Птичка певчая

Часть 4

Глава3

Кушадасы, 5 мая.

Сегодня Мунисэ проснулась вялой, бледной, с красными глазами. В школе меня ждало множество дел, поэтому остаться дома было нельзя. Я попросила нашу соседку-старушку присмотреть за больной и побежала к доктору, чтобы попросить его зайти к нам. Но мне не повезло: полчаса назад он уехал на своем Дюльдюле в какую-то деревню.

Когда я вернулась домой, Мунисэ по-прежнему лежала в постели. Соседка (большое ей спасибо) весь день до самого вечера не отходила от моей девочки, вязала у кровати чулок.

У Мунисэ был сильный насморк, голова ее горела, как в огне. Голос охрип, кашель усилился. Девочка жаловалась, что ей трудно дышать. Я взяла ее за подбородок, чтобы посмотреть горло, и вдруг ощутила под пальцами плотную опухоль. Вокруг маленького язычка был белый налет. От света лампы, которую я держала у самого лица Мунисэ, у нее болели глаза.

Девочка посмеивалась над моей тревогой:

— Подумаешь, кашель!.. Что тут страшного, абаджиим? В Зейнилер я тоже простуживалась… Ты забыла?

Мунисэ была права. Разве она не кашляла в Зейнилер после той ночи, когда мы нашли ее в снегу?.. Дети так часто простуживаются. Что тут страшного?.. Одно меня сильно тревожило: я не могла посоветоваться с доктором. Только что заходил онбаши и сказал, что его господин заночевал в деревне. Если аллаху будет угодно, моя крошка к его возвращению поправится.

Кушадасы, 18 июля.

Сегодня утром я подсчитала: прошло ровно семьдесят три дня с тех пор, как я предала земле свою девочку.

Постепенно я сживаюсь и с этим, начинаю привыкать к тяжелой утрате. Чего только человек не вытерпит!

Днем мы гуляли с моим старым доктором по песчаному берегу моря. Я подбирала перламутровые ракушки, плоские камешки и кидала их, чтобы они скользили по воде.

Хайруллах-бей радовался, точно ребенок. Его простодушные голубые глаза под белесыми ресницами искрились смехом.

— Ах, молодость! — восклицал он. — Слава аллаху, мы и это горе победили. Ты посмотри, к тебе возвращается твой прежний цвет лица, ты повеселела.

Я улыбалась.

— Чему удивляться? Ведь у меня есть такой доктор, как вы. Что же здесь неестественного?

Хайруллах-бей медленно покачал головой.

— Нет, крошка, неестественно. Все это — и профессия доктора, и люди, и книги, и правда, и верность — фантастика, нереальность. Надо плюнуть на науку, раз мы не смогли спасти нашу маленькую девочку.

— Что же делать, доктор-бей? Не огорчайтесь… Как захотел аллах, так и случилось.

Доктор печально взглянул на меня.

— Моя бедная крошка, сказать, почему мне так жалко тебя? Стоит случиться беде, как ты забываешь, что сама нуждаешься в утешении, и принимаешься успокаивать других. Твои кротость и смирение до слез трогают меня… — Доктор помолчал и добавил: — Я сам становлюсь каким-то никчемным, никудышным… Наверно, из ума выживаю. Ну, крошка, вставай, пойдем.

Мы возвращались домой пожелтевшими полями, на которых работали крестьяне. Все они хорошо знали доктора. Около копны пшеницы стояла пожилая женщина. Мы разговорились. Недавно Хайруллах-бей вылечил ее внука. Старуха долго возносила благодарность аллаху, потом окликнула крепкого паренька, который гонял волов на току под жарким июльским солнцем.

— Пойди сюда, Хюсейн! Поцелуй руку своего благодетеля. Если бы не доктор, ты бы сейчас лежал в земле.

Хайруллах-бей погладил загорелую плотную щеку Хюсейна:

— Не надо, юноша, для меня поцелуй руки ничего не значит. А ну-ка, покатай нас…

Мы прыгнули на раму, которую тянули два сильных вола, и минут десять медленно плыли по желтым волнам пшеничного моря.

Сегодня я уже в состоянии рассказать об всем.

На следующее утро после того, как я в последний раз сделала запись в дневнике. Мунисэ стало еще хуже. Опухоль в горле уже мешала ей говорить. Бедная девочка задыхалась, ей не хватало воздуха. Надо было во что бы то ни стало вызвать доктора. Любого…

Я надела чаршаф, как вдруг появился Хайруллах-бей. Он осмотрел больную и сказал, что серьезного ничего нет. Но лицо у него было угрюмое, глаза озабоченные.

Я робко заметила, что мне не нравится выражение его лица. Доктор пожал плечами и раздраженно ответил:

— К чему придираться? Я только что с дороги. Ехал четыре часа… Умираю от усталости. Мало того, что я вам служу, вы еще хотите заставить меня угодничать?

Я знала: когда Хайруллаху-бею приходилось иметь дело с тяжелобольным, он всегда становился раздражительным и грубым.

Избегая смотреть мне в лицо, он распорядился:

— Быстро дай бумагу и перо. Особой необходимости нет, но осторожность никогда не мешает. Пожалуй, приглашу нескольких врачей — своих приятелей.

В тот день все складывалось неудачно. С утра из школы прислали уборщицу: туда прикатили два члена совета министерства образования и инспектор. Они хотели поговорить со мной. Когда уборщица прибежала в третий раз, я чуть ли не в шею прогнала ее.

Хайруллах-бей рассердился на меня:

— Что тебе здесь надо? Иди на работу. И без тебя смертельно устал. Мало у меня дел! Не хватало только с тобой нянчиться. А ну, живо! Надевай чаршаф — и марш! Сидишь дома и меня с толку сбиваешь. А то уйду, клянусь аллахом!

Старый доктор говорил так сердито и решительно, что невозможно было не повиноваться. Я не посмела возразить и, обливаясь слезами под чадрой, пошла в школу.Старый доктор говорил так сердито и решительно, что невозможно было не повиноваться. Я не посмела возразить и, обливаясь слезами под чадрой, пошла в школу.

Если даже министерство образования одарит меня всеми земными благами, все равно ему не рассчитаться за мою самоотверженность в тот день. Чиновники ходили по классам, устраивали ученикам экзамены, требовали их тетради, задавали самые неожиданные вопросы.

В голове у меня был сумбур, не знаю, как я отвечала на их вопросы. Было уже далеко за полдень, а чиновники все не уходили. Наконец один из них обратил внимание на мой удрученный вид.

— Вы нездоровы, мюдюре-ханым? У вас такое огорченное лицо.

Нервы мои не выдержали, я потупилась, сжала на груди руки, словно молила о пощаде, и сказала:

— Дома умирает ребенок…

Чиновники пожалели меня, принялись утешать обычными бессмысленными словами и разрешили уйти.

От школы до дома пять минут ходьбы. В тот день я тащилась полчаса, если не больше. Все утро я мучалась, страдала, рвалась к Мунисэ, а сейчас ноги не шли домой. Я останавливалась и прислонялась к заборам на пустых улицах, садилась на камни у источников, как усталый путник.

В открытом окне нашего дома я увидела незнакомых мужчин. Калитку мне отворил онбаши. Я боялась что-либо спрашивать и глазами, всем своим видом молила ничего мне не говорить.

Он встретил меня неожиданными словами:

— Бедная девочка больна… Но если аллах захочет, он исцелит ее.

Раздался грохот: на лестничной площадке появился Хайруллах-бей. Грудь его была обнажена, голова не покрыта, рукава засучены:

— Кто там, онбаши? — закричал он.

Я в изнеможении опустилась на ступеньку. В каменном дворике было темно. Разглядев наконец меня, доктор растерянно спросил:

— Это ты, Феридэ? Отлично, дочь моя, отлично…

Он медленно спустился с лестницы и взял меня за руки. На моем лице было написано, что я все знаю.

— Дочь моя, стисни зубы и крепись, — прерывистым голосом сказал доктор. — Если аллаху будет угодно, девочка поправится. Мы ввели сыворотку. Делаем все, что в наших силах. Аллах велик. Нельзя терять надежду.

— Доктор-бей, позвольте мне взглянуть на нее…

— Не сейчас, Феридэ, подожди чуточку… Она только что забылась… Клянусь аллахом, ничего не случилось. Честное слово… Девочка просто в забытьи, клянусь тебе!..

Я сказала спокойно и настойчиво:

— Мне непременно нужно ее увидеть! Вы не имеете права, доктор-бей… — В моем голосе звучали слезы; я перевела дыхание и добавила: — Я гораздо сильнее, чем вы думаете. Не бойтесь, я не совершу глупость.

Хайруллах-бей молча слушал меня, потом кивнул головой и согласился:

— Хорошо, дочь моя, только не забывай: бесполезные причитания могут испугать больную.

Примирившись с неизбежностью, какой бы ужасной она не была, человек становится спокойным и покорным. Я прижалась виском к плечу Хайруллаха-бея и вошла в комнату без волнения в сердце, без слез на глазах.

С тех пор прошло семьдесят три дня, длинных, как семьдесят три года, а я помню каждую деталь, каждую мелочь.

В комнате находились два молодых доктора, в распахнутых халатах, с засученными рукавами, и пожилая женщина.

Солнце пробивалось сквозь листву деревьев, наполняло комнату светом и жизнью. За окном слышалось щебетание птиц, стрекот кузнечиков. Вдали заливался граммофон. В комнате царил беспорядок. Повсюду стояли пузырьки, лежали пакеты ваты. По полу были разбросаны вещи Мунисэ. У зеркала в вазе одиноко торчал букетик цветов, девочка нарвала их в саду Хайруллаха-бея. На комоде я увидела горсточку разноцветных камней и перламутровых ракушек, которые она подобрала на берегу моря. Под стулом валялась туфелька. На стене висел акварельный портрет моей дорогой девочки, сделанный мной в Б… (на голове венок из полевых цветов, в руках — Мазлум). На столе — множество разных бус, лоскутки, еловые шишки, открытка с изображением невесты в дуваке — словом, всевозможные безделушки, дорогие ее сердцу.

Дней за десять до этого я купила Мунисэ настоящую никелированную кроватку, украсила ее кружевами, словно постельку для куклы. Ведь она была уже взрослой девушкой, которая скоро наденет чаршаф!

Мунисэ лежала на этой белоснежной постели под шелковым одеялом, бледная, как призрак. Голова ее чуть склонилась набок. Казалось, она спала. Со спинки свешивалась пелерина ее темно-зеленого чаршафа, которую я еще не закончила. Наверху на полке сидела кукла, купленная мною в Б… Краска на ней поблекла от поцелуев моей крошки. Она смотрела на свою хозяйку широко раскрытыми, неподвижными голубыми глазами.

Лицо моей девочки не выражало ни боли, ни мук. В усталых складках около рта теплились последние признаки жизни. Губы, приоткрытые, словно для улыбки, обнажали ряд жемчужных зубов. Бедняжка! Это красивое личико делало меня счастливой все время, начиная с той минуты, когда я впервые увидела его в мрачной школе Зейнилер.

Птицы по-прежнему щебетали за окном. Граммофон продолжал наигрывать. Солнечные лучи пробивались сквозь листву деревьев и окрашивали бескровное детское лицо в светло-розовый цвет, похожий на золотистую пыльцу, какая остается на пальцах, державших за крылья бабочку. Солнце переливалось в рыжих локонах, упавших на лоб девочки.

Я не закричала, не забилась, не бросилась к ней. Сомкнув руки вокруг шеи старого доктора, прижавшись головой к его плечу, я, как зачарованная, с болью в сердце, любовалась этой необыкновенной красотой.

Смерть осторожно подкрадывалась к моей крошке и, стараясь не разбудить ее, нежно, как мать, поцеловала в лоб и губы.

Врачи подошли к кровати. Один откинул край шелкового одеяла и поднес шприц к обнаженной руке Мунисэ.

Хайруллах-бей повернулся боком, чтобы я не видела всю эту процедуру.

— Одеколону, немного одеколону… — сказал молодой доктор.

Хайруллах-бей кивнул головой на полку.

А птицы все щебетали и щебетали. Весело играл граммофон.

Вдруг в комнате резко запахло розовым маслом. Видимо, одеколон не нашли.

Розовое масло… Я сердилась и отнимала его у моей девочки. Неужели в благодарность за то счастье, которое она мне дарила, я, бессердечная, ревновала к ее любимому запаху.

— Доктор-бей, вылейте весь флакон на постель… — простонала я. — Моя крошка умрет спокойней, если будет дышать этим ароматом.

Старый доктор гладил мои волосы и говорил:

— Ступай, Феридэ, ступай, дитя мое… Давай уйдем.

Я хотела в последний раз поцеловать Мунисэ. Но не осмелилась. Девочка иногда целовала мои ладони. Я тоже взяла ее голую руку и покрыла поцелуями бедную сморщенную ладошку. Я благодарила девочку за все добро, которое она сделала своей «абаджиим».Больше я не видела Мунисэ. Меня увели, уложили в постель и оставили одну.

Я дрожала, обливаясь холодным потом. Острый запах розового масла разливался по всему дому, волной захлестывал меня, мешал дышать. Казалось, на свете существуют только этот терпкий запах, этот неяркий свет угасающего дня и щебетанье птиц. Часы тянулись медленно, как годы. Наконец пришли сумерки… Перед глазами стояла Мунисэ, одетая в лохмотья, дрожащая от холода, как в ту темную вьюжную ночь, когда мы нашли ее у порога нашей школы в Зейнилер. Я слышала, как она скребется в дверь и стонет тоненьким голоском под завывание снежной бури.

Не знаю, сколько прошло времени. Сильный свет ослепил меня. Чья-то рука тронула мои волосы, лоб. Я приоткрыла глаза. Старый доктор со свечой в руках наклонился к моему лицу. В его тусклых голубых глазах и на белесых ресницах дрожали слезы.

Я спросила как во сне:

— Который час? Все кончено, да?

Сказав это, я опять медленно погрузилась во тьму черной, как в Зейнилер, ночи.

Очнувшись, я не поняла, где нахожусь. Незнакомая комната, незнакомое окно… Попыталась приподняться. Голова, словно чужая, упала на подушку. Я растерянно огляделась и вдруг снова увидела голубые глаза доктора.

— Узнаешь меня, Феридэ?

— А почему бы нет, доктор-бей?

— Слава аллаху, слава аллаху… Хорошо, что все это осталось позади…

— Что-нибудь случилось, доктор?

— Для девушки твоего возраста это не страшно. Ты немного заснула, дочь моя. Это не страшно…

— Сколько же я спала?

— Много, но это ничего… Семнадцать дней.

Спать семнадцать дней! Как странно! Свет беспокоил меня, и я опять закрыла глаза. Забавно: вот это сон! Я засмеялась каким-то незнакомым смехом. Казалось, он исходил из чужой груди, срывался с чужих губ. И опять заснула.

Я перенесла тяжелую форму нервной горячки. Хайруллах-бей перевез меня в свой дом и семнадцать дней не отходил от моей постели. Впервые в жизни я болела так серьезно.

Прошло еще около полутора месяцев, пока я не окрепла окончательно. Целыми днями я валялась в постели. После болезни у меня стали выпадать волосы. Однажды я попросила ножницы и обрезала косы.

Как приятно выздоравливать! Человеку кажется, будто он только что родился. Его радуют любые пустяки. Он на все смотрит счастливыми глазами, словно маленький ребенок на разноцветные игрушки. Бабочка, бьющаяся о стекло, луч солнца, нарисовавший радугу на краешке зеркала, легкий перезвон колокольчиков бредущего вдали стада — все это заставляло приятно замирать мое сердце.

Болезнь унесла всю горечь, скопившуюся в сердце за последние три года. Я вспоминала свое прошлое, и мне казалось, что оно принадлежит другому человеку, так как не пробуждает в моей душе ни печали, ни волнения. Время от времени я удивленно спрашивала себя: «Может, это только отголоски каких-то далеких снов? Или я прочла все это в каком-нибудь старом романе?» Да, мне казалось, что вся эта грустная история только сон, а лиц, участвующих в ней, я когда-то видела на запыленных картинах с потускневшими красками.

Хайруллах-бей ухаживал за мной, как преданный друг, и ни разу за это время не отлучился из дому. Он рассказывал мне разные занимательные истории, читал книги — словом, изо всех сил старался развлечь меня. Представляю, как он, бедный, измучился.

— Ты только поднимись, окрепни… Клянусь аллахом, если я даже не заболею, все равно ради твоего удовольствия сошью себе батистовую рубашку и три месяца проваляюсь в постели, буду перед тобой кривляться, жеманничать.

Иногда я впадала в забытье, похожее на сон. Сквозь прозрачные веки солнечный свет казался розовым. Хайруллах-бей читал книгу или дремал в кресле у моего изголовья. В такие минуты казалось, что душа моя отделяется от тела и, как свет, как звук, несется в пустоте. От страшной скорости в ушах свистит ветер. Куда, в какие края я мчалась? Не знаю. Иногда, вздрогнув, я просыпалась, замирая от страха, словно вот-вот должна была свалиться в пропасть. Мне чудилось, будто я только что вернулась из каких-то далеких-далеких стран. Перед глазами плыли смутные, неясные очертания туманных облаков, которые неслись мне навстречу.

Позавчера я сказала Хайруллаху-бею:

— Дорогой, доктор, я уже совсем здорова. Теперь мы можем навестить ее.

Сначала он не соглашался, просил потерпеть еще полмесяца или хотя бы неделю. Но капризам и упрямству больных противостоять невозможно, и в конце концов мой старый друг сдался. Мы нарвали в саду два больших букета цветов, собрали у моря много камешков.

Мунисэ похоронили на холме у берега Средиземного моря под таким же тоненьким, как она сама, кипарисом. Мы долго сидели у надгробного камня и впервые за все это время говорили о ней. Я хотела знать все: как умирала моя девочка, как ее хоронили. Но Хайруллах-бей не стал рассказывать подробностей. Одно только я узнала… Когда Мунисэ хоронили, имам спросил имя матери. Этого, конечно, никто не мог сказать. Доктор, зная, что я ей заменяла мать, назвал меня. Так имам предал девочку земле, произнеся в молитве: «Мунисэ, дочь Феридэ…»

Кушадасы, 1 сентября.

Сегодня утром Хайруллах-бей сказал мне:

— Крошка, меня снова вызвали в деревню. Поручаю тебе моего Дюльдюля. У него в ноге рана. Перевязывай сама, ты ведь умеешь, не доверяй этому медведю обнаши. Негодный старик видимо хочет, чтобы лошадь, как и он, осталась без ноги. Дюльдюля пора уже выводить на прогулки. После перевязки минут десять поводи его по саду. Если возможно, заставь его даже побегать рысцой. Только немного. Понятно? Во-вторых, сегодня булочник Хуршид-ага должен принести арендную плату. Кажется, двадцать восемь лир, что ли… Примешь деньги от моего имени. В-третьих… Что я еще хотел сказать? Совсем из ума выжил… Да, вспомнил! Вели перенести мою библиотеку вниз. Я отдам тебе ту комнатку с видом на море. Она гораздо приятнее.

Настал момент сказать Хайруллаху-бею все, о чем я уже давно думала:

— Дорогой доктор, за Дюльдюля не беспокойтесь. Плату от булочника тоже приму. В остальном же надобности нет. Мое пребывание у вас в доме и так слишком затянулось. С вашего позволения я уеду.

Доктор уперся руками в бока и сердито, тоненьким голосом, передразнил меня:

— Мое пребывание у вас в доме слишком затянулось… С вашего позволения я уеду… — затем, нахмурившись, погрозил мне кулаком: — Что ты сказала? Уедешь? А это ты видела? Я раздеру тебе рот до ушей, будешь тогда улыбаться до самого светопреставления!

— Помилуйте, доктор-бей, я так давно живу у вас…

Хайруллах-бей снова подбоченился.

— Хорошо, ваше превосходительство барышня. Вы хотите уехать? Отлично! Но qvo vadis?[103] Я ответила с улыбкой:— Помилуйте, доктор-бей, я так давно живу у вас…

Хайруллах-бей снова подбоченился.

— Хорошо, ваше превосходительство барышня. Вы хотите уехать? Отлично! Но qvo vadis?[103] Я ответила с улыбкой:

— Милый доктор, я сама себя спрашиваю, куда мне ехать? Но ясно одно: ехать надо. Не могу же я оставаться у вас до бесконечности… Не так ли? Вы оказали мне помощь в самую трудную минуту жизни.

— Нечего болтать, девчонка. Мы с тобой стали приятелями-чавушами[104]. Вот и все. Брось молоть ерунду!

Хайруллах-бех потрепал меня по щеке.

Я продолжала настаивать:

— Доктор-бей, остаться здесь — большая милость для меня. Уверяю, рядом с вами я очень счастлива. Но сколько можно быть обузой для вас. Вы очень гуманны, самоотверженны…

Доктор разлохматил мои короткие волосы и принялся опять передразнивать меня. Он вытянул губы дудочкой, втянул щеки и запищал тоненьким голоском:

— Гуманность, самоотверженность!.. Мы что, трагедию здесь с тобой играем, сумасшедшая девчонка?! Не понимаешь, что ли? Плевал я на гуманность и самоотверженность! Я всегда жил ради собственного удовольствия и за тобой ухаживал ради собственного удовольствия. Стал бы я смотреть на твою физиономию, если бы ты мне не нравилась! Услышишь, что я кинулся с минарета, — не верь. Тем, кто скажет, будто я совершил самоотверженный поступок, можешь возразить: «Откуда вам известно, какое удовольствие получил этот старикашка-эгоист!» У Мольера есть один герой, очень мне нравится. Человека колотят палками, ему кто-то приходит на помощь, но этот герой гонит всех и кричит: «Продолжайте, сударь, свое дело. Господи, господи!.. Может, мне нравятся побои!» Оставим болтовню. Если к моему возвращению твои комнаты не будут приведены в порядок, — горе тебе, пеняй на себя. Клянусь аллахом, у меня есть знакомый молодой сторож — настоящая дубина; я позову его и насильно выдам тебя за него замуж. Понятно, какое наказание тебя ждет?

Я знала, что Хайруллах-бей сейчас начнет, как обычно, непристойно шутить, и тотчас убежала.

Хайруллах-бей стал для меня настоящим отцом и хорошим другом. В его доме я не чувствую себя чужой, даже бываю счастлива, насколько может быть счастлива девушка, у которой, как у меня, разбито сердце, искалечена жизнь. Я придумываю себе тысячи всевозможных дел, помогаю старой кормилице Хайруллаха-бея, копаюсь в саду, прибираю дом, просматриваю счета доктора.

Что я буду делать, если уеду отсюда? Ведь я теперь инвалид. Правда, здоровье постепенно восстанавливается, но я чувствую: что-то во мне надломилось. У меня никогда уже не будет прежней силы, прежнего оптимизма, и мир не будет казаться мне таким счастливым.

Настроение часто меняется. Смеясь, я начинаю плакать, плача — смеюсь. Вчера вечером я была очень весела. Ложась спать, чувствовала себя совсем счастливой, а под утро, когда было еще темно, проснулась в слезах. Почему я плакала? Не знаю. Мне казалось, будто этой ночью я обошла все дома на свете, собрала все горести и печали и наполнила ими свое сердце. Объятая такой беспричинной, необъяснимой тоской, я дрожала, всхлипывая: «Мамочка! Мамочка моя!» — и зажимала рот, чтобы не закричать.

Неожиданно из-за двери раздался голос Хайруллаха-бея:

— Феридэ, это ты?! Что с тобой, дочь моя?

Старый доктор со свечой в руках вошел в комнату и, не спрашивая, почему я плачу, принялся утешать меня самыми обыкновенными, даже бессмысленными ласковыми словами:

— Все это ерунда, дочь моя. Чепуха. Обыкновенный нервный припадок. Пройдет, дитя мое. Ах, дочь моя…

Меня трясло, я всхлипывала, широко раскрывала рот, словно подавившийся птенец. По щекам текли слезы.

Доктор повернулся к окну и в темноте погрозил кому-то кулаком:

— Да покарает тебя аллах! Сделал несчастной такую замечательную девушку!

Что же я буду делать одна в часы подобных приступов тоски и отчаяния? Ну да что там… Зачем думать об этом сейчас? Этот месяц, а может быть даже больше, доктор не оставит меня одну.

Поместье Аладжакая, 10 сентября.

Вот уже с неделю я в Аладжакая. Дней десять тому назад доктор Хайруллах-бей сказал:

— Феридэ, у меня есть поместье в Аладжакая, я давно не бывал там. Не годится оставлять хозяйство без присмотра. Недели через две я отвезу тебя туда. Перемена климата пойдет на пользу твоему здоровью. Развлечешься немного. А то ведь скоро начнутся занятия, снова запрешься в школе на целый год.

Я ответила:

— Доктор-бей, я очень люблю свежий воздух, но ведь до начала занятий остались считанные дни.

Доктор сердито пожал плечами:

— Милая, я же не спрашиваю, поедешь ты или нет. Твое мнение меня не интересует. Я сказал: отвезу тебя в Аладжакая. Чего вмешиваешься в дела медицины. А то напишу рапорт и увезу насильно. Быстро собирайся. Возьми две-три смены белья и несколько книг из библиотеки.

Хайруллах-бей командовал мной, как школьницей. Наверно, болезнь сломила мою волю, я не могла противиться. Впрочем, я и не жалуюсь.

Усадьба доктора запущена. Но какое это чудное место! Говорят, здесь даже зима напоминает весну. Особенно восхитительны скалистые холмы. Я не могу налюбоваться ими. Они, как хамелеон, меняют цвет в зависимости от того, какая погода — пасмурная или солнечная, утро ли это, полдень или вечер. И кажутся они то малиновыми или красными, то розовыми или фиолетовыми, то белыми или даже черными. Поэтому и местечко назвали Аладжакая[105].

Хозяйство увлекло меня больше, чем я могла предположить. Вместе с работниками дою коров, объезжаю окрестные рощи верхом на Дюльдюле, который стал уже моим верным другом. Словом, это та самая жизнь на вольном воздухе, о которой я так мечтала.

И все-таки на сердце у меня неспокойно. Через несколько дней начинаются занятия. Мне необходимо быть в школе, привести в порядок здание. А Хайруллах-бей и слушать ничего не хочет. По вечерам он заставляет меня читать романы, при этом ворчит:

— Какие бессвязные, глупые слова! Кошмар! Но в твоих устах даже это звучит приятно.

Вчера вечером я опять читала какую-то книгу. Попадались бесстыдные слова. Я конфузилась, на ходу заменяла их или пропускала целые предложения.

Хайруллаха-бея очень веселило мое смущение, он громко хохотал, так что дрожал потолок.

Вдруг во дворе залаяли собаки. Мы открыли окно. В ворота усадьбы въезжал всадник.

— Кто это? — окликнул Хайруллах-бей.

Раздался голос онбаши:

— Свои…

Странно, зачем онбаши прискакал в такой поздний час из города?

— Да будет угодно аллаху, все к добру, — сказал доктор. — Я спущусь вниз, узнаю, в чем дело, крошка. Если задержусь, ложись.— Свои…

Странно, зачем онбаши прискакал в такой поздний час из города?

— Да будет угодно аллаху, все к добру, — сказал доктор. — Я спущусь вниз, узнаю, в чем дело, крошка. Если задержусь, ложись.

Хайруллах-бей около часу разговаривал с онбаши. Когда он поднялся наверх, лицо у него было красное, брови насуплены.

— Зачем приехал онбаши? — поинтересовалась я.

Доктор чуть ли не зарычал на меня:

— Я ведь сказал, ступай ложись! Тебе что за дело? Эти девчонки просто спятили… какое безобразие! Это касается только меня.

Я хорошо уже изучила характер Хайруллаха-бея. Противоречить ему в такие минуты было бесполезно. Пришлось взять подсвечник и отправиться к себе. Так я и сделала.

Проснувшись на следующий день, я узнала, что Хайруллах-бей уехал спозаранку в город по важному делу и велел передать, чтобы я не беспокоилась, если он сегодня не вернется.

Очевидно, известие, которое привез онбаши, сильно встревожило доктора.

Днем, прибирая комнату, я наткнулась на обрывок конверта с министерским штампом и подняла его. Мне удалось прочесть: «Кушадасы. Школа. Для мюд…» Очевидно, конверт предназначался мне. Этот клочок заставил меня глубоко задуматься. Вероятно, вчера вечером онбаши привез письмо. Но почему Хайруллах-бей утаил его от меня? Какое он имел право скрыть официальное письмо, адресованное мне? Невероятно! А может, я ошибаюсь. Конверт мог попасть между книгами и приехать со мной из Кушадасы.

Кушадасы, 25 сентября.

Как все-таки правы те, кто говорит, что жизнь — это пакостная вещь.

Описываю на последней страничке дневника последнее событие, как оно было. От себя не хочу добавлять ни слова протеста, ни капли слез.

Хайруллах-бей заставил меня ждать в поместье два дня. На третий день, под вечер, мое беспокойство достигло предела. Я твердо решила: утром отправлюсь на повозке в Кушадасы. Но когда я встала на другой день, мне сказали, что доктор вернулся.

Не помню, чтобы спокойный, хладнокровный Хайруллах-бей выглядел еще когда-нибудь таким угнетенным и усталым. Поцеловав меня, как всегда, в волосы, он внимательно глянул в лицо и сказал:

— Эх, да покарает их аллах! Будь они неладны!..

Я чувствовала, над моей головой нависла новая опасность, но не решалась ничего спрашивать.

Хайруллах-бей долго расхаживал по комнате, задумавшись, сунув руки в карманы. Наконец он остановился передо мной, положил руки мне на плечи и сказал:

— Крошка, ты что-то знаешь…

— Нет, доктор-бей.

— Знаешь… Во всяком случае, чувствуешь неладное. Ты хочешь что-то спросить у меня?

Охваченная тревогой, я грустно ответила:

— Нет, доктор-бей, я ничего не знаю. Но вижу: вы расстроены чем-то, мучаетесь. У вас беда. Вы мой покровитель, даже отец. Значит, ваше горе — мое горе. Что случилось?

— Феридэ, дочь моя, чувствуешь ли ты себя достаточно сильной?

Любопытство во мне взяло верх над страхом. Стараясь казаться спокойной, я ответила:

— В моей стойкости вы могли не раз убедиться, доктор-бей. Говорите!

— Возьми в руки это перо, Феридэ, и пиши то, что я скажу. Доверься старому другу…

С паузами, словно еще раз все взвешивая и обдумывая, Хайруллах-бей продиктовал мне следующее:

«Глубокоуважаемому правлению совета образования города Кушадасы.

Состояние здоровья не позволяет мне продолжать педагогическую деятельность. Прошу отстранить меня от должности заведующей женским рушдие города Кушадасы».

— А теперь, дочь моя, — прошептал доктор, — ни о чем не думай, ничего не спрашивай, подпишись внизу и дай мне эту бумагу. У тебя дрожат руки, Феридэ? Ты боишься смотреть мне в лицо? Тем лучше, дочь моя, тем лучше… Ведь если ты глянешь на меня своими чистыми глазами, мне будет стыдно. Произошло нечто необычное. Ты не догадываешься? Так слушай меня, Феридэ. Но если ты начнешь волноваться и расстраиваться, я буду вынужден замолчать. Ты должна знать все. Думаешь, за три года самостоятельной жизни ты распознала людей? Ошибаешься. Я почти шесть десятков лет живу на этом свете — и то не могу их понять. Сколько мерзости мне пришлось видеть на своем веку, но такое никак не укладывается у меня в голове!..

Есть ли вещь в мире чище и прекраснее, чем наша дружба? Неделями я выхаживал тебя, словно родную дочь. А знаешь, что про нас думают, что про нас болтают? Нет, ты не можешь себе этого представить! Говорят, будто я твой возлюбленный. Не закрывай лицо руками! Держи выше голову! Посмотри мне в глаза! Лица закрывают те, у кого совесть нечиста. Разве в наших отношениях есть что-нибудь постыдное?..

Слушай, Феридэ, слушай до конца. Эта гнусная клевета родилась в вашей школе. Ее распустили твои коллеги-учительницы. Причина ясна: почему директрисой назначили какую-то Феридэ, а не их? Полгода назад, ничего тебе не говоря, я ходатайствовал о твоем повышении и написал письмо в Измир своему приятелю дефтердару, желая оказать тебе маленькую услугу. Но мое действие лишь подлило масла в огонь. Клевета тлела, как угли, и разгоралась в течение многих месяцев. Дело дошло до совета образования, до ушей самого

каймакама[106]. В канцеляриях принялись строчить пространные официальные бумаги, произвели расследование. Дирекция отдела образования вилайета занялась изучением твоей биографии и обнаружила в ней много темных пятен. Твой отъезд из Стамбула, а затем из центрального рушдие Б…, где ты подала в отставку, они расценили как подозрительное бегство. Два с половиной года тому назад неизвестная рука оказала тебе помощь. Ты продвигалась по служебной лестнице с невиданной в министерстве образования скоростью и от сельской учительницы поднялась до преподавателя женского педагогического училища. Затем опять таинственная отставка. Ты уезжаешь в другой город, но там тебе удается продержаться недолго. Запросили совет образования Ч… Я прочел ответ, словно яду глотнул. Если бы ты знала, Феридэ… Будто ты там… Нет-нет, не могу повторить. Мой бесцеремонный солдатский язык не поворачивается, чтобы произнести слова, которые так легко вылились из-под пера этих воспитанных, высокообразованных, культурных людей. Ты знаешь меня, я человек грубый, невыдержанный, могу ругаться как угодно… Короче говоря, Феридэ, мне это напомнило охотничьих псов, загоняющих раненую лань. Вот так и тебя загнали…

Твой самый невинный поступок расценивался как нечто ужасное и в протоколах, следственных бумагах оборачивался против тебя. Когда кто-нибудь из учениц заболевал, ты приглашала в школу меня. Когда умирала наша крошка, ты прижалась своей бедной головкой к моему плечу. А потом заболела сама, и я часами сидел у твоей постели. Во всем этом они усмотрели преступление. Они возмущаются нашим бесстыдством, считают, что мы насмеялись над нравами, обычаями, честью и целомудрием этого края, плюем на людей, которые нас окружают. Мы якобы говорили всем, что ты больна, а сами под ручку разгуливали по полю, катались на молотилке. Возмущаются, что ты прогуливала лошадь в моем саду, вместо того чтобы подготавливать школу к занятиям. А теперь еще говорят: «Мало того, они уединились в загородном имении…»Милая Феридэ, я рассказываю тебе все без прикрас, напрямик. Можно обманывать и утешать тебя еще некоторое время, разрушая постепенно одну за другой все твои надежды. Но я этого не сделал. Моя профессия, мой жизненный опыт убедили меня: яд нужно глотать сразу, человек или умирает, или остается жить. А смешивать его с сиропом, пить по глоточку — это скверная, отвратительная вещь. Сообщить о несчастье потихоньку да помаленьку — все равно что резать человека пилой…

Да, Феридэ, ты получила от жизни тяжелую оплеуху. Будь ты одна, твой удар убил бы тебя. Подумать только, десятки людей обрушились на маленькую, как птичка, девочку! Скажи спасибо, что случай свел тебя со стариком, выброшенным на свалку. Часы моей жизни вот-вот пробьют двенадцать. Но ничего. Для того чтобы помочь тебе, много времени не потребуется. Лишь бы только удалось это сделать… Я не пожалею дней, которые пропадут в этой бессмысленной неразберихе. Не бойся, Феридэ, и это минет. Ты молода. Не отчаивайся. Еще увидишь прекрасные дни.

Я хотел сам отнести твое прошение об отставке, но теперь передумал. Нельзя оставлять тебя одну в таком состоянии. В жизни детей иногда даже пустяки имеют большое значение. А ну, Феридэ, выйдем на свежий воздух. Давай займемся нашими овцами и коровами. Честное слово, животные лучше умеют ценить добро.

Старый доктор сунул в конверт мое прошение об отставке и передал его онбаши. В этом клочке бумаги заключалась не только частичка моей жизни, но и последнее утешение бедной Чалыкушу.

Господи, как тоскливо! Я оберегала свои мечты, как наседка защищает птенцов от коршуна. Но надежды мои рушились, все, кого я начинала любить, умирали. Осенним вечером, три года назад умерли девичьи сны Чалыкушу, а вместе с ними мечта о моих малышах. Потом я потеряла Мунисэ; затем учениц; а я мечтала, что они утешат мое одинокое сердце…

Так осенью по одному увядают и осыпаются листья. Мне еще не исполнилось двадцати трех лет, мое лицо и тело еще сохранили следы детства, а сердце уже не горит, оно погасло вместе с гибелью моих дорогих…

Три дня Хайруллах-бей не отходил от меня ни на шаг. Он не верил моему спокойствию и выдержке, которыми я встретила новое несчастье. Даже ночью он подходил к дверям моей комнаты и спрашивал:

— Феридэ, тебе что-нибудь надо? Если не спится, я войду.

На третий день я поднялась очень рано. Было теплое ясное утро. Казалось, наступил май. Я надоила молока для Хайруллаха-бея, приготовила завтрак.

Когда я, держа в руках поднос, вошла в его комнату с веселой, можно сказать, счастливой улыбкой на лице, доктор просиял:

— Браво, Феридэ! Как я рад! Не принимай близко к сердцу. Неужели ты одна должна страдать за несправедливости этого мира?

Я открыла окно, прибрала комнату и завела разговор о делах имения, о наших овцах, пастухах. Улыбка не сходила с моего лица, а иногда я даже принималась насвистывать, как прежде в пансионе.

Нельзя описать радость Хайруллаха-бея. Я видела, что он доволен, и расходилась все больше и больше.

Наконец, решив, что время настало, я пододвинула кресло доктора к окну, укрыла его колени пледом, а сама взобралась на подоконник.

— Мне надо с вами поговорить, доктор, — сказала я.

Хайруллах-бей закрыл глаза рукой и ответил:

— Говори, только спустись вниз. А то, не дай аллах, свалишься.

— Не волнуйтесь. Я свое детство провела на деревьях. Видите, как я спокойна?.. Вчера вечером я приняла очень важное решение. Оно вам понравится.

— Какое?

— Жить.

— Что это значит?

— Очень просто. Я не покончу с собой. Несколько дней я думала об этом, и даже очень серьезно.

Я говорила весело, с беспечностью ребенка, который шутит.

Старый доктор заволновался.

— Что ты мелешь чушь какую-то? Что это значит? Если бы я сейчас сидел на твоем месте, то, наверно, свалился бы от удивления вниз и разбился в лепешку. Но ты все-таки спустись. Ради аллаха… Мало ли что может случиться.

Я засмеялась и ответила:

— Разве это не бессмысленно, доктор-бей, бояться, что я брошусь в окно, когда уже приняла решение жить? Почему я приняла это решение? Сейчас объясню. Есть много причин. Во-первых, у меня не хватит смелости поднять на себя руку. Не смотрите, что я иногда говорю о смерти. Как бы там ни было, умирать — очень страшно. И хотя сейчас у меня нет другого выхода, я все-таки никак не могу осмелиться, доктор-бей…

Я говорила это просто и спокойно, не поднимая головы.

Хайруллах-бей взволнованно схватил меня за руки, насильно стащил с подоконника и грубо усадил на маленькую скамейку.

— Какое ты непонятное существо, Феридэ! Посмотришь на тебя — кукла куклой, ростом с мизинец, а как ты все глубоко чувствуешь, столько в тебе странностей, и какое невиданное мужество… Хорошо, Феридэ, продолжай, я слушаю.

— Вы мой единственный товарищ, мой покровитель, мой отец. После того как я поняла, что у меня нет смелости умереть, я хочу только жить. Но каким образом? Укажите путь. Как было бы чудесно, если бы вы что-нибудь придумали.

Хайруллах-бей задумался, нахмурил брови, потом заговорил:

— Феридэ, я тоже размышлял об этом, но хотел немного оттянуть наш разговор. Сейчас вижу: ты в состоянии владеть собой… Прежде всего тебе надо навсегда расстаться с мыслью о том, что ты будешь учительствовать. Сегодня могу сообщить тебе кое-какие подробности. Десять дней назад из вилайета приехал инспектор; морда страшная, изо рта торчат клыки, точно у моржа. Под председательством этого инспектора образовали следственную комиссию. Прежде чем уволить, тебя хотели вызвать на допрос. Письмо, которое в ту ночь привез онбаши, было чем-то наподобие повестки. Представляешь, Феридэ, как бы ты чувствовала себя перед такой комиссией? Как бы ты отвечала на чудовищные обвинения, исходящие неизвестно от кого? Одна только мысль об этом едва не лишила меня рассудка. Я вообразил себе комнату, где заседает комиссия, увидел тебя в черном чаршафе, твою склоненную головку, твое несчастное, бледное лицо, а потом хищные зубы инспектора, который, словно зверь из сказки «Волк и ягненок», хочет тебя растерзать, и представил, как в поисках вздорного повода этот тип повторяет отвратительную, как он сам, клевету. Допустим, чтобы твоя славная детская мордочка, которая вспыхивает даже от невинных ругательств выжившего из ума солдата, твои испуганные серые глаза остались один на один с этим моржом!..

В кротких ясных глазах Хайруллаха-бея появился страшный блеск, которого я раньше никогда не видела. Лицо его передернулось, челюсти сжались, он умолк, погрозил кому-то кулаком и сказал:

— Ну, конечно, я не выдержал, открыл свой чудесный рот и так отчитал этого моржа, что, прихлопни его в ту минуту пулей, из него не вышло бы ни капли крови. Позавчера я узнал, что на меня подали в суд. С нетерпением жду этого дня. Хочу в присутствии суда рассказать людям начистоту все, что они натворили…В кротких ясных глазах Хайруллаха-бея появился страшный блеск, которого я раньше никогда не видела. Лицо его передернулось, челюсти сжались, он умолк, погрозил кому-то кулаком и сказал:

— Ну, конечно, я не выдержал, открыл свой чудесный рот и так отчитал этого моржа, что, прихлопни его в ту минуту пулей, из него не вышло бы ни капли крови. Позавчера я узнал, что на меня подали в суд. С нетерпением жду этого дня. Хочу в присутствии суда рассказать людям начистоту все, что они натворили…

Старый доктор замолчал. В глазах его погас страшный блеск, и от лица отхлынула кровь, только тогда он заговорил прежним голосом, ласково глядя на меня:

— Тяжелее всего тебе. Ты попала в беду. Я не хочу, чтобы в будущем ты думала обо мне плохо, — ведь я почти насильно заставил тебя подать в отставку. Но ты должна решительно рвать все связи с прошлым. Аллах создал твои глаза, твои губы, чтобы они смеялись и делали всех вокруг счастливыми, а не для того, чтобы они плакали и дрожали перед страшным моржом. Феридэ, должен тебе сказать еще кое-что. Сейчас моя ответственность перед тобой возросла вдвое: я виновник всех твоих несчастий. И я обязан все исправить. Повторяю, тебе надо расстаться с мыслью о работе. Если даже нам сегодня удастся как-нибудь выкрутиться, завтра тебя втопчут в землю новой клеветой. А вдруг меня тогда уже не будет в живых? Давай подумаем вместе… Может, ты вернешься домой, к своей семье?..

Я потупилась и ответила:

— Нет, доктор-бей, они для меня умерли навсегда.

— Тогда другой вариант… А не можешь ли ты выйти замуж за хорошего молодого человека?

— Нет, доктор-бей, я твердо решила умереть старой девой…

— Я тоже не верю, Феридэ, что, выйдя замуж, ты будешь счастлива. Тот проклятый так влез в твое сердце, что никакая сила не вырвет его оттуда!

— Доктор-бей, умоляю, говорите обо всем, но этот вопрос…

— Хорошо, крошка, хорошо.

— Благодарю вас.

Хайруллах-бей некоторое время раздумывал, покусывая кончики седых усов.

— Так что же нам тогда делать? Нужда тебе не угрожает. Этого бояться не надо. Моего скромного состояния хватит нам обоим. Я как раз думал, куда мне расходовать деньги. Могу же я истратить их для твоего счастья?

Я знала, что мой ответ рассердит доктора. Но что поделаешь? Робко погладив рукой по его колену, я сказала:

— Но подумайте, доктор, в качестве кого должна я принять от вас денежную помощь? Смогу ли я после этого чувствовать себя человеком?

Хайруллах-бей не рассердился, только грустно, даже жалобно взглянул на меня:

— Стыдно, Феридэ, стыдно!.. Стыдно говорить такие слова. Ведь мы так привязались друг к другу. Но ничего не поделаешь. Ты только кажешься свободной, независимой и смелой, а на самом деле в тебе живет ограниченность и бессердечность маменькиной дочки. Ты из той породы, про которых говорят: «крашеная овечка». Ты попала в беду… Но может ли жить одинокой такая гордая девушка, как ты, которая не хочет принять малую помощь даже от старого искреннего друга? Особенно после этой истории, после всех сплетен. Потому-то, Феридэ, я и решил, что тебе лучше выйти замуж. Ты не желаешь ни от кого принимать помощи, хочешь работать, но это невозможно. Если я предложу тебе не расставаться, жить вместе, ты и с этим не согласишься, не так ли? Опускаешь голову? Боишься ответить?.. Честно говоря, я и сам не считаю это выходом из положения. Будем в эту минуту говорить откровенно. Жители квартала отправили к каймакаму делегацию, которая заявила, что у меня в доме живет посторонняя молоденькая девушка, не имеющая никакого отношения к моей семье. Они сказали, что считают это противозаконным, безнравственным, и даже потребовали выслать тебя куда-нибудь подальше. Ты знаешь, я человек прямой, откровенный, каждому в глаза говорю то, что думаю: за это меня недолюбливают. Как уж тут упустить случай пнуть меня, не так ли? Короче говоря, милая Феридэ, ты не имеешь возможности жить ни вместе со мной, ни одна. Беспричинные подозрения будут преследовать тебя и отравлять твою жизнь везде, куда бы ты ни поехала. Каждый твой сомнительный поступок в прошлом дает право любому проходимцу, любому ничтожеству оскорблять тебя. Что же будем делать, Феридэ? Как нам действовать? Как защитить тебя?

Я взглянула на доктора грустно, как смотрят осужденные на смерть, и попыталась улыбнуться. На сердце было непередаваемо тоскливо.

— Наконец-то и вы признали за мной право думать о смерти. Доктор-бей, посмотрите на это солнце, на эти деревья, на это море вдали… Захочет ли человек, который не попал, подобно мне, в беду, расстаться с этим прекрасным миром?..

Хайруллах-бей зажал мне рот ладонью.

— Довольно, Феридэ! Хватит. Ты сейчас заставишь меня сделать глупость, какую я не совершал ни разу в жизни. Я могу заплакать… — Доктор протянул фуку к осеннему солнцу, которое сияло сквозь голые, сухие ветки деревьев. — Я уже стар. Мне пришлось видеть на своем веку много людского горя, нищеты. Сколько глаз я закрывал вот этими руками! Но когда прекрасный ребенок, чьи шаловливые губы вздрагивают, словно ищут повод рассмеяться, так спокойно говорит о необходимости смерти, разве это не страшная трагедия! Такой я еще не видел.

Хайруллах-бей сорвал с коленей плед и долго ходил по комнате. Наконец он остановился передо мной и сказал:

— В таком случае надо обратиться к последнему средству. Я оставлю тебя

в своем доме по закону, как того требует шариат[107], и буду защищать! Готовься, Фериде. Это будет в следующий четверг…

Вот уже неделя, как мы в Кушадасы. Завтра я стану новобрачной. День тому назад Хайруллах-бей уехал в Измир по своим делам, а также чтобы купить для дома кое-какие новые вещи. Сегодня он сообщил в телеграмме, что вернется вечером.

Я говорила доктору, что тратиться совершенно незачем. Он возражал, приводя очень странные доводы:

— Нет, милая невеста, ничего не купить — значит расписаться в том, что я глубокий старик. Да, природа совершила ошибку, поставив между нами преграду в сорок лет. Но это не имеет никакого значения. Истинная молодость

— молодость души. Ты не смотри на мой возраст. Я крепче двадцатилетнего юноши. К тому же я хочу тебя видеть красивой и нарядной невестой. Я тверд в своем решении: привезу тебе из Измира невиданный свадебный наряд.

Я молчала, глядя прямо перед собой.

Хайруллах-бей продолжал:

— Кроме того, я сделаю тебе свадебный подарок. И это будет невиданный подарок. А ну, отгадай: серьги, кольцо, жемчуг, алмазы?.. Нет, нет и нет. Не ломай голову напрасно. Не отгадаешь. Я подарю тебе сиротский дом.
Я молчала, глядя прямо перед собой.

Хайруллах-бей продолжал:

— Кроме того, я сделаю тебе свадебный подарок. И это будет невиданный подарок. А ну, отгадай: серьги, кольцо, жемчуг, алмазы?.. Нет, нет и нет. Не ломай голову напрасно. Не отгадаешь. Я подарю тебе сиротский дом.

Я удивленно посмотрела на Хайруллаха-бея. Лицо его светилось радостной улыбкой.

— Видишь, я знал, как тебе угодить. Превратим наше имение Аладжакая в сиротский дом на сорок детей. Мы соберем туда сирот из окрестных деревень. Я буду доктором, а ты — учительницей и матерью.

Эти строки пишутся у окна в комнате, где я лежала в период своего выздоровления.

В саду листопад. Ветки деревьев наполовину оголены. Порывы ветра заносят сухие листья в окно, они ложатся на пожелтевшие страницы моей тетради.

Ласка в тусклых голубых глазах моего старого друга, сострадание, чистая, бескорыстная и отеческая любовь согревали мое сердце. Это был последний зеленый лист на облетевшем дереве. Но и он увял в тот день, когда мне пришлось смотреть на старого доктора, как на жениха. Что делать? Такова жизнь. И я должна покориться.

Вот и последняя страница моего дневника. Он исписан крошечными закорючками, похожими на следы муравьиных лапок.

Вместе с моими мытарствами кончается и тетрадь. Какое грустное совпадение! Ни за что не стану заводить новый дневник, никогда не стану описывать новую жизнь. Мне уже не о чем рассказывать. Завтра я стану женой Хайруллаха-бея, и у меня не будет ни права, ни смелости говорить о другой жизни. Что общего у женщины, которая послезавтра утром проснется в комнате старого доктора, с Чалыкушу, вся жизнь которой — простенькая песенка да несколько слезинок?..

Сегодня Чалыкушу навсегда умрет под осенними листьями, что легли на страницы дневника, омытые ее слезами.

К чему скрывать правду в последний час разлуки? Этот дневник, который ты никогда не прочтешь, я вела для тебя, Кямран. Да, все, что я говорила здесь, все, что писала, — это только для тебя. Сегодня, наконец, пора сознаться: я совершила непоправимую ошибку! Да, несмотря ни на что, я была любима, я могла бы быть счастлива с тобой и, конечно, знала об этом. Этого мне показалось мало. Я захотела быть очень, очень, очень любимой, даже если не так, как люблю сама (такое невозможно), то хотя бы почти так. Имела ли я право на такую любовь? Не думаю, Кямран. Я маленькая невежественная девчонка. Ведь ты любишь по-своему, по-своему и влюбляешь в себя. Не так ли, Кямран? А я не понимала этого…

Кто знает, какой обаятельной женщиной была твой «желтый цветок»! Говорю это не для того, чтобы упрекнуть тебя, Кямран. Верь мне. Если она сделала тебя счастливым, я готова помириться с ней в мыслях своих. Кто знает, какие прекрасные слова говорила она тебе, какие прекрасные письма она умела писать! А я… Возможно, я стала бы хорошей матерью твоих детей, наших детей… Только и всего.

Кямран, о том, что я люблю тебя, я узнала после того, как мы расстались. Дело не в том, что я познала жизнь или любила других. Нет. Я поняла это, так как продолжала любить твой образ в своем сердце.

Долгими ночами в Зейнилер, когда ветер до самого утра стонал и плакал на темном кладбище, и в бескрайней степи, где звенят тоненькие грустные колокольчики крестьянских подвод, и на тропинках Ивовой рощи, полной теплого, душистого запаха лоха, — я всегда чувствовала тебя рядом, всегда жила в твоих объятиях.

Бедный старик, женой которого я стану, считает меня безгрешной девочкой, белой лилией. Как он ошибается! Любовь к тебе иссушила, вымучила мою душу и тело.

Только сегодня мы с тобой расстанемся, Кямран! Да, только сегодня я становлюсь вдовой… Несмотря на все, что случилось, ты все-таки всегда был немножко моим, а я всем сердцем — твоя…

(Конец дневника Феридэ)
Я удивленно посмотрела на Хайруллаха-бея. Лицо его светилось радостной улыбкой.


Рецензии