, с травмою души —
Атаковать врага своим полком,
Он паралельно с тем бежит, а не встечает в лоб!
Отсюда и отставка, жизнь в глуши.
Теперь лежит в фамильном склепе под замком).
Сонет 71
Забальзамированных Трех Волхвов тела
Переправляют через Тихий океан.
В порту их нежно водружает кран
На крейсер. (А как раз война была)
И в океане англичан подлодка, хоть мала,
Пробила днище корабля. К тому ж и ураган,
И рулевым, к несчастью, встал тупица Йан,
Кой курса разобрать не мог, поскольку мгла,
И в голове (упит вконец) сплошной туман,
А врач-болван ему то предлагает огурец,
То кровь пустить, даб рейс продолжить. И тогда
Волхвы, ожив, кричат: « Где капитан?!»
Найдя же, в рот засунув кляп, с «Ах-ты-подлец!»
Его кастрируют. (Не басил больше никогда.)
Сонет 72
Красавец раб зрит приближенье баядеры
(Он черпал известь, наполняя мех),
И, бросив дело, на глазах у всех
Её целует — тем запрет нарушив веры.
То видел жрец, и раб отправлен на галеры.
Но баядера влюблена, хоть в этом грех.
И вот: съев ( с опиумом ею присланный) орех,
Раб, точно умеревший от холеры.
Влюбленной «труп» уложен в саркофаг,
И на корабль его занес из цирка слон,
(Её ж он спрятал в хоботе своём.)
Огромен мир. В Одессе цирк. Аншлаг!
Раб после плаванья по морю воскрешён.
И развлекаются вовсю влюблённые вдвоём.
Сонет 73
От злобы жизни, что меня крушила билом,
Мной было решено расстаться с ней,
Прощальное письмо оставив, я в один из дней
В прощальной горечи натёр верёвку мылом.
Почти повис в петле — и тут как от камней
Окно разбито — Дух влетел светилом,
И мы схватились с ним с невероятным пылом,
Как было всё — теперь моим наследникам видней.
А мне не вспомнить. Ощущая в жизни перемену,
Теперь живу я на другой какой-то из планет.
И жизнь ли — уксус на Земле — мне дела нет.
Тут счастлив я, живя стеною в стену
С тем Духом, и в моей мошне полно монет.
К тому ж не помню: жил во зле я сколько лет.
Сонет 74
Лишь в Маркусе* чти своего хранителя на страже!
Тогда повеет от войны вновь мирною сиренью,
Опять доверье ко всему послужит вдохновенью,
И будет открываться взору ангел в кате даже.
Нет духа на Земле, судил кто б праведнее в раже,
На Канта взгляд победный лишь его дарован зренью.
Мир будущего сложит гимны каждому его прозренью,
Хоть глупый мир вокруг него в презренья эпатаже.
И Солнце Ясности не только засияет оку,
Но даже (Фауст. Часть вторая.) зазвучит для слуха
Напевом Мудрости Расцвета Золотого века:
Очнувшись, к Правде мозг вернётся как к его истоку,
Смысл восстановит Красота, где в нём была разруха,
И вновь божественным и добрым будет сердце человека.
*Эрнст Маркус (1884 — 1928) немецкий философ.
Сонет 75
Крадясь на цыпочках, убийца в коридоре,
Святого государства чтоб крушить оплот
В лице Достойного, хоть тот во сне не ждёт,
Что унесёт чёрт душу праведную вскоре.
И вот убийца нож занес с решимостью во взоре
Его воткнуть, но, пробуждённый вонью нечистот,
Достойный древний пистолет мгновенно достаёт,
Стреляя сразу, будто бдел всю ночь в дозоре.
В крови злодея корчит мука смертного озноба,
Достойный же над ним, как если б виноват,
Склоняется, шепча с печалью «Брат»,
Но тут в глазах злодея вспыхивает злоба,
И нож Достойного находит с «Ты дегенерат»,
Затем, с судьбой смирившись, умирают оба.
Сонет 76
С рукою на ширинке строг как кататоник,
Я на тебя давлю, раз ты не параноик тоже,
И спрашиваю: как, со стоиком быть всё же?
Эгоцентрист ли, кто такой софроник?
Тут дыбом у тебя вихры (как конус свитка хроник),
Ты мнишь: антропософом мне не быть, похоже,
И безрассудство у меня геройств любых дороже,
И ты срамишь меня: «Безмозглый ты миноник!»
Ты к дам врачу меня шлёшь тёплым словом
С диагнозом, что я полярно вою,
Но вместо гонорара вопль мой: «К счастью!»
Квалифицирован тобой беспутным звероловом,
Как если б сдвоенный орёл был над моею головою,
Орёл, из философий частью и бессмыслиц частью!
Сонет 77
Минона посвящает хэрру Критикану,
Моля пощады у суда, сий свой сонет.
Я не бессмертный как иной большой Поэт,
И мне смешно, прими тот сё как соль на рану.
Обычно тих я и роптать вообще не стану,
Хотя достоин лишь презренья плут-эстет,
Кто неустанно чистит свой фонарь, чей свет
Не просветит и мямлю, услыхав его осанну.
В моём мозгу всё лает Заратустра
На Канта в бешенстве. А встретился бы МаркУс —
И Ницше, может, не расстался с белым светом.
Жизнь (как и страстный старец) обвиняют: frustra!
Не выгнется ни разу triomphalis arcus.
Иль непростителен мой даже трёп об этом?
Сонет 78
На Папу Римского направив мордочку, что свята,
Да и на Кайзера к сему, вползя министру с крёхом,
(Куда? Я не скажу.) он забывает гнева гнать всполохом
Внутри греховность, что его же светом там зачата.
В служенье Богу чистота ему важна прелата,
Но вместо пороха разит он пудрой, что с подвохом.
Стоит ли с Библией на поле брани он со вздохом?
Нет! Кротость не даёт ему вкусить судьбы солдата.
Ведь он душой почти апостол верный Иисуса,
И гением войны охвачен он по чину,
Спасителем Европы став от мерзостного мира:
Из ран любви, её нарывов, гноя он для вкуса
Католицизма всё сосёт в себя доктрину,
Чтоб от гранат вскипали души для блаженства клира!
Сонет 79
Во мне по жилам крови бурное струенье,
В тебе как вспомню Архитектора-Светило,
Что мне в твоих набросках зрение открыло:
Райхстага, всё из хрусталя, строенье!
Ах, памятником чтоб тебе однажды это было!
Быть может, РатэнАу* грёз в том претворенье?
Средь немцев деловитей нет! Ведь за вооруженье
Стоит стеной, как Англию бы это ни дразнило!
Представь всё это вот такой прекрасною картиной:
Макс ШЭлэр,** кто в гондоле мудрости, её же паладином
На всех бросает небольшие бомбы со слезою!
Когда ж Щит Чести и над всеми поднят всё ж рутиной,
Слывёт божественно-отважным он Национал-Блондином,
А Маркус*** так и неуслышан ни одной бодливою козою.
*Вальтэр Ратэнау — крупный промышленник и политик,
ратовавший за вооружение Германии.
**Макс Шэлэр — немецкий философ и социолог..
***Эрнст Маркус — немецкий философ.
Сонет 80
Юнцы в немецком фатэрланде (слава Богу!) есть:
Приоритет ясней им библии с гимнастикой
Пред интеллектуальной всей фантастикой,
Проф. БОмбарту за что хвала и честь.
Неся Геройства пламенную Весть,
Проф. Бомбарт мнит телесной пластикой
Затмить дегенерата мозг с его схоластикой,
Чтоб с Духа всем на Силу Воли пересесть.
Дух алебастром обесцветит кровь в свой срок,
Так плоть теряет государственность! Итожа:
Энтузиазм и Сила Воли побеждают рок.
Итог: с духовным проникнет и порок!
Бездушных же юнцов дубеет кожа
По Бомбарту: для стати Дух не впрок!
Сонет 81
Кто — сий? Его любвеобильны вечно щёки:
Для стихотворства частью и для пережова частью.
Глаза красивы (ах, душевно-голубою сластью!)
Красив и задней частью он (о, полусфер истоки!)
Покорность девственно гнёт выю без мороки,
На меленькую вошку с братской страстью
Хотели б он и Бог глядеть лишь, к счастью!
В дуэтах с ангелами он экстазов ищет строки,
Любви слагая гимны к их ознобу.
Святыми чреслами он любит дам (то диво!)
Кто ж сий Поэт? И гений Еврипида,
Живи тот, всё ж вмещён бы был в его особу,
Хоть стилизировано имя малость криво:
Да, Werfel — куб, но параллелепипед с вида!
Сонет 82
В Германии сатирик есть Иронии Приплода,
На «Мандрагору» (препарат) кто получил патент.
Где он — там славящий его фанфарный комплимент:
«Лишь он архангел-демонист всего народа!»
Нет не платоник он (как Вэдэкинд) другого рода!
Блондинов любит и брюнетов — был бы перманент!
Кокоткам на перинах сладок он как монумент,
Икону с ним велит иметь им обожанья мода!
Венки кафе полны восторгом от Него повсюду,
Он убеждённый патриот на Первой Мировой,
Лишь нечто несколько Его лишает блеска:
Он за границей (Ужас! Столько пересуду!)
За зрелость к возвращенью куш прикидывает свой!
(Сам Эдгар По — лишь половина от сего гротеска.)
Сонет 83
Не философствуй, Хаэккэль,* как человек природы
Тогда в любом президиуме будешь ты любим!
Ты Канта не поймёшь, хоть с гонором твоим
Всё утверждаешь, что постиг. Стыдись своей породы!
Нет, Канта Логику твой череп не вместит под своды,
А понимание её тобой — к лицу паяца грим,
Вы строите монистов кирхи? (Портмонистов зрим!)
Ну ждите знак: Mene Tekel! Да ждите годы!
Звучит красиво: истина в вине (в мажоре),
С Вильхэльмом Оствальдом (Учитель) под рукой
На питекатропа ты молишься при жоре!
Мир будущего ж очень быстро вскоре
Стыдиться станет кухни псевдофилософии такой,
И (Маркусу благодаря) есть яства Канта будет вам на горе!
*Эрнст Хаэккэль (1834 — 1919), немецкий дарвинист.
Сонет 84
Почти что божество прекрасный Тэодор,
В нём волк, с ним воют ангелы осадам!
Коль борода его при трёпе вдруг под стать преградам,
Его пред нами шельма, плут его же вышел в коридор!
На валуне чистейший из глупцов несёт свой вздор.
О успокойтесь! Не падите сразу, вняв его бравадам!
В соизмеримых духом ограниченность к отрадам
Всем кажет, что есть белый мавр, в их круг внося раздор.
И Вальдэна* сменив, за музыкой кузнец,
Чей эстетизм и магнетизм звучат её набатом,
Дух времени же фарса карнавального бедней.
О параллелограмм всех сил, в наживе чей венец,
И гений знаменит банальным результатом,
Ведь nemo obligatur ultra mosse. (С наших дней!)
*Харварт Вальдэн — издатель «Штурма», писатель и композитор.
Сонет 85
Как мир держать за лучший, если он химера?
Мой верный друг, тебе я выдам это в наших пактах:
Кажись всем гениальным и пробей в терактах
Словами-бомбами щель в черепушке изувера!
Кричи: «Господствуй стройка башни! (для примера)
О циклопическая, встань же на квадратных фактах
Лобзаний от любви, облаток при святых контрактах
И будь крепка, без остужения как вера!
О вознеси меня на крыльях, блеска став тетрархом!
О лунозеркало, чьё торжество лоснится плисом!
О человек мой, кто любим и стал мне братом!»
Тогда и жалованье зА год будет выдано монархом,
Тебе поставят памятник под тисом или кипарисом.
Тогда и смейся, плут! Ликуй дегенератом!
Сонет 86
Ловушки скрыты хорошо во тьме прохода,
Что в галерею волшебства приводит наконец,
Кому по нраву из Китая древлий маг-мудрец,
Там может в зеркале бродить подобьем мореброда.
Ты входишь в зеркало — и пред тобой в кораллах свода
Оранжереи всех искусств откроется ларец,
Ты восхитишься — тут «Хи-хи!» звуча как бубенец,
О не пугайся — это смех, совсем иного рода.
И смеха этого Учитель долго был иском тобой,
Его зовут Рудольф ( Пусть род останется секретом),
Он тот, о ком не знает большинство людей.
Он фолиант учёта держит пред собой,
Остерегать чтоб теософку свыше от идей.
Зачем? И в Зандэра энциклопедии нет ничего об этом.
Сонет 87
Сий старец с Бодэнского озера, (райх Мэсмэра вблизи)
Философированье делает затеею простой.
Он за науку Логику не держит, смысл не видя в той,
Блуждая лишь по философий прудикам в грязи.
Как антикантианцу с веретЕниц слепотой в связи
Ему совет мой: Маркуса прочти, а то свиной постой
Рождает псевдоскепсис, и патрон свой хотостой
Как труп припрячь во рту, тогда всё будет на мази!
Одновременно думать и вещать? Сверхкакаду,
Где мудрость говорит — закрытым клюв держи
И с миной Будды оставайся вечно в полусне!
Милей гораздо алогичной мути на виду
(Ландауэр ли секундантом — не скажу я у межи!)
Иезуитских ряс смердящие помои мне!
Сонет 88
Жил-был король-правитель Иудеи,
В ком благородство было от природы.
Он в Пруссии искал зависимой свободы,
Где славила газета «Крест» за то его идеи!
К сему в изданьях «Амальтеи» лицедеи
На речи короля вливали умащений оды,
Чтоб избежать вражды, которой годы
Мать Гею изводили прежде все злодеи.
И с золотою зрелостью незримого прозренья,
Со лбом, что как рубин, налившись кровью,
В Берлин летит король диковинною птицей,
И там, от некого орла прияв в свободе заверенья,
Он иудейским коршуном-стервятником с любовью
Решил кружить с орлом клюв к клюву над столицей!
Сонет (дадаистический) 89
Тренко патролло! Хардэн=Кэрр олеле:
Патролло Хейнрихьманн Траки! ТрикА.
Салуна Хауптманнгэрхарт, лани шика,
Шталампа РатэтнАу пассосс мовеле —
Ойанка Хаэккэльэрнст штиволль козеле!
Максилиноф патранка Харнакк вика,
Катаррхь акинка Шелермакс аштика!
Шолелиноф Дэмэль аси макреле.
Шолль больцен Ойккэн руд кампалинорен
Трэлль Эмильлюдвиг вакс кадЭр кисмЕт!!!
Катаратакта Вассэрманн больцано —
Йо коколль Эвэрс Хайнц пипи казано
Альраунелес! (хай Маутнэр Фритц!) минорен:
(И до любви Минона будет перекручен без примет!!)
Сонет 90
Нет, никогда мне не понять: зачем смех человеку,
Когда печальна так земная для него юдоль,
Где при рожденьи и при смерти только боль?!
Что смех, раз плыть в ладье Харона и счастливцу греку?!
Пасть дьявола зачем же смерти, раз от века к веку
Стать трупом столь не идеальна роль:
Вздымая кубок золотой, вот ты себе король,
Что ж к разложенья вони попадаешь под опеку?!
Поэтому не смейся, если в жизни где-то
Безумие комичным будет встречено тобой:
На заднице в хлеву хоть сидя б, пугалом одето,
При этом песни распевало б и трясло б печной трубой,
И конский хоть каштан жевало бы в соломе мило,
Не смейся, о, не смейся! (Это б слишком грубо было!)
Сонет 91
Услужливым не доверяйте должникам!
Они с отсрочек выплат долга ежегодных
Уже заелись, хоть вы ходите в голодных,
При этом вас же причисляют к дуракам.
Умён (как Кэрр*) будь — приберут к рукам,
Будь ясным (ШЭлэр** как), что им до благородных,
Раз вы на Мировой войне чесны в делах доходных,
С отсрочкой им, доходам таять, точно облакам.
А если вы, уже бледны и голова седа
От бесконечной по взыманью долга писанины,
В конце концов получите решение суда
На возвращение долгов хотя бы половины,
С решеньем этим также вам не возместить потерь,
Ведь будут ваши должники на пенсии теперь.
*Альфрэд Кэрр — немецкий литературный критик.
** Макс Шэлэр — немецкий философ и социолог.
Сонет 92
Мне мнится ординарным званье: Onkel
Значительней звучит мне титул: «Дядя»,
И благодарней в рифме, ну, к примеру, с: ладя,
Чем Onkel лишь с фамилией рифмуясь: Donkel.
Gemunkel (слухи) бы звучать должно Gemonkel,
Но слуху, что привык, звучит, как будто гадя,
В звучание его всё грубо, хоть шлифуй помадя,
Ну как Geschn;rkel (росчерк) превратя в Geschonkel.
Кто любит музыку сносить кота нахрапа?
А в Дяде милое звучанье, словно рама,
А в Дяде благородство, было что дотоле.
По анологии: чем Vater иль Отец намного лучше Папа,
И замусоленного Mutter или Мать намного чище Мама.
А благородство в Старый губит Старикашка-Olle.
Сонет 93
Да! У социалистов тоже шельмы есть велИки,
И при хороших чаевых их нрав уже не стоек,
Внутри у них крушимость всех их перестроек,
Хотя снаружи носят скопом красные гвоздики.
Напротив феодальны пусть (и даже если б дики)
Статьи у конституции (где слабость перекроек)
Своей душою с чаевых чураются попоек:
Вот так и я, свою корову сам доя б под крики
Телят смешливых и батрачек с батраками,
Вокруг кто стоя хохотали б с красные щеками,
Что у меня в хлеву шелка на голом теле,
Иль помещён самими счастья бы руками
В шкаф денежный бы с золота мешками,
Без поражений нрава оставался бы на деле!
Сонет 94
Молите лишь! Поможет! Возводите храмы:
Мечети, кирхи, синагоги, пагоды средь мира!
Молите в ризе, фраке и сукне мундира!
Любя конфессий ваших шумные бедламы.
В них войн чудесненькие поднимайте гамы
Среди побед и поражений, и смертей и пира,
Среди калек и вдов, среди унынья клира
Дев, девственников, плошек постной драмы.
Я не молю. Не нищий я для хора.
Я говорю (молить другие дюжи,
И не из тех я, кто Тельцов тут ищут, тоже —
Они зачинщики людского гнусного раздора):
«Оставьте хоть безбожным всё снаружи!
Я не молю — ведь не к себе ж взывать мне: Боже!»
Сонет 95
Смерть не приятна никогда, и всё же
Порой в ней мнится шутовста запал,
Как у дурёхи, что всегда сражает наповал
Ухмылкой на довольной этим роже.
Фитиль, зажжённый смертью на рожденья ложе,
До Страшного суда нас, вроде б, щекотал,
Но до сих пор собачий лишь оскал
Нас всех того лишает, что всего дороже.
Уйди! Иль факт бессмертья явлен был?
Да вся Земля есть место для могил!
Конечно, жизнь кишит приходом и уходом.
Сам Геркулес в конце концов ослаб от дрязг,
У Парок ножниц, что не ржавы, слышен лязг,
«Но всё ж вуальщик скажет!» С мимоходом!
Сонет 96
Старея, но ещё кокетка тоже,
Имея женихов с полдюжины уже,
Европа флиртовала с ними в неглиже,
Но ни с одним из них не шла на ложе.
Разочарованным обрыдло это всё же,
И заключив пари, её взять силой в кутеже,
Все женихи пошли в прорыв на этом рубеже,
И про насилие Европа ведала, похоже.
Едва же начались интриг ужасных драмы,
И кабала с глумленьем, и грабёж, сводя с ума,
Убийства скрытые и явные, тогда
К жеманству страсть прошла у нежной дамы,
И та, поверить только, отдалась сама!
Но всё ж кому? Не станет ясно никогда.
Сонет 97
А: «В тех, кто в обществе был отнесён к высшему кругу,
Людей, ты видишь, кто любви достойны всех:
Они одеты хорошо, у их невест и жён приличный смех,
И даже спесь служенья им не раздувает их прислугу.
Дух просветлённости, принадлежащий к их досугу,
Даёт им видеть в тех кто ниже свору жалких неумех,
Ты не из них, едва критически взгляни на сонмы их утех,
Они в тебе узрят того, кто общество влечёт к недугу!
Но всё ж опять: порой судьбе под силу
Втащить на самый верх одну из юрких шлюх,
Как мать кто голубую кровь усилит рода!
Но! Вверх ли, вниз ли — всё сойдёт в могилу,
Куда в конце концов мы тоже — плюх!
Так что оставь идеализм твой трёпом для урода!»
Сонет 98
Б: «Уж я хочу оставить поучать, но будь всё ж взглядом
Интеллигентнее теперь, смотря на мир!
Лишь подстрекателем не будь (пей рыбий жир),
А то проломит зависть твой затылок изнутри прикладом!
Высок ли, низок — равнозначен всюду складом
И общий дух, и родовой из пращуров кумир,
Всегда твой шаток путь, и что идущего ранжир,
Раз Справедливость только трюк в хождении над адом!
Оставь людишкам (свеже яйцами намытым) их каприз:
Лелеять яхты с виллами в житейской круговерти,
Дай фюрстам пасть, а шлюхам восходить к святых венцам!
Тогда и Дух, твой Дух, устроит Вечности сюрприз,
Коль победит и также Жизнь освободит от смерти,
Вседобрым показав себя живущим мудрецам!»
Сонет 99
О сколько же шутов на белом свете!
Ловить ли рыбу в небесах, когда набат?
Цветов вдыхают ли ушами аромат?
Снеговика ль лепить при знойном лете?
Нужда у трупа ль во врача совете?
Рад врач, что ночью зван он без оплат?
Ликует ли король в гробу, что простоват,
С обличьем триумфальным всё ж по смете?
Чего ж бессмыслицы повсюду бубенцы?
Чего ж любимей в мире нет бравады?
Что ж шутовством вместо ума кичитесь вы?
Юницы (то особо даже!) да и все юнцы,
Ведь вы другому ничему действительно не рады,
И до кладбищенской ограды будет так, увы!
Сонет 100
Вот сотая от всех конфет. Addio.
О, Публика, о, свет высоких дум!
Людей хочу я, был чтоб Бум! Бум! Бум!
Чтоб Человек сказал мне: caro mio!
Но коль не хочешь — может, будет Клио
Сонеты немо на доске царапать, помня шум.
И это помрачило бы мне ум:
Знать, что уже не пережить всё вновь. Ах, трио
Умелых Парок прясть закончит вот уже!
И лязгнут ножницы в руках — на то дано им право:
Ведь плоть меняется как ткань изношенных рубах!
Отговорим ли прях в плаксивом кураже!
Так хлопай! И венок на голову под «браво!»
Мне возложи! (Я причешусь — забудь свой страх!)
Карл Краус
(1874 — 1936)
Полусон
Пред тем как был я, и пора не быть настала,
каким я был тут и каким мне стать?
Порою запах, луч и шум способны проникать
и от конца сюда и от начала.
Я спал? Иль вновь мне засыпать,
И суть иная, чтоб вести меня, избрала,
Я лишь наполовину в ней, другая ей уж стала,
Ещё я ведаю о том, чтоб ведать перестать.
Оттуда зов, знакомого мне жеста,
отсюда взгляд из верных глаз глубин,
и это ярче всё с мной занятого места.
Там долго ждёт меня мой нерождённый сын,
тут дожидается меня ещё моя невеста,
и, кто я был, я есть уже и с тем един.
Бёррис фон Мюнххаузэн
(1874 — 1944)
Белые сирени
Был день сырым — ползли как слизни тени.
Но только ночь вошла в затихший сад,
как надломились белые сирени
и тяжело повисли с каменных оград.
И крупных капель донеслось паденье,
и в бледных гроздьях стынущих ветвей
плыл аромат, в чьё дивное струенье
вплетал златою нитью трели соловей.
Аугуст Штрамм
(1874 — 1915)
Неверность
Твоя улыбка плачет у меня в груди
В бреду искусанные губы леденеют
В дыханье — гроз шумит увядшая листва!
Твой взгляд из гроба
И
Гремя спешат слова
Забывшись
Искрошаются в ладони!
Свободен
Волочится край твоих одежд
Размашисто
Сюда за этим!
Вахта
Звезда пугает шпиля крест
Дым хватает лошадь
Заспанно звенит железо
Туман Броженье
Ливень
Цепенения ознобы
Дрожь
Ласкать
Шептать
Ты!
Отчаявшись
Камень кидается кричащ там наверху
Ночь омрачит бокал
Все времена стоят
Я
Каменею
Дально
Стекленеет
Ты!
Натиск бури
Из всех углов слух режут резко страхи шерсти
Визг
Хлещет
Жизнь
Перед
Собой
Сюда гоня
Оттуда девственную смерть
Твердь рвётся в клочья
Слепой по кругу дико забивает ужас
Хуго фон Хофманнсталь
(1874 — 1929)
Баллада внешней жизни
И с глубиной во взоре подрастают дети,
Растут и умирают, ни о чём не зная,
И люди по путям судьбы идут на свете.
И спелые плоды, меж квёлых сладость набирая,
Ночами падают с ветвей, как умершие птицы,
И в травах стынут, постепенно увядая.
И ветер веет вновь, и вновь слова сторицей
Мы слушаем и говорим, охвачены влеченьем,
И за желанием усталость в нас спешит разлиться.
И все пути влекут средь трав по поселеньям,
То тут, то там, полны огней, прудов, дерев необозримо,
Полны угрозами и сушащим томленьем.
К чему устроено всё так? И не сравнимо
Одно с другим – всё, что исчислить б не сумели!
И бледность смерти сменит плач и смех неотвратимо!
В чём прок от этих игр, в которых мы на деле
Безмерно, вечно одинокие в тревоге
Скитаемся, их никогда не постигая цели?
В чём прок, что кто-то, исходив уж все дороги,
Всё также много говорит, но скажет «Вечер» кто-то –
Одно лишь слово, смысл глубок чей – и печаль в итоге
Вдруг разольётся, как тяжёлый мёд из треснувшего сота.
Мой сад
Прекрасен сад мой с золотыми деревами,
В чьих листьях шелест серебрится трепетной прохлады,
С брильянтовой росой, с гербами по витью ограды,
Со звуком гонга, с в грёзах бронзовыми львами,
И тем меандром, коий густо вьётся по топазу
Вольеров, где сверкают опереньем цапли,
Что никогда из чаш-прудов не изопьют ни капли...
Прекрасен столь, что по другому я не тосковал ни разу,
Тому, в котором прежде был... в иную пору...
Не знаю где уже ... но рос его доносит запах,
Что на концах моих волос висели в лёгких крапах,
И запах грядок, теплых, влажных, коль с постели
Шёл ягоды искать я, что поспели,
В саду, который прежде открывался взору.
Оба
Она несла в руке фиал,
Чей край уста напоминал.
Легко и твёрдо шла она,
Ни капли не пролив вина.
Легко и гордо он скакал
И, не тревожа стремена,
Лишь взглядом, в коем власть видна,
Коня заставил, чтобы встал.
Но лишь из рук её фиал
Принять возможностью дана,
Обоих трепет так объял,
Что не находит ни одна
Рука другой, и тёмно-ал
На землю пал поток вина.
Данни Гюртлэр
(1875 – 1917)
Хороший совет
Раз к другу в дом пришёл хэрр Кон,
И тихо молвит удручён:
«Семь лет уже женат я вот,
Но деточек не достаёт.
Вот восемь у тебя вокруг,
Как делаешь ты это, друг?»
И друг с сердечностью в ответ
Даёт как стать отцом совет:
«Прежде всего, как знал и я,
Главная вещь — иллюзия!
И это вовсе ведь не блажь —
Создать для дела антураж.
Сегодня вечером, мой друг,
Останься дома как супруг
С тем, что супружеством дано:
Для силы крови пей вино,
Кури сигару Henny-Clai,
Удобно ляг на канапе,
Супруге же дай знак рукой,
Чтоб спальний грела вам покой,
А слышишь уж камине жар,
Супруга шёпчет в пеньюар,
Себя как муж тут прояви:
Зажги ночник — родник любви,
Шампанское чтоб остудил,
И к жёнушке своей будь мил,
И раз натоплен уж покой,
Ты привлеки жену рукой,
И поцелуем одари,
Готовя к сладости внутри....
И телефон, чтоб на виду:
Ты позвонишь — и я приду!..»
Райнэр Мариа Рильке
(1875 — 1926)
Со сторожевой вышки
Как жёлуди отсюда купола,
и стройной грушею повис —
тот на пути к предместью.
Там город — к бледному пятну его чела
припал уж вечер с еле слышной лестью.
Простёршись, плоть его темна. Гляди — пора:
два шпиля у Святой Марии* позлатило!
И не вбирают ли они как ручек два пера
из фиолетовых небес своё чернило?
*Собор с двумя шпилями в Праге.
Весна
Ликуют птицы, с лучезарных крон
голубизну наполнив звонким пеньем,
и в парке кайзера по крышу уж цветеньем
охвачен для балов старинный павильон.
Тут имя солнца пишут чуть в наклон
большими буквами лучи, склонившись над травою.
Один под ветвью с прошлогоднею листвою
на постаменте всё вздыхает Аполлон.
Но, закружившись в танце, ветерок
сметает ветошь чистой синевою
и из сирени над божественной главою
плетёт блистающий венок.
Сны
Вновь ночь приходит — в синем одеянье,
чей в ожерельях шёлк, и дланями мадонн,
у изголовия застыв как изваянье,
смежает веки мне, навеяв сон.
Затем, свой долг верша, что стал её судьбою,
она по городу идёт средь тишины,
чтоб души бредящих детей забрать с собою,
собрав их платою за сны.
Ночная зарисовка
И у театральной рампы
стихло всё: под стать девице
лишь дуга над входом лампы
в дрожек крытый верх глядится.
Свет в брусчатке серебрится
на подъёме — полный дрожи.
И мансарды ль на глазницы —
в слёз подтёках — не похожи?
* * *
Мне отрок дал пригожий
вчера одну из роз.
Сегодня я её же
к его могиле снёс.
Ах, венчик жёлтой розы
весь в капельках — взгляни!
Роса — вчера, да слёзы
сегодня уж они.
* * *
Что со мною? Я объят
в мареве многоголосьем —
песнью бронзовым колосьям
в них затерянных цикад.
И в душе звучит опять
голос, что щемяще тонок —
так умершую ребёнок,
бредя, слышит в хоре мать.
* * *
Всё гуще запахи полУночного парка,
и звёзды с вышины глядят сквозь полусон,
как в липах месяца сияющая барка
причал свой ищет меж недвижных крон.
Чуть слышится фонтанов лепетное пенье
забытой сказкой, зазвучавшей наяву,
и приглушённый звук паденья
незримых падалиц в высокую траву.
С холмов повеяло — и вот, через мгновенье
преодолев дубов старинных ряд,
на синих крыльях мотылька доносит дуновенье
броженья юного вина тяжёлый аромат.
* * *
Всё заснуло крепким сном в подоле
серебристой, звёздной, снежной ночи.
Лишь в своей извечной, дикой боли
одинокая душа сомкнуть не в силах очи.
Спросишь ты: безмолвна что ж и что же
ей излить мешает боль, что охватила?
Просто знает — если б так случилось всё же,
то слезами бы все звёзды загасила.
* * *
Скал кустарник недвижим,
полустёрт уже туманом,
Онемев в угаре пьяном,
в тёмных тучах твердь над ним.
И меж ними, посреди,
мотылёк, ища дорогу,
одинок, как вопль к Богу
в изолгавшейся груди.
* * *
Полное слепящими огнями,
мне откроется в глазах любимой море,
если из души её волнАми
снов видения заблещут в ясном взоре.
Трепеща, замру я, как ребёнок,
что в своей нетерпеливой вере,
к зале с ёлкой прибежав спросонок,
распахнул рукою настежь двери.
* * *
Весь ароматом роз был полон сад,
пылали окна в тихом доме.
И высоко, затишием объят,
меж облаков, что позлатил закат,
крыла раскинув, вечер плыл в истоме.
И нежный зов с небес донёс
вечерний звон, разлившись по долине.
И через ветви стынущих берёз,
таясь и внемля шёпоту их грёз,
я звёзды первые увидел в блёклой сини.
* * *
То был День Белых Хризантем.
Как я боялся пышность их увидеть вдруг воочью...
И ты пришла затем, пришла за тем,
чтоб душу взять мою, пришла глубокой ночью.
Я грезил о тебе во сне, страх силясь превозмочь,
когда почувствовал по тихой нежной ласке,
что ты пришла... И зазвучала ночь
напевом несказанной сказки...
* * *
А помнится ль тебе ещё, как яблоки принёс?
Как, гладя волосы твои, порой вздыхал, шутя?
Ты знаешь, я тогда мог хохотать до слёз,
а ты была совсем ещё дитя.
Потом серьёзней стало всё. В груди моей не гас
надежды пламень в пепле прежних мук.
А гувернантка у тебя в ту пору как-то раз
со страхом выхватила «Вэртэра» из рук.
Я в щёки целовал тебя — весна звала,
и с нежностью ко мне был обращён твой взор...
То воскресенье было: вдалеке слышны колокола,
и светом весь пронизан бор...
* * *
Что для меня — тогда ребёнка — это означало:
— Сегодня с Ольгой познакомитесь, с кузиной!..
Потом по гравию дорожки, что светиться стала,
ты к дому шла в теснившем платье с пелериной.
И как предписано нам всем хорошим было тоном,
мы чинно сели все за стол средь светлой залы,
и в сердце трещина пошла моём, когда со звоном
сошлись вдруг мой с твоим бокалы.
Мой взгляд прикован был к тебе, и в ожиданье
я не поддерживал бесед с любым своим знакомым:
душившее меня, постыдное рыданье
стояло в пересохшем горле комом.
Мы вышли в сад. И, о пути поведав к счастью,
ты поцелуями мне губы покрывала.
Тебя целуя в лоб и щёки, с пылкой страстью
их возвращал я, коль свои ты губы отрывала.
Тогда, не в силах выносить блаженство доле,
ты тихо вежды в забытьи смежала...
И мне открылось, что всего на свете боле
ты умереть в грехе б сейчас желала.
* * *
День умирал. Был лес уж в сумерках отчасти,
листами папоротник стыл
и цикламенов кровь — под ними.
Темнея, ели отдавали жар —
от хвойной пясти к пясти,
был ветер в дуновеньях слаб и запахи — густыми.
Утомлена дорогой, ты на всё глядела без участья,
я произнёс твоё чуть слышно имя —
и извлечён сладчайшей, дикой властью
вдруг сердца твоего бутон неудержимо
раскрылся лилией, пылающей от страсти.
Был вечер ал и алость уст влажна,
словно в бреду я их нашёл губами, и потом —
то пламя, что сквозь нас прошло,
в нас отпылав сполна,
одежды в зависти в траве лизало языком.
И день был мёртв. И лес объяла тишина.
Но нас Спаситель воскресил. И с умеревшим днём
исчезли Зависть и Нужда. Потом Луна
слилась с хранившим нас холмом,
и тихо Счастье к нам сошло с её челна.
* * *
В саду сияли нимбы гроздий над сиренью,
Марию славил звон к исходу дня —
расставшись, порознь мы шли,
подвластные смятенью,
в тоске друг друга яростно кляня.
В бреду почило солнце и истлело,
осыпав пеплом дальние холмы,
лишь платье летнее твоё ещё белело
среди светящихся кустов в наплывах полутьмы.
Я видел, как свеченье помертвело
и исчезало, и, беспомощно нелеп,
как то дитя,
что день-деньской на яркий свет глядело,
всё спрашивал себя: «Ужели я ослеп?!»
* * *
По счастию душа моя тоскует,
что грёзой длилось краткий миг —
безумно, так давно...
В шептанье сосен, в плеске вод,
который так волнует,
я слышу — снова приближается оно.
И, если от холмов, где пурпур тлел заката,
чуть серебрясь, плывёт ладья
сквозь синь когда темно,
из тихой рощи, что цветеньем тягостно объята,
я вижу — снова приближается оно.
В том белом платье... Как при жизни
милая бывало,
в воскресный день идя со мной в пыли
сквозь полутьму,
у сердца приколов цветок, сиявший ало...
А он — приколот к платью ли тому?
* * *
По весне, а быть может, во сне
началась эта встреча для нас.
Вот уж осень — и руку сжимая всё мне,
ты идёшь рядом, плача сейчас.
По кровавой листве эти слёзы из глаз?
Облаков ль тебе жаль в вышине?
Нет, я знаю — была ты счастливой лишь раз
по весне, а быть может, во сне.
* * *
Дышало всё осенью... День затихал
в крови на дорог перепутке —
кричаще средь сумерков тлевших был ал
букетик на шляпке малютки.
Перчатки изношенность стала видна —
ей гладя, начать тщась беседу,
в пустынном проулке шепнула она:
«Ты едешь?» Промолвил: «Вот... Еду...»
Головка припала к плечу моему,
в драп вжавшись пальто, и устало
смеялся закат, и при всхлипах ему
всё роза на шляпке кивала.
* * *
Была и ты среди детей тех радостных ватаг?
Тогда не сможешь ты сама понять вполне,
как эта ненависть смогла прийти ко мне,
что день был для меня — мой вечный враг,
с которым был оставлен я наедине,
что я лишь майскими ночами, в тишине,
когда цвело всё нежен был, впивая полумрак.
Весь день я малодушно кротко мог
носить то тесное кольцо из правил и наук,
но вечерами размыкался круг —
лишь дзинькало стекло окна — другим и невдомёк,
что в путешествие своё круживший мотылёк
мою тоску с собою брал как добрый друг,
чтоб об отчизне ей спросить, и одинок,
он к дальним звёздам, восходя, её неслышно влёк.
* * *
Средь бели в белом одиночестве своём
мерцает замок. Веет жутью в залов стуже.
Вцепился в кладку бледный плющ снаружи.
И заметённые пути объяты забытьём.
Нависнув, твердь над ним бледна как полотно.
И лишь во тьме по стенам шарят руки
тоски, что ищет выход в вечной муке...
часы стоят: в них время умерло давно.
* * *
Как мне хотелось бы хоть раз тебя увидеть снова!
Парк, где аллеи старых лип! И чтоб по ним тогда
с самой застенчивой из всех, не проронив ни слова,
пойти к забытому святилищу пруда.
Сияя, лебеди здесь в позах из идиллий
легко скользили бы по глади как во сне,
и нам поведали бы губы всплывших лилий
о граде сагу, что покоится на дне.
И мы остались бы одни на белом свете
средь цветника, где все цветки до одного
счастливых, ждущих, обступили б нас как дети,
и мы б друг друга не спросили — ждём ли здесь кого...
* * *
День опочил в недуге,
и путь мой нелюдим.
Одни во всей округе
звезда и я не спим.
Её сияет око,
найдя меня во мгле.
Ей в небе одиноко,
как мне здесь, на земле.
* * *
Я встретиться тебе хотел бы в то мгновенье,
когда, творя за чудом чудо в благости своей,
средь улиц май даёт всему благословенье,
кропя с расцветших в синеве ветвей.
Когда к распятью при дороге руку
простёр жасмин, чья белизна чиста,
чтоб вечного страданья муку
укрыть ей на челе Христа.
* * *
Глаз не сводя, во власти грёзы той,
я должен был тогда понять среди черневших пиний,
что я обрёл весну несбыточной мечтой —
когда, охваченный внезапной немотой,
неведомой землёй сквозь чистоту их линий,
я лик увидел твой, пленивший красотой.
Улыбка по губам твоим скользнула в тишине
на затерявшейся тропе в какое-то мгновенье —
другим не открываясь — только мне...
Так первый лепесток витает в вышине —
и кто-то видит в нём весны благоволенье!..
И тот, кто видит это — как во сне...
* * *
И в платье, и в твоих словах, и в локонах волос —
во всей тебе такое отчужденье!
Так отчуждён очей немой вопрос,
что ни один из наших ярких дней бы не донёс
волны, тишайшей даже, в их застывший плёс,
и отчуждённость глубока как наважденье.
Ты, словно в старом храме изваянье,
что у пустого алтаря в ночИ освещено:
всё то ж от рук, в молитве сложенных, сиянье,
всё то же от свечей в венках мерцанье,
всё то же чуда ожиданье —
хотя и нет чудес уже давно.
* * *
Ты так отчуждена, ты так бледна.
И лишь порою озарит ещё твои ланиты
та безнадёжность грёз о розах, что забыты
в их царстве, с коим ты разлучена.
Тогда, не видя ничего вокруг,
глядишь из будней ты, где всё постыло,
туда, где лишь цветенье было
уделом для твоих тишайших рук.
* * *
Ночь тянет сквозняком сквозь занавеску снова
забытый в волосах твоих луч солнца — словно нить...
Взгляни, мне ничего не нужно здесь иного,
как просто, рук твоих коснувшись, тихо рядом быть.
Тут и во мне растёт душа, поколе весь в расколах
не рухнет будней склеп, до края ею полн:
и на её рассветно-алых молах
погибнут первые из бесконечных волн.
* * *
Я увести тебя хочу — ты так устала,
да и меня сей шум извёл, тревожа всякий час:
нам это время заточеньем тяжким стало...
Взгляни, за лесом, где заря пожаром отпылала,
как светлый замок, вечер ждёт уж нас.
Пойдём со мной к нему, чтоб, боле не тревожа,
рассвет там красоты твоей коснуться всё ж не смог,
когда твоим благоуханьем вешним веет с ложа...
И из остатков грёз моих, что вырвал день ничтожа,
сплети, о вновь сплети мне свой венок!
* * *
Так извёл меня закат —
что мечты, что сердцу милы,
со сверчком заучат в полсилы...
В дымке, выстроившись в ряд,
белые застыли виллы
за кустами роз оград.
Точно тихо сторожат
в ночь цветенья старожилы,
у реки в свой выйдя сад.
* * *
Как часто голос твой, став глуше, бесприютней,
когда в глаза тебе глядел я замерев,
мне слышался звучащей тихой лютней,
что мастер создавал средь одиноких будней,
когда сильней в его душе звучал тоски напев.
С тех лет не чужд ей и мотивчик песенки к застолью
и ритм пляски разбитной,
но тронет грезящий её — разбуженная болью,
она заплачет над своей юдолью,
тоскуя по отчизне неземной.
* * *
Иль ты не помнишь, как тебе, взирая в глубь очей,
я розы в волосы вплетал — колышимые эти,
усталые от солнечных лучей?..
Взгляни — на серебре Луны, как на монете,
венок, из терней, на чеканном женском силуэте...
То — знак умерших всех любви ночей!..
Иль ты не чувствуешь, как роза каждая с волос,
свою сестру уж отпуская, тише тени
глядит на лик её, что мертвенно белёс —
и мёртвой падает за нею на твои колени?..
О, как их мука велика в сей скорбной перемене!
Приди ж в ночи!.. Ведь мы — наследники тех роз...
* * *
Где лилии из тех высоких ваз,
что ты лелеяла своей рукой не раз?
Уже мертвы?
Где свет той радости твоих ланит,
что был весной на них разлит?
Померк, увы?
А счастье то, чью чистоту узнать нам довелось,
венчавшее копну твоих волос,
как нимб мадонн среди ночей и дней?
Сегодня по нему мы слёзы льём с тобой,
а завтра стужа к нам в покой войдёт сама собой...
А что за ней?
* * *
И о позоре, о твоём, весь шум их пересуда,
и боль проходит сквозь тебя с тревогой, как волна.
О, жено, улыбнись! Ты — на пороге чуда,
которым будешь здесь освящена.
Ты чувствуешь в себе, что им уж полны
душа и плоть, хоть далека ты в кротости немой —
молись, о жено! То встают в них волны,
грядущей вечности самой!..
* * *
Земля светла, темно в беседке сонной,
ты тихо говоришь — и чудо ближе к нам,
и каждое из слов твоих, став на пути иконой,
с тропы в саду меня влечёт в твой храм.
И ты лежишь так близко, на садовом стуле —
в подоле пряжа... И в блаженстве от любви
покоится, как нить на серебристой шпуле,
вся жизнь моя — в твоих руках.
Коль хочешь — оборви.
* * *
О, приготовься! Каждый вечер что-нибудь
укладывай в сундук — вещь к вещи — понемногу:
они послужат нам всю долгую дорогу,
когда отправимся с тобой мы в дальний путь.
Оставь любимые картины на стене
и нежно вытащи, освобождая вазу,
цветы, ослепшие в ночи...
Найдутся ль там другие сразу?
Кто может знать... Да и в какой далёкой стороне.
И предоставь хранить комоду
чёрный костюм — он не для той поры,
пусть плоть твоя забудет дней ненастных моду,
пусть платье светлое душа подарит ей в угоду,
чтоб были схожи... чтобы шли как две сестры.
* * *
Ты — в том желаньи дать своё благословенье
давно забытому мадонной —
как часто летом, знала б ты, какою в те мгновенья
ты вдруг входила с тёмных улиц просветлённой,
как если б до того сирот, искавших утешенья,
ты целовала на лесной поляне отдалённой...
и каждый тот напев, что молчаливо
хранила, чуть колышась, нива,
к тебе прижаться тщился дымкой сиротливо —
пока она — вся до последнего мотива
уже тобой была... И для меня тогда
мир исчезал, и мне как завещанье
всего сиротства мира на прощанье
ты песнь последнюю его несла сюда...
* * *
Как и страж, кто в шалаше ютится
в винограднике и гонит сон свой прочь,
так и я, Господь: твоя десница —
и шалаш мне, Господи, и ночь,
лозы, сад старинных яблонь, ива,
пашня, что весна не обойдёт,
та смоковница, плоды что без полива
над землёю, ставшей мрамором несёт.
Дух струя от дуг ветвей в долины,
ты не спросишь — в бденье ль был я тут?
И без трепета, сочась, твои глубины
тихо вкруг меня валами восстают.
* * *
Есть парки — волей королей разбиты для утех
в их благосклонности недолгой к юной даме,
чей звонко над цветущими кустами
звенел вплетённый в ароматы дивный смех,
чей шёпот не давал уснуть во тьме ночей,
когда она, их тишину наруша,
в мехах сияла здесь иль в ореоле плюша,
чей на рассвете шлейф, из шёлка с пеной рюша,
бежал по гравию дорожек как ручей.
И каждый парк своей как прежде верен даме,
идя за нею свитой вслед, хоть безучастен взгляд
к чужой весне, в её слепящей гамме,
иль к осени, чьё пламя, словно в драме,
сжигая всё, бежит дерев ветвями,
и оставляет их как вязи в монограмме,
всё множа их в крушенья панораме,
за клетью ржавою чернеющих оград.
И сквозь обугленных ветвей просветы
виднеется дворец (как зыбкий тверди свет),
где, в тёмных залах затонув, гостей портреты
взирают из давно минувших лет:
чужды веселью, соблюдая этикет,
отрешены, словно аскеты,
и терпеливы, дав молчания обет.
Песнь наколонной статуи
Кто тот, кто так меня полюбит, что, любя,
готов и смерть принять, её не устрашившись?
Ведь только, если кто-то, жизнь свою сгубя,
в пучине сгинул бы морской — то, камень от себя
я оттолкнув, вернулась б в жизнь,
от чар освободившись!..
Я так тоскую по живому трепету в крови,
мне с камнем всё постыло.
Я вижу жизнь во сне: но сколько ни зови —
никто не слышит... Иль отваги нет в любви
ни у кого уж той, что и меня бы к жизни пробудила?!
Но, если б мне однажды было бы дано
вернуться в жизнь — пусть жизнь меня б озолотила —
— — — — — — —
мне слёзы лить бы было суждено,
взывая к камню, что томил меня давно,
и одинокая ему шептала б я одно:
На что мне кровь? Когда она, как в амфорах вино...
Ведь мне не выкликать из моря было б всё равно
того, кто так меня любил, кого пучина скрыла.
Любящая
Да, я тоскую по тебе — уже не в силах боле
себя взять в руки — без надежды в эти дни,
что я твоей смогу перечить воле,
несущей мне всё незнакомое до боли,
что так серьёзно без смущенья, что дотоле
так было сердцу чуждо, не сродни.
… о, то время: ведь совсем в недавнем
я была сама собой, и ожиданьем
голос не томил меня ничей!
Я была чужда души блужданьям,
мой покой был тем недвижным камнем,
по которому в лесу бежит ручей.
А теперь — весна лишь наступила —
что-то жизнь как ветку обломило
и отбросило от прежних ясных дней...
И она, горячая от муки,
вложена, дрожа, кому-то в руки,
кто не знает, как вчера всё было с ней.
Невеста
Позови меня громко, любимый,
ну будь же смелее!
Не давай же невесте своей
слишком долго стоять у окна...
Службу свою не несёт больше вечер
в старых платанов аллее...
Темна
и пустынна она.
Если у дома ночного ты ныне
не позовёшь — то боюсь,
что из ладоней моих в этой стыни
в эти сады тёмной сини
вся я в слезах изольюсь...
Музыка
Что ты играешь, мальчик?! Растревожив сад,
сквозь сонм шагов в шептаньях слышатся веленья!
Что ты играешь?! Посмотри — Сирингой от томленья
твоя запуталась душа за прутьями оград.
Куда же манишь ты её? Ей звук как заточенье,
она в нём изведёт себя, утратив свой покой:
пусть жизнь сильна, но песнь сильней, что в увлеченье
твоей взлелеяна рыдающей тоской.
Верни ж безмолвье ей, чтоб ей вернуться снова
в бескрайность плещущих стихий, где прежнею порой
она свободною жила до мига рокового,
когда оттуда ты увлёк её своей игрой.
Как слабо плещут у оград уже её крыла —
ты расточишь её полёт, подвластен грёз обману,
ей оперенье песнь обпилит как пила,
чтоб донести она её уж больше не смогла,
когда как к радости своей я вновь взывать к ней стану.
Ангелы
Уста измождены у них, привыкших к возношенью,
и душам, светлым, без краёв, привычно бденье.
И лишь порой ещё тоскою (как по прегрешенью)
сквозит из них сквозь сноведенье.
Почти похожи друг на друга, все усталы,
они средь Божьего молчат большого Сада
как Власти Божьей интервалы,
когда в Мелодии её Он ищет лада.
Но если ввысь они взмывают вереницей —
то дуновения исходят от паренья:
как если б сам Господь ваятеля десницей
переворачивал страницу за страницей,
вновь правя в Книге Бытия свой черновик Творенья.
Вечеря
Они собрались, смятены реченьем,
вокруг него, кто как Учитель возвещал средь них,
что он отнимится у них, судьбы своей теченьем
минуя их, оставит их одних...
Что, давним одиночеством томим,
тем, что к Деяниям Его своим взрастило чадом,
опять пойдёт сквозь ночь масличным садом,
и отрекутся те, которыми любим.
Он их к вечере всех призвал последней, чтоб проститься,
и (как от выстрела испуганные птицы)
вдруг взвились над хлебами их десницы
от слов его — к нему летя со всех сторон,
и заметались, и подобный чуду
искали выход, всё кружа... Но он,
как сумеречный час, отныне был повсюду.
Одинокий
Как тот, кто плавал по морям далёко от земли,
так я среди всегда сидящих дома:
по дням пред ними на столах их жизнь влекома,
мне ж очертания фигур виднеются вдали.
В моё виденье мир проникнуть смог,
что не обжит, быть может, как Луна,
они ж и чувств своих — одних не пустят за порог,
и местность слов их вся заселена.
Те вещи, что издалека я взял с собой сюда,
для их вещей — диковинные звери,
в своей стране они свободны в полной мере,
а тут — дыханье затаили от стыда.
Одиночество
С дождями схоже одиночество. Оно
над морем с дымкою встаёт, когда над ним темно,
и над равнинами вдали и с нею заодно
восходит к небу, как заведено,
что одиночества исполнено всегда,
и лишь с него затем с дождём нисходит в города.
И мерзко тянутся часы с утра, когда вокруге
глядят сквозь изморось в проулки мутным взглядом,
и плоти, ничего не находя друг в друге,
одни оставлены с душевным их разладом,
и в сумерки — когда в постель должны лечь рядом
те, кто друг другу ненавистны, смежив в злобе веки —
и одиночество как дождь впадёт в потоках в реки....
День осени
Господь, столь долгим было лето — но теперь пора.
Дай солнечным часам твоей укрыться тенью,
и твоему согласно повеленью —
пусть по полям пойдут гулять ветра.
Вели, чтоб соком поздний плод налился дополна,
даруй ещё два южных дня на то — для завершенья,
и гроздьям, дабы совершенны были приношенья,
дай сладость позднюю вобрать их нового вина.
Кто не построил дом теперь, тому не строить боле.
И кто один — тот долго будет одинок:
он чтенью книг без сна предастся поневоле
и письма длинные в ночи себя писать обрёк,
а днём — аллеями бродить, мятясь душой, поколе
с них листья будут уносить ветра в свой срок.
Воспоминание
И ты ждёшь, ожидая чего-то иного,
что войдёт в твою жизнь, беспредельно её изменив,
небывалого прежде, чего-то безмерно большого:
пробуждения глыб, без пощады лишающих крова,
что сметут его напрочь, стихии тебе возвратив.
В лёгких сумерках книги годами на полках
пылятся, и снова
средь свечения их корешков
с полустёртою бронзой теснений на них,
пред тобой, в полудрёме сидящим,
проходят картины былого:
страны, где ты бывал, города
и как пена прибоя ночного
одеяния женщин, потерянных вновь
средь скитаний твоих.
И внезапно придёт — да ведь это и было!
Ты стремительно встанешь, и вот пред тобой
вновь виденья, из глуби минувшего, властная сила
с тем же страхом в глазах и мольбой.
Осень
Неслышно падает листва, круженье для,
как если б падала с небес, из куп там сада,
ещё не веря до конца в начало их распада...
И в одиночестве звездою звездопада
ночами падает меж звёзд тяжёлая Земля...
Ладонь вот падает... другая... и куда ни глянь —
это во всём уже, и нас влечёт паденье...
Но кто-то есть, кто тихо в вечном бденье
под все падения свою подставит длань.
* * *
Вчера я видела во сне —
звезда всходила в вышине,
и мне мадонны голос рёк:
Пришёл с звездой цветенья срок...
Скрывавший плоть мою дотоль,
я скинула рубахи снег,
застыв нагой... И как побег,
я чувствую цветенья боль...
* * *
Часто, на пути в края родные,
стану тих, и мой светлеет взор.
И мечтается: в вихры детей льняные
руки опущу, войдя во двор...
Слово с губ слетит — так ничего не знача...
Только дети и поверили бы мне.
И я жду: да сбудется ли — плача —
как и гроздьев сны сбываются в вине...
* * *
Ещё залита солнцем вся терраса.
И с новой радостью я предаюсь покою:
когда б вечернего сейчас коснуться часа,
я мог отсюда б как с плывущего баркаса
во все проулки золотой песок струить рукою...
И я от мира был бы так далёк,
и одиночества серьёзность обрамило
сиянье б позднее — как кто-то в шёлк облёк...
И мне бы было это... словно этим днём
какая-то неведомая сила
столь нежно имени сейчас меня лишила,
что, не стыдясь б, я знал, что больше
не нуждаюсь в нём.
* * *
И девочка совсем – она, сиявшим днём
сквозь дымку вешней проступив своей вуали,
той негой голоса и лиры, что звучали,
в свой одр мой обратила слух, забывшись сном.
И спит во мне. И сон её – отныне всё кругом:
Деревья, что меня всегда так восхищали,
и, вея, луг, и осязаемые дали,
и изумленье от всего во мне самом.
И спит как мир. Поющий Бог, её такою ль с тем
ты сотворил, чтоб стало чуждо ей стремленье
лишь пробуждённой быть? Чтоб быть ей – лишь почив?
Где смерть её? Иль ты найдёшь ещё её мотив,
пред тем как Песнь твою охватит утомленье?
И из меня куда уйти ей?.. Девочке совсем.
* * *
Бог может это. Но скажи мне, как же смертным, нам,
сквозь лиру следовать за ним, не медля на пороге,
коль в нас разлад? Когда скрестились в сердце две дороги –
для Аполлона в нём нам не воздвигнуть храм.
Песнь – как ты учишь нас – не возжеланья тон,
не домоганья, чтоб достичь чего-то как итога.
Петь – значит быть. Что столь легко для Бога.
Но – нам? На наше бытие когда и землю он,
и звёзды расточает. Ощутив влеченье,
это – не то, что любишь ты, хоть вдохновенье
прорвёт, о, юноша, твои уста – его Ученье:
забыв, что ты запел, уст иссякать ключом.
На самом деле Песнь – иное дуновенье.
Ветр. Веяние в Боге. Вздох о ни о чём.
* * *
Не ставьте камня. Каждый год пусть только роза
цветёт во славу всех его грядущих дней.
Ведь он Орфей — его метоморфоза
и в том, и в том. Нам должно лишь по ней,
иных имён не называя, смысл постичь её итога:
во всём Орфей, когда оттоль его звучит напев!
Придёт он снова и уйдёт. Иль пары дней уже не много,
коль он поёт, хотя распалась роза, облетев?
О, как он должен уходить, чтоб вам умом дойти,
что он ушёл бы, ощутив и страх, из мира.
Что, дабы Песнь смогла земное превзойти,
он там, откуда вам уж нет назад пути.
Что рук его своей решёткой не удержит лира.
И повинуется он с тем, чтоб, преступив, грясти.
* * *
Только взгляни как цветы эти преданно служат земному,
те, чью судьбу предрешаем, их с поля беря как взаймы,
лишь сожаление вызовет в них увядание, но по-иному
в нас отзовётся: раскаянье в сердце почувствуем мы.
Жаждёт парить всё. Мы ж видим всему назначенья,
и, восхищаясь, решаем, что было бы лучше для них,
что ж за создания мы, служим гнёту какого ученья,
ведь лишь неведенье детства счастливыми делает их.
О, если б кто-то, уснув, перенёс их в свои сновиденья,
как бы легко в дни иные из дали, во снах став другим,
к ним бы он вновь приходил, отрешившись от бденья.
Или остался б совсем, и они бы цвели с восхваленьем
веру обретшему их и отныне подобному им,
братьям и сёстрам под летних ветров дуновеньем.
* * *
Пой о садах, моё сердце,
о тех, словно влитых в стекло
выдуваемых, радужных ваз,
пой о садах, неизвестных тебе,
чья сквозящая явственность недостижима.
Воды и розы воспой,
что лелеют в веках Исфахан и Шираз,
их сокровенно воспой,
дабы с песнью ничьей
песнь твоя не была бы сравнима.
О, покажи, моё сердце, что ты никогда
не откажешься их восхвалять.
Что и тебя знают, зрея, их смоквы,
твоим возносимые пеньем.
Что вместе с ними и ты меж ветвей их,
объятых в воздушных потоках цветеньем,
славя, к незримому лику восходишь,
что ты никогда не воротишься вспять.
И избегай заблужденья,
что этим себя обречёшь на лишенья,
твёрдо уверуй в решенье своё, дабы этому быть.
Шёлковой нитью песнь стала твоя,
расшивая канву возношенья.
Да и в какой б из узоров ей лечь ни пришлось,
всё связуя и верно служа предрешенью,
(будь это даже фрагмент из страдания в жизни,
что ею назначено было б расшить)
верь — восхитительным, дивным ковром
всё задумано в целом, придя к завершенью.
* * *
Полнился вами покой,
становясь с каждым днём
всё богаче и краше,
розы, вносимые в вазах высоких.
Как вдруг началось увяданье!
Вечером этим, быть может —
нам всем лепестков осыпание
слышится ваше
здесь, у камина гостиной —
как стихшее рукоплесканье.
Иль благодарность в нём Времени,
нежно что вас убивает?
Или присытились днями цветенья?
Что ж нас покидаете рано?!
Самая алая — до черноты
в забытьи истлевает,
самая бледная, всех пережив,
так нездешне туманна.
Жизнь после смерти для вас
меж страницами книг
начинается ныне.
Благоуханье ж судьбе непокорно
в шкафах станет жить,
затаится на полках в одежде,
чтобы воскресло порою,
как если коснуться забытой святыни,
то всё,
что с розами здесь исчезает,
всё то, что от роз
охватило нас прежде.
* * *
Уже ничто не будет столь прекрасно!..
Я был ещё так мал.
Решили в полдень танцевать — внезапное желанье —
ковёр скатав, беседку сада превратили в зал.
(О, что за дивное над этим всем стоит ещё сиянье!)
Она кружилась — лишь её одну
я видел, затаив дыханье,
но взгляд терял её порой — глаза мне пеленою застилал
слепящий мир её благоуханья —
так,
что хотелось умереть! Я был ещё так мал.
Да и, когда б я старше был, вступив в тот сад,
смог удержать ли этот мир я властью всей моею?
Да и когда б вообще, сияньем тем объят,
помыслить б мог, что от него отпасть посмею?
Нет, никогда. Но тот цветочный аромат
в полдневном зале,
тот её,
подобный благостыне!
О, как он свято для меня, не ведая утрат,
неиссякаемо струится и поныне!
* * *
Этим владеть: благоуханьем дуновенья,
в котором миновала нас
возможность Счастья! Или Невозможность даже!
Чтоб это лето, зал в беседке, музыки пассажи,
эти наполненные им мгновенья,
что так невинны были, обмануть могли нас и сейчас!
Ты взрослая уже — не то шумливое дитя
среди своих подруг и их былых проказ,
и в тихой радости своей — почти как боги.
Но если это столь нетленно столько лет спустя —
какие ж Жизни возводить позволено чертоги,
из света и благоуханья, в нас!
Кувшинчик слёз
Вина вмещают одни и другие масла —
это те, кто размером поболе,
в выгнутых сводах храня их,
как было предписано им.
Я же, как маленький самый и стройный
по собственной воле —
из-за любви ко слезам —
выбрал сбор их уделом своим.
Вина крепчают, и масло становится чище —
согласно их сроку.
Что ж со слезами? Они не довольствуясь
весом моим и обличьем простым,
сделали подслеповатым меня,
тусклым сделали,
с блеском от влаги их
только у носика с боку,
сделали ломким меня напоследок
и сделали вовсе пустым.
Весенний ветер
Судьба приходит с этим ветром —
дай, о дай прийти тому,
что напирает слепо всей своей гурьбою,
(Но будь тиха, чтоб это нас нашло с тобою.)
в чём запылаем мы — о, этому всему!
Ведь в этом ветре всё, что станет нам судьбою!
Ведь этот ветер вновь сюда, откуда-то бог весть,
несёт, шатаясь, ношей над собою
по морю вещи без названья, кои мы и есть —
и были б это мы — то были б в нём как дома.
(В нас восставали б небеса и вниз влеклись тогда!)
Но этим ветром проходя сквозь нас, всегда
огромная эта судьба от нас уже влекома.
Музыка
Ах, коль знать бы, для кого играю я —
не смолкая б лились звуки, как вода ручья.
Ведать б, умерев ли, дети вторят им ль в тиши,
озарённые звездой моей души.
Внемлют девушек им души ль, ввечеру
вкруг меня витая на ветру.
Мёртвых прядей нежно их разлив
тронул ли тому, кто в жизни был гневлив...
Да и чем была бы музыка — не будь
ей под силу и иного мира путь,
хоть сама она не знает наперёд,
где любой из нас игру свою прервёт.
Что друзья нас слышат — но и их
так она не тронет как других,
тех, кого от взоров скрыли дни:
Жизни Песнь всё ж глубже чувствуют они.
Ведь витая там, куда восходит звук,
исчезают и они, раз он смолкает вдруг.
Тэодор Дойблэр
(1876 – 1934)
Диадема
Закаты солнца коронуют дуговые лампы,
И вечер тут переживёт их нимб, что фиолетов.
Они как призраки парят над шумным людом рампы,
Стеклянные плоды неся иных каких-то свЕтов!
Не окрылит ли их стеканье шум сей подо мглою?
С трудом могу я бытию сих ламп внимать, что немы.
Сияют звёзды мудро, и луна охотно станет злою.
Чего ж бледнеешь ты под нимбом звёздной диадемы?
Одиноко
Я воззову! Без эха вновь останутся все зовы.
Это пустой, беззвучный, древлий лес.
Но я дышу – без отклика мне из его древес!
Живу – коль вслушиваюсь в гневе в немоты оковы.
Иль то не лес? Мерцая – только грезящего ковы?
Иль это осень, что безмолвно вдаль уходит у очес?
Нет, лес! Он древлей мощи полон был небес!
Пожар пришёл, чьи видел я, приблизившись, покровы.
Ещё могу я вспомнить, вспомнить, вспомнить лишь!..
Мой лес был мёртв. И я шептал у лип чужих, где веха,
И ключ вскипал в моей глубИ, тревожа тишь.
Я вглядываюсь в сон – дух леса, брошен ниц.
Моё безмолвье – ах, оно – не без границ!
Я не могу в другом лесу найти Молчанья-Эха.
Тайна
Восходит полная луна по медным гор уступам
В смоковниц сизую страну. Её средь темноты
Умерший зверь призвал. Иль птица, прошумев по купам?
Лелеют их теперь сребристые персты?
И милая луна, вся после спешки, ныне
Покоить может средь людей свой светлый взгляд.
Влюблённо майские жуки мерцают по долине,
И муку смерти заглушил жасмина аромат.
Но вот какой-то зверь взрычал здесь снова
Иль возопил?! – нет, ветр то средь древес.
Всё стихло – лишь луна лампадой светит крова,
В чей свет души погружены и существа, и лес.
Она отсюда улетела некогда, как птицы,
Об утешении и счастье вестницей чтоб стать.
За нею белые затем тянулись голубицы –
И не вернуться в Божью длань ей никогда опять.
Зелёный Элизиум
Растенья учат нас – как рощ здесь нежно умиранье.
Их, тихих, длань листом простёрта, не взыскуя даней.
Как холодна ты! Моего огня ль ты ищешь в содроганье?
Вздох в зелени – мои лучи становятся туманней!
Окрест умершие, сходясь в пчелиной кроткой тИши.
О как блажен тут каждый куст – довольство в нём какое.
Как ждёт тут лист – ни вздоха, ни порыва воли свыше!
И всё ж – Пришествие златое копится в покое.
Как чудно люди замирают, чувств столь чужды рою!
Душа покорна листьям сказок без смятенья.
Нам дОлжно представленья все облечь корою,
Пока восторженность возносит полноту цветенья.
Как просто всё в расцвете тут на самом деле:
Я умираю – и так близко бытия начало!
И в нас самих – Приют, ибо всё уже преодолели.
Ведь Будущего не существовало!
Какаду
Через открытое окно пал лунный свет в алькове
На клетку белого большого какаду,
Он пресмыкался перед сном часами на виду
И в блудных грёзах уж вальсирует в любови.
Лишь голубеет страх пред дамой в нём – как наготове,
В момент всё давит суета в её саду:
Вот входит мальчик. И кивая, и суля беду,
Язык свой кажет, что алее крови.
На обруч вспрыгнуть какаду тут должен всё же,
В зев светлого окна с тоской из грёз взглянув.
Но позже – засыпает страх, истаяв в света дрожи.
Затем: луна выплёвывает вишни, и, ничтожа,
Над ней хохочет какаду, вывёртывая клюв,
И слышит: где-то, как за то уж рукоплещет ложа.
Фэрдинанд Хардэкопф
(1876 – 1954)
Кафе-Сонет
Людвигу Рубинэру
Вкруг мрамора стола пыл маньеристов –
всех возбудил признанья Мод(художницы) пассаж:
«Мне б знать, я – женщина иль мальчик-паж?!» –
и список их растёт – накал страстей неистов.
Последней ночи Даму ворожит пейзаж.
К Джону, темнейшему из морфинистов,
вселенной Авве, декаденту из артистов,
она склоняет безразлично-ясный свой визаж.
Тут: Джек-Горилла-По футболу первый приз.
Дух заказал шестой графин, шнапс заливая рьяно.
Как Мод, уж прояснив судьбы её каприз!
Твердыню рушит вид тарана.
Футбола монстру подают к цыплёнку рис.
Мод, деловито: «Так лопАть моя что можешь обезьяна!»
Бар-Сонет
Газели робость средь пустыни страсти,
Она дрожит пред алчностью афер,
За стойкой бара озирая интерьер,
Где эликсир, чей грёзной жаждет власти.
И вот уже в ней опытность манер:
Блеск глаз и перламутр груди, как в масти,
И рана губ приоткрывается отчасти
Шипящим вздохом к коммерсанту: «Кавалер...»
«Кто Вы? Мне жертва иль палач моих седин?
Не обманусь ли? Иль обман для Вас рутина?
Что будет мне от Вас? Что Ваш развеет сплин?»
Её ацтекский профиль у графина:
« Меня же знают, закажите Вы мне джин!»
И грёза в ней уж парадиза кокаина.
Мы призраки
(Лёгкая экстравагантная песня)
Мы все услады позабыли наши – как химеры,
Мы ищем Ужас в Cinema, чтоб жрать его без меры:
Пусть освещение дверей уже манИт, как плаха,
Все ж жути мало в нём – нам нужно больше страха.
В театр мы юными ходили – только за кулисы,
Нам требовались жёлто-жуткие актрисы –
Лишь херр Керр* против чуда там свистит, чья писанина,
Ницше и Стринберга хулит по праву гражданина.
Забавам Хаэккэля** мы всё ж благодарны тоже –
От них бежали мы в Cafe des Westens*** в дрожи
К своей Святой. Но есть гиены, что игривы
И запускают лапы львам в их золотые гривы.
Мир Достоевского освоен призраками, нами:
Лотрек, Отчаянье любимы, жути став азами.
Но в одержимости в нас нет той прежней веры –
Мы ищем Ужас в Cinema, чтоб жрать его без меры.
_______
* Альфрэд Кэрр – поэт, влиятельный театральный критик.
**Эрнст Хаэккэль – зоолог, поборник дарвинизма.
***Знаменитое литературное кафе в Берлине.
Поздно
Столь скуп на освещенье полдня след.
Темнея, озеро нисходит в склеп из скал.
Се есть – последний мира свет –
Бледнейшего мерцания накал.
Кусты с деревьями шатает в топях мор.
Берёзы-нервы боль ветвят сквозь тишь.
Мертвеет время, чей недуг томит простор.
На мёртвом озере желтее всё камыш.
К вселенной устью воздух серо свой поток донёс.
Прокаркал ворон. Лес впадает в сон.
И отделяет лишь паденье быстрых слёз
Меня от близкого конца и мук пламён.
Конрад Вайхбэргэр
(1877 — 1948)
Прощание
Оставь в покое ты рояль и ноты:
Они тут ни при чём, чтоб ни сказала.
Свои наденька лучше боты
И проводи меня ты до вокзала.
Продута ветром вся утроба,
И грязью улицы обильны.
И сердце, и погода, оба,
Теперь уже не так всесильны.
Погода — раз октябрь в чернилах,
Чьей мерзостью дома все крыты,
А сердце — вместе быть не в силах.
Да и они полузабыты.
Коль ты узришь когда в альбоме
Пивной мой лик, томясь досугом,
Скажи: «Где ныне он! — в истоме, —
Тот, кто когда-то был мне другом.»
Хэрманн Хэссэ
(1877 — 1962)
Вечер с доктором Линьгом
Жизнь омерзительна нам тем,
Что умереть придётся всем.
Так стоит что-то начинать нам здесь при том,
Раз и прекрасное исчезнет всё ж с добром.
Да, и людей б порадостней создать,
Пусть под водой б минут с десяток подержать.
Хотя сегодня нам не сделать уж сего,
Вода уже лишала нас всего.
Уж лучше выпить литр вина для нас,
Да, с вами доктор Линьг в беседе в этот час
О той депрессии, которая во всём.
Умнее будет, если мы вина нальём,
И будем жрать с бобами печень мы пока
Иль ждать зажаренного мотылька.
Чем славы нам помог из лавра бы венок,
Коль в нём нет алых яблок? В чём же прок?
Что проку от прекрасного хвоста,
Коль им не повиляешь у куста?
Нет, мы хотим ещё литрок вина добить,
К нему Brissago также прикупить.
Ведь больше не предложит Жизнь-глупец,
Затем депрессию мы скинем, наконец,
Построим из неё нам домик-плот,
Что После-мир венками оплетёт.
Мы в них усядемся задами бедными средь вод,
И миру будем мы правители в тот год.
Бедный чёрт после маскарада
Не повезло. Хотя сначала было счастье мне:
Она уж на моих коленях, сам я как в огне.
Потом какого-то Пьерро её сорвала прыть,
Я напиваться стал, чтоб гнев свой заглушить.
Я пару столиков свернул, проделав трюк,
Отсюда дырка у меня у брюк,
Нет денег больше, от очков в ушах лишь звон,
Всё так, ты, чёртова жена, я побеждён.
Теперь вина от учинённого поздней
Лежит на совести моей, но не на ней.
Ах, воскресенье б это кончилось скорей,
А с ним и жизнь моя с твоей!
Но всё, я в руки предаюсь властей.
Мужчина пятидесяти лет
От колыбели и до погребальных дрог
У жизни пятьдесят лет срок.
Засим, начало смерти, как откос:
Уносит к чёрту вдруг копну волос,
Дряхлеешь и скисаешь лишь,
В запущенности сам себя прашишь,
Свистишь сквозь щели редких столь зубов,
И не девиц уж прижимать к себе готов,
А те, что давят под собой как гнёт,
Книг кирпичи каких-то там фон Гёт...
Но всё же раз ещё перед концом
Хочу я быть с нимфеткой-сорванцом,
Блеск глаз чей и кудряшек над щекой
Прижму к себе я бережно рукой,
И буду в губы целовать и в грудь её,
Стянув и юбочку, и трусики с неё.
Затем пускай приходит смерти стынь,
Да ради Бога, смерть бери. Аминь.
Эрихь Мююзам
(1878 — 1934)
Дорогой домой
Дорога, к дому что ведёт,
Не долга, но пойдёшь —
Есть время для одной из од,
Где дар свой воспоешь.
Я алкоголь пил, сев за стол
В пивной как на дому,
И о искусстве что-то плёл
Не знаю уж кому.
Но вот иду теперь домой,
И оды звучен тон,
И дар мой рифмою самой
Всегда мне подтверждён.
Пауль Кльээ
(1879 — 1940)
* * *
Я похож на откос,
где смола в солнце кипит,
где цветы горят.
Лишь Вальпургиева ночь может меня остудить,
я туда полечу как светляк
и потом получу о том сразу знак,
как зажжётся фонарик.
Многосторонняя луна
на вокзале одна из ламп
в лесу капля на бороде
на горЕ: не скатилась чтоб!
Чтобы кактус не проколол!
Чтобы вы не счихнули под стол!!
Дрожи за Свою Плоть
В эти пространства гляди
Мечты не так далеко
и — где ты?
Там где простынь лён
сон найти себя смог?
Нежной ступне где песок?
Любви где ободок,
милой руке перстенёк?
Нигде — только где?
не здесь
пылаю у мёртвых
* * *
На сердце посередине
единственной просьбой ныне
шаги замирая в стыни
о кошке набросок-листок:
ухо её черпает ложкою звук
лапу её бег увлёк
её взгляд
зрачки тускло и жирно горят
перед обликом никакого Назад
красив как цветок
хоть оружья до жути
но ничего чтобы с нами что-то сделать по сути
* * *
Посюсторонний я совсем неуловим.
Так как живу я хорошо как раз у мёртвых
как нерождённых.
Чуть ближе сердцу сотворенья чем обычно.
И не достаточно ещё всё ж близко.
Исходит от меня тепло? Прохлада?
Не распознать совсем во всём потусторонность пыла.
У Отдалённейшего я у самых кротких.
По эту сторону порою несколько злорадно.
Для них это ньюансы дела.
Попы лишь, чтобы видеть это, не достаточно смиренны,
И их чуть сердит то, писанья изучивших.
* * *
Тот хэрр зна что тот хоч...
тот мож.
Но имеет аой-то порок, не курить.
Но грациозит волоплетью скрипка на того,
то Бимбо*делает того так боль в уах.
(* Любимая кошка Пауля Кльээ)
1 1000
Один
Тысячи Хряк
стоит в муке как
без девятисот
девяноста и девяти скот
и равен такой хряк
одному так
Девиз
Шторм ист и Глист
Песнь взвыв и Позыв
Глист и Песнь взвыв
Позыв и Шторм ист
Вечность для маленьких людей
Вечность со временем придёт,
дай поплясать и ей,
не для людишек,
а для маленьких людей.
Сон
Я нахожу мой дом: пустым,
всё выпито вино,
зарыт поток, что тёк,
унесено моё всё вплоть до наготы —
стёрт на могильном камне шрифт.
Белым-бело.
* * *
Я погрузился в руки сестринскому сну
и целовал тебя под ивой.
Был жарок поцелуй,
и как стучало у меня в висках.
Над этим шла
гонимая чреда из облаков.
О ночи власть
О тяжесть роскоши — от счастья пасть!
* * *
В комнате пойман
и опасность велика
нет выхода
тут: створки распахнув окна
лечу свободно я
но нежен дождь
дождит пока
с дождём
дождём
дождём
Конец июня
так быстро ночь идёт
глядит велик так день
чего-то одиноко лишь
так близко
в Я какой-то вес
какой-то камешек-голыш.
взгляд глаза — видит что особо —
другого — ощущает что
один ты всё молчишь,
Вы изверги-апаши
моё же сердце — ваше,
твоё — моё же сердце лишь!
шагами Просьба погружаясь в тишь.
1926
Волк говорит жуя на человеке
и глядя на собак:
Скажите мне где всё же
скажите мне пока я ем
где же ваш Боже
где ваш Бог? затем...
его вы видите же взглядом
ведь он так близко рядом
в пыли лежит тут так
как Бог собак
и видно ясно то
что мной растерзан кто
не Бог таков итог
Так где ж ваш Бог?
Ханс Адлэр
(1880 — 1957)
Обезьяний театр
Коль были крылья бы у нас, коллега, что воспеты,
Тогда б в бреду желаний мы бы не вперяли
Сквозь прутья клети взоры в дали,
Чьи, в тучах пламенны, грозят нам силуэты.
Звеня цепями, мы себя всё тешим как Поэты:
Мы слышим — значит, пойманы едва ли,
И, воя в страхе к небесам под звоны стали,
Слагаем нервно рахитичные сонеты.
Податливы, сродни марионетке,
Не веря в нити кукловода и страшась неволи,
Трепещем мы хоть с мозгом как оплотом,
И с выступающим на лбу холодным потом
Играем пафосно-серьёзны наши роли
В печальнейшей и жалкой опереттке.
Судьба
Покрыты щёки розовато-красной пудрой,
Глаза в кругах углём, размазанных по коже.
О как ты изменилась, Боже,
За пару лет став этакой лахудрой.
Ты – идеал моих мечтаний юных ране,
Ты, коей песни посвящал я как богине,
И в этом захолустно-затхлом ресторане,
Где отыскал тебя я снова ныне.
О, ни о чём не говори: ни о слезах разлуки,
Ни о желаньях, ни о целях вслед обманам.
Я знаю всё...Так дай же петь-играть цыганам –
Кому нужны теперь раскаяния муки!
Кому се выпадет, тому конец в дерьме – за веру,
За благородные стремленья и любовь к отчизне...
Я всё ещё юрист, к примеру.
Так это происходит в жизни.
Sonett
Как счастлив на лугу домашний скот!
Бык, видя юную блондиночку-корову,
Кокетливо хвостом что машет, поддаётся зову,
И оба радостны, когда он на неё в любви взойдет,
Ведь опасения не рушат рандеву основу.
Однако муж в любовном гоне всё берёт в расчёт,
Мозг встреченной и потроха проверив как оплот,
Рагу из чувств готовя по рецепта слову.
В сетях из жути опасений бьётся он,
Всё приводя и «за» и «против» аргументы,
И философствует на край уж ложа завлечён,
И в думах он в физиологии моменты:
Где отыскать врача, и чем грозит закон,
И что, в конце концов, возможны алименты.
Людвиг Рубинэр
(1881 – 1920)
Танцор Нижинский
Моё пространство – стали ввысь натянутая жила.
К нему! В кольце из ламп тщеты, гирлянд её столбов,
Где плюш в проплешинах смердит бордельной вонью мыла,
И цепь в аквариуме вьётся из белёсых лбов.
Воздушной лестницей к нему! Сжав пальцы ног - лишь сзади,
Огни, манжеты и смычки впотьмах начнут тонуть,
Раскинуть руки, парика костром взметая пряди!
Шипенье дышащих во тьме – но воздух полнит грудь!
Я должен пасть. Иль в ваши, мопсы, похоти пещеры!
Ковры как черви – я стою алчбе их вопреки.
Провалы лож – тоните ж мглистые ощеры!
Соффиты сонны – я кружусь, сжимая кулаки.
Ваш брызнет мозг от них осколками брильянтов!
Ваш обезьяний сброд средь тьмы испуганно исчез!
Кольцо отбросив, я парю, встав на носки пуантов!
Тишь выси! Свет! И немы вы, любители словес!
Книга «КРИМИНАЛЬНЫЕ СОНЕТЫ»*
Криминальный сонет
По крышам мчался господин – одет во фрак,
Шлем полицейского в туннеля виделся проёме.
Браунинг грохал. Во дворах был шум как при погроме.
Чужого били. В чью-то в ряху угодил кулак.
Но ране: смех и танцы были у графини в доме,
Экспертов радовал японский лак,
Когда фамильные колье Фрэд всовывал в рюкзак,
Перед открытыми дверьми стоял Дружок на стрёме.
Ищейка след берёт средь городского сора:
Лист заполняя, комиссар в суть дела вник.
Опрос свидетелей ведётся споро.
Сигаре «левой» дома Фрэд уже конец обстриг.
Дружок у зеркала поправил линию пробора.
Затем они как беллетристы вносят всё в дневник.
___________
*Написана совместно с Ливингстоном Ханом и Фридрихом Айзэнлоором.
Золото
Фрэд в буром мехе с табаком в таможню без доклада
Доставлен в ночь из порта был посредством переноски.
Когда двенадцати стихали склянок отголоски,
Ещё он спал, а ныне бдит, крадясь ангаром склада.
В златохранилище, где вахты пьяная бравада,
Цементожорам он даёт глодать кирпич и доски,
Пока, как дом из карт, ни рухнет стен преграда.
Затем он слитки грузит в кузов овощной повозки.
На ней он катит по таможне, всё «саксоня»
Как зеленщик на лошака – но падают два слитка.
И верховых его схватить уже грозит попытка.
Фрэд спешно мыслит – как спастись! Погоня.
Дружок же, сидя на рябине с трубкою в засаде,
Зарядом пробивает брешь для беглеца в ограде.
Культя
Фрэд, пристегнув к штанам культю, засел у филиала
Торговой фирмы, дрожки чьи стоят наискосок.
Его ногИ свободной пальцы в щели, и Дружок
Передаёт, на них подвесив, папки из подвала.
С балансом папки, фирмы крах что, якобы, предрёк.
Отрывки спешно «Власть народа» опубликовала.
Весь наблюдательный совет в горячке от скандала.
И срок обвала курса акций недалёк.
У пары кресел самовар, сверкая как алтарь.
Директор Клиффорд, откуп ширя, без жилета.
(«Ну не в гнилых же векселЯх!» – Фрэд твёрд, как пономарь.)
Грозит сорваться, зашатавшись, сделка эта!
Руины? Фрэд смеётся, точно царь.
В двенадцать – он владелец акций – полного пакета.
Павильон ужасов
Банкир с невестой, чьею юностью пленён,
Идёт в Паноптикум, где Фрэд, лелея гильотину,
В наряде палача и маскируя мину,
Застыл обманно восковым, пробравшись в павильон.
Дружок-служитель, у «Пчелы мучений» сжав пружину,
«Дробитель пальцев» показав и «Вертоногогон»,
У маски смерти, что оставил тут Наполеон,
Сим объясняет, как убийства завести машину.
На плаху голову кладёт жених, шутя –
Фрэд жмёт на кнопу гильотины – без озноба
Сталь леза молнией слетает!(в ржавчине хотя),
В трёх миллиметрах замерев от выи сноба.
Затем друзья снимают с миллионного сюрприза
Часы, брильянты, прихватив их с чеком для круиза.
Склеп предков
Снят с катафалка с маршем траурным Шопена,
Фрэд помещён в подземный склеп. Дружок на козлах пьян.
Пока о мёртвом горячо вещает капеллан,
Тот вскрыл спокойно шесть гробов при помощи колена.
В ночИ им жемчуг извлечён из костяного тлена,
Что Барбароссой роду в дар был в прошлом дан,
Затем на тросе, кой Дружок в склеп вбросил как аркан,
Фрэд водолазом извлечён из подземелья плена.
Сбыв жемчуг, Фрэд приобретает гидроплан –
Немецкой фирмы „Adler“ новое творенье,
И борется за дамский приз „San Sebastian“.
Дружок на Stromboli вздыхает: Не томи...
На встрече-празднике – из кратера Карузо пенье –
Ведь Фрэд так любит у Пуччини: „ O Mimi…“!
В Сербии
Угрюмый замок в Сербии. Взяв с цианитом флягу,
Фрэд ржу счищает древлюю с ворот.
Находит днями позже дУхов счёт
Наследника мильонов – австралийца-скрягу.
Фрэд гостю Сагу о вампире у стола кладёт,
Что вечно тут у пришлецов крушила их отвагу.
Гость холодно смеётся. С фосфором бодягу
Фрэд затевает, крася простынь средь забот.
Ночами гость курчав от жара – и до крыши
Постель взлетает при свечении скелета
Иль необъятных крыл летучей мыши.
Гость чувствует себя, как вошь с афиши.
На чеке, что он духам шлёт в сей муке без просвета,
«Вампира душу чтоб спасти» стоит помета.
Башня Йулиуса
В Шпандау вешний всадник Фрэд овеян ароматом.
Дружок бьёт в колокол – пожар! И, лёгок на помине,
Наряд охраны завлечён в пробоину в камине.
Пожарной лестницы (затем ) Фрэд занят перехватом.
Её приставив к башне, в гольфах на резине
Он внутрь пробрался – захрипел ефрейтор уж под хватом,
Дружок тут близится в планёре (выпущен Фиатом) –
Пакуются трофеи войн, как булки в магазине.
Вдруг худший в Уругвае прииск «Пук»
Весь в самородках (то друзья куют победу).
Старатели в делах, не покладая рук.
Курс акций «Пук» взлетает – всюду: Ах!
У Ротшильда за устрицами все внимают Фрэду,
Для радио коий предрёк на бирже Моссэ крах.
В заключении
Сигнал огнём. Все в камерах заснули.
Решётка выбита – Фрэд зрит Дружка вовне.
Жгут из белья узлом затянут на спине.
Трезвонят колокольцы – с крыш вспорхнули гули.
Палит охрана – Фрэд спешит к стене.
Уже на ней он. Тьма у ската, ноги – загогули.
Как мячики детей, вокруг стрекочут пули,
Когда сечёт аэроплан синь в мёрзлой вышине.
Фрэд на свободе. И над морем из огней гудит,
Слепя, пропеллер яростной фрезОю.
Посадка: крыша Дойче Банка что гранит.
Люк вентиляции сирен внимает вою.
Кладётся в дырочку на сейфе смесь „ Termit“ –
КрошИтся Арнем, как рокфор трухою голубою.
Рентный фонд
Фрэд в маске шефа Счётного совета
Заходит с бородой в четвёртый кабинет –
Там роется в бумагах прошлых лет
И требует от кассы ключ (как символ пиетета).
Дружок за пивом ждёт его – одет
Как кильский юнга (ложная примета).
Не жить на ренту жизнью баронета,
Коль бомба в сейфе. И на счастье шансов нет.
Фонд в девять рушит взрыв, оставив паль.
Квартал в огне. Но Фрэд с Дружком (друзья культуры)
На «Опеле» в Байройт спешат к премьере («Парсифаль»).
DetEktiv Грайфф берёт их след у фуры.
Ещё он должен ждать в заторе, вглядываясь в даль,
В преддверьи схватки ухмыляясь, как авгуры.
Почтовый мешок
Когда экспресс на поле встал – слепя анфасом,
Дружок идёт через взволнованный вагон:
В зловещей маске, с браунингом он
Ревёт: «Вверх руку!» – правда, нежным басом.
Фрэд оттащил мешок – сереет небосклон.
АвтО берёт у леса их вечерним часом.
На нём десять часов. Затем средь волн баркасом –
Рекорд „Prinze; Luise“ экипажем превзойдён.
DetEktiv Грайфф на яхте с пушкой – Фред с трубой
Следит за ним: воды проверены запасы.
В тропической ночИ морской горячий бой.
Пробита брешь – снаряд шипит (Фрэд выстрелил как асы).
Взрыв в погребе пороховом он видит пред собой.
Грайфф, на обломке выплывая, сходит с трассы.
Карнавалист
DetEktiv Грайфф в лиловом шёлке с «Делом»
За масками двумя спешит за карусель.
Фрэд – дож, Дружок – Вильхэльм (но) Телль,
Кору на ели помечают мелом.
Кошачий крик и лай собаки. Канитель.
Два мужа в женском одеянье близятся. И в целом:
Четыре против одного. Грайфф в чащу вброшен телом
(Вшит в шкуру белого медведя) под большую ель.
Жар проводов в игре до самых Балиаров.
Тяжёлый поиск, но без ссор до мордобитья.
Привлечены пятнадцать комиссаров.
Мешок находится по чоху. Радость вскрытья.
Грайфф извлечён, но с волосами как свинец кошмаров –
Дружок и Фрэд не чтят в делах кровопролитья.
Кража в Лувре
Дружок уж спрятал в панталоны холст Джорджоне
И к выходу идёт – хромой, как кенгуру.
DetEktiv Грайфф у двери как гуру
Вскрывает пачку кофе фирмы „ Blaue Bohne“.
Фред тянет браунинг (в сапог упрятав кобуру)
И заряжает « Хлороформ в патроне».
С издёвкой Грайффу, окосевшему в поклоне,
Друзья вверяют кражи план и прочую муру.
Холст едет в Мехико, запрятан в телескоп,
Прям к королю всех медных рудников,
И там его благославляет в церкви поп.
Грайфф утешается, что на хвосте сидел у шутников.
Разбогатев, учёным едет в тропик Фрэд и на укроп
С успехом ловит там гиенных мотыльков.
Чудо
На собственный свой страх и риск Дружок
Пытает счастья у спиритов в тёмном зале:
Как дух из ящиков с мощами он шумит в астрале,
Карманных луковиц-часов кого тут лов привлёк.
DetEktiv Грайфф, накрыв Дружка, уж радостном запале:
Свет вспыхивает – вору треплют кок.
Когда стола лёт от затылка недалёк,
Дружок грустит по Фрэду в чуждом ареале.
Вдруг гром под залом. Зеленеет свет в плафоне:
Белёс восходит древний Фритц из смоляной дыры,
Цветенье трёх дубов на заднем фоне.
Фритц обнимает храбреца (то Фрэд в сём будуаре).
Друзья ныряют в магний вспышки – серные пары...
Затем Дружка Фрэд утешает в ближнем баре.
Пиршество
Отравлены берберских рыб самец и самка –
Лишь «тачка» с треста господами взвизгнула у врат.
Через донос detEktiv Грайфф узнал о том. Закат.
Фрэд тащит в башню парашют и прячет в нише замка.
Дружок, никто чтоб не ушёл (как в шашках дамка)
Из тех, кого сюда «зерна» направил синдикат,
Вкруг зала провод уложив, ток подключил, как кат –
КрушАтся гости прям на стол, светящийся что рамка.
Вкруг замка ставит Грайфф солдат.
Друзей уносит парашют из сих палат.
Ворвавшись в зал, Грайфф наступает на контакт.
Позднее трупы погребают – о, молчанья пакт.
Фрэд подчищает завещанья с примененьем леза
И как наследник получает пенсион от Креза.
Скандал на скачках
У сёдел слышатся наводки за подачку.
Фрэд в стойле, средь каштанов конских куч –
Уже опоен худший в деле «Солнца луч».
(Он всех обходит с блеском, выграв скачку!)
И два жокея сразу узнают накачку
И доказательства приводят, жаждя буч.
Но ставки сделаны. Под сонмом туч
Шумит народ. Трибуны бросило в горячку.
Дружок приходит самым первым к кассе
И тащит свой цилиндр оттоль, исполненный банкнот.
Учитель ипподромов ждёт уж на террасе.
Затем судьба их сводит снова в Алабаме:
Дружок приют содержит для сирот,
Фрэд пробует бросать лассо, живя в своём вигваме.
Зубной врач
Фрэд маслит как дантист насадки бормашин.
Дружок у кресла в белой робе, как у трона,
К нему банкира вяжет и барона.
(Эпштайн: пятидесяти лет и христьянин).
Фрэд начинает врачевать, и так как оборона
Больного к жертве не готова (вот кретин!),
В то время как сверло всё ширит мрак глубин,
Вжимается рычаг особого разгона.
Фрэд требует теперь родильный дом.
Банкир всё тянет с заключеньем договора.
Тут вносятся шипцы из нового набора –
Эпштайн выписывает вексель враз при том,
И в страхе потерять последний из зубов
Он Фрэда «Плач внутри» (журнал) поддерживать готов.
Хайнц
Фрэд сходится, верша свои вояжи,
С вдовою Липпманн, чьим богатством поражён.
Когда у Петербурга вдруг горит вагон,
С путей выносит он сию, как часть своей поклажи.
В бреду вдова взывает: Хайнц!.. (Предсмертный стон).
Фрэд делает фальшивый паспорт с именем пропажи.
Дружок всех старцев рода травит смесью сажи.
Фрэд ныне – Липпманн, и наследник тоже он.
А настоящий Хайнц, фамильный взяв сундук,
В Чикаго чистит башмаки, не покладая рук,
Где Фрэд его встречает, возлюбив канканы.
И Фрэд, кому игра судьбы свой страшный кажет вид,
Растроган, дарит Хайнцу личный депозит.
И в неизвестные затем он отбывает страны.
Разрыватель цепей
Гудини рвётся из цепей, срывая их браслеты.
Тюремной утвари заводчик кончился на сцене.
Фрэд с ироническим лицом, к паркета близясь смене,
Запястья смазывает жиром, как атлеты.
Как дебютант он в свете рампы в милой Вене.
Дружок же взвинчивает ставок пируэты.
Фрэд гнёт чугунные пруты как сигареты.
Сенсация летит по свету: «Чудо на арене!»
В Нью-Йорке зал для варьете берут друзья внаём:
У входа (как толпе навязчивой ответ)
С утра чернеет на щите: Билетов нет!
Лаборатории Krupp-Essen, впав в печаль,
В смятенье новую отыскивают сталь.
Гудини в БОденский себя обрушил водоём.
Убийство в подвале
В апАшей схроне под землёй с туманом,
Пришельцу кокаин подсыпал Фрэд в бокал.
Дружок, которого он как врача призвал,
В карманах удит у объятого дурманом.
Тут, появившись, полицейский браунинг достал.
Фрэд удивил его – в затылок стул тараном.
Рык. Выстрел. Битые бутылки высятся курганом.
Труп. Фрэд с товарищем бегут через подвал.
Фрэд маслит для исчезновенья петли люка в доме.
Кордон полиции готовит свой бросок.
( Шкафов скрипят двойные двери при разгроме.)
Газетчик пишет при обстреле сотню строк.
В горах никто их не найдет – и в полудрёме
Лежит в постели Фрэд. Дружок готовит грог.
Парижская роба
Шеф-кутюрье в известном миру Доме моды
Творит коллекцию к весне, на будущий сезон:
Шёлк звучен, как лазурный флейты тон.
Фрэд (в мятой шляпе и сукне) те воспевает роды.
Затем в отдел рекламы принят он
Как стихотворец, что для Дома пишет оды.
Поздней из Англии, чьи Фрэд минует воды,
Несёт в Америку эскизы Bildtelegraphon.
Три дня спустя одет Нью-Йорк уже
Во всё, что лишь весной появится в Париже.
Дом моды „Paquin et Fils“ пал пробкой от «РужЕ».
«Америка как конкурент вновь побеждает, иже
(Фрэд объясняет прессе в кураже)
Парижа мода – нагота на данном рубеже.»
Казнь
Дружок сидит в тюрьме Sing-sing в печали.
Приходит пастор, что его готовит к «Стулу».
Затем Дружка приводят в зал, и даже караулу
Известно, что его на «мокром деле» взяли.
Фрэд (ране) как электрик тут, что видно по баулу,
У генератора меняет все детали:
Он трасформирует по Tesla ток, чтоб не бежали
Его потоки в тело, их препятствуя разгулу.
Палач рубильники вжимает до инфаркта стона –
Дружок мурлычит вальс в каком-то Moll(е),
Летят осколки потолка-плафона.
Вдруг сверху помпа, чья гудит турбина,
Дружка вбирает, что стоит на протоколе,
И исчезают в синеве два жёлтых цеппелина.
Теракт
Дружок с сонатой у рояля близится к антракту.
Фрэд Kili-Kili-змЕя злит посредством кепки,
Затем как украшенье ёлки медью скрепки
Его к букету роз он крЕпит в подготовке к акту.
Когда в карете катит фюрст уже по тракту,
Букет касается слегка щеки, зефирной лепки –
Фюрст умирает в Separee, вкусив за супом репки,
Мисс ЛИли корчмаря к ответу требует по факту.
Полиция в ночИ свои растягивает сети.
В прожекторах по крышам видят травли дети.
Друзей скрывают в шахте горняки.
Там собираются они для тайного общенья.
В стране уж тлеет пламя возмущенья.
И в День теракта нигилисты пляшут у реки.
Бой быков
Восторгов над ареной тихнет шквал.
Torero Фрэд благодаря с кровавой шпагой –
То знак Дружку – рвануть рычаг. Под бедолагой
Инфантом в ложе образуется провал.
Дружок, поймав дитя в развале с истинной отвагой,
Ему подносит (усыпляя) с варевом бокал.
Затем при факельном огне, что яро ал,
Дитя уносят в дом в лесу, объятый мхом и влагой.
Восторг сменяет траур в слёзном крапе.
В Европе разрастается скандал.
Судачат: Фрэд имел визит в Эскориал.
В момент (после того) спасает он дитя:
В награду «Золотое (лишь) руно» хотя
С письмом к нему к Римскому папе.
Папа Римский
Фрэд «на чаёк» заходит в Ватикан.
За «сладким льдом» сидят все кардиналы.
На троне Папа, в белом весь средь светлой залы.
И Папе Фрэд свой излагает план:
«Скупать войска Европы, в них влагая капиталы.
(Чикаго поставляет пеммикан.)
Как лебедь церковь возлетит над каждою из стран –
Диктатор-Папа попадёт в истории анналы.»
Обкурен амброю и нардом Дом Петра.
Дружок командует «швейцарцами» с утра,
Пока Фрэд-казначей в пылу трудов-пиров.
В Брюсселе исчезает Фрэд, как солнца к нОчи луч.
Перенимает собиратель Petri-ключ.
Но Вандэрбильд перекупает Златостул Петров.
Дуэль
Фрэд в Бонне воздух Райна пьёт взахлёб у грота.
Вдруг приближается «борусс» двулентным фатом
И: „ Servus Bauer!“ – роняет с „r“ раскатом –
Тут Фрэд боксирует в живот «борусса» с разворота.
С утра, офрачены, они в бору, зарёй объятом.
Противник мажет – взгляда Фрэда то работа.
Фрэд прям над воротом дырявит шею полиглота.
(Скорбит в Лозанне гувернантка, кинутая братом.)
Фрэд (после приговора) в Мэтце не сидит как «тряпки»:
На утренних прогулках он при каждом шаге
Мэтц-цитадель снимает камерой из шапки.
Затем те снимки, кои Фрэд в Париж передаёт,
Печатает „Matin“. Шумят в Райхстаге –
Потерян Мэтц как стратегический оплот.
Белая смерть
Усталый принц кричит пред щелью ледника.
Усваивает миллионщик Table d’ hote.
Про субмарину консул речь ведёт.
Взвил соловьём с рояля тенор трель под облака.
Фрэд близит пальцы к декольте мисс Мод:
Она смеётся (мягкий альт), он юморит пока.
Уже на нити жемчугов всесильная рука.
Но тут грозит лавины-«Белой смерти» сход.
Все на коленях – снег со всех сторон.
И стойкость Фрэда всем так дорога.
Он развлекает всех, открыв тут Магии салон.
И вот луддитом Фрэдом взорваны снега,
И ШамонИ, обнявшись с Мод, уж покидает он.
И в милой Вене Аронзон оценит жемчуга.
На Хельголанде
Фрэд возлегает на морском белеющем песке.
Улыбка фрау Уллы из-за тонкой шали.
Депеши шлёт муж-адмирал под мачтами из стали.
Жене ж целует руку Фрэд. (Ах прядка на виске!)
Открыта потайная дверь – брильянты по доске:
Муж, зван в президиум борделя, кажет всем медали,
Меж тем, ключ к шифру прихватив,
вернётся Фрэд едва ли –
Зря фрау Улла ждёт в ночИ, раздетая, в тоске.
Вмиг строит Англия ещё два новые линкора.
В Палате лордов все слюной дебатных бурь залИты.
Войска Германии травимы прессой: Мрак Позора!
Возбуждена, Европа закупает бронеплиты.
Сбежавший от войны в Швейцарию, хитрО
Фрэд лыбится, открыв «Шпион-экспресс-бюро».
На железной дороге Техаса
Последний отсвет дня уж меркнет над Техасом.
Фрэд, коий близость поездов по звёздам узнавал,
Болты из шпал всё крутит этим часом.
Уж грохот близится, чей луч в ночи столь ал.
И поезд спрыгивает с рельсов, встретив их развал,
Как лань, подстреленная папуасом.
Но Фрэд мисс МАддерзон из кучи тел и шпал
Выносит целенькой, объят её атласом.
Беспечна, спит она затем дитём у родника.
Луна бледна. Средь тыкв сверчок лелеет ложе.
Спит средь агав, не позлатит их день пока.
Проснувшись, молвит, поправляя локоны в репее:
«Ты моего отца прикончил тоже?
Тогда, прошу – в Венецию скорее!»
Дон Жуан
Накрытый на двоих, уж чайный столик ждёт.
Дружок на подступах, Ивонн томятся чары –
Она лелеет план игры (ужасной кары):
За шкафом спрятана, уже сидит Miss Road.
Луиза ведает все карты этой пары.
Трепещет прежняя любовь и снова жжёт.
В аффекте, в дом ворвавшись к Фрэду, ся орёт:
« Я девушка, что вас пошлёт на нары!»
Уж брызжет из зелёной фляги купорос –
Дружок за балдахином, призванный к ответу.
Тут Фрэд замок снаружи выстрелом разнёс.
В автО корит Дружка он, образумить дабы:
«Я к завершающему ныне близок был сонету...
О сколько ж времени твои мне стоят бабы!»
Конец
Можно увидеть трёх мужей в пылу работы:
Перо копается в вещах ужасных как химеры.
Призы от дам. Штурмовики-аэропланы. Револьверы.
Яд. Банки. Маски. Убиенья гроты.
Наследства. Тюрьмы. Мастеров творенья. Флоты.
Компрессоры. Агавы. Петли. Нищие. Вольеры.
Экспрессы. Жемчуга. Писаки. Бритвы-изуверы.
Взрывчатка. Альп лавины. Киля дети – шпроты.
На полюс катит Фрэд на самокате.
На четвереньках на другом – Дружок. Всё краше
Германским идолом они сияют на закате.
DetEktiv Грайфф гуляет (после) в раскардаше –
Аллеи гравий – обезьянник (где былой престиж?!)
Все удивляются. А за окном – Париж.
Вильхэльм Клемм
(1881 – 1968)
Тётя Лина
У тёти Лины на софе сидела образина,
Чьих зенок-бусинок янтарь мечтательно сиял,
А волосатая рука, сжав горлышко графина,
Взлетая, красное вино лила в бокал.
Я сразу ножку тёти Лины увидал:
Вот туфелька, чулок, подвязки половина –
И мне казалось, кружевной подол украдкой тётя Лина
Приподымает выше, выше... словно пенный вал.
И образина, видя всё, приподнимает бровь.
Её о чем-то молит взглядом тётя – так невинна –
Внезапно яростно во мне кипит любовь –
С пинками схватка – я ведь сам скотина!
Трещит софа. По горлу нож – что за картина!
Но превосходнее всего была всё ж кровь!
Моё Время
Пенье и грады, снов лавины в залах,
Белёсы земли, полюса без славы,
Греховность женщин, бедность и геройства сплавы,
Бурленье духов, буря с рельсов, выгнутых на шпалах.
Пропеллеры, что барабанят в облачные дали.
Истекшие народы. Книги – ведьм оскалы.
Душа из комплексов в усадке, что ничтожно малы.
Мертво искусство. Лишь быстрей часы крутиться стали.
О, Время! Безымянно столь, изорвано терзаньем,
Беззвёздно столь, столь скудно бытия познаньем,
Как ты, никто бы не хотел явиться – мне тем паче.
Ещё главы своей не возносил ни разу Сфинкс так, право,
Ты ж смотришь у пути налево и направо,
Безумья муки не страшась – над бездной в плаче!
Вечер
Сумрак близится, добр и тих.
Начинают себя освещать города.
Фонари наполняются светом, исполненным таинств.
Затеняют замолкшие улицы их закоулки.
По садам: с розоватыми окнами прячутся в купах дома.
Ламп мерцание. В маленьких, плотских театрах
миловидные девушки, выйдя на сцену, вдвойне влюблены
от играемой роли. И раскрываются рты
в затемнённом зрительном зале.
Отъезжают автомобили от входов в театры, в них полулежащие пары.
Шёлк шуршит. Обвиваются плечи рукою. МузЫка –
прикасаются бледные пальчики к остроконечным бокалам.
Фантазия
Я вижу – духов пир в беседках, чьи темнеют кровы,
Мерцают распростёртых жён на тронах лифы.
Я слышу – великаны рвут свои оковы.
Белёсые мерцают замки, где гнездятся грифы.
Качаются колоссы. Херувимы сходят с небосклона:
Ночь – в диких взорах, и шумят, чернея, оперенья.
Пылающе развёрнуты знамёна.
Хоры смолкают и безумной бури песнопенья.
Вперёд же! Сердце! Ладно, ну! Бессчётными узлами,
Мерцая, тянутся над миром грёзы в завершенье.
Кто их соткал? Кто хочет их концы схватить под небесами?
Но в бесконечное падёт, сияя, украшенье.
Пауль Цэх
(1881 – 1946)
Глядя ввысь
Весёлость буйную уняв,
я головою никну в тень.
Дай у тебя мне быть,
ведь я в тебя одну поверил
как в мой жизни день.
Взгляни, моя душа
как крона дерева от слёз
стремится ввысь где ты,
и, трепеща, всё ждёт возбуждена
весны великих грёз.
Прибежище
Мы открываем окна — непроглядна ночь:
с карниза смотрят в них вьюны часами,
и дождик песенку свою шептать не прочь,
пока мы нежно не найдем друг друга сами.
И сердцем ощутив, что тает льдистый тлен,
от страшных бурь с застывшей кровью,
лицом, как птица, я ищу тепло твоих колен,
с них тясячи чтоб слов шептать с любовью.
И те бутоны, что явил приспущенный корсаж
Да, я предчувствовал тебя, увидев в полусне,
бродя весенними полями в раннюю ту пору,
и час за часом ты всё явней открывалась взору,
и с жаворонком голос твой в полях был слышен мне.
Затем дыханье губ твоих унёс моих кураж...
О локоны твоих волос с сирени ароматом...
И пыл тех слов во мне горячкою объятом...
И те бутоны, что явил приспущенный корсаж!..
Я знаю линию судьбы
Ноябрьская ночь, чей шорох у окна,
прислушалась к дыханью нашего озноба,
но, как окаменев, молчим мы оба.
Без чувств ещё так никогда не проходили дни.
И от испуга эта бледность у луны
за нас двоих, кто так отчуждены.
Но только отчужденью вопреки,
по линии судьбы твоей руки
я знаю: от друг друга мы не далеки,
а нашей крови, просто, пыл иссяк,
но новый пыл уже бушующей реки
несут в кровь пульсом пробиваясь родники.
И ночь стоит над нами
Свеченье бледности луны у твоего лица.
Какой-то голос обращаясь ни к кому
в терзаньях, не имеющих конца:
«Я кровь струю в глухую тьму!..»
И это горечью вина
течёт по языку, меня лишая воли.
Хотя ещё я на дыбы встаю с упрямством жеребца.
И на зрачки, что треснули от боли,
ложится сестринская тень как пелена
и затмевает бледность твоего лица.
И ночь стоит над нами, и она
нас изморозью обдаёт рта мертвеца.
Романское кафе
В кафе у кирхи иногда сидят, как люди,
поэты юные, и в круг их тесный вхожи
еврейки: матери и дочки. У какой-то груди,
а у какой-то только прыщики на коже.
И если путь поэт найдёт в души полёте
к грудям иль прыщикам и выдаст книжку скоро –
её любимая издаст в сафьянном переплёте,
начав эротике учить как муза визитёра.
Поздней, когда поэты знамениты всё же,
в кафе не часто их увидишь мину –
жену они имеют и, возможно, орден тоже,
и всё, для реноме что нужно гражданину.
Когда ж им классиками стать должна прийти година...
( но тут не место рассуждать об этом дольше).
Пока же снова мы хотим услады кокаина,
премию Кляйста и грудей, и прыщиков побольше.
Постоялец номера с завтраком
Тут, в тесном номере, где воздух – щелочей недуг,
грибок на стенах и картины с рынка с их паршою,
и эта фрау всё с её: излиться б-мне-душою,
и, пенки жирные снимая, плут – её супруг,
я ль человек ещё, коль наголо стрижёт
как заключённых тут меня рука какой-то стервы?
Я чувствую, как рвутся взвинченные нервы
и сохнут мускулы мои – точно в голодный год.
Мишень наклеенной бумаги на окне,
как пикой, должен протыкать я острым взглядом,
вперяя в мор за ней, что зреет снизу рядом.
И сотню лет ещё тут оставаться мне,
и утишать все бабьи страсти эти,
плюя на мужа и шарманку, и бледнеть, как дети.
Дома свои уже открыли очи...
Под вечер вещи не стоят уже слепыми:
повеяв с мельниц, суеты часы
смывает ветер с них студённостью росы
и сумерками зыбко-голубыми.
Дома свои уже открыли очи:
и вновь земля – звезда средь звёзд, что так близки,
и отражения мостов ныряют в глубь реки
и уплывают лодкой к лодке в темень ночи.
И изваяния растут из каждого куста,
и купы сносит дымка прочь, что мертвенно густа,
долины скидывают горы, чтобы распрямиться.
И средь наплыва звёзд у серебра воды
лишь люди, удивляясь, прячут лица,
что падают во тьму как спелые плоды.
Красный вечер
Весь в гари газовых реторт и дегтя дреке,
В извёстке свивов облаков, с ненужностью обузы
Закат отброшен в лунный свет как свод медузы,
И перед мглой ворот отвалов застывают реки.
Все луговины превращаются в озёра,
И грохот всех колёс смолкает рыком хора:
И, словно в Каина из камня изваянье,
Вдыхает в город сатана своё дыханье.
По крышам скачущие ветер создаёт рояли,
Из чьих надземных поездов гремят симфоний звуки –
Анархия – вот тема, Штраус, дней твоих!
Праматерь Саломея, дабы духи не маршировали,
Шагает во главе мужчин, распятье взявших в руки,
И наглость кажет им своих колен нагих.
Фритц Лёёнэр-Бэда
(1883 — 1942)
В баре «К крокодилу»
Жену известный Потифар
ещё имел, хотя стал стар,
и так была искушена
тара-лилИ тара-лилА
в делах любви его жена,
а Потифар уж был не дюж,
чтоб опекать жену как муж,
то целомудренность была,
тара-лилИ тара-лилА,
освистана внезапно ей,
и, выбрав что-то помодней,
с разрезом, дабы быть видней,
в один из дней, в один из дней
она отправилась до Фив,
даб излюбить себя средь див.
А Фивы были, Вам скажу,
для Мемфиса по кутежу,
чья сладость столь желанна,
для Генфа что Лазанна!
А там, где тёк в Египте Нил,
бар «К крокодилу» славен был
тем, что Иосиф тайно в нём
жил с фараоном лишь вдвоём.
И танцевали наго там
всё в Shimmy-ритмах под тамтам,
и слышен был любви там стон
любовников со всех сторон.
Бар «К крокодилу» славен был
все тем, но тёк в Египте Нил!
Но вскорь узнал уж Потифар,
жену до Фив какой влёк жар,
и, так как в Фивах он бывал,
Рамзесу с горечью сказал:
«Я знаю про жены дела,
тара-лилИ тара-лилА
она уж здесь из ночи в ночь,
да как стерпеть такое смочь!»
На что ответил фараон,
кто речью не был потрясён:
«Мы то же делаем точь-в-точь,
Что и твоя жена не прочь,
Ведь наш «Осирис» ресторан
Пошлейшей скуки балаган,
И как философы опять
мы в Фивах в бар идём плясать!
Бар «К крокодилу» очень мил!
И тёк в Египте дальше Нил!
Рэнэ Шиккэле
(1883 — 1940)
Мальчик в саду
Голые руки я хочу друг к дружке положить
и тяжело им затонуть позволить,
когда наступит вечер – так,
как если бы они любимою бы были.
В сумерках мая ландыши б звенели,
благоуханья белая фата ниспала бы на нас,
коей, прижавшись к нашим всем цветам,
мы тут внимали б.
И сквозь последний глянец дня
светили бы тюльпаны,
Гроздья сирени родниками из кустов вскипали,
а у земли светлая таяла бы роза....
Мы были б все так хороши друг другу.
И слушали, как в синеве ночной, снаружи,
часы на башне приглушённо б били.
Эрнст Штадлэр
(1883 — 1914)
Еврейский квартал в Лондоне
Теснясь у блеска площадей, грызут себя оравы
Проулков, спутано сцепившись в плотской злобе:
Построек щели, точно язвы на утробе,
Нафаршированы дерьмом, стекающим в канавы.
Битком набитые лавчонки рвутся на свободу,
Прилавки в кучах хлама, в чьей начинке:
Отрезы ситца, рыба, фрукты, платья – к обиходу
Всё скопом в жёлтом свете керосинки.
Вонь гнили липнет к стенам, как и мухи.
Пьет воздух кисло-сладкий чад с вечерним чаем.
В помоях жадными руками роются старухи.
Слепец-бродяжка хнычет псалм, никем не замечаем.
Сидят перед дверьми одни, другие к тачкам гнутся.
Визжат оборвыши, играя, словно при погроме..
Из граммофона женщин хрипы раздаются.
А город издали грозит в автомобильном громе.
Йоахим Рингэльнатц
(1883 — 1934)
Из моего детства
Пап счасливчики, мам красавчики,
Детских комнаток полон дом.
Тётки Рёшэн ведьм рукавчики,
Торт — как мух помёт на нём.
Плюну в комнатке — так спросончка,
Брат хохочет мой, как свинья,
Брата смех — придёт сестрёночка —
Плачет мамочка моя!
Плачет мамочка, проклял папочка,
Тётка пьёт вино опять,
Дарит торт она, где тряпочка,
Дарит мне, чтоб шёл плевать.
Малютки-враки
Малютки-враки как и ребятишки
Короткие имеют ноги и штанишки.
*
Что внешне очень важен Алфавит,
Вам Телефонная всем книга подтвердит.
*
У пугала кривые ноги.
В него бросают дети камешки с дороги.
Поэтому и не родит детей как недотроги.
*
Испанец обитатель дальних зон
Для тех, живут кто, где не обитает он.
*
Да, в Пасху и у зайца
Несутся тоже яйца,
Порой глазуньей, а порой омлетом,
И, озираясь, стонет он при этом.
*
Шесть ног имеет если слон,
То выкидышем будет назван он.
Колыбельная
Хочешь на горшочек?
Иль попить и сказку?
Или же колбаску?
Ляжем на бочочек.
Ночью чёрны тучки,
Злые тени тоже.
Ну-ка сложим ручки —
Поцелует Боже.
Нам покой,
Тут и я
Под рукой
Мам твоя.
Ничего не говорить.
Ничего не повторить.
Ничего... Зевай-зевай,
Глазки закрывай.
Вот и на подушке
Сон твой дышит в ушки.
Нам молоко даёт
Нам молоко даёт из Ляйпцига Горова,
Кто слишком много пьёт его — напьётся снова.
Бык вместо молока даёт... шпинат.
После обеда он играет в «Скат».
Бумеранг
Вот был однажды бумеранг,
Имел он не великий ранг:
Раз пролетев один кусок,
Назад себя уже не влёк.
Но бросивший его опять
Часами мог возврата ждать.
Берлинским детям
Чем, думаете вы, родители займутся,
Когда идёт ребёнок спать, надут?
Ну да, они всё пишут письма, если оглянуться.
Могу сказать вам: к поцелуям перейдут,
К куренью, к танцам, к упиванию с обжорством,
К сзыванию гостей, чья тень как вор скользит,
К разврата всем ступеням и с упорством
Вплоть до: ПапА-гей-содомит,
К азартным играм с векселями в завитушках,
К дымленью опиумом, кончив кокаин.
Ко спариванью с треском в черепушках.
Ах, лучше помолчим. — Ну ты паук, Берлин!
Под водой пузырики пускать
Дети, вот загадка — не пустяк,
Отгадает кто — получит приз деньгами! — Как
Под водой пузырики пускать?
Вы должны попробовать, чтоб знать,
Если ванну надо принимать!
Выйдет всё — начнёте хохотать.
Дети вы должны вам
Дети, вы должны вам больше доверять,
Чтобы взрослые не врали вам опять
И не били. Ну прикиньте бабушку лупить
Даже пятерых из вас должно хватить.
Ругань на дедушку
Ах, дед, дурак ты дураком,
Во всех делах как вошь!
И хромоногий при таком,
И всё куда-то прёшь!
А сам трясёшься как листы
В аллее тополей,
Ах, дед, когда помрёшь же ты?
Помри уж, пожалей!
Дети, играйте крупную роль
К тому невиданный придёт успех,
Кто роль играет ту, что больше всех.
В житейской, из других всех сфер,
Большую роль играет попа, например.
Подумайте, тогда бы между строк
С закрытыми глазами вам читать всё впрок.
Ведь дядя Рингэльнатц с его игрой
Сердцеупитым был ребёночком порой.
Отличия все мужа
Отличия все мужа от жены — под ней
В замочной скважине видны точней.
Младенцы
То что пелёнки ваши будут парусами
Того ещё не знаете вы сами.
Вас не заботит ветер в вашем животе,
И ветер у других, и свет что гасят те.
Как пассажиры, кто по морю держат путь,
Вы, если ваш корабль начнёт тонуть,
Всплывёте в глубине небес, крещённые по вере,
Невинные, счастливенькие звери.
4-мя лестницами выше в сумерки
Ты должен людям в морду сразу дать,
Затем, внимательны когда и не глядят в сторонку —
Возможно, ломом чей-то взгляд придётся приковать —
Ты должен им как малому ребёнку
Совсем бесстыдно, кротко, бедно-просто говорить
О тех вещах, что не видны в них глазу.
У всех затем прощенья попросить
За то, что должен дать был в морду сразу.
И коль прощён, с печальной шуткой уходи,
Мол, жаль, что больше встреч не ждёт вас впереди.
Стихи родословной
На родословных книг завет
Бывает и досада.
Как-будто заперли клозет
Где ты, когда не надо.
А кто-то хочет вдаль опять —
Не в стульчака оправу,
Свои чтоб кляксы оставлять,
Там, где им всем по нраву.
После грозы
Я молнией был поражён:
В стальную запонку, что на манжете слева,
Она стекла, но, видно, с перегрева,
Как был б упит я, в голове жужжащий стон.
И доктор Бэрнингэр вещал мне, ал,
И уверял меня этично,
Что жужжостонье для меня было б типично,
А с молнией то б ложный был аврал.
Никогда ты без подле
Так о чём поёт лужок.
К уху поднеси рожок.
В телефона трубке гуду!
Хоть в своей постели спишь,
Хоть над Франкфуртом летишь,
Ты подслушан будешь всюду.
Гонококки в туши.
Слышат всё сморчочки.
Поры тоже уши.
Зырят пузырёчки.
Всё о чём ты умолчишь,
От других что всё таишь,
Всё, что рот твой говорит,
А рука твоя творит,
То узнает белый свет.
Будь без подле или нет.
Книга «ТАБАКЕРКА»
Табакерка
Была на свете табакерка, на своём веку
Даря носам понюшки табаку,
И, Фридрихь что её Великий сделал сам,
Вселяло в табакерку гордость светских дам.
Вся из орехового дерева, она
Вдруг древоточца видит после сна,
И рада гостю, рассказать, пусть с ах,
О Фридрихе и о его прекрасных временах.
Ей Старый Фритц великодушным назван был.
На это древоточец нервно взвыл,
И, перед тем как стал точить, вскричал в ответ:
«До Фридриха мне просто дела нет!»
Муравьи
Два муравья из Хамбурга хотели
Достичь Австралии за три недели.
А у Альтоны вдруг сошли с дороги,
Так как ужасно заболели ноги.
И ими мудро было принято решенье:
Не продолжать маршрута завершенье.
В хотенье часто — вдруг не можешь разом,
И все хотения — от них кончаются отказом.
Коробок спичек
Жил-был на свете спичек коробок,
Который Анархистом сам себя нарёк,
И, этим горд безмерно, он потом
Сжёг в упоенье целый дом.
И необычно было также в нём,
Что был знаком он сам со словарём
Толковым Майэра и знал слова
Из тома первого, на букву «А».
И вот, когда пожар уж отпылал,
Он к названному тому вдруг пристал
С вопросом, в этом деле ист:
«Скажи, что ж значит Анархист?»
Кольчатый уж
«Нет, — прошипел кольчатый уж, — вся эта мода
Меня червивит до смертельного исхода.
Теперь, как пишут, ежедневно на неделе
Два раза надобно менять исподнее на теле.
И с каждым годом будет это хуже всё, похоже!»
И уж действительно тут лезет вон из кожи.
Но этот случай не остался всё ж без пониманья,
И в зоологии он назван: кож сдиранья.
Печной брикет
Когда-то жил один печной брикет,
Он философии был гением-студентом,
Кто в Академии после учёбы лет
Преподавал предмет сей, став доцентом.
Он рёк собравшимся вот так,
Любя латынь: « Auditorium,
Жизнь есть ни что иное как
Всё временное — Provisorium.»
И был как еретик он отстранен
За это временное Provisorium,
И бедный гений как брикет сожжён,
Попав в приватный Krematorium.
Вы шлюха гнилая
«Вы шлюха гнилая, каких не бывало!» —
Раз зеркало лампе в порыве сказало.
«Вы сальный осколок, каких гаже нет!» —
Тут зеркалу лампа на это в ответ.
И зеркало горечи вынудил шок
Свершить со стены небывалый прыжок.
А лампа, дыханья что ярость лишила,
Шипела, дымила, оплыла, коптила.
Служанкою прибраны к вечному сну,
Они на неё всю свалили вину.
Замочная скважина
Раз скважина замка ворот
Позволила себе такую шутку вот:
Как только ночью приближаются студенты
С ключом, чтобы попасть в свои апартаменты,
Она тут прячется,
При этом проявляя прыть,
Чтоб ей студентов подразнить!
Коварна, скважина замка съезжает вбок,
Чтоб в темноте её никто найти не смог:
Тут поиски
Проклятья
Шарят руки
В муке.
И так как не дано жильцам её найти,
Смеётся скважина, что вновь им в ночь уйти.
(Могу сказать, что эти «Господа»
К себе уж не попали никогда.
Правда, я сам ведь тоже был студент —
Но лучше всё ж не пояснять этот момент.)
Случается такое ж ведь
Случается такое ж ведь:
Раз с человеком волк сидел и к ним медведь,
И так как долго ничего не ели, то при том
Они друг друга пережрали за столом.
Волк человека, тот медведя, дунув в ус,
Медведь же волка. И у всех отличный вкус.
И вот на скатерти осталось, жору их благодаря,
Три волосинки рядом с томом словаря.
Троих Наследием то стало. А кто принимай?
Да тот, кто звался Карл с фамилией же Май.
Булыжник
Булыжник мостовой орал,
Всем попираем светом:
«Я абсолютный Минерал,
И этот весь по мне аврал
Быть должен под запретом!»
Но людям это не резон,
Как был б тот краснобаем:
Булыжник мостовой раз он —
Быть должен попираем.
Покоя велика цена
«Покоя велика цена!» —
Изрёк однажды бегемот
И усадил себя на свежей кучи свод.
Подобная история была и у слона.
Голубка и уховёртка
К голубке неприязнь питала уховёртка.
Та ж уховёртку обзывала всё каргой.
И раз одна из них при перевозке свёртка
В трамвае встретилась с другой.
Они друг к другу протянули руки,
И был улыбок их слепящ столь зной,
И зазвучали од томов бесчётных звуки
Из лести нарочито показной.
Но так как обе всё ж на самом деле
Другой желали только мук в аду,
То всё случилось как они хотели:
Там встретились они, попав в сковороду.
В одном дискретном месте
В одном дискретном месте жило
Душистейшего сорта мыло,
Но в мыльницы изысканном фарфоре
Оно всё старше открывалось всем при взоре,
Поскольку люди запах мускусный любили
И очень часто руки с мылом мыли.
И вот однажды в положенье, скажем, глупом,
В кастрюле мыло оказалось с супом,
И повар с отвращением к обмылку
Его там сразу насадил на вилку,
Понюхал и вскричал: «О вони пряха!»
И мыло тут истаяло от страха.
Хвастлива ванна
Хвастлива ванна — просто всем на горе.
За Средиземное себя она тут держит море,
И сторону свою одну всё время вот
За побережье Хельголанда выдаёт,
Ну а другая сторона уж с давних пор
Из Хиндустана высочайших гор.
Окружность вся её для шхун
У Португалии бесчисленных лагун.
А в том конце её, куда простёрты ноги,
Kap Horn — вершина и отроги.
Цепочку ж при своей затычке,
Она экватором считает по привычке.
Вы поняли о чём раздумие моё?
Да, с Географией всё плохо у неё.
А образованный резервуар,
Живет латынью где-то рядом, только стар.
Случилось, пара что галош
Случилось, пара что галош
Была хозяином забыта.
И тот, дом перерыв свой сплошь,
Не мог найти их на руинах быта.
Искал галоши он вблизи, иcкал вдали,
Как спереди б они иль сзади были,
Галоши тоже поиски вели,
Но всё ж хозяина нигде не находили.
Галош хозяин обыскал весь белый свет,
Галоши мир весь обыскали тоже,
И, хоть продлилось это б много лет,
Но не найти друг друга им, похоже.
Образовалась помесь...
Образовалась помесь как-то раз,
Где с каракатицей скрещён был дикобраз.
Наукой новый вид был назван так:
Колючерыба и Чернилохряк.
Колючерыба обживает океан:
Опасно если близко — кровь из ран.
Чернилохряка в книгах можно встретить вдруг,
На носовых платках и пальцах рук.
Да и теперь нам всё яснее в наши дни,
Что Ёжехряк ещё им так сродни.
Туфля и прорезиненный сапог
Раз прорезиненному молвит туфля сапогу:
«Мой друг, я запах твой терпеть уж не могу.
И если хочешь знать моё ты мненье:
Твоё тут всем мешает появленье.
Поэтому из нас один
Должен покинуть обувной сей магазин.»
Сапог на это улыбается в ответ
И говорит: « Ваш абсолютен пиетет,
Но как пословица гласит:
Не всё то золото, что заблестит.
Примите ж это к сердцу и уму:
Мир любит чёрное всё потому,
Что всё блестящее и тянется в свой век
Туда где только в кучах дрек.
Чтоб я хотел иметь Ваш лак —
На что он мне, раз сходит так,
И станет пылью на дороге тож.
А вот резина с жиром кож,
Проникнуть даже не даёт воде,
Когда Вы мокры при дожде,
Хоть ненавистью вся полны такой,
К тому, что человека создано рукой.»
И туфля тут склоняется в поклоне
И говорит уже с почтеньем в тоне:
«Мой друг, ты убедил меня вполне,
И твой высокий ранг понятен мне,
Ведь я от истины была так далека,
Что ты действительно шедевр обувщика.
А ты мне истину открыть помог,
Мой прорезиненный сапог!»
Раз кенгуру с карманным раком
Раз кенгуру с карманным раком
Решили сочетаться браком.
Но в загсе брак не допустили всё же,
Поскольку друг на друга не похожи.
И в гневе пара прокричала: «О бюрократизм!
Что сгнить вам тут, чернильным кляксам!»
Потом забралась на курантов механизм
И там повесилась вдвоём пред загсом.
Однажды фрау Самовар
Однажды фрау Самовар так спела на огне,
Что гром оваций зазвучал вдруг в тишине.
А у её кузины фрау Керосинки
От восхищенья песней потекли слезинки.
И эти слёзы у кухарки на виду
Упали прямо на сковороду,
Свиная где готовилась поджарка,
Отличной кою находила та кухарка.
И, хоть в поджарке были капли керосина,
Та одобрение нашла у Господина.
(А Господином дома КОзак был, ох, и могуч,
Любимым блюдом был которого сургуч.)
И Господин, доволен, поднимал стаканы.
Да, разные на свете есть гурманы.
Рецепт
Растительного масла (всё по фунтов 7) в кувшин
Влить вместе с молоком, добавив терпентин.
Куриным всё яйцом скрепить,
И к ложке масла уксуса подлить.
Всю смесь до густоты взбивать, затем чулок
Набить ей, затянуть на нём шнурок.
Варить всё около 13 недель
В растворе мыльном, где нарезан хмель.
Затем всё приправляется желе,
В кастрюле с крышкой, чтоб остаться на столе.
(Но даже если нетерпение у вас,
Всё ж до открытия кастрюли потерпите час!)
Умрёшь от скуки
«Умрёшь от скуки этих всех затей...» —
Подумалось вновь пилке для ногтей.
И это за обеденным столом!
И к ногтю, на котором был облом,
Она приблизилась под правильным углом.
И это за обеденным столом!
В крик тут Серебряная вилка, ярости полна:
« О майнэ Дамэ, Вы здесь всё же не одна!»
Кнопка для воротника
Была когда-то кнопка для воротника
С механикой, и хоть невелика,
Пришита сзади на рубашке, тем важна,
Что с гибельным щелчком, она,
Отщёлкивала грязный воротник,
Чтоб свежий к шее со щелчком приник.
Но как-то с пальцами случилось так,
Что не могли её защёлкнуть всё никак,
И оторвали, и она как в страшном сне
С огромной скоростью катилась по спине
И проскользнула в место то, одно,
Где у людей и смрадно, и темно,
И это — точно чья-то злая месть:
На острое вот этим местом сесть.
Ночь замерла. Очнулся день
Ночь замерла. Очнулся день.
Под звёздным небом у угла
Стояла дрожек лошадь, вся бела,
И усмехалась в тень.
День замер. Ночь пришла темна.
Лежала лошадь на булыжниках дороги,
И простирала к небу ноги,
И думала она.
И снова небосвод весь в звёздах был.
У лошади слезился правый глаз.
А кучер всё зевал и всякий раз
Всё Тминную вновь пил.
У одного пруда
У одного заросшего пруда
Раз веретЕница ползла, но вот беда —
Была слепа, хотя места любила те,
Тут Что-то гонит ветер по воде
На берег веретЕница та где,
А та не видит что же в слепоте.
А Что-то было детским трупиком в пруду
От веретЕницы слепой (для всех уж на виду).
В той части Африки
В той части Африки, что так темна как вошка,
Губная умерла гармошка.
И с музыкой погребена была. И после похорон
Уселись двадцать на могильный холм ворон.
А ворон Нумъро, коий двадцать первым был,
Потом на паруснике в Данцинг вдруг поплыл,
И там он основал в конце концов,
Приют для всех бездетных в городе отцов.
Ну а какая у истории мораль?
Что сам не знаю я, мне очень жаль.
Без спешки люди
Без спешки люди в большинстве пройдут
Их километр за 12 лишь минут.
При беге крыса, если так же путь далёк,
Его преодолеет за такой же срок.
Крыса ж, как каждый видеть мог,
При помощи то четырёх свершает ног.
А вот тысяченожка — той же быстроты?
Я этого не знаю. Ну, а ты?
Медуза и слон
Медуза к берегу была в пути.
Её любил безумно слон,
И звался Хильдэбрантом он.
Слон ждал её уж час почти.
Букетиком, цветки чьи велики,
Галантно слон медузе подал знак,
Что просит он её руки.
И вот плетёт та бант, решась на брак.
При этом доктор Аист был и думал так:
«Бедняга Хильдэбрант попал впросак!»
Потом он, путь продолжив свой, всё хохотал.
Что ж доктор Аист так прекрасно понимал?
Жандарма поразил недуг
Жандарма поразил недуг —
Он на скамейку рухнул вдруг.
А там сидел уж дикобраз,
Жандарм сел на него как раз.
Тут он кричит и ай и ой,
А чешет шлем жандармский свой.
Раз как-то кусочек
Раз как-то кусочек Fromage de brie
Под стол вдруг упал. Ах, кого уж кори!
Там с пряжками туфли, от скуки что стыли,
С паденьем его просто счастливы были
И, так как уж долго терпели лишенья,
Вступили в интимные с ним отношенья.
Но к ночи любовницы пылкие обе
Опять в феодальном лежат гардеробе
И слышат, как там заскрипели вдруг боты,
Чьи лишь о покое все были заботы:
«Почтенные, вот с гардероба захватом,
Запахло и тут уж особо развратом!..»
Кисть с полною таланта шевелюрой
Кисть с полною таланта шевелюрой
Была голодною и жаждущей натурой,
И в шестьдесят, ещё густы, её седины
Над статью, из еловой древесины,
Рождали столь чудесные картины.
Но голодала кисть, продав и эти чудеса.
И как-то жирная пришла к ней колбаса,
Пятьсот грамм весом, чей старинный род
Из бычьих сам происходил пород.
И кисть, увидев колбасы избыток тела,
Тут прямо вся остолбенела.
Ну а потом полуприсела в трансе
И словно преломилась в реверансе.
А колбаса с фамилией Безбудня
Тут говорит: «О милый мой дружочек,
Меня ты видишь как мясца мешочек,
А нарисуй как метра три от студня!»
Песнь, которую знаменитый философ Хаэккэль
3 июля 1911 года, в первой половине дня,
на прогулке по Саду пел перед собой
(От ушного свидетеля)
Виммбамм Бумм
Вимм Бамммбумм
Вимм Бамм Бумм
Вимм Баммбумм
Вимм Бамм Бумм
Вимбамм Бумм
Вимм Бамм Бумм
Виммбамм Бумм
Вимм Баммбумм
Гвоздь крепко сидел...
Гвоздь крепко сидел в деревяшке одной,
Гордивщийся очень своею женой.
Чепец золотой был на ней, но при том
Она оставалась латунным болтом.
Свободнее где-то, чуть взвинчена тож,
В любви как и в прочем способна на ложь.
Влюбившись в крючок,
тайно виделась с ним
В пазу, где обоих ждал полный интим.
И, раз раскрутившись в любовном труде,
Оставила мужа в семейной беде.
А гвоздь так и гнула ужасная боль,
И сердце разъела страдания соль.
И мучил гвоздя одиночки удел,
Что вскоре почти он совсем заржавел.
Но прежнее счастье — милей всех отрад —
Тут снова с женой прикрутилось назад.
И лоском сияет лицо её вновь.
Да, старая всё ж не ржавеет любовь.
И зеркало, и гребешок-фиалка
И зеркало, и гребешок-фиалка,
И мыльная уже мочалка,
И полотенце на стене, с аграфом,
И некто, спрятавшись за шкафом,
Все в ожидании едины
Милашки Катарины.
И, наконец, она лицом в воды потоке:
Мочалка тут её целует в рот и шёки,
Она ж в ответ мочалку снова,
И тут уж полотенце целовать готова.
Она у зеркала затем стоит русалкой,
Лаская кудри гребешком-фиалкой.
И всех благодарит, кто услужить ей рад,
И тут за шкаф бросает взгляд —
Ужасный вопль с её слетает губ:
«Полиция! На помощь! Душегуб!»
Да люди верят, что они стоят все над вещами.
В обратном здесь вы убедитесь сами.
Случилось, жёлтый что лимон
Случилось, жёлтый что лимон
За пушкою был размещён,
И у него сложился взгляд,
Что он есть пушечный снаряд.
Но канонер, хоть боя пыл,
Тут разницу всё ж ощутил.
Чем примечателен ещё это куплет:
Что раз-ница не роз-ница, о нет!
Подушке для булавок
Подушке для булавок грезилось все дни,
Что дикобраз всё ж из её родни,
Что родственники близкие они.
Подушка для булавок тем
Известна же, конечно, всем,
Что от потребности её по праву появленье.
Конечно, мы все разделяем это представленье.
Тут был однажды каннибал
Тут был однажды каннибал из Халле,
Что на реке Заале.
У Боденского озера его у самых вод
Мог видеть каждый изнутри
за 20 пфеннигов за вход.
Жил нищий тут
Жил нищий тут в одной дыре,
Кто думал только о Добре.
А так как денег не имел,
То дохлых крыс он только ел.
И не имел кровати спать,
Да и того, кто мог подать.
И к графу он пошёл в тоске
Молить о хлебушка куске,
А граф с ухмылкою как в пыль
В него шампанского бутыль
Метнул, поскольку злобен был,
И ею нищего убил.
Однако не рискнул никто.
Чтоб граф в тюрьму попал за то.
И так характером своим
Злобней граф стал ко всем другим.
И вот Читатель иногда
Мне говорит: «Да так всегда!»
Но про себя я мыслю так:
«Да и Читатель мой — гусак!»
Отважный конский волос
Отважный конский волос как-то раз
Другим поведал, что покинет их матрас,
Что сам отказ от славных лет —
ошибка на корню,
Что то лежит в их принадлежности к коню.
Затем, крича оставшимся «Адьё!»,
Он устремился ввысь, в иноё битиё.
А на матрасе муж сидел, на плешь кого
Вскочил тот конский волос с «и-го-го».
И, так как он успешен был,
то на равнине той
Его потомки расселились порослью густой.
Ужасный кашель
Ужасный кашель начался вдруг раз,
Не прекращаясь страшной из зараз.
Хоть полз он прикрываем за рукой,
Но не был он манерностью какой.
Да только доктор ЛЮ-бовь молодцом
Изгнал его ЛЮ-боволеденцом.
Запомните ещё: За этот вот куплет
Хэрр ЛЮ-бовь не платил мне, нет!
Одна гортань, страдая от мигрени
Одна гортань, страдая от мигрени,
Вдруг закричала как гиены и олени.
И полон боли был её болезный крик.
Но так как ей на помощь не спешил никто,
И крика не слыхал никто в округе — то
Здорова стала в тот же самый миг.
Errare humonum est
Скрипучая скрипчонка, красный нос,
Идя, я вижу — Кунцэ, ох, опять.
Чего ж на на улице остался, как прирос,
Стоять?
Чего его взлетают брови?
Чего ужасен их вопрос?
Чего всегда глядит он в небо с болью наготове?
Чего ж он бледен так в его пальто?
Ох, уж теперь я знаю что — — —
Взглянул и машет, и фатальнее зараз!
«Привет, мой бедный Кунцэ!
Ох, спешу — в другой уж раз!»
Фальшивы, холодны...
Фальшивы, холодны, прям спятили
У сих трусов приятели.
Логик
Логика
Сияли звёзды в стынь у парусов.
А тут на Нордернай, коль посмотри,
Плывёт по морю суахели волос от усов.
На корабельных склянках било три.
Меня неясностью такие вот гнетут —
Где логика всех мыслимых регат:
Что суахели волос ищет тут,
В три ночи взяв свой курс на Каттегатт?
Вы так себя вчера вели...
«Вы так себя вчера вели ужасно спьяну!»
Сказать хотела пылевытиралка барабану —
Но тот уж очень быстро, мол,
Стянул с себя толстый чехол,
И барабанить стал, подобно урагану,
И дроби так на пылевытиралку пёрли,
Что у неё слова застряли в горле.
Бокал Бургундского
«О! — вдруг воззвал бокал бургундского вина, —
Ты чудо Божее во мне, Луна!
Ты льёшь серебряный свой свет
Сюда в любовный мой букет,
А он иссушит всё как пыл,
Что соловьиной чарой плыл...»
И в нём изчезнув, всё ж Луна ответила на зов:
«Я знаю! Знаю без прощальных слов!»
Стальная пуговица
Стальная пуговица (от мундира ли?)
Сбежала без причины от своей петли.
(Выльгарной ту петлю теперь хоть назови!)
А на сбежавшую уселась визави
Вдруг фройляйн — почитать стихи,
И вот смеётся: «Хи-хи-хи!..»
И пуговица чувствует под тою,
Что там встречается уж с новою петлёю.
Такие тяготы ( как эти шуры-муры)
Последствия влекут плохие для Культуры.
На пальцах ног
На пальцах ног, им доставляя боль,
Сидела спереди мозоль.
Цирюльник, кто опрошен был,
Всем громкогласно объявил:
Побегом лета та росла мозоль.
Прости, Читатель, мне сей злобной шутки соль!
Стихи из разных книг
Новые дали
Слева от входа в стратосфере
Ведёт проход
(Коль не засыпан был б по крайней мере)
Семь километров по длине раз в год
Вплоть до Неясности в сей сфере.
Там узнаётся с полнотой примера
Ничто. Поскольку там владычит мрак.
Коль там глаза закрыть позволит вера —
Себя пристрелит тихо всяк,
Затем припомнится немецкая Венера —
Вечерняя звезда как знак.
Бедный росточек
Щавель меж шпал и рельсов рос,
Блестевших дёгтем жирно,
И, видя полчища колес,
Стыл по команде «Смирно!»
Он гари их глотал поток,
Чахоточен с годами,
С сердечком слабенький росток,
Следя за поездами.
Лишь поезд — как коню узда —
Щавель стыл «Смирно!» годы.
И видел только поезда,
Ни разу — пароходы.
Плод-развод-плод
Банан ли, дыня то, иль ананас —
Все эти фрукты, что у большинства в почёте,
В себе имеют что-то непристойное для нас,
Что-то нудистское, коль прямо назовёте.
И этому я лично очень рад,
Что что-то, с чем не связаны напасти,
В нас инстинктивно без преград
Приводит к удовлетворенью страсти.
Но коль пугает то кого-то заодно,
Обезоруживая в плачах за Европу,
Тому всё ж хочется сказать, что мы давно,
Уже давным-давно не лижем больше в ...опу.
Но это может, пусть в теории, но всё ж
Вновь повториться с нами после Рая.
А то гиперэтичный б стал с крахмалом схож,
И стал б краснеть, на персики взирая.
Реклама
Я знать не хотел бы совсем ни о чём,
Реклама вдруг перед глазами.
Она их пронзила внезапным лучом
И в память вцепилась зубами.
Я видел с рассвета её допоздна,
Коль бдели вокруг иль заснули,
И для мочунов прославляла она
Мне качество новой пилюли.
Себя уверял я: «Возможно, но мне
Её предложить как посмели,
Я совестью чист, даже если во сне,
И сух лишь бываю в постели!»
Она же бежала за мной по пятам,
К очкам подлетала как пуля.
И даже в журналах, где нету реклам,
Была мочунам та пилюля.
То розова нежно, то столь зелена,
То в рифмах воспета поэтом,
Неслась на трамвае плакатом она
И с крыш всех влекла чудным светом.
И так как я чарой её был объят,
Безвольным я стал, точно гули.
И вот предо мною на завтрак лежат
Для всех мочунов две пилюли.
Жена их глотает, чтоб сбросить ей вес,
Впервые обманута мною.
И всё же душе вновь дарован с небес
Покой — но какою ценою!
Ответ коллеге
Будь ты артист, будь Ференц Лист,
Будь христианин, в куче ль глист.
Ты в этом усомнись (вдруг ложь?)
И усомнись в обратном тож.
Что идеалом взял ярмо:
Ничто, чтоб встретить, встретит лишь —
(Не верно по себе само)
А для раздумий яд, глядишь.
Но от того себя храни,
Чтоб в это верить, подтвердить!
Будь травле, чмоку рад все дни
Разврату, птичке, кофе пить.
Но коль в тебя вселилось что,
С чем ты меня понять вдруг смог,
И благодарный смех — залог,
Что знаешь лучше всё про то,
То верю: верен твой итог.
Дряхлые нити
К старьёвщику, печаль тая,
Соленый огурец
Принёс раз старец и сказал:
«Нахлебник землепашца я,
Хотелось, чтоб ты что-то дал,
Ведь тот такой подлец.
Сей огурец несу в Нужде,
Чтоб пуговицы, верь,
На милостыню разве купишь где,
К штанам пришить на дверь.»
И вот старьёвщик, взят тоской
Ни словом с огурцом,
А старец что в нужде такой,
Склонившись в пах тому лицом,
Сто пуговиц своей рукой,
Из золота, к столбу ворот
Штанов с усердьем шьёт.
« Спасибо!» — старец рёк,
затем —
Дверь настежь у обнов —
Идёт и встречным кажет всем
Сокровище штанов.
И так ходил, покуда рок
В психушку не завлёк,
Иль — возбуждение от ссор
с людьми, но где он смог
Всё ж пуговицы проглотить,
и с тем в могилу лёг.
Везде
Да Страна чудес везде.
Жизнь везде на это.
И подвязка тёти где,
Как и подле где-то.
Темнота везде-везде.
Детям быть отцами.
Пять минут поздней в узде
Что на время мрёт в беде.
Вечность всюду с нами.
На улитку дунуть — так:
В рАкушке излишек,
Погрузить сей дом в коньяк —
Видит белых мышек.
Уселись шесть ласточек...
Уселись шесть ласточек, так для начала,
На мощных шесть свай у морского причала,
Чтоб 3 им минутки поплакать всем вместе
По герцогу Альбе в красивом сём месте.
И вновь полетели. Но все вшестером
Все сваи обкляксили в горе своём.
Раз ёж, который франтом слыл...
Раз ёж, который франтом слыл,
На теле все колючки сбрил.
И не колючим — в сей красе —
Он встретился затем лисе.
И хоть свернулся ёж клубком,
Проглочен был он колобком.
Но изнутри напомнил всё ж
Лисе, что он колючий ёж.
И, голос в чреве чтоб избыть,
Лиса просила извинить.
«Что свинка были Вы для глаз!
Вас выпустить хочу как раз.
Из задних лишь прошу ворот,
Раз столь конфузен поворот!»
Но отвечать был ёж не дюж,
Поскольку переварен уж.
Jerusalem
( Одной служанке в Штрассбурге...)
Что лётчик взял меня в Jeru-
Salem, ведь мы знакомы,
Ах, золотце, тебе ль совру,
Что вдоволь ел там, вдоволь пил,
И дважды посетил я Нил,
Обплавав водоёмы?
Сам город с нашим очень схож:
И древни все чертоги.
Но временами и грабёж —
Свернёшь едва с дороги.
С загаром люд тут: сколь ни три —
Всё сионист с изнанки,
Но жёны тоже изнутри
Точь-в-точь как христианки.
Я у мечетей тут ходил,
Плёл байки бедуинам —
Понять турецкий их нет сил,
Но ясно всё по минам.
А вот на Гну в песках в жару
Султан спешит к намазу.
И я реку ему: Jeru-
Salem Aleikum! — сразу.
Он ввел меня в шатёр и мне
Сказал, чтоб снял одежду,
И подарил мне портмоне,
Обрезать скрыв надежду.
Но всё ж не обагрён кинжал,
И я — в бегах от мести.
Ах, золотце, чтоб я соврал?
Нет-нет — вот Слово Чести.
Глист
О, то был просто непосильный труд —
Причину выявить того,
что сзади вечно зуд.
Но констатировал всем доктор Шмидт,
Когда был пациент им вскрыт:
Что этот глист страдал глистами,
Что от глистов страдали сами.
Раз парочка окороков свиных...
Раз парочка окорокОв свиных
из соляных низин
Назад в мясной вернулась магазин
И там рекла с высот своих седин:
Meneh tekel upharsin.
Моя простодушная песня
В снегу и розовом ликёре
Оставленного блюдца
Одной принцесске
довелось проснуться.
И заспана ещё, тут при обзоре
Она, вдруг покраснев, с подушек
Узрела у своей прелестной грудки
Широких 46 лягушек,
Целующих друг друга в зад,
чьи бородавки жутки.
И потрясенье от сего, что было гнило,
«Тьфу, кекс!» родив в её устах,
её сим удушило.
И вот теперь в любой газете
можно прочитать:
Она похабнейшей свинье
была под стать.
Болтовня одной углосъёмщицы
… Потеряла место я к тому же:
Шеф прогнал уродкой от лица.
Родила девчонку, но что хуже,
Где и подбородка нет отца.
Опекун повесился мой в рани.
Крепдешин оставил, ох, цветист.
Подарила я его позднее Анни,
Кой на Хельголанде массажист.
На него не зла я, хоть со свистом
Он меня оставил, как постель.
И совсем он не был массажистом,
А ходил ночами на панель.
Ничего не скажешь тут, похоже.
Я сношалась и с зубным врачом.
На руках меня носил, но тоже
Счастье сглазила — сама при чём.
У Английского то было сада.
Бес попутал, и забылась я:
Ждать мне Густава, а я и рада
Ковырять в носу, свинья.
Видя, Густав говорит солидно:
Боже мой, манеры Ваши где?
Да поможет ли — теперь что стыдно.
А порой бреду в тоске к воде...
Верность моряка
Дольше всех невестой мне
была Альвина.
Nafikare necesse est.
Да, давненько сини-глазки
слёзкой желатина
Утекли из этих счастья мест,
Где певала — в рот не суй ей пальца —
Песенку «Охотник из Курпфальца».
Юморила — будто дул пассат.
В утро воскресенья хоронили
В поле, чтоб деревья не темнили,
Где невинность потеряла
много лет назад.
А в четверг, промыв вновь грогом почки,
Как отрыл её там, где цветочки,
Странными мне показались мочки.
В пятницу опять зарыл назад,
В поле, да никто не бросил взгляда.
В понедельник откопал, чтоб от наряда,
Коий ей с собой в могилу взят,
Шёлка откромсать кусок, что на парад
Вместо галстука мой носит нынче брат.
Жутко: как гроза вдруг разразится,
Так начнёт светиться ся певица.
Да и это б не было бедой,
Вечно с нею быть бы, но с водой,
Новые нахлынули напасти —
Потекла Альвина в мягкой части.
То отрою, то зарою — многие недели,
Вдруг запахло плохо из её купели,
Синим соком вдруг потёк с горбинкой нос,
Нитяных червей, который мне принёс.
И ползли ужасны эти гости,
И в конце концов столь скользки кости,
Выпав, разбивались вдрызг от злости.
И простился с ними я в протяжном крике.
И пошёл на «Утешителе» в Икике.
Без надежды вновь их откопать,
Так как время не воротишь вспять.
Да и мёртвые должны в покое спать.
Рыцарь Носкобург
О как же нежно, по ветру летя,
Развешено тобой бельё, дитя!
И vis-a-vis
Чтоб насладиться сим, постель
Я покидал, всё поливая у балкона хмель,
Но ты моей не чуяла любви.
Вот бы твои большие, как у птиц, глаза
Всё разглядели б это, ах:
Мою фантазию, что родила тоски слеза —
Быть ветром тут сейчас в твоих трусах!..
Но ни напевы и ни свист,
сколь их ни множь,
Не приносили мне тебя среди тоски.
Ха! — тут пришло —
своё бельё развешу тож!
Найду ль? Да вот — на мне носки.
Всё в прачечной другое столько лет,
Носки лишь эти, с девственника ног,
Пускай тебе по ветру шлют привет!
А на балконе холод — я продрог.
Твои трусишки иссушил уж год,
И зиму тронул карнавала жар.
И лишь мои носки,
уж превратившись в лёд,
Висят — застывших насмерть сотня пар.
А я на севере живу, вдали, и стал
Совсем уж гомосексуал.
Голос на крутой лестнице
Троих сыновей потеряла в уланах,
в окно
Муж с третьего выпал,
взобравшись на стол.
Да, дальше рожать будет просто смешно!
Для таких положений
один и остался подол.
Делай за мной, жёны,
каждой беременной стать!
Все жёны беременны быть
просто должны!
Тогда спрыгнут мужья
с разбухшей вашей печёнки в кровать,
Совсем малЫ, влево и вправо,
с любой стороны.
Во всем начало лишь тяжело.
Плевать на выкидышей и калек.
Коль всегда б не блудила бы
пара всё ж человек,
Из харчевен бы пустотою мело,
И солдат не набрать уж вовек.
Свинство — нынче обычаи, нравы, так вот:
Жён помазал сам Бог, и на царство возвёл.
Волочите же свой набитый живот
Через кладбища, значит, туда и — отёл!
На канале
Прорвав пакет, копчёный угорь пал в канал
И к югу движется водой сейчас.
Уставшей жить уставший жить сказал:
Лишь после Вас!..
Дорогой домой
До времени надежд других особ
Бабэттэ отдала концы, но ране куплен гроб
Племянницей. И сю при муже с телом вот,
Не опоздать с захороненьем чтоб,
ТрупоавтО на высшей скорости везёт.
Но что в Берлине не обманет взор:
У Брандэнбургских прям Ворот шофёр,
Витрину магазина повстречал в упор.
Затем племянницу он с мужем
тянет — скор,
Из груд стекла, корсетов
мёртвыми во двор.
Лишь труп ( мы о Бабэттэ снова) труп
Спасает сам себя — отчёт в газете скуп:
Ведь, к счастью, смерть её была
лишь летаргии сном.
И вот она идёт домой! С улыбкою при всём.
Об одном, кому всё побоку
Я шёл, плача, проулком в ночи.
Я шёл, плача, отпущен с войны.
Я шёл, плача, под запах мочи,
Потому что наделал в штаны,
Потому что Одна та, где мгла,
Тут очистить меня бы могла
Или высмеять на полстраны.
Но я прежде был с ней на ножах.
И блуждал всё у дома впотьмах,
Весь в заботах, себя лишь виня.
И, быть может, затем бы меня
Стылым трупом нашла детвора
В сером свете грядущего дня,
Но просох я ещё до утра.
Захромавший мир
Случится — смелость будто выкрал враг
В эксперементах со стопАми, коль от боли
Уже не можешь сделать даже шаг.
Ни подходящих туфель, ни подошв,
ни мази на мозоли,
Я всё не находил ещё средь поисков моих
И утешался — захромавших видя остальных.
Но день настал — хоть стужа крАлась по одежде,
Принёс он почту и на благо мне:
Я захромал, но ковылял за ней
удобнее чем прежде.
И жизнь как радость для меня опять была в цене.
Я верю: выла бы метель иль буря дикой скрипкой —
То было б для меня звучаньем дивных лир,
Чтоб мне б ни выпало, я б встретил лишь улыбкой.
Ты тоже можешь быть красив, о захромавший мир!
Ночь без крыши над головой
Ночь без крыши над головой. До рассвета
Сад-кафе на окраине города в нимбе огней,
Где каждый предмет имеет душу поэта
Иль беспомощность, что примиряет с ней.
Люди входят, уходят — промельки ликов.
И жеманство лжёт, и лжёт суета.
Но веет снегами
с крахмальных салфеток пиков,
И в этом — сама красота!
О как же красива юная пара:
Без крыши над головой в ночИ
Влюблённые у стола...
Воспоминанье, молчи,
Не буди же того кошмара,
Коим ночь без крыши над головой
для меня когда-то была.
Моей одёжной щётке
Теперь нежней волос твоя щетина,
А прядь моя грозит сойти последним рядом.
Два раза лишь за тридцать лет была причина,
Тебя окинуть восхищённым взглядом.
И первый раз, когда ты новизной прельстила,
И вот сейчас, когда при взгляде стало ясно,
Что времени лишь чувство неподвластно,
Раз три десятка лет ты верность мне хранила.
Коль дастся верность нам удобством всё же
Иль, по обыкновенью, тем,
что с ним так схоже,
Тогда она приестся — пусть и крОтка.
Стыжусь ли бороде воздать я поцелуем
За то, что дрек мой должен быть
ей столько лет целуем?
Прими ж, хоть и стара ты, поцелуй мой, щётка!
Balladetta
Быв молодой ещё для полного растленья,
Мария раз после труда часов
На фабрике белья для погребенья
У фабриканта тройку увела трусов.
И лишь хозяин вычислил злодея,
Назад вернув их, вновь была гола.
Но эта столь абсурдная идея
Её нежданно к счастью привела.
Хозяин фабрики белья для погребенья,
Карьеры деве чтоб не сжечь дотла,
Побоем наградил её, и после избиенья
Она младенца родила и померла.
Шансонетка
Жил-был принц, в постель таскал соскИ,
На коленях полз за шлейфом с пылом.
Труп отца с гладильной пах доски
И женЕвером порой, и мылом.
Коль под юбки мне косится поп,
Шепчет старица: К деньгам то на сорочки.
Брат играл на флейте нам голоп,
Да ему повыбивали почки.
В Бога веришь ты? А в лотерею — вот?
У меня сестра падёт в июле.
Но дружок — так просто подлый скот.
Дай двадцатку — я ли не верну ли.
Ко всему мне нужен и корсет,
И заколка с камешком впридачу.
В монастырь хочу я. А смотрю балет —
По себе самой я горько плачу.
Италия-шансон
Была Италия когда-то дрек и хлам.
Теперь Италии так чисто естество!
Теперь и золото находят там.
Кого ж благодарить за волшебство?
Да, Муссолиночку, кто ручки подняла,
Девульку для всего, что ни твори,
Кто поздно родилась, живёт мила!
За все терактики её благодари!
Италия сражаться уж не прочь,
А побеждать уж любит до чего,
По десять раз и день и ночь,
Всё это ей досталось от кого?
От Муссолиночки, кто ручки подняла,
Девульки для всего, что ни твори,
Кто поздно родилась, живёт мила!
За все терактики её благодари!
Великой нации Италии не скрыть,
Лишь Муссолиночки б был гений как венец!
(Как так: Редакцию закрыть?!)
Finale. Всё. Конец.
Пауль Больдт
(1885 – 1921)
Снова свидеться
Остереженьем светят чёрных окон стёкла.
Мистические трески в телефонных гулах:
И рядом ты стоишь с потоком слёз на скулах,
Из дыма пластика так блёкла.
Я в страхе головой кручу, ждя вопль о караулах,
Из ваших выходя домов где дрожь моя обмокла.
Дома ли это? Ночь из камня чьей работы?
Я по Берлину медленно иду как при недуге.
Нет ни души. Опущены все жалюзи вокруге.
И, чтобы чьим-то быть, нет у меня совсем охоты.
После ночи
Все фонари дождя вечерней заварухи,
Предав блеск города, померкли строем,
Они кропят уже яиц белочным гноем
На Фридрихьштрассэ, где шныряют шлюхи.
Из складок век на шлюшечьем визаже
Взгляд выползает на тебя с тоской озноба,
Хотя от смеха вся трясётся в платье их утроба,
И груди, жабами раздувшись, в их корсаже.
Ты в блохах, о июне спели птицы-недотроги,
Рассвет уж погрузился в ночи будуары,
Часов на башнях отзвучали гулкие удары,
У колоколен перестали лаять доги.
Ты открываешь рот с зубовным светом.
О вы, хожденья по брусчатке города под липы!
О вы колёса, чьи изводят душу скрипы, всхлипы,
Зари опрыскивая бурно сливками при этом!
И ты молчишь с глазами как при кляпе,
Но мозг на спазм от мышьяка повысил цену,
Ты улыбаешься, взирая: юно как сцену
Вступает солнце в облаков легчайшей шляпе!
Кроки на Фридрихьштрпссэ в 3 : 20 ночи
По Фридрихьштрассэ камни мостовой
Несут свеченье побледневших вод.
С оленьими рогами шлюхи круг сужают свой,
Церцею обступив моих невзгод.
Я вижу: как пронёсся фосфор грёз
В двух-четырёх глазах под дикий взвизг,
Как мокрой кошкой на асфальте ветер гроз
Устроил свету капельный раздрызг,
А вот он тянет жирный белый дым
Червём в гнездо своим сынкам-ветрам,
Вздувает платье брюхом шлюхам молодым,
А старым юбки задирает, обнажив их срам.
Но лица - смеха веселее нет,
И блеск зубов веселию под стать:
Два сутенёра предлагают их скелет,
Что мне Луизой даст себя зацеловать.
Добрый день, светлая Ева!
Я жить хотел с тобой как с непорочною женою,
Как дикий шторм, на море что ревёт,
Чтоб руки чайками твои взметались надо мною,
И чтоб сиял твоей груди водоворот.
Снег — плоть твоя, ты снежностью богата,
Как русская зима, над нею рдеет русая луна
Корзиною твоей косы, и горизонту свята
Ты белой терапией обнажения, жена!
Хранил я долго для себя твои погоды,
В жару по следу шлюх идя, не осуди!
Я болен страстью. Непорочна ты была все годы.
А где ж теперь на рёбрах тот водоворот груди?
Женой ты стала, ужас, и чего же ради,
Срамных волос у живота чтоб окровавить пряди?!
Девичья ночь
Луна в горячке, ночи алкоголь
Уже в мозгу, в нём раскалясь набатом.
И наготы твоей охваченный пассатом
Мой костный мозг иссохший, что мозоль!
Наряд надела ты из белого мясца.
О как я голоден, твои целуя губы!
Я грудь рву с рёбер, о как руки грубы,
Когда в тебе непохотливость холодца!
Все чмоки — искры, электрический заряд
На меди губ. О как трещим мы телесами!
Как на затылке у тебя под волосами
Глотает мой засос любой твой вопль подряд!
И, от коленей у тебя зацеловав всё всласть,
Когда ещё о чём-то я, ища, завою,
Грудь у тебя я рассеку моею головою,
Чтоб сердце мне твоё вдавить в неистовую пасть!
Спящая Эрна
На оттоманки ласковом мохере
В шелковых юбках сундучком, что полон наготою,
Она лежит. А я томим мечтою
О самом тайном – о её прекрасном секретере.
Ведь чудеса творят шелка на женском теле.
Всё начинается с колен – как пчелы над цветами
Витают губы там, жужжа, над сладкими местами
Так – что уснуть уже не можем мы в постели.
Ты взрослое дитя – лишь маленькие груди
Ты даришь украшеньем мне, но левою рукою
Другое прикрываешь – мне на муку!..
Я думаю об этом дивном чуде:
Ужель чернеющий цветок под тяжестью такою
Увянуть должен? И, целуя, отстраняю руку.
Взрослые девочки
О, кто ещё как Фрагонар томим разгадкой,
Что в платье означает стройных ножек пара –
Когда, кружась, взлетает шёлк, как если бы от жара,
Средь начинённых плотью роб, танцуя каждой складкой.
Когда бока съезжают эти, что в корсаже,
Подобно утюгам, влекомы к юбок ткани,
По коим взоры, как по улью, с лептой дани
Сползают пчёлами, забыв про воздух в раже.
Головки чад вы, грудки две, вы – две твердыни,
И каждая несёт покой, что дарит летом роза,
Творя элегию заката так, как если б только ныне
Средь урожаев этих повстречает Руфь Вооза –
Как будет хороша ему ся сладостная грёза
С грудною клеткою из роз среди зерна в пустыне.
Моногамия
Мясца колышимые тени друг пред другом,
Кровав налив десятка пальцев-капель ног.
– Дай, чтоб тебя я всю душой увидеть мог!
Скажи, супруга, что-нибудь! О, назови супругом!..
Меня разят лобзанья! Что-то от величья мрака
В нагроможденье мощных этих рук.
И мы в ночи, чей слышен сердца стук,
Как два товарища лежим средь жаркого бивака.
Коль утро в гриве у меня шумит, ты в нимбе дара
Вся предо мной – от уст до пят – во сне как гор гряда.
Мы – львов, под звёздами живущих, царственная пара!
Не веря в бога, только сердце чтя друг друга,
Друг другу силы умножая в сладости досуга,
Мы не умрём. Не может этого случится с нами никогда.
Моя иудейка
Ты иудейка, ты Юдифь-смуглянка, мякоть сочная
Плода запретного – вселенной во вселенную нагой,
С груди шелка отбросив лепестков пургой,
Жена из мифов, ты нисходишь, дщерь восточная,
Сойди ж, Венера, с пьедестала – озарив восток,
Жена-юница, над шелками сбившимися рая,
Твоё сияет чрево, и, с цветка нектар вбирая,
В тени меж бёдер примостился чёрный мотылёк.
В ложбину выи аромат неся искусом,
Пусть чёрный ливень из-под лент падёт, пьянящ и густ!
Пусть зубы крепкие заблещут при оскале в струях,
Как если бы уже вонзались в поцелуях,
И взгляд сверкнет желанием – укусом
Вцепиться мужу в мякоть ждущих уст!
Осенний парк
Царит желтуха. Как пропойцы рдея, в ров
Слетают листья с черепной коробки клёна.
Под стать девицам, в черном поле распалённо
Дрожат берёзки, пав в объятия ветров.
Что руки женщины, супруг которую допёк ,
По пылкой страсти распустившей нюни –
Так солнце холодно! Но о ночах в июне
Ты должен помнить, хоть совсем уже продрог.
И в этой звёздной пестроте замёрз он – скажут скоро.
Растерян парк. Из двух прудов сквозь лязг зубов
Глас тростника, дрожа, доносит скорбь укора,
Коль волны с отмелей крадутся с тяжестью горбов.
И дождь грозит пойти. И тучи немо в рясах хора
У, зеленеющих корой, кружАт дубов.
Мужчина и женщина-человек
Парк слизан – зелень в катаракте влаги,
И белый домик, там, где мы во власти гона.
Но страх в твоих глазах. У окон ветви клёна
Уже коричневы и по-индейски наги.
Шторм негритянку-ночь уделал уж, как маги.
– Ты сердца способ сей понять ещё не склонна –
Чтоб мне созреть, дай у тебя испить из лона!..
Мне сушь в глазах разливом полнит акт твоей отваги.
Ребёнка ты родишь. Умру я одиноко,
И мускулы мои иссушит дней бодяга.
Ты б обескровить их смогла сейчас, до срока.
Восток с Эдемом уж творит одна твоя походка.
Мы странствуем скозь дерева местечек мозга наго.
Мой ангел, бел так твой живот, чья так темна бородка.
На террасе кафе Josty
О вечный рёв ПОтсдамэр Пльатц и мор —
Обледенели трактов всех лавины:
Трамваев индевеющих седины,
АвтО, и от народа всюду сор.
По переходам люди мчат во весь опор,
Как муравьи в прилежности едины,
И от забот, словно в лесу, их гнутся спины,
А лбы сигналят светом солнца, коль затор.
А ночью гроз здесь нависают своды:
Мышей летучих промельк и разброс
Медуз лиловых (масел то разводы),
Что множатся от режущих колёс,
Заляпывая дня гнездо под вой
Сквозь ночи дым как мора гной.
Чувственность
Белеет парка под луной скелет.
Смолк ветра вой давно уже в овраге.
Но всё ж склоняет снег при каждом нашем шаге
На шпильках туфельки твои на звёздный менуэт.
Мы обнажаемся со стоном – нам от страсти жарко,
И загораемся, и снег ошеломлён
От пара бёдер и колен твоих пламён,
Когда в сугробе ты стоишь – дородна, как доярка.
И, имитируя зверей, что вырвались из клети,
Мы по аллеям с криком мчим, почуяв гона хмель,
И жарче кровь моя огня при каждом пируэте,
И пеной снег с твоих боков летит, подняв метель!
И в этом эксцентрическом балете,
Дверь павильона распахнув, мы падаем в постель.
Шлюхи с Фридрихьштрассэ
Они всегда по закаулкам ближним тут –
Под стать шаландам рыбаков, чьи наготове снасти,
Что вгляд ощупывает на добротность в страсти,
На чей призыв затем они, как лебеди, плывут.
Поток толпы. Маршрутом рыб уже оставлен порт.
Плешь озирается – зрачок кровав от пытки,
Рванув вперёд, клюёт юнец, из тех что прытки,
И на шнуре и он уж взят на живописный борт.
И в лоно вложен похоти снаряд!
И, как кухарки, расправлясь с потрохами,
Они без сантиментов лишних свой вершат обряд.
Затем, поправив на себе наряд,
Они готовы к лову вновь, опрыскав шёлк духами.
И, улыбнувшись, став серьёзны, в порт плывут назад.
Вайхзэль
Вот тема: Вайхзэль – власть воспоминаний, кровь сладящих!
Под Кульмом в русле одичавший вдрызг поток.
Ушла любовь – мой парус на паркете одинок,
Из оловянных волн, необозримых и слепящих.
В четвёртом классе. Дни июля – пламя эшафота,
Пока ты плоть не закопаешь в волны, как в песок.
Беги, гадюка – смех мой обнажает свой клинок
Между ракит, там, где волчок водоворота.
Под вечер – русские плоты, их затихая грохот.
Чужие бабы, те, что у костров сидят,
Меня обслуживают: шнапс и краденное сало.
Тут якорь брошен – стариков как не бывало.
Вся полнота. И мой свирепый взгляд
Палит, разя нещадно, в звонкий бабий хохот.
Вечерняя авеню
От блеска авеню — слепящий флаг,
Чей плеск — фантазмов запахов разряд.
Из гильз на бёдрах всех валя подряд,
Коль прелесть в них перетирает шаг.
Вот шлюхи, о стогОв желанья ряд,
И бюргерши, скуп шарм сих бедолаг,
И девственницы в линьке передряг,
Багровый в пудре, чей ласкает взгляд.
О чёрт! И каждый пеликан уже из нас,
Чей клюв хватаньем взглядов поглощён,
На профиль каждый падок и анфас.
А из-за жирных спин мужей и жён,
На нас косятся, затаясь, уже сейчас,
Их отроки, пыхтя, со всех сторон.
Амур и Марс
О любящие вечером в Берлине!
Мы девушек за их любили вес —
Все дюжины их фунтов, что с небес!
Что с «Нет» обняв, коленом гнали по перине.
Наш пол до девственниц охоч! Но в благостыне
Твердят те: Не такие мы! — Ах, сор словес:
Ведь дефлораций скромен в памяти процесс,
Почти забыт как онанизм в начальной школе ныне.
И мы откармливаем семенные лужи.
А в Мясодельнях Смерти столько лет
Врачи и шлюхи, выбирать что кости дюжи,
У сифилисных туш, в трудах чуть свет.
О, Смерть, в твой штат не нужен ли поэт —
Прапагандировать чахотку у ворот снаружи?..
На шезлонге
Симпатий солнца мы доселе не снискали.
В мольбах бесцелен каждый наш обет.
И негритянка, лошадь и любой эстет
Пожрания Землёй всё ж избегут едва ли.
Бог — друг дерев и звёзд. Такой ответ
С нагорий дикие всем ели прокричали.
И у вселенной Орион висит как у скрижали,
Монументален и безмерен. И без смет.
В мозгу смешок: Свобода!! — эта
Столь популярная Жена. Как коитус. И мусс.
Тёпл одр для икр. Освобождаясь, мёрз я до рассвета,
И поцелуя, что с зубами, напоследок вкус.
Приди же, друг, и сократи мне времени искус,
Мой радостногремящий Выстрел пистолета.
Женщина-смерть
Меня обхватывает смерть в объятье жаркой бабы.
Сношенье возбудит, молекулы развалит.
Я по провинциям сих чувств тащусь, их жижей зАлит –
Исчезла радость, впереди лишь ужаса ухабы.
Тебя, шалава, леполикой кажет нагость в гротах,
Святая плоть стоит меж прядей на колен опоре.
На алтаре лежу я, лыбясь, и с мольбой во взоре –
Спиною к смерти на твоих грудей высотах.
Но за объятьями, за всем уж, в яви свете
Любая плоть свои сквозь кожу явит кости.
Мерцают мышцы, что в развале тлеют на скелете.
Я умираю. И никто не скажет мне, прощаясь, слово.
Лишь сам себе я лепетать позволю на погосте,
И чую кровь и грудь – тебя, чьё варево готово.
Курт Хиллэр
(1885 — 1972)
Ночь разрыва у Больс
Ночь зябнет в оспинках ещё, что при развязках
Зовутся звёздами. Но мы ещё на троне!
Чтоб из соломинок на сём магическом балконе
Ликёр, из роз, тянуть и плыть в грёз пьяных красках.
Сирень твоей жилетки с лоском мокрой глины,
Художник бледный, так целуй же, BOHEME-GIRL,
Лимонно блещет шарф, ты, SYSTEM-EARL,
И вместо галстука пятно раздавленной малины.
Мне кажет сладость омерзенья Вечное из дали...
О, гляньте же из света ламп, что дречно жирны —
Как веют влагою снегов далёких фирны,
И что-то Чаячье трепещет на небесной стали.
Густав Закк
(1885 — 1916)
Болото
Коль я, любимая, тебя в конечном счёте
Пытаюсь сравнивать с чем-то земным порою,
Ты представляешься мне мёртвых тел горою
Иль ночью жуткой на мерцающем болоте.
Иль сонмом шахт без дна, что в позолоте
Под бирюзой пруда с лучей игрою,
Где нимфы в шёлке вод с их мишурою,
Но чьи миазмы душат смрадом в гроте.
Не оттого ль то, что как злая сила,
Меланхолической чаруя стынью в коже,
С любовной клятвой, всё же сладостной для слуха,
Ты, сердце увальня пленив, мне зелье подносила,
Из дрека дьявола поэм, в ночи на ложе...
Прости мне, о, прости ж мне, шлюха!
Артур Кронфэльд
(1886 — 1941)
Весна
Стоят две жёлтые и тучные коровы
На зеленеющем лугу как два пятна.
За бело-розовой оградою слышна
Шарманка, бодро рассыпая зовы.
Слепец-солдат, пожитки чьи не новы,
С мартышкой в пёстрых клочьях полотна,
Играть, что в салки с публикой должна,
Хоть вся в морщинах, презирая эти ловы.
И вот, немыты даже, все стоят вокруг,
Глазея, дуются, как жабы, прыгнув в ряску.
И тут решается один, забыв про свой досуг,
Ловить мартышку под шарманки свистопляску.
И томный господин, в кармане шаря, вдруг
Без интереса смотрит, вогнан в краску.
Макс Хэррманн-Найссэ
(1886 – 1941)
Чудо
Свет фонарей борделя, портя нравы,
Течёт дорожкой красной по брусчатке,
Бредёт с вечерни пастор, как в припадке
Костьми от персиков плюя в смердящие канавы.
Считает пьяный, просветлев, грошей остатки,
К казарме жмутся образин оравы,
Мотор впустую тарахтит у дальней переправы,
И в воздухе разлит Разврат, маня к себе сопатки.
Во мгле обнявшиеся трутся в подворотен стыни,
Чтоб к поезду поспеть, на дрожках мчит лихач-верзила,
Велосипедов фонари блуждают в лужах светом –
И где-то явится на свет младенец ныне,
Кого семь месяцев во чреве дева относила,
Чтоб стать героем, босяком, шутом, молочником,
монахом иль поэтом.
Ночное возвращение домой
Ох, эти ночи в мелких гнёздах, чей паскуден норов,
Когда из кнайп идёшь, неся в себе истому
От пошлых, как вчера, под пиво разговоров,
И чуешь в икрах боль, все ковыляя к дому.
И отрыгают: «Ваша милость!» – сторожа с надрывом,
И сёстры вспомнятся ещё, что так поблекли обе,
«Ещё ты должен мыться!» – где-то прозвучит призывом,
И стыд охватит, если вспомнишь о своей учёбе.
И кошка бродит взад-вперед через проулка жижу,
И в дАли слышно, как палят манёвры в озаренье,
И детский крик, и где-то в ветре воет купа –
И закрываешь дверь при мысли: «Как я ненавижу
Всех вас!» – и радует тебя твоё творенье,
И всё шумишь, в постели скалясь зло и глупо.
Иллюзионист
Он очень грустен. И при этом – глух к ажиотажу,
И знает, двигая предметы мановеньем рук,
Что всё – игра без смысла и мишурный трюк,
Тут выставляя детский Дар Поэта на продажу!
И никогда не поражен в чреде своих обманов,
Поскольку всё в его руках, и как педант
Он нижет звёзды на цветистый, длинный бант
И достаёт луну и солнце из своих карманов.
И остаётся грустен, так как перед ним всегда
Стоит вся жизнь его нагою и без грима,
И больше чуда для него не будет никогда.
Он знает: всё здесь строит ложь, что не видна,
И канет всё, коль занавес падёт неудержимо,
Как страха пред самим собой – пред мозгом пелена.
В обед
Подъехав, катафалк кого-то ждёт.
Два шалуна злят дурака в годах.
Беременные ленно у ворот
расселись на расплывшихся задах.
Рабочие, не видя больше снов,
ждут, смолк чтоб колокол, им надоевший так,
засунув руки вглубь мешков-штанов,
они следят за случкой двух собак.
Посуды звон доносит из шенка*,
и рядом кто-то счастлив лить опять.
Вновь дикий визг незримого щенка —
Ребёнка деловито порет мать.
*Написание: шинок — ошибочно, так как это слово
от немецкого schenken — наливать, а не от
Schinken — окорок.
Ночь полнолуния...
Ночь полнолуния выманивает вора.
Из синей тьмы подвала выплыв в тишь,
Он может в кладку стен входить, как в двери без запора,
И, словно маг, легко скользить по рантам крыш.
Подобно стрекозе танцуя на балконе,
Он тянет губы к тайникам, впивая их нектар –
Что ужас снов, его над спящим светятся ладони
И чертят вруг собак круги, их усыпивших чар.
Танцорше юной, что пред зеркалом в алькове
Сама себя сооблазняет, не желая спать,
Он взглядом ворожа, вскрывет с всплеском крови
Затылок, как письма сургучню печать.
Надев на пальцы кольца все её златые,
С ланит он брачный поцелуй крадёт как яд:
И вот – в серебряной петле луны на вые
Уж виснет – к мёртвой похотью объят.
Альбэрт Эрэнштайн
(1866 — 1950)
Песня скитальца
Друзья мои шатливы, как тростник.
На их губах сидит их сердце.
Они совсем не почитают девства.
За то бы мне сплясать у них на головах.
Та девушка, которую люблю,
Ты душ душа, из света неземного.
Избранница. Хоть не взгянула даже на меня.
Что ж неготово у тебя для страсти было лоно!
И сердце мне испепелила эта страсть.
Я знаю каждый клык собак.
Я проживаю в закоулке «Ветер-прямо-в рыло».
И над моею головою крыша – решето.
Все стены плесень, радуясь, покрыла.
И щели в них так хороши для каждого дождя.
«Кончай себя!» – мне говорит мой нож.
Я возлежу в помоях:
По лунной радуге высОко надо мною
В каретах катят недруги мои!
Мука
Как я тяну –
Впряжённый в воз угля моей тоски?!
Точно паук, меня опутав,
Мерзко время.
Редеют волосы,
Сереет полем темя –
Последний жнец на нём
Серпом срезает колоски.
Сон обвивает тьмою мой костяк.
Во сне уже, никак, я помер –
Из черепа взошла трава,
Знать, голова моя была из чернозёма.
Утренняя молитва
Теперь усталы шлюхи после долгой ночи.
И лишь одна ещё в пустом публичном доме
Трёт заспанным членом очи
Последняя из всех бедняжечка в истоме.
О, отче, ты, который там, над облаками,
Переступив чрез род людской, стоишь над нами,
Тех изгоняющий, кто в мерзостях погряз,
Спаси и сохрани от сифилиса нас.
Город
Куда мне дОлжно возносить себя?
Домами полон город.
Лишь жить, чтоб жить?
Нет, мы не странствуем – дряхлеем только.
Исходятся вопленьем сонмы улиц,
Плакатов ругань трубно низвергается к оглохшим;
Огни рекламы быстро раздуваются до звёзд,
Повсюду мыльными сверкая пузырями.
Простится с нежностью
С последним дреком старец,
Им же самим на свет произведённым.
Но по-иному
Приветствует сей мир новорождённый –
Узнав поближе, он даёт ему определенье в слове:
«Дерьмо!» и умирает.
Я измождён жизнью и смертью
Огромные гудят ли тут автошмели,
Аэропланы селятся ль в эфире,
Всё ж не хватает люду вечной мир потрясшей силы.
Он – как мокрОта, та, что сплюнута на шину.
И разожмутся ли тиски вкруг отдалённейшей из далей,
Тиски земли, что нас ещё не отпускают,
Укажет ли когда-то на углу святой защитник мира
К той, следующей из туманных звёзд кратчайшие дороги –
Прежде всего воспоминанье смертно,
Та обметённая от праха лет богиня;
Взросли прекрасные листвы лягушки, превращаясь в сумрак,
И затем – почили.
Безвластно бурные потоки топнут в море.
Не чуяли индейцы Гётэ в их воинствующих танцах,
И Сириус, не знавший состраданья вечно – Христа страданий.
Чувств не познав внезапность никогда,
Бесчувственны друг к другу, цепенея,
Восходят и нисходят
Солнца и Атомы: тела в пространстве.
Неистекаемо
Кто знает: жить –
Не умереть ли,
Дыханье ли – не удушенье,
Солнце ль – не ночь?
С дубов богов,
Пав, жёлуди
Через свиней – навоз,
Из коего благоуханье
Роз вознесётся
В жуткой круговерти,
Труп – не зародыш ли
Зародыш ли – не мор.
Готтфрид Бэнн
(1886 – 1956)
Цикл «МОРГ»
1. Малышка астра
Упившийся, пива развозчик
выдолблен был уже на одном из столов.
Из своих кто-то ему тёмно-лиловую астру
вставил между зубов.
Когда я, уйдя из грудины,
под кожей
язык вырезал и оба нёба
длинным ланцетом,
я должен был её выпихнуть всё же,
так как при этом
она соскользнула в рядом лежащий мозг.
Я поместил её в древесную вату брюшины,
сшивая у той две половины,
как вшил.
Пей с лишком в твоей вазе!
Покойся в неге,
малышка астра!
2. Красивая юность
Девушки рот, что в камышах пролежала долго,
выглядел так, как кто-то его обгрыз.
Когда раскроилась грудная клетка, весь в дырах
был под ней пищевод.
Наконец, в беседке брюшины, под диафрагмой,
отыскалась причина: гнездо с выводком крыс.
МеньшАя сестрёнка лежала мёртвой. Другие, похоже,
живя за счёт печёнки и почек,
и попивая крови холодную слизь,
провели красивую юность здесь.
И смерть их была быстра и красива тоже:
скопом они брошены в воду.
Ах, какой из их розовых ротиков тут раздавался писк!
3. Круговорот
Одинокий зуб потаскухи,
Коя неизвестно как померла,
Нёс в себе золотую пломбу.
Остальные сошли, видно, раньше,
Как по тихому договору.
Сей же выбил с размаху служитель морга,
Отправив в отставку, и пошёл за это потанцевать.
Ибо – рёк он –
Лишь прах может приложен быть к праху.
4. Невеста негра
Затем на подушке, уложен в тёмную кровь,
лежал затылок одной белокожей.
Солнце бушевало в её волосах,
лизало лучами ей светлые бёдра
и преклоняло колени у побронзовевшей груди,
не опалой ещё от тяжести деторожденья.
Nigger подле (подковой удар скакуна
проломил ему лобную кость, вдавив вместе с глазами)
буравил двумя пальцами своей грязной левой стопы
лежащей белое Ушко.
Но она спала как невеста: на краю счастья первой любви,
пред началом множества вознесений в небеса на струях
юной горячей крови.
Затем ланцета лезо тонуло в её белой шее, набросив
текучий пурпУрный фартук ей на бедро.
5. Реквием
На каждом столе двое. Женщины и мужчины
крест-накрест. Близко, наго, однако без мук напоказ.
Оттрепанирован череп. Вскрыты грудины.
И плоти рождаются ныне в свой самый последний раз.
От каждой пары: от мозга до ятер – три полных лохани.
И божий храм и хлев сатаны – для утех
теперь грудь к груди возлегая в ванне,
оскалясь со дна на Голгофу и первородный грех.
Остатки в гробы. Яркие новые роды:
мужские ноги, женщины детская грудь и россыпь кудрей.
Я видел – оставшись от каждых двоих, проблудивших годы,
лежало се – извлечено как из чрев матерей.
Цикл «МОРГ 2»
№ 1.
Вдруг труп средней упитанности вопит:
Дети, не делайте вид, что вам это по нраву!
То ж издевательство над нами одно.
Кто мне, к примеру, забросил мозги в грудину?
Могу я с этим дышать?
Быть может, Кровообращения малый круг
может тут пролегать?
Что! всё по праву!
Это заходит уж совсем далеко! –
№ 2.
Н-да и я?
Каким я сюда попал?
Как вылупившись из яйца!
А ныне?
Вы! Смойте ж любезнейшим образом мне из подмышки кал!
И правому сердца ушкУ необходимости нет никакой
выглядывать из моего зада наружу!
А то выглядит, как геморрой. –
№ 3.
Один труп поёт:
Пойдут через меня поля и черви вскоре.
Губа страны изгложет: упадёт стена.
Плоть истечёт. И башни всех членов в каждой поре
Заполнит вечная земля, ликуя, дополна.
Свободен от ручьями слёз залитой клети,
От голода и от меча скупого бытия,
Как чайки к тёплым водам на рассвете
Слетаются – так в дом вернусь и я. –
№ 4.
Странно – урчтит один, вновь ещё не зашитый –
Коли рукой по себе вести вниз,
Где кончается грудь?
Где начинается чрево?
И спросИте: где фистульный калоотвод?
Полностью изменена система.
Пупок переброшен за бОрт.
Упрощение всего механизма.
Видно, девиз тут: к природе назад. –
№ 5.
Самоубийца:
Не тявкайте вы, фаты! Сволочь. Черни кодлы.
Мужи, волосаты и с течкой. Жёнозвери, трусливы и подлы.
Выбиты из вашей помётожизни,
Людоскотом обплаканы.
Я ж восходил как юный орёл.
Стоял: гол, чело и кровь пылая омыты
Светом холодных звёзд. –
Поезд
Коричнев, как коньяк. Коричнев, как листва.
Красно-коричнев. По-малайски жёлт.
Через курорты на Восточном море, скорый поезд:
Berlin – Trelleborg. –
Плоть, что нагою шла.
Морем прокопчена вплоть по рот.
Спело клонясь. К счастью греков.
В серпе тоски: – Как затянулось лето!
Предпоследний день девятого месяца всё ж!..
Жнивье и последний миндаль изнемогают в нас.
Воздержания, кровь, утомленья,
георгинов близость – всё это сводит с ума –
мужской загар обрушив на женский.
Женщина – это что-то, что на одну ночь.
И если это было прекрасно – ещё на другую!
О! И затем вновь: Быть-при-себе-самом!
Эти немоты. Изгнанным быть! О, это!..
Женщина – это что-то, что обдаёт
несказанным. В нём хоть умри. Резедою.
В ней юг и пастух, и море.
Счастье, склоняясь на каждый откос –
на мужском темно-коричневом шаткий
светло-коричневый женский:
Держи меня! Ты, я сейчас упаду!
Шея уже так устала...
О, сладчайший, бросающий в жар, этот последний запах,
доносящийся из садов. –
Английское кафе
Весь узкотуфельный сей хищный сброд:
Еврейки, россиянки, мёртвые народы, дали побережий
Сквозь вешнюю прокрадываясь ночь. –
Уж зеленеют скрипки. Май вкруг арфы.
Краснеют пальмы на ветру пустыни. –
Рахель: браслет часов златится на запястьи;
Оберегая чресла рода и угрожая мозгом,
Врагиня! Только всё ж твоя рука – земля,
Сладкокоричнева, почти что вечна, возметённая над лоном. –
По-дружески подставлена серьга. In Charme d’orsey.
Светлые нарциссы Пасхи столь красивы:
ШирОкозевно-жёлтые, с лугами у подножья. –
О белокурость! Лето этого затылка! О
Сии жасминнозаражающие локти!
О, я так добр к тебе! Лаская плечи: – Ты, мы едем...
Море, ТиррЕнское... Фривольна синева...
Храм, дорические... Розами чреватые равнины...
Поля что умирают Асфодели смертью. –
Губы: роясь, в глуби полны как кубок.
Как если б медлила бы кровь сладчайшего из мест
Шуметь из уст сей осени, лишь первой. –
Болезное чело! О!Ты, Недужная, в глубоком флёре
Темнеющих бровей! О, улыбнись же, стань светлей –
Уж радугой мерцают скрипки. –
Курорт-Концерт
Над калекой и Вод-пролетарием,
Над зонтами от солнца, над мопсами лон, над боа,
По-над осени морем и мелодией Грига:
Да придёт ли Ирис сюда?
Замерзая – она. Серый стэк мёрзнет вместе.
Становится меньше. Хочет глубже под руку...
Колокольчиков стебли обвязаны лёгкою шалью,
Белый крест, из пробора и перлов зубов,
Коль, склоняя головку, смеётся, лежит на загаре столь мило!
Ты страна белых круч! О, из мрамора свет!
Ты шумишь рядом с кровью моей! Светлой бухтой!
Непомерна усталость ключиц!
Заласканность юбкой коленей!
Розоватая пыль! Брег стрекоз!
Ты восходишь с поверхности кубка:
Опоясанье синих фиалок! От сАмой груди буйно ими увита!
О осень! и возврашенье по этому морю домой!
Утопают сады. Безвластный сереющий берег.
Ни лодки, ни паруса.
Кто заберёт меня в зиму?
До,
Из стольких далей вместесвеянного,
На стольких звёздах рождённого заново,
Берега: Ирис идёт.
Подземка
Мягкие ливни. Рань цветенья. Как
из жара меха, из лесов приходит это.
Роится алость. Поднимаясь, приливает кровь.
Сквозь это всё весны чужая женщина проходит.
Чулок уж тут, что на стопы подъёме. Но кончаться где ему –
ещё так от меня далёко. Зарыдав, я стыну на пороге:
тёплый цветок, чужая влага.
Ох, как её уста транжирят тёплый воздух!
Ты роза-мозг, кровь-море, ты высокий сумрак,
грядА земли, о, как твои стекают, проступая, бёдра –
таким холодным дуновеньем, в коем ты проходишь!
Темно: теперь живёт всё это под её одеждой:
Лишь светлый зверь – оторванный и онемевший зАпах.
Бедный пёс мозга, с тяжкою подвеской Бога.
Я сыт челом. Ох, остов,
Из колб цветов, она столь отделяла нежно,
И набухала вместе, содрогалась и струилась.
Оторван столь. Устал столь. Странствовать хочу я.
Пути бескровны. Песни из садов.
Тень и потоп. Дальное счастье: умиранье...
Туда – спасая глуби сини моря.
Ночное кафе
1.
Любовь и жизнь женщины*: 1824 год.
Виолончель второпях пьёт залпом. Флейта
низко рыгает – чудесный ужин! – три такта подряд.
До финала Литавры читают криминально-любовное чтиво.
Прозеленевшие Зубы. Угревая Сыпь-на-Челе
машет Конъюктивитным Веждам.
В открытый рот Опухших Миндалин
вещает Сальность Волос –
вкруг шеи, витая, Вера, Любовь, Надежда.
Юный Зоб увлечён Сопаткой Седлом всерьёз,
заплатив за неё за столом за три бокала пива.
Чтоб хоть как-то смягчить Двойной Подбородок всё ж,
Сикоз Бороды покупает гвоздики.
H moll: соната под номером 35.
Пара Зенок, взревев:
Не распыляй кровь Шопена в зале,
чтоб по ней шаркал всякий там сброд!
Кончай! К-хе, Гиги! –
Дверь, стекая: Женщина. Диво.
Пустыня. Иссохлость. Ханаанская смуглость с лоском истом.
Девственна. Вся из пещер. Благоухание с нею. Нет, ещё!..
только предвестье его, выгибая в воздухе свод
волны над моим мозгом.
Засим – Семенящее Ожиренье.
________
*Цикл стихов Адельберта фон Шамиссо,
положенный на музыку Шуманом.
2.
Крёстная мать читает Universum.
Стекает фрау Шлэхтермайстэр по софе:
Внизу у локтя, из баула с салом, большой
В первичной обработке палец. –
Эрни во фрау плещет, кою он увидел на катке.
Она с загаром и как мать залобызать его готова.
Я в амбрэ сижу Одной: сие звенит гелиотропом
Слитым с пахом и кажется мне сладким, так как
Сия является Чужой.
Друг же её работает в кармане брюк. И, видно,
Всё дело в сём, уж на поверхность выступающем разрыве.–
Коммерческий директор вносит праведность во всё.
Он пионер хороших дел.
Большие пальцы его стоп вершат попытку драпануть
С мослами из сапог. –
Троица рядом, за столом полощет рот:
Глупейший сброд, как на подбор!
Действительно, я ни одной ещё не видел,
Коя бы ведала, на что у мельниц крылья.
А по сему я их в статистику вношу.
Эрни при фрау, кою он увидел на катке,
Ей стравливая губы.
Их тела играют друг на друге мелодии, что не слышнЫ.
При том он юного буравит господина, коий обрушив левый
Свой кулак ему на бОк, из складок одеяний тут пивной ярлык
рожает:
Sauve qui peut.
3.
И все-таки я как мужчина твёрд,
Коль три сине-зелёных зуба-окурка
Из затхлой её преисподней блеют.
И все-таки била во мне любовь –
Только вспучатся сводами
пару мордашек шлюшьих. –
Матчиш:
Ида её музыки формы приноровит,
Откроется и закроется бухтой,
Ссыпится с самых равнинных мест.
«Чевовек, Ида, у тепя на отну водыжку поповьше!». –
Провинциал, утопая в минетных устах:
– Затяни меня вглубь... Я желаю утопнуть.
Дай умереть... Возроди-и...же меня... –
4.
Не оплачено даже Kakau. Затем, сдвинувшись,
Вниз летит: я, представший, у Божьих риз кромки,
Любишь ты меня тоже? Я был так весьма одинок.
Песнь Везера возбуждает свинью уютом.
Губы рыдают вместе. Поток устремляется вниз.
Сия сладостная долина! Тут она с лютней сидит.
Кельнер гребёт с мерцающим пуншем. Как по
Плаванью нормы сдаёт. Мясолиства, осени шлюшьи.
Одна вялая линия. Жир сам страшится себя. Шахты,
трубя:
Мякоть текуча: лей как ты хочешь вокруг
Себя;
Трещина полная воплей нашего рта.
5.
Он задаёт тут мягкий тон родства
И городов, где он бывал – се бросит на колени.
Букет окурков прорывает нёба поперёк.
Болото бюргера выводится наружу на скамейки:
Сброд, прыщ, супружество, медали, борода:
Целых четыре литра крови, три из коих
В желудке кормятся, четвёртый ж
Полнит детород.
Длань обнажает проститутка То:
Мягкую, как из мяса лона, прислоня туда,
Где пожелания на ощупь. –
Ночное кафе (1914)
Среднего класса поражает медальон,
Обгрежен жиром подбородок: вот ты где.
Зрачки: скользя туда-сюда.
Мордашка мажет воздух хохотком:
Уже я поимел. Дойдёшь ли ты ещё.
Я же могу мне хлеб ветчинкой освинячить.
Осеменитель с перьями на шляпе,
Сидя за каждым тут столом, расставив ноги,
Бока в себя вобрав, в пах втягивает семенную тяжесть,
Которая всё горячее.
Песнь выгибает куполом стеклянный потолок:
Хлад ночи заволакивает облаками звёзды.
Луна, блуждая, впутывает золото своё в сю скорбь.
Казино
Мэнге уже в Военной школе был идиот.
Теперь он имеет в Пэдэ-Растэнбурге бригаду.
Пэдэ-Растэн-бург!!! Ха, ха, ха –
Вот утром кофей в кровать – прекрасно. Отвратно.
Прекрасно.
Несовместимы совсем восприятия. –
Вы, юнкер, норовите всё обскакать!
Я сижу столь чудесно в своём кресле
И охотно ретироваться желал бы разок, увы,
только в отхожее место –
(Обрывы беседы. Тишь перед бурей):
Человек, Армин, вы просто неистощимы! –
Вы уже ездили третьим классом? Не, Вы?
Интересно должно быть чрезвычайно.
Так совсем маленькие скамейки там могут-таки стоять –
На войне дОлжно пулю всегда себе ещё приберечь:
Для штабс-врача, коль тот сгоряча кого-то заклеить
пластырем хочет.
Na Prost, Onkel Doktor! –
Пока что я ещё слишком бодр.
Но коли я враз женился бы при распаде –
Груди в любом случае она должна была бы иметь,
Дабы клопов на них с треском давить было б возможно! –
Дети! Сегодня, ночь! Баба – кровь с молоком!Говорит:
Беден он может быть и глуп быть может,
Но чтоб юн и свеже помыт.
На что я: Совсем Вашего Мнения, Милосерднейшая!
Милее что-то в чём поменьше морали
И внешне побольше в чреслах.
На сём базисе мы и нашлись.
Что за фигуры на базисе сём поимели вы??
Всё единит смех. –
Осень
Предсмертно немы у села поля легли.
Цикорий взор утешит или скабиоза.
В то время как с ограды до земли
так по-сиротски без цветов склоняет плети роза.
Нигде не вспыхнет юный жар иль пурпур вновь.
Лишь в георгиновых очах тоскливых где-то
ещё пылает лета восхитительная кровь.
В себя всосёт вскоре земля и это. –
Ночи волна
Ночи волна – буруны и дельфины,
и Гиакимфов чуть колышим ношею венец,
кальмий соцветия и травертины,
овеяв опустевший истрийский дворец.
Ночи волна – две раковины вскоре
приливом избраны – скалисты берега,
и, диадему потеряв и пурпур, в море
вновь катятся, белея, жемчуга.
Тёмно-голубое
1
И я вступаю в тёмно-голубое –
вот коридор... замкнулась цепь: и в муке немоты
я вижу только алость уст в глуби покоя
у одинокой чаши поздней розы... Ты.
Мы оба знаем – те слова, что, не сдержав порыва,
сказать любой из нас друг другу прежде мог,
сейчас не знача ничего, звучали бы фальшиво –
ведь от всего остался лишь глоток.
Молчанье далеко зашло, и, полня всё собою,
в нём всё густеет мглой, в преддверьи гроз, –
так безнадежно и без боли – тёмно-голубое
над одинокой чашей поздних роз...
2
Твоё лицо течёт, ещё ища спасенья,
но всё же, подступив к устам, уже видна
вся полнота желанья алостью цветенья
в волне, поднявшейся со дна.
Ты ль это или осыпаться стала
перед снегами роза – лепестки
смертельно-бледные и губы – два коралла
открытой раны – тяжелы и велики.
Ты так нежна, и что-то в этом есть от вести
о счастьи, в коем риск с паденьем заодно,
что с тёмно-голубым когда исчезнет вместе,
уже не верится – а было ли оно.
3
Я говорю тебе – ты стала вдруг другою –
к чему же были эти поздние цветы?
Ты говоришь – и тают грёзы чередою...
Да наяву ль всё это: он и я, и ты?
«Что поднялось в душе – уляжется в ней снова...
Что пережито – нам ли знать, что взыскивать с судьбы...»
Замкнулась цепь – средь голых стен молчание – ни слова,
а там, над ними, выси – тёмно-голубы...
Свидетельство о публикации №123080501738