Хохороны

"Почувствовав приближение родов, молодая женщина... поехала в Москву. Но в Москве транспорт не ходил, все улицы были запружены народом: хоронили Клару Цеткин. Когда, наконец, пустили трамвай, давка была ужасная..."
(Сусанна Печуро, "Воспоминания")

1.

"Начало гуляния по поводу коронования Николая Второго, было назначено на 10 часов утра 18 мая, но уже с вечера 17 (29) мая на поле стали прибывать со всей Москвы и окрестностей люди (зачастую семьями), привлечённые слухами о подарках и раздаче ценных монет. В 5 часов утра 18 мая на Ходынском поле в общей сложности насчитывалось не менее 500 тысяч человек. Когда по толпе прокатился слух, что буфетчики раздают подарки среди «своих», и потому на всех подарков не хватит, народ ринулся к временным деревянным строениям. 1800 полицейских, специально отряжённых для соблюдения порядка во время празднеств, не смогли сдержать натиск толпы. Подкрепление прибыло лишь к следующему утру. Раздатчики, понимая, что народ может снести их лавки и ларьки, стали бросать кульки с едой прямо в толпу, что лишь усилило сутолоку. Давка была ужасной. Часть людей провалилась в ямы и остальные шли по их телам, ямы были целиком заполнены трупами. Во многих местах толпа сжимала людей так, что они умирали, но оставались стоять.

Катастрофа произвела колоссальное впечатление на общественное мнение России. Владимир Гиляровский так описывал произошедшее:

Вдруг загудело. Сначала вдали, потом кругом меня. Сразу как-то… Визг, вопли, стоны. И все, кто мирно лежал и сидел на земле, испуганно вскочили на ноги и рванулись к противоположному краю рва, где над обрывом белели будки, крыши которых я только и видел за мельтешащимися головами. Я не бросился за народом, упирался и шёл прочь от будок, к стороне скачек, навстречу безумной толпе, хлынувшей за сорвавшимися с мест в стремлении за кружками. Толкотня, давка, вой. Почти невозможно было держаться против толпы. А там впереди, около будок, по ту сторону рва, вой ужаса: к глиняной вертикальной стене обрыва, выше роста человека, прижали тех, кто первый устремился к будкам. Прижали, а толпа сзади всё плотнее и плотнее набивала ров, который образовал сплошную, спрессованную массу воющих людей. Кое-где выталкивали наверх детей, и они ползли по головам и плечам народа на простор. Остальные были неподвижны: колыхались все вместе, отдельных движений нет. Иного вдруг поднимет толпой, плечи видно, значит, ноги его на весу, не чуют земли… Вот она, смерть неминучая! И какая!

     Ни ветерка. Над нами стоял полог зловонных испарений. Дышать нечем. Открываешь рот, пересохшие губы и язык ищут воздуха и влаги. Около нас мёртво-тихо. Все молчат, только или стонут, или что-то шепчут. Может быть, молитву, может быть, проклятие, а сзади, откуда я пришёл, непрерывный шум, вопли, ругань. Там, какая ни на есть, — всё-таки жизнь. Может быть, предсмертная борьба, а здесь — тихая, скверная смерть в беспомощности. Я старался повернуть назад, туда, где шум, но не мог, скованный толпой. Наконец, повернулся. За мной возвышалось полотно той же самой дороги, и на нём кипела жизнь: снизу лезли на насыпь, стаскивали стоящих на ней, те падали на головы спаянных ниже, кусались, грызлись. Сверху снова падали, снова лезли, чтобы упасть; третий, четвёртый слой на голову стоящих. Это было именно то самое место, где я сидел с извозчиком Тихоном и откуда ушёл только потому, что вспомнил табакерку.

     Рассвело. Синие, потные лица, глаза умирающие, открытые рты ловят воздух, вдали гул, а около нас ни звука. Стоящий возле меня, через одного, высокий благообразный старик уже давно не дышал: он задохся молча, умер без звука, и похолодевший труп его колыхался с нами. Рядом со мной кого-то рвало. Он не мог даже опустить головы.

     Впереди что-то страшно загомонило, что-то затрещало. Я увидал только крыши будок, и вдруг одна куда-то исчезла, с другой запрыгали белые доски навеса. Страшный рёв вдали: «Дают!.. давай!.. дают!..» — и опять повторяется: «Ой, убили, ой, смерть пришла!..»

     И ругань, неистовая ругань. Где-то почти рядом со мной глухо чмокнул револьверный выстрел, сейчас же другой, и ни звука, а нас всё давили. Я окончательно терял сознание и изнемогал от жажды.

     Вдруг ветерок, слабый утренний ветерок смахнул туман и открыл синее небо. Я сразу ожил, почувствовал свою силу, но что я мог сделать, впаянный в толпу мёртвых и полуживых? Сзади себя я услышал ржание лошадей, ругань. Толпа двигалась и сжимала ещё больше. А сзади чувствовалась жизнь, по крайней мере ругань и крики. Я напрягал силы, пробирался назад, толпа редела, меня ругали, толкали.

О случившемся доложили великому князю Сергею Александровичу и императору Николаю II. Место катастрофы было убрано и очищено от всех следов разыгравшейся драмы, программа празднования продолжалась. На Ходынском поле оркестр под управлением известного дирижёра В. И. Сафонова играл концерт, к 14 часам прибыл император Николай II, встреченный громовым «ура» и пением Народного гимна.

По утверждению Александра Михайловича, особенно горячо против продолжения торжеств выступил его брат Николай Михайлович: «Он объяснил весь ужас создавшегося положения. Он вызвал образы французских королей, которые танцевали в Версальском парке, не обращая внимания на приближающуюся бурю». «Помни, Ники, — закончил он, глядя Николаю II прямо в глаза, — кровь этих пяти тысяч мужчин, женщин и детей останется неизгладимым пятном на твоем царствовании. <…> Не давай повода твоим врагам говорить, что молодой царь пляшет, когда его погибших верноподданных везут в мертвецкую».

Празднества по случаю коронации продолжились вечером в Кремлёвском дворце, а затем балом на приёме у французского посла. Многие ожидали, что если бал не будет отменён, то, по крайней мере, состоится без государя. По словам Сергея Александровича, хотя Николаю II и советовали не приезжать на бал, царь высказался, что хотя Ходынская катастрофа — это величайшее несчастье, однако не должно омрачать праздника коронации. По другой версии, окружение уговорило царя посетить бал во французском посольстве из-за внешнеполитических соображений.

«Французский посол умолял ввиду страшных расходов согласиться хотя бы просто на раут. Государя, не без большого труда, умолили появиться с Императрицей, хотя бы ненадолго на рауте… На Государе, что называется, лица не было. Он весь осунулся, был бледен как полотно. В молчании они прошли по залам, кланяясь собравшимся. Затем прошли в гостиную маркизы Монтебелло и очень скоро отбыли во дворец. Французы были в отчаянии, но, кажется, и они поняли, что требовать большего … было невозможно».

2.

Во время похорон Сталина возникла давка в районе Трубной площади. Официальные данные о количестве жертв отсутствуют или засекречены.
Иван Серов, руководивший оперативным штабом по поддержанию порядка в Москве, пишет о ста погибших и двухстах пострадавших. Кроме того, по всей Москве за следующую ночь подобрали 127 трупов.

Лилианна Лунгина так описывает день похорон Сталина:
Толпа начиналась уже у самых наших ворот. Но пока ещё не очень густая, и через неё можно было как-то пробраться. Мы дошли до Самотёки. А у Самотёки дорога идёт вниз, это как бы котлован такой. Холодно было. И над Самотёкой стояло какое-то облако. Дождь не дождь, что-то такое странное. Сима спросил: «Что это такое? Что это висит над Самотёкой?» А какой-то дядька рядом стоит и говорит: «А вы не понимаете? Это они так трутся друг об друга, это они потеют, это испарение». И действительно, присмотревшись, мы увидели, что людское месиво в ложбине Самотёчной делает шаг вперёд — шаг назад, как в мистическом ритме какого-то танца. Они топчутся на месте, тесно прижавшись друг к другу. И поднимается от них марево в небо. И тут Сима сказал: «Э, нет, туда мы не пойдём, это без нас». И мы с большим трудом как-то выбрались и через два-три часа добрались до дома. Итоги все знают: 400 с лишним человек было растоптано в этот день.

Драматург и писатель Эдвард Радзинский, который был одним из свидетелей случившейся давки, назвал её «кровавым прощанием Сталина с народом». По его воспоминаниям, в какой-то момент «вдруг всё сдвинулось, и люди попадали», а самого будущего драматурга «понесло по людям», и он еле выбрался из толпы, упав на мостовую. Радзинский отделался лишь тем, что пола его пальто была оборвана. По мнению драматурга, число жертв давки могло исчисляться несколькими тысячами.

Герман Плисецкий.

Поэма "Труба"

Посвящается Евгению Евтушенко

В Госцирке львы рычали. На Цветном
цветы склонялись к утреннему рынку.
Никто из нас не думал про Неглинку,
подземную, укрытую в бетон.
Все думали о чём-нибудь ином.
Цветная жизнь поверхностна, как шар,
как праздничный, готовый лопнуть шарик.
А там, в трубе, река вслепую шарит
и каплет мгла из вертикальных шахт…

Когда на город рушатся дожди –
вода на Трубной вышибает люки.
Когда в Кремле кончаются вожди –
в парадных двери вышибают люди.
От Самотёки, Сретенских ворот
неудержимо катится народ
лавиною вдоль чёрного бульвара.
Труба, Труба – ночной водоворот,
накрытый сверху белой шапкой пара!

Двенадцать лет до нынешнего дня
ты уходила в землю от меня.
Твои газоны зарастали бытом.
Ты стать хотела прошлым позабытым,
весёлыми трамваями звеня.

Двенадцать лет до этого числа
ты в подземельях памяти росла,
лишённая движения и звуков.
И вырвалась, и хлынула из люков,
и понесла меня, и понесла!

Нет мысли в наводненье. Только страх.
И мужество: остаться на постах,
не шкуру, а достоинство спасая.
Утопленница – истина босая –
до ужаса убога и утла…

У чёрных репродукторов с утра,
с каймою траурной у глаз бессонных
отцы стоят навытяжку в кальсонах.
Свой мягкий бархат стелет Левитан –
безликий глас незыблемых устоев,
который точно так же клеветал,
вещал приказы, объявлял героев.
Сегодня он – как лента в кумаче:
у бога много сахара в моче!

С утра был март в сосульках и слезах.
Остатки снега с мостовых слизав,
стекались в лужи слёзы пролитые.
По мостовым, не замечая луж,
стекались на места учёб и служб
со всех сторон лунатики слепые.
Торжественно всплывали к небесам
над городом огромные портреты.
Всемирный гимн, с тридцатых лет не петый,
восторгом скорби души сотрясал.

В той пешеходной, кочевой Москве
я растворяюсь, становлюсь как все,
объём теряю, становлюсь картонным.
Безликая, подобная волне,
стихия поднимается во мне,
сметая милицейские кордоны.

И я вливаюсь каплею в поток
на тротуары выплеснутой черни,
прибоем бьющий в небосвод вечерний
над городом, в котором бог подох,
над городом, где вымер автопарк,
где у пустых троллейбусов инфаркт,
где полный паралич трамвайных линий,
и где-то в центре, в самой сердцевине –
дымится эта чёрная дыра…

О, чувство локтя около ребра!
Вокруг тебя поборники добра
всех профсоюзов, возрастов и званий.
Там, впереди, между гранитных зданий,
как волнорезы поперёк реки –
поставленные в ряд грузовики.

Бездушен и железен этот строй.
Он знает только: «осади!» и «стой!».
Он норовит ревущую лавину
направить в русло, втиснуть в горловину.
Не дрогнув, может он перемолоть
всю плещущую, плачущую плоть…

Там, впереди, куда несёт река,
аляповатой вкладкой «Огонька»,
как риза, раззолочено и ало,
встаёт виденье траурного зала.
Там саркофаг, поставленный торчком,
с приподнятым над миром старичком:
чтоб не лежал, как рядовые трупы.
Его ещё приподнимают трубы
превыше толп рыдающих и стен.
Работают Бетховен и Шопен.

Вперёд, вперёд, свободные рабы,
достойные Ходынки и Трубы!
Там, впереди, проходы перекрыты.
Давитесь, разевайте рты, как рыбы.
Вперёд, вперёд, истории творцы!
Вам мостовых достанутся торцы,
хруст рёбер и чугунная ограда,
и топот обезумевшего стада,
и грязь, и кровь в углах бескровных губ.
Вы обойдётесь без высоких труб.

Спрессованные, сжатые с боков,
вы обойдётесь небом без богов,
безбожным небом в клочьях облаков.
Вы обойдётесь этим чёрным небом,
как прежде обходились чёрным хлебом.
До самой глубины глазного дна
постигнете, что истина черна.

Земля среди кромешной черноты
одна как перст, а все её цветы,
её весёлый купол голубой –
цветной мираж, рассеянный Трубой.
Весь кислород Земли сгорел дотла
в бурлящей топке этого котла…

Опомнимся! Попробуем спасти
ту девочку босую лет шести.
Дерзнём в толпе безлюдной быть людьми –
отдельными людьми, детьми любви.
Отчаемся – и побредём домой
сушить над газом брюки с бахромой,
пол-литра пить и до утра решать:
чем в безвоздушном городе дышать?

Труба, Труба! В день Страшного Суда
ты будешь мёртвых созывать сюда:
тех девочек, прозрачных, как слюда,
задавленных безумьем белоглазым,
и тех владельцев почернелых морд,
доставленных из подворотен в морг
и снова воскрешённых трубным гласом…

Дымись во мгле, подземная река,
бурли во мраке, исходя парами.
Мы забываем о тебе, пока
цветная жизнь сияет в панораме
и кислород переполняет грудь.
Ты существуешь, загнанная вглубь,
в моей крови, насыщенной железом.

Вперёд, вперёд! Обратный путь отрезан,
закрыт, как люк, который не поднять…
И это всё, что нам дано понять.

3.

Хрущёва хоронили наспех, скромно, не номенклатурно, не публично и скрытно от НАРОДА.

Во время похорон "верного ленинца" Брежнева , кто-то из "обслуги", буквально уронил гроб с его телом, который с облегчением и с ГРОХОТОМ рухнул в могилу.

Андропова и Черненко хоронили торжественно и безлико.

4.Интересно, а как зароют Пахана?


Рецензии
История -- это литературы

Зус Вайман   05.07.2023 20:20     Заявить о нарушении
История - это спрессованная вечность.

Олег Стоеросов   05.07.2023 20:26   Заявить о нарушении
А летописи?

Зус Вайман   05.07.2023 21:25   Заявить о нарушении
Летописи - это зачастую даже не документы, а некие субъективно исповедальные записки, вроде альбома гимназистки.
В форме дневниковых записей написаны: "Путешествия Гулливера", "Приключения Робинзона Крузо" и даже "Коллекционер" Фаулза.

Вот стенограммы судебных заседаний - это документы в чистом виде, различные справки, ведомости, бухгалтерские отчёты и проч.
Объективная и честная справка о закупке фиража для лошадей гораздо более ценный исторический атрибут, нежели чьи-то субъективные мемуары, ибо по этой спрвке , зная породу лошадей, схему передвижения, ритм, тип местности и погодные условия, можно достаточно точно рассчитать число лошадей, а стало быть - и всадников.

Олег Стоеросов   05.07.2023 23:26   Заявить о нарушении