Площадь Маркса - голая поэма
Опыт очевидности/каждодневности (по Дж. Джойсу)
...из перевода: очевидность человечия – это очередность размеренности
человеческого мышления, что есть вся его маленькая глупая и грубая жизнь,
которая съедает сама себя примерно в такой последовательности: сегодня пожрёт
вчера, а завтра да поглотит сегодня, и так по кругу, вольтерьянцы и
вольтерьянки! начи...
...я вышел на своей станции (ехал я с Гагаринской, значит, возвращался с войны домой — признаться, честно, я устал воевать и устал возвращаться домой — в смысле, я устал возвращаться с войны, но не устал и никогда не устану возвращаться домой), было очень поздно, и день уже давно завершил свое падение — солнце перевыжило свой постыдный закат — и наступает ночь, небо грустнеет, но туч нет, не подумайте, небо — не шлюха или типичная подобразная тварь, что меняет закат на грозовой трах или на тошноту блеклой росы (узких педерастичных звезд) — о, нет, небо не такого мнения о себе (да и вы о нём, я надеюсь), небо просто погрустнело, когда узрело, что мир в своем бессмысленном ожидании очередного бытийного тупика опять корчится от боли — у него вытекают глаза и лопаются суставы, реки крови льются по штанам, смешиваясь с искрами, икрой и мочой, с дерьмом, которое успело выйти и ему надо бежать куда-то, пусть и сливаясь при этом с вышеописанными выделениями, теми же слезными железами, кровавокрасными облаками в гусиных шеях небосвода — о, да, это прекрасное грустное небо, это было прекрасное грустно-густое небо, которое я запомнил, когда выходил из метро на Маркса (было где-то 21:00 или 22:00 часов, а может больше, а может меньше, хрен бы его знал, кстати, сам час — не значит ничего, потому что время, по сути, умерло потому, что я уже шел домой и ничего не собирался больше делать в этот день (ещё день? уже вечер?), я хотел только принять душ, почитать и лечь спать — значит, мое время остановилось, — значит, время больше ничего не значит, значит времени больше нет и не было его никогда!), я шел сначала по переходу (когда покинул станцию), там на меня смотрели одинокие тени, чьи лица я не никогда не вспомню, как и они моё, потом я поднимался по лестнице вверх, по ступенькам я поднимался наверх и там не было никого — я поднимался один, можно сказать, что я один поднимался тогда, да — дальше были тяжелые двери и холодный ветер ноябрьского Маркса, — а точнее, даже всей гребаной Сибири, которая любит, когда её имеет мороз и холод (день чудесный, но друг прелестный спит, да и есть ли этот друг вообще?), а она (Сибирь, Мать-Сибирь, Чингисхан) молча терпит и сует морозный воздух острыми льдинками прямо в горячую нашу нижнюю плоть, выворачивая тлелые сексуализированные органы наружу (Зима сношает Сибирь, а значит, сношает и нас, а мы терпим, потому что это нормально, нормально, когда тебя сношают в кучерявую детскую голову полную корабликов и самолетов, которые летят к солнцу и падают в море, в звезд, в кардиограмму, бомбардировку городагерояленинграда, сгорая как будто их и не было никогда, или в ещё не обросший опытными мошонками член или куда ещё), — морозный холод и правда был мне очень неприятен и я даже подумал о том, как бы мне развязать войну против него (холода), против этой ****ской зимы и ужаса ночи Маркса, против самого Маркса (что мне сделать?) — именно об этом я думал там (на Маркса) пока шел, сквозь черные отсветы мнимых людей, вещей и зданий — я шел сквозь Маркса, мне нужно было пересечь Черную площадь — Базарную площадь — Базар Черных — о, да, это сто процентов их точка, — тут я не могу не вспомнить о том, как однажды видел раненого Черными человека — он лежал на земле и кровоточил, как раненая умирающая собака — его подстрелили (хер знает за что, но подстрелили) и сейчас он умирал, — я не знаю о чем он думал тогда, но мне кажется, что он не хотел становиться мертвой душой, он не хотел попадать в лапы чичиковской ревизии и быть гоголевским посмешищем, не хотел начинать свой последний путь — он не хотел, и я прекрасно понимал его, но все равно просто прошел мимо, потому что это была не моя забота, а мне нужно было в магазин, а потом домой спать, — и я прошел мимо— и я не жалею об этом, — я иду дальше и вижу Сан-Сити, это большое здание всегда внушало мне страх и ненависть или трепет, ибо я помню те дни, когда мотался в поисках сахара из стороны в сторону — влево-вправо, вниз-вверх и наоборот — где-то там, где-то очень близко к Сан-Сити, там же я слышал крики младенца с потолка, с моего потолка — из моего дома, куда нельзя возвращаться, пока не найдешь сахара или хотя бы сахарозаменителя, — я слышал тогда много всего: звуки колес поезда (приближающихся и отдаляющихся, никак не достигающих меня или подобия меня, что тогда бродило, а точнее сказать скиталось где-то около Сан Сити), ещё была кукушка (она кричала мне что-то, что я не мог разобрать) и музыка (какая-то классика), вот — это и было, — дальше был переход, а это значит, что надо стоять тридцать секунд на месте, как во время натурального прихода, качественной откачки внутренних органов и сознания, и я стою, и жду, я не думаю ни о чем в это время, я просто существую и подобно рыжей розе в свете осеннего разврата — я, рыжий мальчик, пропущенный через мозаику белой послевоенной сибирской осени, — стою один во тьме приближающейся ночи и понимаю, что всякая роза мрет, как и я — мру, точнее, умру, потому что все имеет конец, а во всяком конце уже заложено начало, — зная это, я улыбаюсь и перехожу на зеленый, до дома осталось немного — и я пошел домой — и я вернулся домой, когда преодолел темную улицу и светлую часовню — я зашел домой и успокоился — моя война была окончена, пусть только и до завтрашнего дня, пусть она так бессмысленна в своей очевидности и повторяемости изо дня в день — бесконечная петля очевидных повторений того же самого, что уже было прежде — цепь сладострастной ненависти и принятия фактора жизни, от которого не скрыться человеку — очевидности, но все-таки она кончена, а то, что будет завтра — будет завтра, а сегодня Итака моя — моя Итака, — я в ней и это хорошо, пусть будет так, боже — пусть будет — воистину — боже — аминь, — это стало моей мыслью тогда и об этом я думал бы всю последующую ночь, если бы в скором времени не заснул и не отправился в странствие по стране чудес за заебавшимся кроликом, который гонится за таким же заебавшимся временем, которое давным-давно оставило его (как и всех нас, потому мы и понимаем шляпника), — и я заснул — и я видел сны, и в этих снах не было чего-то особенного, никто не умирал и никто не рождался, а значит к черту их…
ЧАСТЬ II
Разговор с поэтом Алленом Гинзбергом, диктатором-девственником Адольфом
Гитлером, ангелом Вергилием и Катей
...интересно, а цитата из Чернышевского сделает этот текст
ещё более многосложным, неочевидным и концептуальным,
чем он есть без неё? скажи же, о, проницательный читатель!
иди ты...
— ...ужас до чего Вы неспешны! — сказал поэт Аллен Гинзберг, — признаться, мы уже совсем Вас заждались. — Прошу моего прощения, господа, были дела, — сказал ангел Вергилий, — надо было задержаться, и я явился поздно — главное, что не рано, это неравно с поздно, а точнее будет сказать не_равно, неранно, нерано! — и это уже хорошо, господа! — Позвольте вставить слово, — сказал диктатор-девственник Адольф Гитлер. — Позволяем, — вместе сказали поэт Аллен Гинзберг и ангел Вергилий. — Я хотел сказать, что сегодня на Маркса хорошая погода, ведь так, герр? — сказал девственник Адольф Гитлер. — Да, — сказал я. — Так вот, погода сегодня хорошая, господа, единственное, что меня напрягает — это черное Солнце и золотая Луна, такое чувство, что само небо в гневе на нас, ибо зачем ему тогда рисовать во все свои небесные просторы диких масштабов свастику со спиленными концами, эти риски? (рисинки? рисовые поля?) Это все, что я хотел сказать. — Но позвольте, — сказал ангел Вергилий, — как вы можете так говорить, когда такой холод и мороз уже в ноябре? Уже в ноябре такая тьма и ночь и мать-тьма и т.д. — Да, и ещё не забывайте о том, что ноябрь — далеко не девственница и это не отменяет падения Вавилонской башни, — сказал поэт Аллен Гинзберг. Вот именно, — сказал ангел Вергилий, — что же вы не отвечаете? — Да. Что же вы не отвечаете? — сказал поэт Аллен Гинзберг. — Хватит мне вторить, — сказал ангел Вергилий, — вы что, хрюшка-повторюшка? хватит мне вторить! — Вторить? Вам? — сказал поэт Аллен Гинзберг, — да я не вторил вам никогда! «Хрюшка-повторюшка»? да никогда! — Да-да-да, не вторит он, — сказал ангел Вергилий, — также не вторит, как не вторит поэту Уолту Уитмену, да? — Ах так! — сказал поэт Аллен Гинзберг, — да как вы смеете, жалкий, низкий… кто вы? — Вознесшийся ангел, — сказал ангел Вергилий. — Ангел! Не смешите мои подсолнечные сутры и калифорнийские супермаркеты, поэмы тела и обдроченные американские ночи, всамделишных львов и прочих америк (в конце концов)! — сказал поэт Аллен Гинзберг, — да какой вы Ангел? Вы не больше, чем какой-нибудь поэтчок третий руки. — Да, я был раньше поэт и был добрый муж стиха, пусть я и не брал кирки в руки и меч в десна — пал я как мужчина, как мужчина слова и дела — как поэт! — сказал ангел Вергилий, — а потом вознесся над землей и стал ангелом, вот так. — А как вы покинули строгую тюрьму громоздкого дантевского рассказа? — сказал поэт Аллен Гинзберг. — Как выбрались из клетки, прутья которой, есть тяжелые в своей патетичности и бараньей многословности филологии поэтического текста? — Все просто, — сказал ангел Вергилий, — просто итальянский мастер носа писал того меня, как проекцию сего, что было когда-то и размытое очертание нынешнего, что только будет, а Я же в свою очередь являюсь тем бледным отзвуком реальности, которую просто невозможно понять, ибо Я — часть нереального, Я — луч золотой Луны, то есть сам я — золот — и я опадаю на грешную землю, реальную землю только тем самым бледным отзвуком, рассекая при этом мнимые в воображении масти и мзды небес такой не к месту необходимой свастикой со спиленными концами — в этом и весь смысл, теперь вам все понятно? — Да, теперь мне всё понятно, — сказал поэт Аллен Гинзберг. — Но, вернемся к нашей беседе, — сказал ангел Вергилий, — вы так и не ответили на мой вопрос о судьбе Маркса. — Боюсь, что он спит и не сможет вам ответить, — сказал поэт Аллен Гинзберг. — Жаль, потому что между нами могла бы произойти очень любопытная дискуссия, — сказал ангел Вергилий. Да, очень жаль, — сказал поэт Аллен Гинзберг, — правда ли он спит, воин? Да, — сказал я. Тупик. О, сон, о бедная сказка и выкорчеванная голова засунутая во сонмы фрейдовской истерии и ницшеанского сверх****ежа за спиной — зачем ты, о, попытка Вагнера сочинить страсть подобную сексу, а в итоге то что? — только сон — чертова грань между мирами, о, царство Морфея, о, многочисленные мужеподобные дамы, колющие в твой мозг морфий, чтобы избавиться от тебя и сон завладел тобой, завладел твоим телом, твоими членами и жидкостями, о, сон, о, мечта молоденького гомосексуалиста стоящего у «Доктора Любови» прямо около «Калейдоскопа» с вечным дилдо; дилдо, похожим на сон — на прекрасную, самую чувственную ширку — на зеленоглазого дракона, пересекающего Китайскую границу; дилдо, который одним своим прикосновением к чувственному анальному кольцу, избавит тебя от всех злачностей и злосчастностей, гнусностей и прочих гегелевских штучек, которыми полнится в становлении такая материалистическая Площадь Маркса, о, сон, о смешные сновидения, о, ствол дробовика вставленного в рот, о, слезы, что текут вниз, как и песок в песочных часах, как и кукушка, которая прыгает из своего гнезда вниз — прямо к земле, к смерти, к концу, о, конец этого сна, о, все в этом мире — какой ****ец эта жизнь, ****ь, о, сон, о мой сон, наполняющий глазницу слезами, рот слюной, а пенис спермой, о, бесчестье, о, пороки, о сладость прикосновения к инобытийному, небытийному, добытийном, протобытийному, квазибытийному, сартрабытийному, о обрубленный символ нацисткой германии, пересекающий собой всех нас — делящий эту жизнь на патетичный сон и полное мусора и ****ства вне. — Можно задать вам вопрос? — сказал ангел Вергилий. — Конечно, — сказал поэт Аллен Гинзберг, — я смотрю, что вы только и делаете, что задаете вопросы да отвечаете. Вам это приносит удовольствие, возможно, возбуждение? — Вполне, — сказал ангел Вергилий, — так вот — вопрос: скажите, пожалуйста, почему в ваших стихах совсем нет рифмы и они такие бессмысленно обреченные? Вы что — ведете войну с классическим стихом? — Ну, можно сказать и так, — сказал поэт Аллен Гинзберг, — по сути, ведь здесь собрались одни войны, по сути, ведь каждый из нас здесь — война; война, которая не кончается, да и не может кончиться, ведь без войны нет движения, нет желания жить дальше, чтобы когда-нибудь умереть на этой войне. А что до меня? Называйте это деконструкцией — перестройкой поэтического сознания, если хотите. И пусть У.У. был реформатором; смелым Куком, обезьяной Дарвина и лупоглазым Колумбом, искавшим новой формы на смену ****ским песнопениям Блейка и прочих отсталых, Я же — другое; Я — крушитель, варвар, топчущийся на руинах американского Рима; Я — педерастичный гун, оприходовавший Папу или кого другого из царей Вавилона ли Киева; Я созидаю, только разрушая — и то, что строю велико и значимо — ясно? — Да, теперь — да, — сказал ангел Вергилий. — Я рад, правда, очень рад этому, — сказал поэт Аллен Гинзберг. — Постойте, мне кажется, что наш собеседник не просто спит, — сказал ангел Вергилий, — он не дышит, а любые Спящие дышит, ибо они живые, то есть способны ж и т ь, так? — Да, совершенно точно, — сказал поэт Аллен Гинзберг, — друг-воЕн, проверьте, пожалуйста, нашего собеседника на предмет его жизненной активности. Ужели он и правда, мертв? — Да, — сказал я. — Несчастье, о, ужас ненастного небытия, ничего и нигде, пространство во вне всякого пространства, времени всякого безвременья, ату безволье, но наличье воли да казнено свыше будет и да умрёт в мучениях, да будет несчастье и голод, смерть и пахота, дольченосье! — сказал ангел Вергилий, — хотя, если задуматься, всякая, даже самая темная ночь или ночная тьма должна уйти, должна сменится райским утром — светом настолько прекрасным в своей чувственности, что вневременной эякуляции просто не избежать. — Да, совершенно согласен, — сказал поэт Аллен Гинзберг, — всякая темная тьма и ночная ночь сменяется утром света. — Вы снова вторите — «повторюшка-хрюшка», — сказал ангел Вергилий. — Вообще-то — «хрюшка-повторюшка, достопочтенное крылатое порождение парк пачек таблеток бензедрина и 2-х пакетов травы, — сказал поэт Аллен Гинзберг. — Как скажите, — сказал ангел Вергилий, — к слову, думаю, это был цианид. — Цианид, веревка, пистолет, бункер, мужское начало, вилла дяди Тома или матка планеты Земля — а есть ли разница? — сказал поэт Аллен Гинзберг. — Собственно, абсолютно никакой, — сказал ангел Вергилий, — просто не кажется вам ироничным — смех черного зла от белого порошка цианида, что как сам свет божий, льётся по всем нашим членам, медленно поражая все тело, заставляя мозг испытать свой последний и самый проникновенный оргазм. — Да, довольно иронично, — сказал поэт Аллен Гинзберг, — что-то такое было у Сирано. — Я, есть плоть влекущая; я, есть плоть не оставляющая шансов на контакт; я, есть плоть недоступная, только манящая и возбуждающая; я, есть все дьявольское в этом мире и все мало-мальски божественное; я, есть Иисус и Иуда, их плоть во мне и я во плоти их; я, есть уничтожение и гибель; я, есть дар и услада; я, есть любовь и осуждение, любовь и наказание, преступление и свободная ассоциация на тему декабрьского сочинения по литературе, — сказала Катя. — А вот и утро, да? — сказал ангел Вергилий. — Так точно, — сказал поэт Аллен Гинзберг, — и свастика рассеялась, теперь только черное Солнце освещает, одаривает своей мертвой магнетичностью Сибирь и Площадь Маркса, в частности. — И собеседник наш исчез во тьме прошедшей ночи, - сказал Вергилий, — ведь так, ибо я не вижу его? — Да, — сказал я. — Ну, значит, пора и нам расходится, — сказал поэт Аллен Гинзберг. — Пора бы и нам расходится, — сказал ангел Вергилий. — Ах вы — «хрюшка-повторюшка»! — сказал поэт Аллен Гинзберг. — Бросьте! Вы — пошлый человек, — сказал ангел Вергилий, — вы не видите, что нам надо поскорее оставить этих двоих, у них и так осталось совсем немного времени до «5:55»! Исчезнем же. — Как скажите, — сказал поэт Аллен Гинзберг, — о, как неумолимо трение человеческих голов и как прекрасно все, что не связано с членами, вагинами и прочим смрадом, жалко, что мы — слишком ограничены, чтобы это понять, о, еб твою мать, о, заебанная ты нахуй ***** шлючья туберкулёзница, о, жизнь, о, падения, о, катарсис обретения смысла, о, треклятая промудохуе****ская ****опроёбина пьяного Венички, что лежит себе где-то, но не в Петушках и даже не на Московском вокзале, а скорее прямо в свидригайловской вечности — деревянной и закоптелой вечности с пауками и лежит там облеванный Веничка, помирает он, спит он! Пойдем, напьемся в хлам и знатно выдолбимся в очко под самым сносным говном, какое только найдем мой возвышенный в своем воображении, моя единственная роза, моя радость собственной наготы! — Ты любишь меня? — сказала Катя. — Да, — сказал я. — Ты хочешь меня? — сказала Катя. — Да, — сказал я. — Будешь ли? Хочешь ли ты сделать меня счастливой? — сказала Катя. — Да, — сказал я. Хочешь ли сам быть счастливым? — сказала Катя. — Да, — сказал я. — Ты хочешь со мной встречаться, быть моим любовником, проводить со мной и день и ночь, делить кровать, свою радость и печаль напополам, меня и себя — хочешь ли?
И я молчу.
И звенит где-то слева.
«Бзи-и-и-и-и-и-нь…бз-и-и-и-и-и-нь… бз-и-и-и-и-и-нь»...
ЧАСТЬ [вычеркнуто]
...хм, кажется, здесь должны были быть приведены тексты, описывающие безумие, в
которое я оказался втянут в результате совершенного путешествия (Маркса-
Гагаринская), но слова совершенно убежали от меня, а буквы и вовсе пробросались
в окна вагона и никогда не вернулись. И я всё забыл. И только ангелы знали
правду. Глядите на пустоту, – молвили они, попросив передать сие изречение вам,
мои галлюцинации...
(здесь был Скупщик снов)
ЧАСТЬ III
THIS WAR OF MINE
...я всегда представлял себя маленькой черепашкой в центре большого мира. И
солнышко светит черепашке. И трава шелестит черепашке. И ручеек игриво плещет
черепашке. И хорошо черепашке. А эта черепашка и есть я, но, если вдруг, скажем
– началась война, то и нет этой самой черепашки, а это значит, что и меня,
естественно, тоже нет, а, возможно, и не было никогда, даже в помине...
...«FUCK WAR!» на кирпичной стене — образы плывут вдоль теней по душе, по сути, вниз стекая — боль, скалятся по швам грани моей тени — это открытая рана полная воспоминаний, событий и мест, которые не посетить больше, ибо то, что было, есть пакт с судьбой или на крови трест — тест на память суровый, что же, все-таки жизть вся, как змея из нордических сказок, пожирает сама себя, обращая созданное тобой в кашу из кожи, костей и дерьма, что тоже часть нашей неотъемлемой жизни полной страданий и боли; и радости, как не странно, тоже; и вечной тюрьмы; и короткой прогулки на воле; как бы там не было, я хочу, что бы соли вдыхаемые мной каждый день, проходили/доставали до сердца, доставали до мозга, созидали в нем орды новых идей для существования, ибо без этого — любая змея — тлен, а дальше стагнация, пыль, регресс, смысловая репарация, отчуждение от масс — боже, дай мне ещё препаратов, чтобы мог я существовать и дальше; чтобы и дальше мог нести миру свой вполне нормалистический бред и с мира по нитке, по капле снимать, получая свое безумие наркотическое прекрасное психбольничное, как один за всех я сумасшедший, не могу и двух слов в одну строчку связать, и, я просто теку по странице горелой свечкой, белой метафорой, русской бричкой; я — семьдесят килограмм мышц в розовых штанах и шарфом до пуза; я, стоящий у аптеки, наивный дурак, рано утром помышляющий словить кайф, и улететь в космос, но рифма не вяжется никак, зато хорошо получается петля-шарф, возможно, вся это жизнь — просто гадость и мрак; возможно, что все закончится прямо так — «повешенный педераст на Маркса», читайте новый номер газеты «...» (см. пустая страница сверху), — правда, именно так, приятно разоблачаться? ха-ха, да я шучу, не надо в рожу совать мне кулак, без насилия давай разберемся? а война? что война? просто слово, не мысль, а действие, бессмыслицы из траншеи в траншею ход — ремарковская околесица, как будто пьяный Эрнест что-то скажет против, будто он не зальет бутылкой зрение? что война? зачем говорить о том, что имеет смысл только, когда умирают люди? лучше выйти после учебы на Площади Маркса, вдохнуть морозный воздух, протереть не залитые глазки, глазницы, ваткой и подумать о том, что, по сути, Маркса — это и есть искомая правда — Ноев ковчег —пропасть во ржи — Шангри-ла — или ещё что угодно, что только на вашей совести; потому что Маркса — свет, Маркса рожденье, зачатье и нет — Маркса как бы и нет совсем, и не было никогда, ибо есть только пустотный крем, который закрывает собой всякую вишенку на торте, а движенье к нему — это и есть от войны побег, движение от поля битвы к дому, властное окультуривание мозга и сражение бед с хорошим, где хорошее это, простите, съесть шаурму на Маркса и, забывшись от экстаза, залив глаза розовым завтра, пойти домой и подохнуть до следующего утра, провалится в лапы кролика, мне кажется он не чист, кстати, а как по-другому, скажите мне, братцы, как по другому бежать от ужаса быть мертвым внутри движущегося человейника? как сопротивляться установленным моралям и рваться сквозь стигматы страха и красоты окружных высоток, которые, как и Москва, манят предаться порыву страсти, отдав тем самым свою душу другим, таким же, как ты, рабам, обрекая себя на вечность внутри и не на секунду снаружи — запретное вне, запретная марксовская стужа, уж лучше так, чем тьма; чем, бескрайня космоса тьма в нигде и никогда — этого, боже, не надо — я решил: к черту «FUCK WAR!» и базар патлатых бичей возле... — к черту! я решил: это моя война — «THIS WAR OF MINE», пусть я не фанат борьбы, хоть и воин, как сам решил это, но все-таки я — бессмертен, надо признать, как и все мы — бессмертны, просто мы в спешке не осознаем себя и не даем отзвуку снега на мандариновых стеблях голосить о вещах бессмертных, то есть не подвластных смерти — это война моя! я решил, что следующим будет плотность бытия и само время, я разве мифы вычленял за просто так? я буду тем, кто я есть на самом деле, и это прекрасно, и это (эпитет) и вправду со мной было — а сейчас что? Сейчас: 17:00, значит, время драпать домой, по дороге я куплю себе что-то, ещё не знаю сам что... а потом — Маркса и снова дом, а потом снова учеба, работа, Маркса, дом и кольцо, как змея из страны, где всегда непогода (слава богу, что я лишь черепашка, а черепашки близки Богу)...
ЧАСТЬ IV
… из насущных мыслей, бледных воспоминаний, великих видений, свободных
ассоциаций и жутких образов, наблюдаемых по ту сторону грязного окна,
вставленного в моё транзитное зрение...
...текст написан в заметках «Алкателя» во время очередной переброски тела
(Сознание всегда на Маркса) с Маркса на Гагаринскую и обратно:
с Гагаринской на Маркса, то есть во время поездки в метро
на неудобном сиденье между двух пустот, что пустуют в...
...я спускаюсь в метро. Иду медленно, домой я не тороплюсь, да и времени ещё много. На часах: 17:18. Ехать минут пятнадцать. Скоро буду на Маркса. А там до дома минут десять ходьбы.
Может зайдём по дороге в кафе или в книжный?
У меня мало денег, только студенческая карта. Не буду тратить.
Осматриваюсь. Слева от дверей портал, проходка на станцию, церберы ещё, короче – Дант, дальше: рамки турникета. Справа от дверей – банкоматы и аппараты для пополнения карт, люди, работорговцы, волки. Я считаю – 5, 7 и 9. Потом считаю назад – 5,7 и 9. Бред какой-то. Впереди касса для жетонов. Иду к одному из аппаратов, прикладываю карту. Остаток: 18 рублей, ровно. Ещё на один проезд хватит. Прохожу сквозь рамку, иду к турникетам, достаю карту, сразу показывая её заднюю часть сотрудникам ангельской системе отлова, прохожу турникет. Спускаюсь вниз по лестнице. Людей немного. Химер не меньше. На Гагаринской всегда мало людей. Особенно живых. У людей сегодня грустные лица и усталый вид. Мертвецы не могут улыбаться.
У людей в метро всегда грустный вид, ты видел когда-нибудь, чтобы они улыбались?
У людей сегодня особенно грустные лица и усталый вид. Прохожу до самого конца станции, мне нужно в последний вагон, потому что выходить сразу к лестнице. Прислоняюсь спиной к последней колонне. Тут всегда мало призраков, тихо. Достаю книгу, читаю, это сложно, потому как зрение моё сейчас опять размыто, я практически не вижу ничего вблизи, какая-то дымка застилает мне буквы, цифры и знаки, и я вижу их лишь блекло, ещё эта путаница в голове, бесполезно. Белые дымы победили. 1:0. Так бывает со мной довольно часто, когда я переработаю, сильно устану или просто долго занимаюсь одним и тем же.
Ты же не любишь работать, да? Любишь, чтобы работали за тебя?
Я, к сожалению, принадлежу к поколению потребления, мне сложно что-либо производить, давать определенный продукт, всегда сложно было, а сейчас особенно.
Шум. Он увеличивается. Неприятный визг вагонов. Я стою близко к концу. Закрываю глаза. Как всегда, немного страшно. Сильный ветер обдаёт меня с ног до головы. Двери открываются. Никто не выходит, но и не входит, кроме меня. Захожу. Свободного места мало, всего два сиденья, постою. Достаю плеер. Включаю Джеймса Блюнта.
Не слишком ли меланхолично для тебя?
Двигаемся. Наш вагон тронулся. Оглядываюсь. Меня догоняет время. Много людей, разных, скучных. Это плохой вагон, грязный и неопрятный, по всему нему расклеена реклама, плохая реклама, скучная. Под баннером о скидках на джинсы стоит странного вида существо. У него нет головы, вместо неё – реклама «Магнита». Рядом с ним джентльмен с синим квадратом вместо лица. Сейчас апрель, довольно тепло, а он одет во все черное: в длинное пальто, странные брюки, кожаные перчатки и большую шляпу, каких больше не носят. Он ловит мой взгляд, треугольник неоново улыбается, я поворачиваюсь: никого рядом, обратно, он смотрит в сторону. Предлагает конфеты. Я отказываюсь. Исчезни, бренный мир. Волк догоняет зайца. Время то уплотняется, то останавливается вовсе. Моя нога застряла в капкане. Дуло ружья. Пожалей, Синапс. За рамами вагона темные стены туннелей метро. Как-то грустно. Опускаю голову вниз, смотрю под ноги. Нужно проехать: Красный проспект, Октябрьскую, Речной вокзал, Студенческую и выйти на Маркса. Сейчас остановились на «Красном». Выходят люди, потом заходят другие, тоже скучные. Увеличиваю громкость. Исчезаю. Я – песня тумана.
So long, Jimmy, so long.
Though you only stayed a moment,
We all know that you're the one. Singing,
So long, Jimmy, so long.
На большом циферблате: 7:55. Через три минуты будет мой поезд. Площадь Маркса как всегда заполнена. Она всегда заполнена. Здесь буквально некуда деться от людей. Как тараканов. Всюду.
Сегодня я выспался, на удивление, обычно я плохо сплю или вообще не сплю. Мне часто сняться плохие сны, после которых я долго не могу спать.
Сны?
Хорошо, что сегодня я выспался. Здорово. Слышу его. Закрывать глаза нельзя. Только не на Маркса. Здесь это используют Они, как твою слабость.
Вот и подъехал. Захожу в свой вагон, точнее вваливаюсь с толпой людей. Я быстро успеваю занять место на сиденье. Довольный кладу сумку на колени, достаю книгу, открываю на закладке. Вокруг сгрудились плотным рядом озлобленные тетки и мухи в костюмах, я знаю чего они хотят, но не могу им этого дать, поэтому делаю ученый вид.
Ты всегда был похож на примерного мальчика, такой хорошенький, да? Ты до сих пор делаешь вид, что прошлое тебя не догонит?
Люди легко обманываются и думают: «Пусть мальчик читает, в наше время молодежь так мало трогает книги, пусть читает, а я постою». Смешные люди. Пробегаюсь по строчкам. Вот, я остановился на…
«- Я спрашиваю, сколько в ней было росту?»
…ф-у-у-х, успел выскочить. Чуть на пропустил Гагаринскую. Надо идти скорее в колледж. Немного болит голова, так случается всегда, когда я чем-то увлекусь, а потом резко бросаю. Не люблю так делать. Иду к лестнице, замечаю, что на другой стороне станции стоит странно одетый человек, кажущийся мне почему-то очень знакомым, он рассматривает рекламный баннер оперного театра на стене. Предлагает конфеты. Я отказываюсь. «Сахарный человек» – не может быть написан. Достаю свой плеер, надеваю наушники, включаю Джойнера Лукаса. Мне нужен точный бит. Увеличиваю громкость. Никакой фон не должен увести меня с дороги. Выхожу из метро в темноту.
Y'all gotta move, y'all gotta move, y'all gotta move
Give me some room, give me some room, give me the juice
Hop out the coupe, hop out the coupe, hop out and shoot
Y'all gotta move, y'all gotta move, give me the juice
В колледже виделся с К. Мы сегодня ставили её номер, у меня там маленькая роль, но все же. Мне нравится с ней общаться, потому что с ней это делать приятно. Ещё, плюс, она привлекательная – и весьма реальна. Мы немного поговорили в отвлечении от остальных. Я ждал другую девушку на входе, она раньше училась с нами, её зовут тИхАя плз13г9ш13нывен12унепнйцвцр9ы ё3!№»;21кавф её зовут [неразборчиво], и она сейчас должна была прийти, чтобы разобраться с документами, но её все не было. Я ждал минут пятнадцать, как вдруг зашла К., которая не явилась на первую пару, бесстыдница. Мы обменялись двумя предложениями. Я сказал ей, что ждал именно её, она улыбнулась и кивнула.
Поняла, что вы врете, да, Принц?
Да, но сделала это так мило и даже непринужденно, что я не смог устоять на месте, и мы пошли на пару вдвоем. Потом, я ещё несколько раз с ней заговаривал, но не о чем серьезном, как всегда, так, шутил да рассказывал всякое и возмущался…
Студенты любят возмущаться, да, Принц?
Она также непринужденно посмеивалась и на удивление не пыталась избежать разговора со мной, как бывало у меня обычно с девушками. А я лишь стоял и злился внутри, что не могу сделать что-то больше, чем просто говорить с ней. Меня так дразнит её внешность, повадки…
Принц, неужели вы хотите?..
Это вызывает во мне ненависть. Да, я ненавижу тех, кого люблю, к сожалению, так вышло и с ней. Она невинна, она хороша собой, она умна, она добра, и она обладает чувством юмора – это приговор для неё. Тогда, когда на её месте была ..., ей было легче, потому как она обладала слишком большим перевесом минусов, что позволяло мне смотреть на неё свысока и ненавидеть, иногда, даже открыто. ... в одно время стала для меня просто красивой оболочкой, над внутренностями которой я смеялся и издевался. Это помогало мне чувствовать себя выше. Жалкие люди всегда пользуется этим способом для поднятия, своего падшего «Я». Неприятно об этом говорить. Не люблю эту тему. Я хоть и склонен к постоянной рефлексии и самоанализу, но их результаты обычно меня так расстраивают, что…
Но вы продолжаете об этом говорить, да, Принц?
Без того, день прошел скучно и как-то обычно, слишком обычно. Может, так и надо, ведь я не люблю шум и конфликты, а они у нас случались раньше и довольно часто, но теперь тишина, теперь все какие-то мирные. Война окончилась. Заяц угодил в капкан. И поверьте, я не любитель абсолютной скуки, но однообразность дней для меня лучше, чем каждодневное буйство красок, событий и происшествий. Такой уж я человек. Двери метро захлопнулись. Время дышало за моей спиной. Война окончилась я...
...спускаюсь в метро. Иду медленно, домой я не тороплюсь, да и времени ещё много. На часах: 17:18. Ехать минут пятнадцать. Скоро буду на Маркса. А там до дома минут десять ходьбы.
Может зайдём по дороге в кафе или в книжный?
У меня мало денег, только студенческая карта. Не буду тратить.
ЧАСТЬ V
Уроборос, или Ода Маркса
...вставить текст...
...Я снова поднимаюсь по лестнице вверх, меня ждет дом, ждет прикосновение незримого хладного торжества к щекам, испитым от сладости жизни в застывшем, недвижимом мире, — моем городе, моей стране, на Площади Маркса — замерзшим калейдоскопом в пустоте, у которого нет ни будущего, ни прошлого, только бессмысленное настоящие — «на», которое стало стоящим (как стоящее без движения бытие), как сама цель, как функция, как смысл всего того, что было, будет, происходит и т.д.; вот-вот меня ждет прикосновение, то самое жесткое касание переходных врат — из мира смерти, мира, строящегося на концепции геометрически закругленной войны и дороги домой из желтого кирпича, кончавшейся всегда красной бахромой (у самого Маркса) в мир жизни, мир воспоминаний, мир угрюмых теней на улице и запаха свежего синнабона из тех времен, когда трава была фиолетовой, а в небе летали гигантские танкообразные киты в японских масках театра-но, времени, одного воспоминания о котором вполне хватало для того, чтобы унести твоё мрачное сознание в мир ещё только грядущих мыслей, бледных воспоминаний, великих видений, свободных ассоциаций и жутких образов, наблюдаемых по ту сторону окна каждый гребаный день пока едешь в метро на Гагарку, проезжая Речняк, смотря на похороненные под плотным слоем белой эмали магистрали, автомобили, леса, теней с лицами людей и проч.; — то было и, то всегда будет — такие дела, — правильно, Билли Пилигрим? правильно, чудак Воннегут, смотрящий на нас, глупых, запутавшихся в тумане собственных рефлексией, людей? — но вот, дверь не без усилия, уставших после очередной многочасовой битвы членов, поддается, металл двери обжигает мне руки, на которых нет и не было никогда перчаток — руки мои голы — и нагие пальцы покрылись девственным переплетом противоборствующих цветов: красным и синим — они, как полицейская сирена во мраке ночи — ярко светят угрюмому миру полному прячущихся по дворам бомжей, колдфилдских наркоманов, глядящих на них сквозь подъездную гряду, глубокоумных шлюх с Немировича, Вертковской, Челюскинцев, Чкалова и любой другой улицы нашего Города, товарищей Мармеладова, валяющихся в обоссаных ими же сугробами, умирая от холода на улице, или теплясь в обезьяннике, маленьких и больших педиков в погонах и шапках и проч., — им, в их полные отчаяния и безысходности лица светит синтез пламени и льда, распространяя за собой этот пронизывающий душу звук тревоги — холод! — воя — «прохожий, господин хороший, гражданин товарищ или кто ещё»… человек рядом с тобой — угасает, то есть — здесь — угасает человек, его органы, его ткань, его кожа, его мышцы и кости, его мозг — таят на глазах, как снег в мае — люди! — здесь умирает человек, забытый и пустой в своей сути, ибо суть сама — это блеф, муха во времени, трутень — этот человек, люди, одинок, и все, кого он знает — это лишь отголоски прошлого, запечатленные в далеком сахарном детстве и дерзкой, как первая кровь на ночной простыне, отрочестве и юности, сладострастного времени, когда сами стрелки часов шли в обратную сторону, либо бежали, как бронепоезд вперед, да так, что остановить их было вовсе невозможно; — а сейчас, люди, и этого не осталось подле него, одни только образы из мертвых книг, гнилые отражения мировой культуры, зомби из школьной программы окружают его — ибо всё вокруг него, весь его окружающий мир, — мертво или находится близко к смерти, как и сам он; — но вот бьёт тяжелой сталью морозный воздух и снежная пелена прямо в меня, в мой верный нос, мои слепые глаза, мой чуткий рот - во всё моё нежное лицо, да и во все тело, в котором ещё теплится жизнь, а, значит, бьётся сердце, значит, оно есть, оно на месте — слышите ли вы его? слышите ли? а у вас, есть ли у вас сердце? а? где оно? где оно, я вас спрашиваю? покажите мне его, если оно у вас есть! и иду я так дальше — куда? — конечно же домой, пробираясь сквозь ночную тьму и золотой перезвон Луны, падающий на меня и приводящий в чувства, как гигантский, отлитый из капитала всей страны, колокол, что своим звоном, полнящимся силой божьей вперемежку с новой денежной реформой и голодными смертями людей, — вводит в оргазм сученка Les Mis;rables, просящего милостыню подле белокаменного храма — и я такой же, — я также содрогаюсь в страстном преддверии эякуляции возле святого места — и так всю нашу жизнь — мы дрочим на запах лепешки за пару монет прямо у храма, а потом идем в него, чтобы тут же отмолить грехи, и окружают нас всю жизнь такие же, как и мы — такие же мастера теневого театра, что окружают сейчас меня — те, кто хотят быть рядом, либо те, кто должны быть, или просто те, кто смеётся или плачет, неважно, являются ли они при этом мне милыми друзьями или нет, — они, как и все, скорее всего, просто очередные апостолы новой веры, вестники нового, еще более черного солнца или деспотизма нового НСДАП или любой другой политической (или эротической, даже педерастической) партии, будто то «Единая Сибирия» или ешё что — все они хорошие, все они клятвопреступники, и слава богу, что будут существовать вечно и вечность от вечного, — только, боже милостивый, пусть делают, что хотят, и как угодно нагибают нас раком (да вообще в каких угодно позах: орал, по-собачьи или ещё как), главное только пусть не ставит к стенке и не ломают трахею в кулуарах полицейских трущоб, — господи, пусть не ставят, не ломают, ебут, но не убивают, — «не убий» и прочее моралистское говно, мы на все согласны, мы готовы терпеть (а мы это умеем) до конца, — лишите нас всего, обрубите все провода, сожгите все мосты, — запретите нам жрать, спать, срать, ****ься, общаться, ходить в театр, кино и на прогулку, запретите читать литературу (о, нахер то, что может подарить человеку свое мнение и любую индивидуальность) — только об одном попросим Вас — божья партия, — только об одном просим Тебя, Вас, Ваше высочество, наше все — просим мы, — господи, повелители золотой короны, позвольте только одно — бухать да блевать, — только это, и больше ничего нам не надо, ни о чем и не спросим у господа, — только это; да, бухать да блевать, и так всю вечность полную ТВ, нефтью, войнами и детьми, стреляющими по полицейским машинам из ружья — всё время отведенное нам — бухать да блевать, пить, как не в себя, поглощая всё мировое дерьмо, отвратительный коктейль из слов «****ец» и «блять» и выплевывать это, выворачивая свой организм наружу в какой-нибудь подворотне. прямо в вечность, которая все нам и дана, чтобы потом самим же «это» вновь поглотить, а потом опять… и так мы рождаемся, так мы живем и точно также, бухая и блюя, умираем; умираем, как умирали те чувственные педики-возвращенцы из выжженной демократией страны, лежащие обоссаными под мостами в Нью-Йорке, Бостоне и Калифорнии — ублюдки и уроды, которые посмели вернуться назад живыми и разлагаясь теперь здесь, на лучшей земле в мире, они смеют напевать эту ****скую музыку их трагических судеб — классическую джазовую мелодию про погибшие свои мечты — этот ****ный блюз! — свой последний реквием перед тем, как закинуть последнюю дозу и отправиться в заслуженный рай, — перед этим в последней раз кончив в пропахшие Америкой штаны — жидкостью, напоминающей по составу конституции родной страны, в финале пьесы: требуется обосраться, выблевав свои сердца – и они наконец оставят этот жалкий мир и отправятся к Иисусу на яхту, чтобы вечность напролет курить с Яхе жирный блант и говорить о телках с большими сиськами; — и все дело в том, что мы — такие же, в этом все дело! — мы и есть умирающие, дергающиеся в берроузовских конвульсиях, задыхающиеся и тонущие в луже из собственных выделений — это и есть мы; мы, летящие к жирной черной точке в небесах — нежные мальчики и девочки — святые мира сего — на крыльях, сделанных из простыней Микеланджело, венериной пряди, мазков Ван Гога, набросков Босха, александрийского стиха, перепачканной туалетной бумаги и использованных прокладок — мы вознесемся над всем миром, и тут же полетим вниз, рухнем, в беспамятстве разбившись с чувственным хлюпом о лёд замершего океана из наших слез, крови, пота, мочи, рвоты, вытекших глазниц, гноя, смазки и спермы, закончив тем самым свою войну — и отправимся в царство сна, чтобы потом восстать из мертвых, и как не бывало — вновь полететь наверх, потому что по-другому нельзя, — чтобы снова бесплодно бороться не за что и также пасть, оставив за собой прорубь, медленно погружаясь в сон, чтобы после — опять проснуться, завязать уроборос на шее, отплыть на войну с отражениями в зеркале, вернуться в полыхающий Рим, ехать на метро, как на птице тройке, запряженной безногими классиками с выбитыми зубами, вырезанными глазами, курящими косяк общемировой плоскости из чресл Повелителя мух, — чтобы снова выйти на «своей» станции, снова подниматься наверх по лестнице, снова навалится на тяжелую стальную дверь — и выпасть в мир по длине змеиной глотки, которая и есть сам змеиная голова — или просто снова вернуться на родину, вновь оказаться на Площади Маркса...
Немель, 26 ноября 2019 – 26 ноября 2022
Свидетельство о публикации №123062601690