Ребекка
Как тихо было в библиотеке! Тишину нарушало одно — лязг зубов Джеспера, вылизывавшего лапу. Должно быть, в подушечку вонзилась колючка, он без передышки выкусывал и высасывал кожу. А затем я услышала у самого уха тиканье часов на запястье Максима. Привычные повседневные звуки. И без всякой на то причины в уме пронеслась дурацкая поговорка моих школьных лет: «Время не ждет». Слова повторялись вновь и вновь: «Время не ждет. Время не ждет». Тиканье часов у уха и чмоканье Джеспера — вот все, что тогда доходило до моего слуха.
Когда мы испытываем большое потрясение — теряем близкого себе человека или, скажем, лишаемся руки, — мы, думается мне, сперва ничего не ощущаем. Если нам ампутировали руку, в первые минуты мы не знаем, что ее у нас нет. Мы чувствуем свои пальцы. Мы растопыриваем их, машем ими в воздухе, одним за другим, а у нас уже нет ни пальцев, ни руки. Я стояла на коленях возле Максима, положив ладони на плечи, прижавшись к нему всем телом, и во мне не было никаких чувств — ни боли, ни тревоги, даже страха не было у меня на сердце. Я думала, что надо вытащить у Джеспера колючку, удивлялась, почему не приходит Роберт убрать со стола. Как странно, что я могла думать о таких пустяках — лапе Джеспера, часах Максима, Роберте и посуде. Меня поражала собственная бесчувственность, это странное оцепенение. Мало-помалу чувства вернутся, сказала я себе, мало-помалу до меня все дойдет. Все, что он сказал мне, все, что случилось, станет на место, как кусочки картинки-загадки, сложится в единый узор. Сейчас меня нет, ни сердца, ни ума, ни чувств — деревяшка в объятиях Максима. И тут он стал целовать меня. Никогда раньше он так меня не целовал. Я стиснула руки у него на затылке и закрыла глаза.
— Я так тебя люблю, — сказал он. — Так люблю!
Я ждала этих слов каждый день и каждую ночь, думала я, и вот наконец он их говорит. Об этих словах я мечтала в Монте-Карло, в Италии, здесь, в Мэндерли. Он говорит их сейчас. Я открыла глаза и посмотрела на портьеры у него над головой. Он продолжал целовать меня, жадно, отчаянно, шепча мое имя. Я продолжала глядеть на портьеру, заметила, что в одном месте она выгорела от солнца и стала светлее, чем наверху. До чего я спокойна, подумала я, до чего холодна! Рассматриваю портьеры в то время, когда Максим меня целует. Впервые говорит, что любит меня.
Внезапно он оттолкнул меня и встал с дивана.
— Ты видишь, я был прав, — сказал он. — Слишком поздно. Ты больше меня не любишь. Да и с чего бы тебе меня любить?
Он отошел, остановился у камина.
— Забудь о том, что сейчас было. Больше это не повторится.
Что я наделала! Меня затопил мгновенный страх, забилось смятенно сердце.
— Совсем не поздно, — быстро сказала я; встав с пола, я подошла к нему, обвила руками. — Не надо так говорить, ты не понимаешь. Я люблю тебя больше всего на свете. Но когда ты меня сейчас целовал, я перестала чувствовать и мыслить. Я была оглушенная, онемевшая. Словно у меня вообще не осталось чувств.— Ты не любишь меня, — сказал он, — потому ничего и не чувствуешь. Я знаю. Я понимаю. Все это пришло слишком поздно для тебя, да?
— Нет, — сказала я.
— Все это должно было быть четыре месяца назад, — сказал он. — Мне следовало это знать. Женщины не похожи на мужчин.
— Я хочу, чтобы ты снова меня целовал, — сказала я. — Прошу тебя, Максим.
— Нет, — сказал он. — Теперь это бесполезно.
— Мы не можем друг друга потерять, — сказала я. — Мы должны быть всегда вместе; между нами не должно быть секретов, не должны стоять ничьи тени. Пожалуйста, любимый, прошу тебя.
— У нас нет на это времени, — сказал он. — Нам осталось, возможно, всего несколько часов, несколько дней. Как мы можем быть вместе после того, что случилось? Я же тебе сказал: они нашли яхту. Они нашли Ребекку.
Я тупо глядела на него, я не понимала.
— И что дальше? — спросила я.
— Опознают тело, — сказал он. — Это нетрудно — там, в каюте, есть все улики: ее одежда, туфли, кольца на пальцах. Ее опознают, и тогда все вспомнят ту, другую, женщину, похороненную в нашем семейном склепе.
— Что ты будешь делать? — спросила я.
— Не знаю, — ответил он. — Не знаю.
Оцепенение постепенно оставляло меня, я знала, что так будет. Руки больше не были ледяными, они стали горячими, потными. Я чувствовала, как мне залило жаром лицо и шею. Запылали щеки. Я подумала о капитане Сирле, о водолазе, о страховом агенте, о матросах на севшем на мель пароходе, стоявших у борта, глядя в воду. Я подумала о лавочниках в Керрите, мальчишках-рассыльных, свистящих на улицах, о священнике, выходящем из церкви, леди Кроуэн, срезающей розы у себя в саду, о женщине в розовом платье и ее сыне на обрыве над морем. Скоро они узнают. Через каких-то несколько часов. Завтра, перед завтраком. «Водолаз нашел яхту покойной миссис де Уинтер. Говорят, в каюте лежит скелет». Скелет в каюте. Ребекка. Она лежала в каюте яхты, а вовсе не в склепе. В склепе лежала чужая женщина. Ребекку убил Максим. Ребекка вовсе не утонула. Максим убил ее. Застрелил в домике на берегу. Отнес тело в яхту и потопил яхту в заливе. Этот мрачный каменный дом, дождь, стучащий по крыше. Кусочки головоломки лавиной обрушивались на меня. В мозгу одна за другой проносились разрозненные картинки.
Максим рядом со мной в машине на юге Франции. «Почти год назад случилось нечто, полностью изменившее мою жизнь. Мне пришлось начать все сначала…»
Молчание Максима, его приступы мрачного настроения.
То, что он никогда не говорил о Ребекке. Никогда не упоминал ее имени.
Его неприязнь к бухте, к домику на берегу. «Если бы у тебя были мои воспоминания, ты бы тоже туда не пошла».
То, как он чуть не бежал по тропинке в лесу, ни разу не оглянувшись.
То, как мерил шагами библиотеку после смерти Ребекки. Вперед и назад, вперед и назад.
«Я уехал из дома в спешке», — сказал он миссис Ван-Хоппер, и тонкая, как паутина, морщина перерезала его лоб.
«Говорят, он не может оправиться после смерти жены».
Вчерашний бал-маскарад, и я в костюме Ребекки наверху лестницы.
«Я убил Ребекку, — сказал Максим. — Я застрелил ее в доме на берегу».
А водолаз нашел ее на полу каюты, там, в заливе.
— Что нам делать? — спросила я. — Что нам сказать?
Максим не отвечал. Он стоял у камина, широко раскрытые глаза, ничего не видя, глядели в одну точку.
— Кто-нибудь знает? — спросила я. — Хоть один человек?
Он качнул головой.
— Нет, — сказал он.
— Никто, кроме нас с тобой? — спросила я.
— Никто, кроме нас с тобой, — сказал он.
— А Фрэнк? — вдруг сказала я. — Ты уверен, что Фрэнк не знает?
— Откуда ему знать? — сказал Максим. — На берегу не было никого, только я. Было темно…
Он замолчал. Сел в кресло, приложил руку ко лбу. Я подошла, стала возле него на колени. Минуту он сидел неподвижно. Я забрала его руку с лица и посмотрела в глаза.
— Я люблю тебя, — шепнула я. — Я люблю тебя. Теперь ты мне веришь?
Он целовал мое лицо, мои пальцы. Он крепко держал меня за руки, как ребенок, которому страшно.
— Я думал, я сойду с ума, — сказал он, — сидя здесь день за днем, ожидая, что вот-вот что-то случится. Отвечал на все эти ужасные письма с соболезнованиями, здесь, сидя за этим бюро. Объявление в газете, интервью, все, что неизбежно идет вслед за смертью. Завтраки, обеды, ужины, попытка казаться таким, как обычно, казаться в здравом уме. Фрис, остальная прислуга, миссис Дэнверс. Миссис Дэнверс, которой я не отважился отказать от места, потому что она могла что-то заподозрить, могла отгадать — никто так, как она, не знал Ребекку… Фрэнк, не отходивший от меня ни на шаг, рассудительный, сдержанный, благожелательный. «Почему бы вам не уехать? — не раз говорил он. — Я прекрасно управлюсь здесь один. Уезжайте». И Джайлс, и Би, милая, бестактная бедняжка Би. «Ты жутко выглядишь, тебе надо показаться врачу». Я должен был встречаться со всеми ними, зная, что каждое произнесенное мною слово — ложь.
Я продолжала крепко сжимать его руки. Я наклонилась к нему близко, совсем близко.
— Я чуть было не рассказал тебе все однажды, — продолжал он, — в тот день, когда Джеспер убежал в бухту и ты вошла в домик поискать веревку. Мы сидели с тобой здесь, в библиотеке, а потом Фрис и Роберт принесли чай.
— Да, я помню, — сказала я. — Почему же ты ничего не сказал? Мы могли быть вместе все это время. Сколько же мы потеряли дней и недель!
— Ты держалась так отчужденно, — сказал он. — Вечно уходила в сад с Джеспером, бродила всюду одна. Ты ни разу не подошла ко мне так, как сейчас.
— Почему ты мне не рассказал? — шептала я. — Почему ты мне не рассказал?
— Я думал, что ты несчастлива, что тебе скучно, — сказал он. — Ведь я намного старше тебя. Мне казалось, тебе интереснее разговаривать с Фрэнком, чем со мной. Ты была со мной такой странной, такой неловкой, дичилась меня.
— Как я могла подойти к тебе, когда я знала, что ты думаешь о Ребекке? — сказала я. — Как могла просить тебя о любви, когда я знала, что ты все еще любишь Ребекку?
Он притянул меня к себе и заглянул в глубину моих глаз.
— О чем ты? Что ты хочешь сказать? — спросил он.
Я стояла рядом с ним на коленях, выпрямив спину.
— Всякий раз, когда ты касался меня, я думала, что ты сравниваешь меня с Ребеккой. Всякий раз, когда разговаривал со мной, глядел на меня, гулял вместе в саду, садился за стол обедать, я чувствовала, что ты говоришь сам себе: «Я делал это с Ребеккой, и это, и это тоже».
Он смотрел на меня с недоумевающим видом, словно не понимая.
— Так это и было, верно?
— О Боже! — сказал он. Он отстранил меня, встал с кресла и принялся ходить по комнате, стиснув руки.
— Что с тобой? В чем дело? — спросила я.
Он резко обернулся и посмотрел на меня — я все еще сидела на полу, сжавшись в комок.
— Ты думала, что я люблю Ребекку? — сказал он. — Ты думаешь, я убил ее из ревности? Я ее ненавидел, говорю тебе, наш брак был фарсом с первого дня. Она была порочная, жестокая, развратная, испорченная до мозга костей женщина. Мы никогда не любили друг друга; никогда, ни одной минуты не были счастливы. Ребекка не знала, что такое любовь, нежность, порядочность. Она была даже не совсем нормальна.
Я сидела на полу, обхватив колени руками, не сводя с него глаз.
— О, конечно, она была умна, — продолжал Максим. — Чертовски умна. Все, кто с ней встречался, считал ее добрейшим, самым щедрым, самым одаренным существом на свете. Она знала, что кому сказать, умела подстроиться к самым различным людям. Если бы ты с ней встретилась, она бы пошла с тобой рука об руку в сад, болтала бы о цветах, музыке, живописи, обо всем, чем ты увлекаешься, играла бы с Джеспером; и провела бы тебя, как и всех остальных. Ты сидела бы у ее ног и боготворила ее.
Взад и вперед, взад и вперед через всю библиотеку.
— Когда я женился на ней, все говорили, что я счастливчик, — сказал он. — Она была так прелестна, так воспитанна, так занятна! Даже бабушка, которой в те дни никто не мог угодить, полюбила ее с первого взгляда. «У нее есть три вещи, которые важнее всего в жене, — сказала она мне, — порода, ум и красота». И я ей поверил. Заставил себя поверить. Но в самой глубине души меня точил червь сомнения. Было что-то у нее в глазах…
В головоломке оставалось все меньше пустых мест, один кусочек за другим складывались в картину, и передо мной возникла Ребекка в ее истинном виде, выйдя из призрачного мира, как фигура, сошедшая с полотна картины. Ребекка, бьющая хлыстом лошадь; Ребекка, хватающая жизнь обеими руками; торжествующая, улыбающаяся Ребекка на галерее менестрелей.
Я снова увидела себя на берегу возле бедного, запуганного Бена. «Вы добрая, — сказал он. — Не такая, как та, другая. Вы не запрячете меня в больницу, нет?» Он помнил кого-то, кто приходил ночью из леса, — черная, гибкая, она была похожа на змею…А Максим продолжал, меряя шагами пол библиотеки:
— Я узнал, что она собой представляет почти сразу, как мы поженились, — сказал Максим, — и пяти дней не прошло. Помнишь тот день, когда я повез тебя в горы за Монте-Карло? Я хотел снова там постоять, я хотел вспомнить. Она сидела на краю обрыва и смеялась, ее черные волосы развевались на ветру; она рассказывала мне о себе, говорила мне вещи, которые я не повторю ни одной живой душе. Вот тогда я понял, что я наделал, на ком женился. Красота, ум, порода… О Боже!
Он вдруг замолк. Подошел к окну, остановился, глядя на лужайки. И вдруг стал смеяться. Он стоял и смеялся. Я не могла этого слышать, его смех привел меня в трепет, мне чуть не стало дурно, это было выше человеческих сил.
— Максим! — закричала я. — Максим!
Он закурил сигарету и продолжал стоять, ничего не говоря. Затем отошел от окна и снова принялся ходить по комнате.
— Я чуть не убил ее тогда, — сказал он. — Это было так просто. Один неверный шаг, и все; она ведь могла оступиться, поскользнуться. Ты помнишь пропасть? Я испугал тебя тогда, да? Ты думала, что я безумен. Возможно, я и был безумен. Возможно, я безумен и сейчас. Трудно оставаться нормальным, когда живешь с дьяволом.
Я сидела и водила за ним глазами: взад и вперед, взад и вперед.
— Она заключила со мной сделку, там, на краю обрыва, — сказал он. — «Я буду вести дом, — сказала она мне, — буду заботиться о твоем драгоценном Мэндерли; если хочешь, сделаю его самой популярной достопримечательностью в стране. К нам будут съезжаться со всех сторон, нам будут завидовать, о нас будут говорить; нас будут называть самой красивой, самой счастливой, самой удачливой парой в Англии. Неплохой розыгрыш, Макс, а, черт побери? Форменный триумф!» Она сидела там, на склоне, хохоча во все горло и обрывая с цветка лепестки.
Максим бросил в пустой камин сигарету, выкуренную лишь на четверть.
— Я не убил ее, — сказал он, — я молча смотрел и слушал, я ничего не сказал. Дал ей насмеяться. Мы сели вместе в машину и уехали оттуда. Она знала, что я сделаю так, как она предложила, приеду в Мэндерли, открою в него доступ публике, буду устраивать приемы, так что о нашем браке заговорят, как о самом удачном браке века. Она знала, что я принесу в жертву гордость, честь, личные чувства, все лучшее, что есть на свете, лишь бы не выставить себя на посмешище перед нашим мирком через неделю после женитьбы, не дать им узнать о ней то, что она рассказала мне. Она знала, что я никогда не пойду на развод, не стану обличать ее перед судом, не допущу, чтобы в нас тыкали пальцами, забрасывали нас грязью в газетах, чтобы местные жители перешептывались, услышав мое имя, а отдыхающие из Керрита стекались к сторожке, заглядывали за ворота и говорили: «Здесь он и живет, там, внутри. Это и есть Мэндерли. Место, что принадлежит этому типу, о котором мы читали в газетах. Дело о разводе. Помните, что сказал судья о его жене?..»
Максим подошел и остановился передо мной. Протянул ко мне руки.
— Ты презираешь меня, да? — сказал он. — Тебе не понять мой стыд, мое омерзение, мою гадливость.
Я ничего не ответила. Я прижала его руки к груди. Что мне до его позора? Все, что он говорил, не имело для меня значения. Я запомнила лишь одно и теперь вновь и вновь повторяла это себе: Максим не любит Ребекку. Никогда не любил ее, никогда. Они никогда не были счастливы вместе… Максим говорил, я его слушала, но его слова ничего для меня не значили. По-настоящему они не затрагивали меня.
— Я слишком много думал о Мэндерли, — сказал он. — Ставил Мэндерли перед всем остальным, а такая любовь обречена на провал. О ней не молятся в церкви. Христос не учил нас любить кирпич, камни, стены, свой участок, свою землю, свое маленькое королевство. Это не входит в христианскую веру.
— Любимый, — сказала я, — мой Максим, моя любовь!
Я прижала его ладони к лицу, коснулась их губами.
— Ты понимаешь? — спросил он. — Да, да?
— Да, — сказала я, — мой единственный, моя любовь.
Но я отвернулась, чтобы он не видел моего лица. Какое это имело значение, понимаю я или нет? У меня было так легко на сердце, что, казалось, дунь, и я взлечу. Он никогда не любил Ребекку.
— Я не хочу оглядываться на эти годы, — медленно сказал он. — Не хочу рассказывать тебе о них. Стыд и деградация. Ложь, в которой мы жили, она и я. Жалкий, омерзительный фарс, который разыгрывали вдвоем. Перед друзьями, перед родными, даже перед прислугой, перед верными, доверчивыми душами вроде Фриса. Все здесь, в Мэндерли, верили в нее, все ее обожали, они не знали, что она смеется над ними у них за спиной, издевается, передразнивает. Я помню дни, когда в доме было полно гостей, приехавших на какой-нибудь праздник, прием на открытом воздухе, маскарад, когда она ходила со мной под руку с ангельской улыбкой на губах, раздавая призы детям, а на следующее утро вставала на рассвете, мчалась на машине в Лондон, в эту ее квартиру на Темзе, как зверь в свое логово, и возвращалась в конце недели после пяти не поддающихся описанию дней. О, я часто выполнял условия сделки, я ни разу не выдал ее, не проговорился никому ни словом. Благодаря ее проклятому вкусу Мэндерли стал тем, что ты видишь сейчас. Сады, кустарник, даже азалии в Счастливой Долине… думаешь, они были при жизни отца? Господи, тут все было так запущено — дикий уголок, прелестный, по-своему красивый, да, но вопиющий о заботе и умелом попечении, о деньгах, которые отец не захотел бы, а я не додумался бы вложить сюда… если бы не Ребекка. Половины всего добра, что находится в комнатах, здесь раньше не было. Парадная гостиная, кабинет — дело ее рук. Кресла, которые Фрис так гордо показывает в приемный день посетителям, и гобелены — снова она. О, конечно, кое-что из этого было и раньше, распиханное по задним комнатам — мой отец не смыслил ни в картинах, ни в мебели, — но основную массу купила Ребекка. Своей красотой Мэндерли, такой, какой он сейчас, Мэндерли, о котором говорят, который фотографируют и рисуют, обязан ей, Ребекке.
Я ничего не сказала. Только крепче прижала его к себе. Пусть не останавливается, пусть говорит, чтобы вся горечь, скопившаяся у него в сердце, вылилась наружу и унесла с собой затаенную ненависть и отвращение, всю мерзость потерянных лет.
— Так мы и жили, — сказал он, — месяц за месяцем, год за годом. Я терпел все — ради Мэндерли. То, что она вытворяла в Лондоне, меня не трогало — потому что оно не задевало Мэндерли. А она была осмотрительна первое время, о ней не ходило никаких сплетен, ни слова, ни намека. Затем постепенно она перестала остерегаться. Знаешь, как человек начинает пить? Сперва помаленьку да полегоньку, по рюмочке за обедом, ну, сильный запой раз в пять-шесть месяцев. А потом запои становятся все чаще, каждый месяц, каждые две недели, каждые три дня. Человек переступает грань, забывает про осторожность, все его хитрости выходят наружу. Вот так произошло и с Ребеккой. Она стала приглашать своих друзей в Мэндерли. Звала одного-двух на уик-энд, так что они растворялись среди прочих гостей, и я сперва сомневался, не знал наверняка. Устраивала пикники в бухте. Как-то раз я вернулся из Шотландии с охоты и застал ее в домике на берегу с компанией людей, которых я никогда раньше не видел. Я ее предупредил, но она только пожала плечами: «Тебе-то что до этого, черт побери!» — сказала она. Я сказал, пусть она встречается с друзьями в Лондоне, Мэндерли — мой. Пусть не забывает условий сделки. Она только улыбнулась, ничего не говоря. А потом принялась за Фрэнка, бедного, стеснительного, верного Фрэнка. Он пришел ко мне однажды и сказал, что хочет уехать из Мэндерли и устроиться работать в другом месте. Я уговаривал его битых два часа здесь, в библиотеке, пока наконец не понял, в чем дело. Фрэнк не выдержал и во всем признался. Она не оставляет его в покое, сказал он, без конца заходит к нему домой, старается залучить его в домик на берегу. Милый, растерянный, несчастный Фрэнк, он ничего не понимал, он всегда думал, что мы — нормальная счастливая пара, принимал все за чистую монету.
Я обвинил Ребекку в этом, и она тут же вскипела, принялась поносить меня всеми грязными словами, какие только были в ее неповторимом лексиконе. Произошла отвратительная, мерзкая сцена, после которой она уехала в Лондон и оставалась там целый месяц. Когда она вернулась, первое время она вела себя тихо, и я решил, что урок пошел ей на пользу. В конце недели к нам приехали Би и Джайлс. И тут я убедился в том, что раньше лишь подозревал: Би недолюбливала Ребекку. Я думаю, при всей своей комичности, резкости, прямолинейности Би видела ее насквозь и догадывалась, что у нас не все ладно. Обстановка накалилась в первый же день. Джайлс вышел в море с Ребеккой на яхте. Мы с Би бездельничали на лужайке. Когда они вернулись, я понял по слишком шумному оживлению Джайлса и по огонькам в ее глазах, что Ребекка принялась за него, как раньше за Фрэнка. Я видел, как за обедом Би наблюдает за Джайлсом — тот смеялся громче обычного, чересчур много болтал. А Ребекка с ангельским видом сидела на хозяйском месте.Последние кусочки головоломки заняли свои места. А раньше, как ни старалась я сложить эти странные, причудливые фрагменты своими неловкими пальцами, они никак не подходили друг к другу. Непонятное поведение Фрэнка, когда я заговаривала о Ребекке. Беатрис и ее настороженное, даже неприязненное молчание. Молчание, которое я принимала за знак симпатии и сожаления, было вызвано смущением и стыдом. Как я могла этого не увидеть? Сейчас мне это казалось просто невероятным. Сколько же есть на свете людей, подумала я, которые мучаются от того, что они не в силах выбраться из-под опутавшей их паутины робкой сдержанности, и в своей безрассудной слепоте возводят перед собой огромную стену, которая заслоняет правду. То самое, что делала я. Я рисовала в уме ложные картины и созерцала их. Ни разу не набралась мужества потребовать правды. Сделай я один шажок вперед, Максим рассказал бы мне все это четыре, даже пять месяцев назад. Но меня сковывала робость.
— Это был последний раз, что Би с Джайлсом гостили в Мэндерли, — сказал Максим. — Больше я не приглашал их одних. Они приезжали на приемы, на танцы, официально, как прочие гости. Би не сказала мне ни слова, я ей тоже. Но я думаю, она догадалась о моей истинной жизни, думаю, она знала. Как и Фрэнк. Ребекка снова надела маску. Внешне ее поведение было безупречным. Но если я случайно отлучался из Мэндерли, когда она была здесь, я никогда не знал, что может случиться. Раньше был Фрэнк, был Джайлс. Теперь она могла вцепиться в любого из работников поместья, в кого-нибудь из Керрита, в кого угодно… И тогда грянет гром. Сплетни. Гласность, которой я так страшился.
Мне казалось, я опять стою возле домика на опушке и слушаю, как на крышу падают капли дождя. Я видела пыль на моделях парусников, дыры, прогрызенные крысами в обивке дивана. Я видела бедного Бена, его пустой, бессмысленный взгляд. «Вы не запрячете меня в больницу, нет?» Я подумала о темной крутой тропинке в лесу и о том, как станет шелестеть под ночным ветерком вечернее шелковое платье женщины, стоящей за деревьями.
— У нее был двоюродный брат, — медленно сказал Максим, — субъект, который долго жил за границей и снова вернулся в Англию. Он повадился приезжать в Мэндерли, стоило мне отлучиться. Фрэнк часто встречал его здесь. Этого типа зовут Джек Фейвел.
— Я его знаю, — сказала я. — Он был здесь в тот день, когда ты ездил в Лондон.
— Ты тоже видела его? — сказал Максим. — Почему же ты мне не сказала? Я услышал об этом от Фрэнка, он заметил его машину, когда она въезжала в ворота у сторожки.
— Не хотела, — сказала я. — Думала, что это напомнит тебе о Ребекке.
— Напомнит? — прошептал Максим. — О Боже, как будто я нуждался в этом!
Он уставился в пространство, прервав свой рассказ, и я спросила себя, о чем он думает — о залитой водой каюте на дне залива, как и я?
— У нее вошло в привычку принимать этого субъекта в домике на берегу, — сказал Максим. — Говорила прислуге, что уходит на яхте в море и не вернется до утра, а потом проводила с ним там всю ночь. Я опять предупредил ее. Сказал, что если встречу его здесь, в Мэндерли, я его застрелю. За ним числилось много грязных дел, у него была ужасная репутация. От одной мысли, что он бродит здесь, в Мэндерли, по лесу, бывает в таких местах, как Счастливая Долина, я сходил с ума. Я сказал ей, что я этого не потерплю. Она пожала плечами. Даже сквернословить не стала. И я заметил, что она бледней, чем обычно, чем-то встревожена, нервозна, что у нее изможденный вид. Я подумал тогда, что с ней, черт ее побери, будет, когда она начнет стареть, начнет выглядеть и чувствовать себя старой… Так все и шло само собой, мы плыли по течению. Ничего особенного не происходило. А затем однажды она уехала в Лондон и вернулась обратно в тот же день, чего обычно не делала. Я ее не ждал. В тот вечер я обедал у Фрэнка, у нас в то время была куча дел.
Максим говорил короткими, отрывистыми фразами. Я крепко сжимала его руки в своих.
— Я вернулся в дом после обеда, около половины одиннадцатого, и увидел на стуле в холле ее перчатки и шарф. «Какого черта она приехала!» — подумал я. Я пошел в ее кабинет, но ее там не было. Я догадался, что она спустилась в бухту. И я понял, что не могу больше выносить эту ложь и грязь, этот обман, которые были нашей жизнью. С этим надо было кончать. Так или иначе. Я решил, что возьму ружье и припугну этого типа, припугну их обоих. И тут же пошел к морю. Прислуга не знала, что я вернулся. Я вышел незаметно на лужайку и пошел через лес. В окнах домика горел свет. Я распахнул дверь и вошел. К моему удивлению, Ребекка была одна. Она лежала на диване, рядом стояла пепельница, полная окурков. Ребекка выглядела больной, не похожей на себя.
Я сразу же начал говорить о Фейвеле, и она слушала меня, не отвечая ни слова. «Мы достаточно долго жили этой унизительной жизнью, ты и я, — сказал я. — Это конец. Ты понимаешь это? Что ты делаешь в Лондоне, меня не касается. Можешь жить там с Фейвелом или с кем хочешь. Но не здесь. Не в Мэндерли».
С минуту она молчала. Только пристально глядела на меня. Затем улыбнулась. «А если мне удобнее здесь, тогда что?» — сказала она. «Ты знаешь условия нашей грязной, проклятой сделки, — сказал я. — Я то, что обещал, выполнил, с этим ты спорить не станешь? А ты мошенничаешь. Ты думаешь, что можешь обращаться с моим домом, с домом моих предков, как с собственным вертепом в Лондоне. Я долго терпел, но, клянусь Богом, Ребекка, мое терпение лопнуло. Все. Конец». Я помню, она воткнула окурок в цветочный горшок у дивана, затем встала и потянулась, подняв руки над головой. «Ты прав, Макс, — сказала она. — Мне пора начать новую жизнь». Она выглядела очень бледной, очень худой. Она принялась ходить взад и вперед по комнате, засунув руки в карманы штанов. Она была похожа на мальчика в своем моряцком костюме, на мальчика с лицом боттичелиевского ангела.
«А ты когда-нибудь думал, — сказала она, — как чертовски трудно тебе будет возбудить против меня дело? Я имею в виду — в суде? Если ты захочешь со мной развестись. Ты понимаешь, что у тебя нет против меня никаких фактов, ни малейших доказательств? И не было с первого дня. Все твои друзья, даже слуги, считают, что у нас идеальный брак». «А Фрэнк? — сказал я. — А Беатрис?»
Она закинула назад голову и расхохоталась. «Ну где Фрэнку тягаться со мной, — сказала она. — Уж ты-то меня знаешь. А что до Беатрис… для нее, конечно, будет легче легкого выступать свидетельницей как обыкновенной ревнивой женщине, чей муж однажды потерял голову и вел себя как дурак! Нет, Макс, тебе придется потратить чертовски много времени, чтобы доказать мою вину». Она стояла, следя за мной глазами, покачиваясь с носка на пятку, руки в карманах, на губах улыбка. «Ты же понимаешь, что Дэнни, моя камеристка, подтвердит на суде все, о чем я ее попрошу? Под присягой. И вся остальная прислуга в слепом неведении последует ее примеру. Ведь они думают, что мы живем здесь в Мэндерли, как муж и жена, верно? И так думают все — твои друзья, весь твой мирок. Как ты докажешь, что это не так?»
Она села на край стола и принялась болтать ногами, по-прежнему не сводя с меня глаз.
«Разве мы плохо играли роли любящих супругов, Макс?» — сказала она.
Я не мог отвести взгляда от ее ноги в полосатой туфле, она качалась взад и вперед, взад и вперед, и у меня начали подергиваться веки, жарко и быстро запульсировало в висках.
«Мы с Дэнни можем выставить тебя в очень глупом свете, — медленно сказала она. — В таком глупом, Макс, что тебе никто не поверит, ни один человек».
Эта проклятая нога, качающаяся туда и сюда, эта нога в полосатой — белое с синим — туфле!
Внезапно Ребекка соскочила на пол и стала передо мной, все еще улыбаясь, руки в карманах.
«Если бы у меня был ребенок, Макс, — сказала она, — ни ты и никто другой на свете не смогли бы доказать, что он не твой. Он вырос бы здесь, в Мэндерли, и носил бы твое имя. Ты бы ничего не смог сделать. А после твоей смерти Мэндерли перешло бы к нему. Ты не смог бы этому помешать. Это родовое имение, оно не отчуждается. Ведь ты хотел получить наследника для своего обожаемого Мэндерли? Ты бы радовался, не так ли, видя как мой сын лежит в коляске под каштаном, играет в чехарду на лужайке, ловит бабочек в Счастливой Долине? Ты был бы в страшном восторге, да, глядя, как мой сын растет и взрослеет с каждым днем, и зная, что, когда ты умрешь, все это будет его?»
Она подождала с минуту, все еще покачиваясь на каблуках, затем закурила сигарету и отошла к окну. Начала смеяться. Она смеялась, казалось, она никогда не замолчит. «Господи, как смешно! — сказала она. — Как невероятно, как поразительно смешно! Ты слышал, я сказала, что мне пора начать новую жизнь? Теперь ты понимаешь почему. Они будут счастливы — верно ведь? — все эти чопорные соседи, все твои распроклятые арендаторы? „Ах, как мы этого ждали, миссис де Уинтер“, — станут они говорить. Я буду идеальной матерью, так же, как я была идеальной женой. И никто из них ни о чем не догадается, ни один ни о чем не будет знать!»Она обернулась ко мне с улыбкой, одна рука в кармане, в другой — сигарета. Когда я ее убил, она все еще улыбалась. Я выстрелил ей прямо в сердце. Пуля прошла насквозь. Ребекка упала не сразу. Стояла, глядя на меня, глаза широко раскрыты, на губах улыбка…
Голос Максима стал почти неслышным, снизился до шепота. Рука, которую я сжимала в своих ладонях, была ледяной. Я не сводила глаз с Джеспера, стоящего на ковре возле меня: время от времени он легонько постукивал по полу хвостом.
— Я забыл, — сказал Максим медленно, устало, без всякого выражения, — что, когда в кого-нибудь стреляешь, бывает так много крови.
У самого хвоста Джеспера в ковре была дырочка. Прожженная сигаретой. Интересно, давно она там? Говорят, пеплом чистят ковры.
— Мне надо было принести воды из бухты, — сказал Максим. — Пришлось много раз сходить туда и назад. Даже у камина, к которому она не подходила, краснело пятно. А на полу, где она лежала, была целая лужа. Поднялся ветер. На окне не было задвижки. Все время, пока я стоял на коленях на полу с посудным полотенцем и ведром воды, оно распахивалось и вновь захлопывалось, и вновь распахивалось с громким стуком.
«А дождь, — подумала я, — он забыл про то, как дробно стучал по крыше дождь. Как падали мелкие частые капли».
— Я отнес ее на яхту, — сказал Максим. — Должно быть, перевалило за половину двенадцатого, подошло к полуночи. Было очень темно. Луны не было. С запада дул порывистый ветер. Я отнес ее в каюту и положил на пол. Мне надо было сняться с якоря, с яликом за кормой, и выйти из бухты при все усиливающемся приливе. Ветер был попутный, но дул порывами. Я был с подветренной стороны, под прикрытием мыса. Помню, грот застрял у меня на середине мачты. Понимаешь, я давно не ходил на яхте. Я никогда не выходил в море с Ребеккой.
Я думал о приливе, о том, с какой силой и быстротой он устремляется в бухту. Ветер тянул от мыса, как в трубу. Наконец я вывел яхту в залив. Я вывел ее туда, за буй, и попытался сделать поворот, чтобы отойти подальше от гряды рифов. Кливер начал полоскать, я не мог выбрать шкоты. Налетел порыв ветра, парус вырвался у меня из рук, обмотался вокруг мачты. Грот качался и хлопал у меня над головой, щелкал, как бич. Я не мог вспомнить, что нужно делать. Не мог вспомнить. Я пытался поймать кливер, но он по-прежнему развевался над головой. Еще один сильный порыв пришелся прямо в нос яхты. Нас начало сносить вбок, ближе к гряде. Было темно, так дьявольски темно, что я ничего не видел на скользкой палубе. Кое-как, ощупью спустился в каюту. У меня был с собой стилет. Если я не сделаю этого сейчас, будет слишком поздно. Мы подошли почти к самому рифу, еще пять-шесть минут, и мы сядем на мель. Я открыл кингстоны. Каюта стала наполняться водой. Я вонзил стилет в дно, одна из досок расщепилась пополам. Я вытащил стилет и вонзил в другую доску. Вода дошла мне до щиколоток. Я оставил Ребекку лежать на полу. Задраил оба люка. Запер дверь. Когда я поднялся на палубу, я увидел, что мы в двадцати ярдах от камней. Я скинул в воду все, что свободно лежало на палубе: спасательный пояс, пару длинных весел, бухту каната. Я забрался в ялик. Оттолкнулся, взялся за весла и стал ждать. Яхту все еще относило, хотя она начала тонуть. Нос уже погрузился в воду. Кливер по-прежнему полоскало ветром, и он щелкал, как кнут. Я подумал, что его может кто-нибудь услышать, кто-нибудь, идущий ночью по верху обрыва, рыбак из Керрита в заливе, чью лодку я не заметил. Яхта сделалась меньше — черная тень на воде. Мачта закачалась, затрещала. Внезапно она накренилась и в тот же момент сломалась пополам ровно посередине. Спасательный пояс и весла проплыли мимо меня. Яхта исчезла. Помню, как я глядел, не в силах отвести глаза, на то место, где она только что была. Затем стал грести по направлению к бухте. Пошел дождь.
Максим замолчал. Он все еще глядел перед собой в пространство. Затем посмотрел на меня. Я сидела рядом с ним на полу.
— Вот и все, — сказал он. — Больше рассказывать нечего. Я оставил ялик у причала, как обычно делала она. Вошел в домик, посмотрел. Пол еще не просох. Но она могла сама его облить. Я пошел по тропинке через лес. Зашел в дом. Поднялся по лестнице к себе в комнату. Помню, как я разделся. Ветер усилился, дождь лил как из ведра. Я сидел на постели, когда миссис Дэнверс постучала ко мне. Я подошел к двери в халате, открыл и поговорил с ней. Она волновалась из-за Ребекки. Я сказал ей, чтобы она ложилась в постель. Я снова закрыл дверь. Пошел и сел у окна в халате, глядя на дождь, слушая, как внизу, в бухте, разбиваются о берег волны.
Мы сидели с ним рядом и ничего не говорили. Я все еще держала в своих его холодные руки. Почему не приходит Роберт убирать со стола?
— Она утонула слишком близко, — сказал Максим. — Я хотел вывести ее на середину залива. Там бы ее никогда не нашли. Она была слишком близко.
— Все дело в пароходе, — сказала я, — ничего бы не случилось, если бы не он. Никто ничего не узнал бы.
— Она была слишком близко, — повторил Максим.
Мы снова умолкли. Я почувствовала вдруг, как я устала.
— Я знал, что когда-нибудь это случится, — сказал Максим. — Даже в тот день, когда я поехал в Эджкум и опознал то неизвестное тело, я знал, что это ничего не значит, ровным счетом ничего. Вопрос времени — годом раньше, годом позже. Конечная победа за Ребеккой. То, что я нашел тебя, ничего не изменило. То, что я тебя люблю, ничего не меняет. Ребекка знала, что рано или поздно она победит. Я видел, как она улыбалась, умирая.
— Ребекка мертва, — сказала я. — Мы не должны этого забывать. Ребекка мертва. Она не может говорить, не может свидетельствовать против тебя. Она больше не может тебе навредить.
— Но осталось ее тело. Водолаз его видел. Оно лежит там, в каюте, на полу.
— Нам надо что-то придумать. Нам придется это объяснить. Может же это быть чье-то чужое тело. Кого-то, кого ты не знаешь. Никогда раньше не видел.
— Там до сих пор есть ее вещи, — сказал он. — Кольца на пальцах. Даже если ее одежда сгнила в воде, что-нибудь да осталось. Другое дело, когда человек тонет в море и его бьет о камни. Каюта цела. Они найдут тело на полу в том самом виде, в каком я его оставил. Яхта была под водой, здесь, рядом, все эти месяцы. Никто ничего не тронул. Она лежит на дне в том самом месте, где она затонула.
— Тело разлагается в воде, да? — шепнула я. — Даже если его никто не трогает, вода его портит, да?
— Не знаю, — сказал он. — Не знаю.
— Как это все выяснится? — спросила я.
— Водолаз снова спустится туда завтра утром в половине шестого, — сказал Максим. — Сирл все устроил. Они хотят поднять яхту. Попробуют это сделать. В это время поблизости никого не будет. Я еду с ними. Его моторка захватит меня в бухте. Половина шестого завтра утром.
— А потом? — сказала я. — Если яхту поднимут, что тогда?
— Сирл приказал подойти туда большому лихтеру и стать на якорь на глубине. Если древесина на яхте еще не сгнила, если она не развалится на части, то ее поднимут подъемным краном на лихтер и отвезут в Керрит. Сирл говорит, что пришвартует лихтер в глубине заброшенной бухты, на полпути в Керритскую гавань. Он легко туда зайдет. Нам никто не помешает: при отливе там одна грязь, и отдыхающим не заехать туда на лодках. Сирл говорит, надо дать воде вытечь из яхты, чтобы в каюте было пусто. Он собирается прихватить с собой врача.
— Для чего? При чем тут врач?
— Не знаю, — сказал Максим.
— Если они обнаружат, что это Ребекка, ты должен сказать, что тогда, раньше, ты ошибся. Что это тело в фамильном склепе — ошибка, ужасная ошибка. Что когда ты ездил в Эджкум на опознание, ты был болен, был не в себе, сам не знал, что делаешь. Ты не был до конца уверен даже тогда. Не мог утверждать. Это была ошибка, просто ошибка. Ты ведь скажешь им это, да, скажешь?
— Да, — сказал он. — Да.
— Против тебя нет никаких улик. Никто тебя не видел в ту ночь. Ты лёг спать. Что тут можно предъявить? Никто ничего не знает, кроме нас с тобой. Ни одна живая душа. Даже Фрэнк. Мы — единственные люди на свете, которые все знают, Максим. Ты и я.
— Да, — сказал он. — Да.
— Все подумают, что яхта перевернулась и пошла ко дну, когда Ребекка была в каюте. Они подумают, что она спустилась за веревкой или еще за чем-нибудь, и в то время, как она была внизу, с мыса подул сильный ветер и опрокинул яхту. Ребекка оказалась в ловушке. Ведь так они и подумают, да?
— Не знаю, — сказал он. — Не знаю.
И тут в комнатке за библиотекой зазвонил телефон.
Дафна де Мюре
Свидетельство о публикации №123051302335