Кстати, а почему кузнечик?
в приложении НГ EX LIBRIS.
Я ее немного доработал уже после публикации (Д.Н.)
Стихотворение, которое можно было бы выпустить отдельным томом в серии «Жизнь замечательных людей»
Булат Окуджава
Ярославу Смелякову
В детстве мне встретился как-то кузнечик
в дебрях колечек, трав и осок.
Прямо с колючек, словно с крылечек,
спрыгивал он, как танцор, на носок,
передо мною маячил мгновенье
и исчезал иноходцем в траве...
Может быть, первое стихотворенье
зрело в зеленой его голове.
– Намереваюсь! – кричал тот кузнечик.
– Может ли быть? – усмехался сверчок.
Из-за досок, из щелей, из-за печек
крался насмешливый этот басок.
Но из-за речек, с лугов отдаленных:
– Намереваюсь! – как песня, как гром...
Я их встречал, голубых и зеленых.
Печка и луг им служили жильем.
Печка и Луг – разделенный на части
счастья житейского замкнутый круг,
к чести его обитателей частых,
честных, не праздных, как Печка и Луг,
маленьких рук постоянно стремленье,
маленьких мук постоянна волна...
Племени этого столпотворенье
не успокоят ни мир, ни война,
ни уговоры его не излечат,
ни приговоры друзей и врагов...
– Может ли быть?! – как всегда из-за печек.
– Намереваюсь! – грохочет с лугов.
Годы прошли, да похвастаться нечем.
Те же дожди, те же зимы и зной.
Прожита жизнь, но все тот же кузнечик
пляшет и кружится передо мной.
Гордый бессмертьем своим непреклонным,
мировоззреньем своим просветленным,
скачет, куражится, ест за двоих...
Но не молчит и сверчок тот бессонный.
Все усмехается.
Что мы – для них?
1964
«Вы любите театр, как люблю его я», – помните эту фразу Татьяны Дорониной, вернее ее героини из фильма «Старшая сестра»? Как тянет меня произнести что-то подобное, когда я вспоминаю об этом стихотворении Окуджавы.
Нет, правда, если б вы знали, как я люблю эту вещицу! Когда-то, в моей давно уже скрывшейся за горизонтом молодости, прочел я ее, а вспоминать о ней до сих пор – счастье. Пару лет назад прочитал, что в стихотворении этом есть подтекст, отголосок давнего спора с Ярославом Смеляковым. (Праведный сын пролетарской революции, Смеляков, придерживался мнения, что частная жизнь человека ничто в сравнении с величием государственных дел.)
Я об этом не знал. Эта потаенная чуть насмешливая улыбка, эта еще одна – и такая обаятельная деталь! Мне и того, что я мог в нем прочесть в своей не слишком-то мудрой (увы, увы, приходится в этом признаться) юности было достаточно.
(Какие звуки, какие интонации, какое эхо за этим «Намереваюсь!», как оно летит, это слово. Летит, «кричит неведомо кому: «Куда вы все?! Да разве в этом дело?!»; «маленьких рук постоянно стремленье,
маленьких мук постоянна волна...» – какое это чудо! Раз прочитав, как можно не полюбить навсегда? Не представляю!)
Будь моя воля, я бы это стихотворение выпустил отдельным томом в серии «Жизнь замечательных людей». Ну правда ведь: описание жизненного пути этого персонажа, с виду незначительного, можно даже сказать, мелкого – оно само по себе невероятно замечательно. Я вот, представьте себе, ничего более замечательного о самом замечательном в судьбе замечательных людей никогда в жизни не читал.
Такой с виду неприметный кузнечик, а приглядишься – так божественно красив! Не тот ли самый это чеховский идеал? Как он там говорил? В кузнечике... тьфу ты, черт, – в человеке все должно быть прекрасно: и лицо, и одежда, и душа, и мысли.
Кстати, а почему кузнечик?
Да ведь это начало шестидесятых. Эстетика первых пятилеток, тяготеющая ко всему грандиозному, никуда еще не делась. Поэты, не щадя живота, усердствуют, композиторы на подхвате суетятся. Великое это партнерство с лихвой обеспечивает выход словесно-музыкальной продукции в промышленных масштабах. Ну как же иначе: «Битвы революции» – они ведь – «посерьезнее Полтавы и любовь пограндиознее онегинской любви». Советская романтика это вам не романтизм Ленского. Такое в ней все огромное, так гремит, так грохочет – ошалеешь от грохота. Пятилетки, как медные всадники, друг за другом скачут. Не рожденные для литавров нежные лирики пытаются увернуться, швыряют под настигающие копыта хвалебные оды, укрываются в своем уголке и, приходя в себя после очередного инфаркта, жалуются: «Но как мне быть с моей грудною клеткой и с тем, что всякой косности косней?»
«И не ограблен я и не надломлен, но только что всего переогромлен», – врет униженный и надломленный Мандельштам.
...Нет, оно еще не кончилось, это время, но уже чуточку приотпустило вожжи, и, в общем-то, неудивительно, что один утомленный поэт позволяет себе немыслимую в былую эпоху вольность – отвернуться от грандиозных плакатных монстров и устремить свой взгляд на земную мелочь, туда, где бегают кузнечики, муравьи, божьи коровки и вдруг понять, что эта мелюзга, никогда не участвовавшая в великом преобразовании мира, куда прекрасней этого картонного хлама и имеет право на жизнь и на любовь, хоть и не пишут о ней в газетах и не сочиняют песен. Глядя на эту беззаботную шелупонь, можно внезапно поверить, что ничего такого совсем не было наяву, а все только приснилось, и на дворе еще девятнадцатый век, а ты сам – любимое дитя судьбы, приятель самого Пушкина. Помните еще вот это у Окуджавы?
У дороги карета застыла.
Изогнулся у дверцы лакей.
За дорогой не то чтоб пустыня –
но пейзаж без домов и людей.
Знатный баловень сходит с подножки,
просто так, подышать тишиной.
Фрак малиновый, пряжки, застежки
и платочек в руке кружевной.
У оврага кузнечик сгорает,
рифмы шепчет, амброзию пьет
и худым локотком утирает
вдохновенья серебряный пот...
Но это уже немного о другом. Об этом в другой раз.
Свидетельство о публикации №123022304326