Двадцать стихотворений о любви

1.      
               
Смотри, я по вершинам ёлочным
к тебе несусь на покаяние,
морозом щиплющим, иголочным,
на безотчётное свидание!
 
По необъявленному признаку
найду cвои отмычки алые
и обезличенному призраку
вручу свои кредитки талые.
 
Разворошу я одиночество,
позажигаю звёзды малые,
и однозначное пророчество
прольёт на землю струи алые.
 
И вдpуг пoявитcя пpeдвecтиe
во встреченном лобзанье тонкое.
Золоторунное извecтиe,          
под шалями такое звонкое.

 

2.

Я окачу тебя водой
с моей отставленной ладони
тогда, тогдашнею весной
на уплывающем вагоне.
 
Войду в разверстые мечты,
где чучелом пройду по краю
воспоминаний. Это ты
меня подталкиваешь к раю
 
с тех пор, как пух пошёл на взлёт
от   тополей и от причастий,
и чувственный вишнёвый рот
изведал все изгибы счастий.
 
Я окачу тебя слезой,
остротомящей, быстроходной,
и, обвивая торс лозой,
возьму молящей, сумасбродной
 
в полночном приступе икот
и поклонении обету.
О восхитительный облёт
угодий на границе лета!
 
Я окачу тебя собой,
пока ещё ты не проснулась
и не очнулся я тобой,
и время не перевернулось.
 

 
3.

Из тех же улиц и не повторяясь,
мы в море вышли, где твои ладони
служили нам и парусом, и лаской,
и я смотрелся в них, и зеркалами
 
они являли суть мироустройства
и только мне, – иначе и не нужно, –
и суть иных обычаев народов,
и перечень всех бывших и небывших
 
явлений, этих данностей упругих
и разношерстных струй досужих мыслей
в приливах разноцветностей из злата,
помноженного на предметность яви.
 
Уж твердь давно, но также всё как прежде
и в положеньях тела, и в итогах.
Колибри, – очень маленькая птичка,
запущенный в полёт родной листочек.
 

 
4.

«Такого можно ждать и сотню лет», –
сказал себе и после захлебнулся
тем, что себе же только и изрек,
и умер, и вовеки не проснулся,
 
и стал землёй и дымом, и смолой,
и основаньем нового уюта
в иных местах, отобранных землёй,
в которой есть и пальмы, и цикута.
 
Сам вырыл, сам засыпал, сам унёс
с собой и тайну, и ключи простые,
чтоб больше не заимствовать вопрос
у мест, где все вопросы золотые.
 
О том сложили притчу у ворот
Овечьих на холмах Иерусалима,
но так и не узнал простой народ,
кто так была им трепетно любима.

 

5.

Побудь со мной, хотя меня здесь нет,
да и тебя никто уже не знает.
Мы были здесь, мой негасимый свет,
и наши тени всё ещё летают.
 
Нас просто отделил от тех времён,
простых и восхитительностью сильных,   
сам случай – и за то был погребён
среди останков памяти могильных.
 
Остались на ветру игра в серсо
из пьесы тех времён одноимённой
и небольшое чудо-колесо
в моём развале жизни неучтённой.
 
Я сделал из него себе юлу
и запустил на Медленных озёрах
её в другом, невидимом миру,
в отсутствие присутствий и моторов.
 
И перегибов нет уже ни в чём –
ни в центре нет, ни слева и ни справа,
и всё уже на свете нипочём,
включая всю концептуальность права.

 

6.

Простое ветра дуновенье
и полное вчерашних дум – 
являет милое виденье
и устремляется не в шум,

но в новые судьбы потоки
повсюду, – и тогда везде
мелькают старые уроки
и искры на ночной воде,

и возникает мост из радуг,
и новые плывут слова,
и тёмный круг вдруг снова ярок
становится, и голова

кружится до последней строчки,
где нет ни веса, ни чужбин,
и просит у последней точки
ещё неведомых глубин.

 

7.

Сорок ступеней вниз
в таллинском баре свечей –
из обаянья виз
и узнаванья, чей
 
oстaновился взгляд      
на сочетанье щедрот:
слева над стойкой – ряд,
справа – нечет и чёт
 
из огоньков зеркал
кварцевых с отблеском плит
заиндевевших скал
гладкий, ручной гранит.
 
Сорок минут зерна
огненного на песке –
в чашечки кофе на
радости волоске
 
и узнаванья слов
в мягком оплыве плечей
над перелётом снов
в дом, что ещё ничей.
 
Музыка из пустот
на протяжении зги.
Чуть приоткрывши рот,
медленно излови
 
всеми частями тел
в таллинском баре теней
чувственность цветодел
и осторожно слей
 
тяжесть суставов дня
в утяжелённость сумы.
«Здесь были ты и я…»
Там были мы и мы.

 

8.

В хранилищах старинной Риги
учуял запахи зерна.
Так обрести свои вериги
велела музыка сама.
 
Соборы оставляли тени
на гулких, серых мостовых,
и выщербленные ступени
осмысливали акростих.
 
Там запах кофе был надушен
тобой и бликами огня.
Я был во всём ему послушен,
минуя сутолоку дня.
 
Под стрельчатый уют органа
плыла и пела благодать,
что не приходит слишком рано.
Пришёл туда я душу взять
 
из неоправленных топазов
прозрачно-дымной чистоты.
Ресницами глаза чуть смазав,
она вошла в меня на «ты»,
 
и все условности степенства
изветрились, расшифровав
лазурь, как символ совершенства
и лакомство, как божий дар.
 

 
9.

Тебя в Неповторяемом Саду
я изловил на масленицу, помню,
без помощи заезжего вуду
вне листьев опадающих и ровно
 
взирающих на падшую среду.
Слонялись экскурсанты в наготе
так мерно оголявшихся деревьев,
и все катастрофически не те
 
лишались дорогих и нужных перьев.
В одной необходимой простоте
была лишь ты над пропастью из лжи
за стойкой продуваемого сада
 
у самой у последней у межи –
там, где других уже искать не надо.
А, изловив, – попробуй удержи.
Смотрю назад и вижу наперёд
 
расчерченные знаки и детали,
слагающие молча хоровод,
о чём в Неповторяемом не знали.
И я не знал, увидев в сотах мёд.
 

 

10.

Все радуги составили одну,
и нет оттенкам ни конца, ни края,
озёра тихо смотрят на Луну,
как будто что-то в этом понимая.

Большие ниши, рукотворный лён,
обычаи веков, кануны Пасхи,
малиновый, далёкий перезвон
и дата не предания огласке

всей прелести воздушного венца,
который приготовила планида.
Никто не знает моего лица
и места, где заплачет Артемида.   

 

 
11.

Упирается взгляд в неизвестную даль,
ты не кутай меня в дорогую печаль 
из невидимой ткани случайных причин – 
в этом что-то не так для обычных мужчин.
Лучше дом разрисуй мне помадой своей
и улыбчивость струй непременно разлей.
Мы успеем ещё окунуться в "Ау-у!",
в коем нет ничего из известных в миру
сообщений, изложенных вечным пером
на вощёных листах. Мы всегда о своём
размышляем, не зная, что что-то сейчас
в предпоследний, быть может, случается раз.
 

 

12.

Я гляжу туда, где твой портрет
должен быть. Пречистое мгновенье!
Но портрета не было и нет, –
есть в бокале только отраженье...

Звёздный холод, он же звёздный жар,
проникает тихо даже в срубы,
оставляя только бледный пар
там, ещё вчера где были губы.

Вдалеке – прекрасная страда
и свирелей позывные звуки.
«Нет» взмывает в небо, словно «да»,
и стремятся абрисы и руки

в край необозначенных легенд
и не нарисованных картинок
на границах греческих календ,
где живёт один безвестный инок.

 

 
13.
 
Ты сделала меня первым
на последнем причале,
не по годам правомерным
в конце и в начале,
несоразмерным
откровению и обману.
Стал вопросом ответ,
и прелесть тумана
заволокла свет.
 
Радиостанции заглушались
по всем частотам.
Мы так старались... 
Завидно было даже зелотам.
Отыгрались.
Тишина в зале.
Дирижёр снял фрак.
Vale, дорогой... Дорогая... Vale...
Никого уже нет на причале...
 

 

14.         
               
Полюбил привидение, золочёную мышь,
непростое знамение. Не прочтёшь – не узришь.
Ветер дует малиновый, тишь с утра до утра,
песни ткутся былинные от двора до двора.
Пузыри в небе мыльные, на земле – колоски 
и печатки старинные из тесовой доски.
В перекрестье – две радуги над картиной равнин
и пирожные-пагоды из белковых причин.
Вдоль дороги – туманности и поветрия догм,
и какие-то пряности за вороньим гнездом,
и напиток из самостей судьбоносных плодов,            
и избыток из радостей необъявленных снов.

 

 
15.

Прекрасней не было и нет
во временах простых и сложных.
И не поможет здесь совет
в словотвopeнияx творожных.
Немеет слово – и звезда 
лишается свеченья дара,
и невозможная вода 
ждёт снова своего пожара.
Стереть все знаки не могу 
(да и они не разрешают), –
Сейчас проталины в снегу 
и птицы многое решают.
И полдень полночь предаёт,
потом куда-то увлекает,
и никакой нигде народ 
вновь ничего не понимает.
И раскрывается дневник,
и пишется налево справа, –
бывает же на свете сдвиг, 
от самого конца к началу...

 

16.

Мне не с кем это больше обсуждать 
с тех пор, как я не смог тебя обнять 
и лёгкого дыхания печать
 
узнать. Всецело этому виной 
тот самый отдалённый выходной, 
когда я вышел от тебя зимой, 

чтобы узнать другие берега, 
где светятся и кружатся снега, 
и видится домашнею пурга. 

Случайность совпадений всех видна 
тому, кто не отходит от окна.
И я один, и ты совсем одна. 

Мираж и боль не выдумка совсем, 
но ты не говори об этом всем, 
круги сужая разрешённых тем. 

Ты, право, и не сможешь рассказать 
о том, что никому не разобрать, –   
поскольку стало некому внимать...

 

 
17.

Я – мраморный, и ты стоишь, не зная,
как то случилось, что и не могло
случиться в пограничной зоне мая,
в которую то время утекло.

Простыми были первые расчёты,
стерильные в необщих головах;
а в общих – там всегда другие взлёты
и знаки в опредмеченных делах.
               
Там всё горело, и, не прекращаясь,
пылали куст и море, и луна,
и всё летело, долго не кончаясь.
Неопалима жизни купина.

Та частность содержания столетий
в картине отразилась на века, 
а все итоги суммы междометий
ушли туда, где мягки облака.

 

 
18.

Золотистые кудри твои
на фиесте эгейских событий
на ветру бесконечно вольны,
удивительно оттенены
белизной монастырских наитий.

А ресничный волнующий взмах,
оставляя углы без присмотра,
отражается в этих словах,
как в единственно нужных делах
и в обход пограничных досмотров.

Из крестовых восточных широт
пронесутся со скоростью взгляда
чёлка, тело, ресницы и рот
в мякоть тёплых домашних ворот.
Ну а большего нам и не надо.

 

 
19.

Целую бедное начало 
и той поры все зеркала,               
где невозможностью ты стала 
и в век ушедший перешла. 

Звучали тихие аккорды 
воспоминаний наливных, 
и мне завидовали орды   
со всеми выводами их. 


Колье алмазного накала 
в последней из больших сонат 
всё до последней капли знало 
и украшало звукоряд

участливо и благосклонно 
в остановившейся тиши, 
со мной тоскуя монотонно 
в неописуемой глуши

 


20.

Почему о любви?
         Потому что сияет в глазах
старика и забытой
         заезжим гусаром старухи
тот же самый огонь,
         покоривший ступенчатый страх
убедительной той,
         возникающей в нервах прорухи,
проникающей в мозг,
         катаракту и полиартрит,
помещая крючок 

         там, где невод сказал своё слово,
и блесна с чешуёй
        лет с полсотни уже не блестит,
на конце острия,
        кастаньетами солнца Кордовы.
Осыпается ржа
        на диоптрии толстых очков,
на слепой конусок
        исподволь утеплённого пепла,
оставляя просветы
        в невидимой части зрачков,
что при жизни отдачах
        ещё до сих пор не ослепла.
               
               

2010 – 2020 

               

 

 

 

 


Рецензии