Птичка певчая

Часть 2 Глава 2



 Зейнилер, 28 октября.

Сегодня к ночи я добралась на телеге до Зейнилер. Видимо, заведующий отделом образования мерит расстояния движением поезда. Путешествие на «два часа» длилось с десяти утра до поздней ночи. Впрочем, этот чудак тут ни при чём. Виноваты те, кто не проложил рельсового пути к Зейнилер по дороге, которая то карабкается вверх по горным склонам, то спускается вниз к руслам пересохших рек.

Семейство Хаджи-калфы собралось проводить меня до источника, который находился в получасе езды от города. Провожатые разоделись, словно шли на свадьбу, а вернее — на похороны.

Когда Хаджи-калфа пришёл сказать, что телега готова, его трудно было узнать. Он снял свой белый передник и ночные туфли, которые как-то особенно шлёпали, когда он расхаживал по каменному дворику, передней и лестницам гостиницы. Сейчас на нём был долгополый сюртук из выцветшего сукна, застёгнутый наглухо, на ногах — глубокие калоши, какие носят имамы. Огромная красная феска закрывала до ушей его лысую голову.

Туалеты Неврик-ханым, Айкануш и Мирата не уступали одеянию главы семейства.

Мне было очень грустно расставаться с моей маленькой комнаткой, хотя я и провела в ней немало горьких часов. Однажды в пансионе нас заставили выучить наизусть стихотворение: «Человек живёт и привязывается невидимыми нитями к людям, которые его окружают. Наступает разлука, нити натягиваются и рвутся, как струны скрипки, издавая унылые звуки. И каждый раз, когда нити обрываются у сердца, человек испытывает самую острую боль».

Прав был поэт, написавший эти стихи.



По странной случайности в тот же день покидала Б… и моя соседка из Монастира. Но только она была в более плачевном положении, чем яВчера вечером я упаковала вещи и легла спать. Ночью сквозь сон я слышала чьи-то грубые голоса, но никак не могла проснуться.

Вдруг страшный грохот заставил меня вскочить с постели. В коридоре дрались. Слышался детский плач, крики, глухой хрип, звуки ударов и пощёчин. Спросонья я подумала было, что случился пожар. Но зачем же люди дерутся на пожаре?..

Босиком, с растрёпанными волосами я выскочила в коридор и увидела страшную картину. Длинноусый офицер богатырского телосложения волочил по полу бедную соседку, избивая её плетью и топча сапожищами.

Дети вопили:

— Мамочка!.. Папа убивает маму!

Несчастная женщина после каждого пинка, после каждого взмаха плётки, которая извивалась и свистела, как змея, со стоном валилась на пол, но затем, собравшись с силами, вдруг вскакивала и хватала офицера за колени.

— Буду твоей рабыней, твоей жертвой, мой господин!.. Убей меня, только не бросай, не разводись со мной!..

Я была почти раздета, и мне снова пришлось вернуться в номер. Да и что я могла сделать?

Уже проснулись обитатели первого этажа. Внизу послышался топот ног, неясные голоса. На потолке коридора заплясали тени. В пролёте лестницы показалась лысая голова Хаджи-калфы. Старика разбудил грохот, он схватил коптилку и, как был в нижнем белье, кинулся наверх.

— Как не стыдно! Какой позор! Да разве можно так безобразничать в гостинице? — закричал он и хотел было оттащить офицера.

Но офицер что было силы ударил храбреца ногой в живот. Бедняга Хаджи-калфа взвился в воздух, словно большой футбольный мяч, влетел сквозь незапертую дверь в мою комнату и грохнулся спиной на пол, задрав вверх голые ноги. К счастью, я вовремя успела подскочить и подхватить его, иначе лысый череп бедняги, наверно, раскололся бы о половицы, как большая тыква.

Прерванный сон, страх, изумление и, наконец, вид старого номерного, — мои нервы не выдержали всего этого.

Старик с трудом поднялся на ноги, приговаривая:

— Ах, господи!.. Ах ты, господи!.. Ах, будь ты неладен!.. Грубиян!..

И тут я повалилась на постель, не знаю, как я осталась жива. Я задыхалась, захлёбывалась в истерическом хохоте, комкала руками одеяло. Мне уже было не до трагедии, разыгравшейся в коридоре.

Когда я пришла в себя, шум и крики за дверью прекратились, гостиница опять погрузилась в тишину.

Мне потом рассказали, что произошло. Навязчивая любовь особы из Монастира стала в конце концов офицеру поперёк горла, и он решил во что бы то ни стало отправить её с детьми на родину. В эту ночь он пришёл сказать, что билеты куплены, и утром следует быть готовой к отъезду. Но могла ли бедная женщина так легко расстаться с мужем? Конечно, она вцепилась в него, принялась просить, умолять. Кто знает, какие сцены, какие слова предшествовали столь страшному эпилогу?

Когда часа через два я собиралась всё-таки заснуть, в дверь тихонько постучался Хаджи-калфа.

— Послушай меня, ходжаным. Кроме тебя, в гостинице женщин нет. Несчастная соседка лежит без сознания. Только не надо смеяться… Сходи к ней, ради бога, посмотри. Я ведь мужчина, мне неудобно. Не дай бог, помрёт. Свалится тогда беда на наши головы.

Но когда в дверях появилось лицо Хаджи-калфы, мною опять овладел приступ смеха. Я хотела сказать: «До свадьбы заживёт», — но не могла вымолвить ни слова.

Хаджи-калфа сердито посмотрел на меня и покачал головой:

— Хохочешь? Заливаешься? Ах ты негодница!.. Нет, вы только посмотрите на неё!..

Он так странно, с анатолийским акцентом, произносил слово «хохочешь», что я и сейчас не могу удержаться от смеха.

Больше часа мне пришлось провозиться с моей несчастной соседкой. Тело её было покрыто синяками и ссадинами. Она закатывала глаза, сжимала челюсти и всё время теряла сознание. Я впервые в жизни ухаживала за подобной «больной» и чувствовала себя очень неуверенно. Впрочем, стоит человеку попасть в положение сиделки, и он невольно начинает проявлять чудеса усердия.

Каждый обморок продолжался не менее пяти минут. Я растирала пострадавшей кисти рук. Её дочь подносила кувшин, и мы кропили лицо водой. Ссадины были на лбу, щеках, губах. Кровь, смешанная с сурьмой и румянами, стала почти чёрной и тоненькими струйками стекала по подбородку на грудь. Господи, сколько было краски на этом лице! Кувшин почти опустел, а румяна и сурьма всё ещё не смылись.

Когда я проснулась на другой день, номер напротив был уже пуст. Офицер рано утром на фаэтоне увёз свою первую жену вместе с детьми. Перед отъездом соседка хотела увидеть меня, чтобы проститься, но не осмелилась разбудить, так как знала, что из-за неё я почти не спала в эту ночь. Она поцеловала меня спящую в глаза и просила Хаджи-калфу передать привет.



Телегу порядком трясло. Когда мой взгляд останавливался на лице Хаджи-калфы, я опять начинала смеяться. Старик понимал причину столь неуместного веселья, сам смущённо улыбался в ответ и, качая головой, ворчал:

— Смеёшься! Всё ещё радуешься?! — И, вспоминая ужасный пинок, полученный вчера вечером, добавлял: — Проклятый офицеришка! Понимаешь, так меня лягнул, — всё в животе перемешалось. Мират, вот тебе отцовское наставление: никогда в жизни не вздумай разнимать супругов. Муж и жена — одна сатана.

Наконец мы доехали до родника. Здесь нам предстояло расстаться. Хаджи-калфа вылил воду из двух бутылок, которые я взяла в дорогу, наполнил их заново, потом принялся пространно наставлять старого возницу.

Неврик-ханым, всхлипывая, переложила в мою корзинку несколько хлебцев, испечённых накануне специально для меня.

Дикая Айкануш, которая, как мне казалось, была совершенно равнодушна ко мне, вдруг заплакала, словно у неё что-то заболело. Да как заплакала! Я сняла свои жемчужные серёжки и продела их в уши девушки. Моя щедрость смутила Хаджи-калфу.

— Нет, ходжаным! — пробормотал он. — Подарки не должны стоить денег. А ведь это драгоценные жемчужины…

Я улыбнулась. Как объяснить этим простодушным людям, что по сравнению с жемчужинами, которые текли по лицу девушки, эти серьги не имели никакой цены!

Хаджи-калфа подсадил меня на телегу, затем глубоко вздохнул, ударил себя кулаком в грудь и сказал:

— Клянусь тебе, для меня эта разлука мучительнее, чем вчерашний пинок офицера.

Эти слова опять напомнили о ночном скандале, и я рассмеялась. Телега тронулась. Хаджи-калфа погрозил вслед пальцем:— Смеёшься, негодница! Смеёшься!..

Ах, если б расстояние сразу не отдалило нас, и ты смог бы увидеть мои глаза, ты не сказал бы так, мой дорогой, мой славный Хаджи-калфа!



Вскоре мы углубились в горы, дорога сделалась крутой, ухабистой. Она то пролегала по высохшим руслам рек, то тянулась вдоль пустых полей и запущенных виноградников.

Изредка нам попадался одинокий крестьянин, ещё реже — арба, которая, казалось, стонала от усталости, или босоногая женщина с вязанкой хвороста за плечами.

На узенькой тропинке, бегущей через виноградник, мы встретили двух длинноусых жандармов, одетых так странно, что их можно было принять за разбойников. Поравнявшись с нами, они поприветствовали возницу:

— Селямюн алейкюм! — и пристально глянули на меня.

На прощание Хаджи-калфа говорил мне: «Дорога, слава аллаху, надёжная, но на всякий случай закрывайся чадрой. У тебя не такое лицо, которое можно всегда держать открытым. Понятно, милая?» И вот теперь, стоило мне заметить кого-нибудь вдали, я тотчас вспоминала наставления Хаджи-калфы и закрывала лицо.

Шли часы. Дорога была безлюдна, уныла. Наша телега грустно поскрипывала. И кто её только придумал!.. На склонах гор, в ущельях скрежет её колёс о камни порождал эхо, которое звучало в ушах человека как утешение. А когда мы ехали среди скал, мне вдруг почудилось, будто за грудой чёрных, словно обожжённых, камней вьётся невидимая тропинка, а по тропе бежит женщина, всхлипывая и причитая жалостливым голосом.

— Приближался вечер. Солнце медленно уползало за горные склоны. Ущелья начинали наполняться сумраком. А дороге конца-краю нет. Кругом ни деревни, ни деревца.

Постепенно в сердце моё начал заползать страх: что, если мы до ночи не попадём в Зейнилер? Вдруг нам придётся заночевать среди этих гор!

Время от времени возница останавливал телегу и давал лошадям передохнуть, разговаривая при этом с ними, как с людьми.

Наконец, когда мы остановились опять среди скал, я не выдержала и спросила:

— Много ли ещё осталось?

Возница медленно покачал головой и сказал:

— Приехали уже…

Будь это не пожилой человек, я бы подумала, что он надо мной смеётся.

— То есть как приехали? — удивилась я. — Кругом ни души… Деревушки нигде не видно…

Старик снял с телеги мои пожитки.

— Надо спуститься по этой тропинке. Зейнилер в пяти минутах ходьбы отсюда. Телегой тут не проедешь.

Мы стали спускаться вниз по тропинке, крутой, словно лестница на минарете. Вскоре сквозь вечерние сумерки я разглядела внизу тёмные силуэты кипарисов и несколько деревянных домишек среди жалких садов, огороженных плетнями.

На первый взгляд деревня Зейнилер производила впечатление пожарища, над которым ещё кое-где поднимались струйки дыма.

Обычно при слове «деревня» мне представлялись весёлые опрятные домишки, утопающие в зелени, как уютные голубятни старых особняков на Босфоре. А эти лачуги походили на чёрные мрачные развалины, которые вот-вот рухнут.

У покосившейся мельницы нам встретился старик в бурке и чалме. Он тянул за собой на верёвке тощую коровёнку, у которой рёбра, казалось, выпирали поверх шкуры, и безуспешно пытался загнать её в ворота. Увидев нас, он остановился и внимательно пригляделся.

Старик оказался мухтаром[43] Зейнилер. Возница знал его. Он в нескольких словах объяснил, кто я такая.

Под простым чёрным чаршафом и плотной чадрой трудно было угадать мой возраст. Несмотря на это, мухтар-эфенди недоумённо посмотрел в мою сторону; очевидно, нашёл меня слишком разряженной. Поручив корову босоногому мальчишке, он попросил нас следовать за ним.

Мы очутились в лабиринте деревенских улочек. Теперь можно было лучше рассмотреть дома. На Босфоре в районе деревушки Кавак стоят ветхие рыбачьи хибарки, перед которыми разбросаны сети. Хибары скривились под ударами морского ветра, насквозь прогнили и почернели под дождём. Домишки Зейнилер напомнили мне эти лачуги. Внизу — хлев на четырёх столбах, над ним жилище из нескольких комнат, куда надо забираться по приставной лестнице. Словом, селение Зейнилер ничуть не походило на те деревушки, о которых я когда-то читала и слышала, которые видела на картинках.

Мы остановились перед красными воротами сада, окружённого высоким деревянным забором. На первый взгляд деревня Зейнилер показалась мне сплошь чёрной, вплоть до листьев. Поэтому я немало удивилась, увидев эти красные доски.

Мухтар принялся стучать кулаками. При каждом ударе ворота сотрясались так, словно готовы были развалиться.

— Наверно, Хатидже-ханым совершает вечерний намаз, — сказал он. — Подождём немного.

У возницы не было времени ждать, он оставил мои вещи у ворот и простился с нами. Мухтар сел на землю, подобрав полы своей бурки. Я примостилась на чемодане. Завязался разговор.

Я узнала, что эта Хатидже-ханым очень набожная женщина и состоит в какой-то дервишской секте. Она навещала больных, читала «Мевлюд» [44], расписывала невестам лица; поила в последний раз умирающих священной водой земзем[45]. Ей же приходилось обмывать тела усопших женщин и заворачивать их в саван.

Мухтар-эфенди походил на человека, который окончил духовное училище. Я поняла, что он хочет воспользоваться случаем и сделать мне несколько наставлений. Он не выступал противником новой системы преподавания, но жаловался, что в современных школах совсем забыли о Коране. Из его рассказа я узнала, что в школе Зейнилер сменилось несколько учительниц, но, увы, ни одна из них не знала хорошо Корана и ильмихаля[46].

Мухтар-эфенди весьма доброжелательно отзывался о Хатидже-ханым. Я поняла, что, если предоставлю этой «добродетельной, благоразумной, благочестивой и богомольной» женщине обучать детей Корану и ильмихалю, а сама будут вести остальные уроки, вся деревня будет очень довольна.

Наставления мухтара-эфенди были прерваны стуком деревянных башмаков, который донёсся из-за забора. Мы со стариком поднялись на ноги. Загремел засов. Грубый голос спросил:

— Кто там?

— Свои, Хатидже-ханым… Из города приехала учительница.

Хатидже-ханым оказалась высокой семидесятилетней старухой с крупными чертами лица. Волосы её были выкрашены хной и повязаны зелёным платком. Её сутулые плечи облегало тёмное ельдирме[47] с накидкой, какие носят набожные старухи. На грубом, словно высеченном из камня, лице, смуглом и морщинистом, выделялись удивительно молодые глаза и ослепительно белые зубы.

Пытаясь разглядеть под чадрой моё лицо, она сказала:— Смеёшься, негодница! Смеёшься!..

Ах, если б расстояние сразу не отдалило нас, и ты смог бы увидеть мои глаза, ты не сказал бы так, мой дорогой, мой славный Хаджи-калфа!



Вскоре мы углубились в горы, дорога сделалась крутой, ухабистой. Она то пролегала по высохшим руслам рек, то тянулась вдоль пустых полей и запущенных виноградников.

Изредка нам попадался одинокий крестьянин, ещё реже — арба, которая, казалось, стонала от усталости, или босоногая женщина с вязанкой хвороста за плечами.

На узенькой тропинке, бегущей через виноградник, мы встретили двух длинноусых жандармов, одетых так странно, что их можно было принять за разбойников. Поравнявшись с нами, они поприветствовали возницу:

— Селямюн алейкюм! — и пристально глянули на меня.

На прощание Хаджи-калфа говорил мне: «Дорога, слава аллаху, надёжная, но на всякий случай закрывайся чадрой. У тебя не такое лицо, которое можно всегда держать открытым. Понятно, милая?» И вот теперь, стоило мне заметить кого-нибудь вдали, я тотчас вспоминала наставления Хаджи-калфы и закрывала лицо.

Шли часы. Дорога была безлюдна, уныла. Наша телега грустно поскрипывала. И кто её только придумал!.. На склонах гор, в ущельях скрежет её колёс о камни порождал эхо, которое звучало в ушах человека как утешение. А когда мы ехали среди скал, мне вдруг почудилось, будто за грудой чёрных, словно обожжённых, камней вьётся невидимая тропинка, а по тропе бежит женщина, всхлипывая и причитая жалостливым голосом.

— Приближался вечер. Солнце медленно уползало за горные склоны. Ущелья начинали наполняться сумраком. А дороге конца-краю нет. Кругом ни деревни, ни деревца.

Постепенно в сердце моё начал заползать страх: что, если мы до ночи не попадём в Зейнилер? Вдруг нам придётся заночевать среди этих гор!

Время от времени возница останавливал телегу и давал лошадям передохнуть, разговаривая при этом с ними, как с людьми.

Наконец, когда мы остановились опять среди скал, я не выдержала и спросила:

— Много ли ещё осталось?

Возница медленно покачал головой и сказал:

— Приехали уже…

Будь это не пожилой человек, я бы подумала, что он надо мной смеётся.

— То есть как приехали? — удивилась я. — Кругом ни души… Деревушки нигде не видно…

Старик снял с телеги мои пожитки.

— Надо спуститься по этой тропинке. Зейнилер в пяти минутах ходьбы отсюда. Телегой тут не проедешь.

Мы стали спускаться вниз по тропинке, крутой, словно лестница на минарете. Вскоре сквозь вечерние сумерки я разглядела внизу тёмные силуэты кипарисов и несколько деревянных домишек среди жалких садов, огороженных плетнями.

На первый взгляд деревня Зейнилер производила впечатление пожарища, над которым ещё кое-где поднимались струйки дыма.

Обычно при слове «деревня» мне представлялись весёлые опрятные домишки, утопающие в зелени, как уютные голубятни старых особняков на Босфоре. А эти лачуги походили на чёрные мрачные развалины, которые вот-вот рухнут.

У покосившейся мельницы нам встретился старик в бурке и чалме. Он тянул за собой на верёвке тощую коровёнку, у которой рёбра, казалось, выпирали поверх шкуры, и безуспешно пытался загнать её в ворота. Увидев нас, он остановился и внимательно пригляделся.

Старик оказался мухтаром[43] Зейнилер. Возница знал его. Он в нескольких словах объяснил, кто я такая.

Под простым чёрным чаршафом и плотной чадрой трудно было угадать мой возраст. Несмотря на это, мухтар-эфенди недоумённо посмотрел в мою сторону; очевидно, нашёл меня слишком разряженной. Поручив корову босоногому мальчишке, он попросил нас следовать за ним.

Мы очутились в лабиринте деревенских улочек. Теперь можно было лучше рассмотреть дома. На Босфоре в районе деревушки Кавак стоят ветхие рыбачьи хибарки, перед которыми разбросаны сети. Хибары скривились под ударами морского ветра, насквозь прогнили и почернели под дождём. Домишки Зейнилер напомнили мне эти лачуги. Внизу — хлев на четырёх столбах, над ним жилище из нескольких комнат, куда надо забираться по приставной лестнице. Словом, селение Зейнилер ничуть не походило на те деревушки, о которых я когда-то читала и слышала, которые видела на картинках.

Мы остановились перед красными воротами сада, окружённого высоким деревянным забором. На первый взгляд деревня Зейнилер показалась мне сплошь чёрной, вплоть до листьев. Поэтому я немало удивилась, увидев эти красные доски.

Мухтар принялся стучать кулаками. При каждом ударе ворота сотрясались так, словно готовы были развалиться.

— Наверно, Хатидже-ханым совершает вечерний намаз, — сказал он. — Подождём немного.

У возницы не было времени ждать, он оставил мои вещи у ворот и простился с нами. Мухтар сел на землю, подобрав полы своей бурки. Я примостилась на чемодане. Завязался разговор.

Я узнала, что эта Хатидже-ханым очень набожная женщина и состоит в какой-то дервишской секте. Она навещала больных, читала «Мевлюд» [44], расписывала невестам лица; поила в последний раз умирающих священной водой земзем[45]. Ей же приходилось обмывать тела усопших женщин и заворачивать их в саван.

Мухтар-эфенди походил на человека, который окончил духовное училище. Я поняла, что он хочет воспользоваться случаем и сделать мне несколько наставлений. Он не выступал противником новой системы преподавания, но жаловался, что в современных школах совсем забыли о Коране. Из его рассказа я узнала, что в школе Зейнилер сменилось несколько учительниц, но, увы, ни одна из них не знала хорошо Корана и ильмихаля[46].

Мухтар-эфенди весьма доброжелательно отзывался о Хатидже-ханым. Я поняла, что, если предоставлю этой «добродетельной, благоразумной, благочестивой и богомольной» женщине обучать детей Корану и ильмихалю, а сама будут вести остальные уроки, вся деревня будет очень довольна.

Наставления мухтара-эфенди были прерваны стуком деревянных башмаков, который донёсся из-за забора. Мы со стариком поднялись на ноги. Загремел засов. Грубый голос спросил:

— Кто там?

— Свои, Хатидже-ханым… Из города приехала учительница.

Хатидже-ханым оказалась высокой семидесятилетней старухой с крупными чертами лица. Волосы её были выкрашены хной и повязаны зелёным платком. Её сутулые плечи облегало тёмное ельдирме[47] с накидкой, какие носят набожные старухи. На грубом, словно высеченном из камня, лице, смуглом и морщинистом, выделялись удивительно молодые глаза и ослепительно белые зубы.

Пытаясь разглядеть под чадрой моё лицо, она сказала:Я никак не могла решиться.

Хатидже-ханым повторила:

— Спускайся, дочь моя. Коль ты пришла сюда, грешно не войти. Если у тебя в сердце есть какое-нибудь желание, попроси Зейни-баба, и оно исполнится.

Спускаясь по лестнице, я дрожала, как осиновый лист. Если бы мертвецы, спящие в могилах, обладали способностью что-либо ощущать, они, конечно, поняли бы моё состояние в эту минуту.

В нос ударил запах сырой и холодной земли.

Гробница святого Зейни-баба была обита цинковой жестью, выкрашенной в зелёный цвет. Из рассказов Хатидже-ханым я узнала, что Зейни-баба всю свою жизнь провёл в нужде и лишениях и не пожелал, чтобы после смерти его останки были закутаны в пышные, расшитые шёлком покрывала. Иногда кто-нибудь приносил в усыпальницу разукрашенные покрывала, но они не могли пролежать и неделю, гнили, превращались в чёрные лохмотья.

Бормоча молитвы, старуха подлила масла в лампадку, горевшую у изголовья святого, потом обернулась ко мне:

— Когда наступает смертный час кого-нибудь из жителей деревни, Азраил[51] прежде всего посещает святого Зейни-баба, и тогда эта лампадка гаснет сама собой. А теперь, дочь моя, попроси у Зейни-баба, чтобы твоё заветное желание исполнилось.

У меня подгибались колени. Я едва держалась на ногах. Прислонившись пылающим лбом к прохладному надгробью, я зашептала тихонько, не столько губами, сколько своим израненным сердцем:

— Мой дорогой Зейни-баба, я всего-навсего только маленькая невежественная чалыкушу. Не знаю, как с тобой разговаривать, как тебя умолять. Извини, меня не научили ничему, что могло бы тебе понравиться. Слышала, что ты семь лет провёл в этом подземелье, не видя солнечного света. Может, и ты убежал от неверности людей, от их жестокости. Мой дорогой Зейни-баба, хочу попросить тебя о великой милости. В течение этих семи лет были минуты, когда ты тосковал по солнцу, по ветру. Пошли и мне этого ангела терпения, который помогал тебе в твоём одиночестве. Я тоже хочу без стонов и слёз переносить свою пытку.



Я одна в своей комнате. Хатидже-ханым предоставила меня самой себе, удалившись в каморку, похожую на подвал, в нижнем этаже школы. Там она до полуночи молилась, перебирала чётки.

Вот уже два часа я пишу эти строки при свете коптилки. Издали доносится журчание родника. Иногда потрескивают доски потолка. Я прислушиваюсь к ночным звукам. Холодеет сердце, дрожат губы. Где-то еле слышно разговаривают странные голоса. Лестничные ступеньки тихо скрипят. В коридоре раздаются таинственные шорохи, похожие на человеческий шёпот.

Не трусь, Чалыкушу, ложись спать. Чего бояться каких-то ночных таинственных голосов. Они не причинят тебе столько зла, сколько принесли слова «жёлтого цветка» тогда, в тёткином доме.


Рецензии