Veschitci Исповедь Гл. 1 - 14
Небо еще горело розоватыми полосками заката, но было уже темно. Сумрак опустился на деревню, укрыл ветхие избенки, склоненные временем плетни, заросли подгнивающего вишняка, сырую почву селищ и палисадников. То там, то здесь поскрипывали перекошенные от времени ставни и калитки, кое – где вскрикивала ночная птица, копошилась в сыром стогу мышь. И так везде. Серость, сырость, нищета.
Ивану не спалось. Было душно в доме. Было душно в селе. Было душно в себе. Тихо крадясь мимо деда, он уже дважды выбирался на крыльцо и все вглядывался в окружающую грязь, силясь понять, где оно это таинственное очарование русской деревни. Все думал, почему считается, что ему повезло быть так близко к земле русской и почве ее, и корне… Почему так возвышен его скорбный труд, отчего так важно для Родины его, Ивана, существование и трудовое самопожертвование.
Семья Ивана жила здесь испокон веку. Дед Матвей, что спал теперь на веранде здесь родился и, как сам говорил, здесь и умрет. Хотя было время, когда был у него шанс умереть далеко от своей земли и почвы. От тех времен ему досталась слепота, сорванная спина да три отмороженных на ногах пальца. А вот другому деду, Тихону, и вовсе не досталось подарков времен великих перегибов. Он не вернулся и вовсе, но говорить об этом было непринято. Так, поминала бабка, впотай крестясь, да все щурилась в пустоту.
Почти в каждом доме села было имя, которое поминали вот так, словно ругательство, но звучное. Что и из памяти не выкинешь и вслух смело сказать соромно. Вот и у Ивана было. Правда, чем дед виноват, Иван не знал, да особо и знать не хотел. Все, что ему было интересно было там, впереди, за холмами, куда идти четыре часа пешим ходом.
Город. Большой и синий за туманами, розовый на восходе, смоляной ночью. Вот куда рвалось сердце Ивана. Поэтому, о чем был бунинский «Суходол», о котором Иван слушал в вечерней школе, с его очарованием угасающей деревни, да и сама «Деревня», тезка автора не понимал. Вся жизнь для него свелась к точке за холмами.
Завтра вот он подойдет к отцу и смело так скажет ему все – таки:
- Папашка, выделите мне долю…
И замрет. Папашка, Игнатий Тихонович, наверняка, даст ему затрещину своей натруженною лапищей, мать кинется к нему, да вспомнит, что сыну уж и жениться срок, да горестно вздохнет, промокнет грязным фартуком вечно красные глаза да и уйдет.
2
Все вышло так, как Иван и думал. Игнатий Тихонович много сказал ему, ругая страшно, но глядя на иконку шепотом, а отвернувшись от нее, погромче. Мать то подходила, то шла к печи, то кидалась нести деду кашу, то утирать младших, то снова шла к Ивану и походила на небольшую шаровую молнию. Папашка, заломив картуз, встал, тыкал пальцем то в Ивана, то в сторону холмов, то в иконку, то в мать.
- Папашка, а все же выдели… - тихо, но твердо выдавил Иван да и вышел, не спросившись даже, все же ему уж и жениться пора. Немаленький.
Ушел Иван на весь день, не взявши ни хлеба, ни воды, и работал в поле, как безумный. Прибежала Машка, младшая сестра, тоненькая, но с уже красными щеками и руками, звала обедать. Не пошел. Потом приходила Катя, меньшая девочка, несла крынку с молоком, расплескала почти всю, но Иван не ругал. Он жалел Катю, она родилась с сухой рукой, потому что мать понесла ею перед жатвой, согрешивши в пост, много работала с пузом. Отец хотел снести Катю к реке, да дед, который стал на каторге особливо верующим, не дал и выходил девочку, сам с ней возясь. Кате было уже три года, когда ее взяли жить в хату, отец на ее и не глядел сначала, а потом полюбил, как Ивану казалось, и больше всех своих детей, даже сына первенца, Николая, который в ту пору уж и сам был отцом.
Детей всего было семеро да Николаевых двое. Жена Николая умерла родами, второй раз жениться он не хотел, за что мать гладила его по голове, как ребенка. Отец не возражал, да мать и не послушала бы, пережив за пятьдесят она часто не слушала отца, говорила, что молодой головой кивала в достатке, а теперь пока ему и честь знать, да и ушла спать на половину с дочерями и внучкой.
Как – то Иван с отцом на охоте встретил волчонка, видать, мать его прибрали раньше. Волчонок глядел в ивановы глаза дерзко, но мягко, как глядят дети, которым долго не даешь сахару, а потом приносишь, и глаза его были стальные, мутные. Смотрел и пищал, как щенок. Отец волчонка убил, сказал, что так лучше, ведь кутенок умрет без матери, а в село его вести нельзя. Иван только что и успел, как вздрогнуть. И от шапки отказался. И на отца по – другому стал смотреть. А у Кати глаза были именно такие, как у того волчонка на опушке. И вот сейчас глядела Катя на Ивана, хмурилась, капли молока с передника, молчала – молчала, да и выдохнула махом, будто ударили ее под грудь:
- Уходишь?
- Иду, Катя.
И Катя вдруг выпрямилась статно, как женщина, что идет замуж гордо, против воли, хоть и было Кате шесть лет. Царственно изогнулась, поставила крынку в ноги и ушла. Шла и не поворачивалась, как ни звал ее Иван, только мелькал платочек с белой линии поля и солнца: выше – ниже, выше – ниже.
И тут Ивану стало страшно. Страшно уходить и не видеть больше этой макушки, страшно, что заживут мозоли от косы, но еще страшнее стало так и прожить тут, где убийство – это милосердие, где память – это грех, где любовь – это долг.
3
Утром Иван застал мать в слезах и суете. Она месила тесто с изюмом, хотя до куличей было еще очень долго. Недоброе посетило сердце Ивана, не стал он ничего спрашивать у матери, а как увидел на столе платок ее да бусы, что до этого носила Наталья, Николаева усопшая жена, так и оборвалось все у него внутри.
- Не пойду я. Хоть бей, а не пойду.
Стоял Иван, кулаки сжал до белых костяшек, воздух хрипло ртом ловил. Мать только перекрестила, словно извиняясь, и вернулась к печи. А после завтрака, где веселы были только дед да Катя, двинулись родители да Иван с Николаем в соседнее село. Так у Ивана появилась Нина.
Свадьбу назначили через месяц, на день села, в сентябре, как урожай будет убран. Отцы сговаривались, матери менялись платками, Нина глядела на бусы, а Иван с Николаем себе на галоши.
Молодая еще совсем, тоненькая и бесцветная Нина была хорошей партией, единственная сестра среди восьми братьев, она обладала неплохим приданым, ладно вышивала и умела работать. Нина к семнадцати годам окончила четыре класса и заполняла карточки в сельсовете, поэтому жители звали ее Ниночка (по возрасту) Тимофеевна (по возможной связи с правящей верхушкой). На Ивана она глядеть боялась. Да и что на мужа глядеть. С ним жить надо. Так, по крайней мере, говорила ее бабушка. В доме Нины не было имен, которые поминались шепотом, поэтому дом казался счастливым. Несчастливым был только Иван. С немой покорностью он вычеркивал из памяти крыши за холмом, синие от тумана и розовы в восходе.
4
Как ни силился Иван, Ниночку он не полюбил, хотя уважал страшно, а вот Митю, их сынка, любил и баловал, как мог. Возил ему сахарные головы, смастерил коня и даже расписал его красной и желтой краской в школе. Никогда не бил ни сына, ни жены, поэтому отец и дед звали его подъюбником, но Ивану было все равно.
Ниночка помогала матери, немного читала и была женщиной простой и очень доброй, было ей с Иваном одиноко, это он увидел и уважал, что способна она глубину чувства, как те девушки в городе. Видел он их в платьях по голень, без платков и завитых, и смеются все, ручкой машут, а все не ему, не Ивану, машут кому – то в ботинках, наверное, а то и туфлях, с часами карманными, а то и сигаретами в металлических коробочках. Но никак не Ивану. А Ниночка никогда Ивану не махала. Чего мужу махать, с ним жить надо.
Сажал вечером Иван маленького Митю себе на колени и показывал ему туда, где за холмами был город, и говорил ему в затылок, что есть и другая жизнь, другая и красивая, и, собственно, жизнь. Митенька угукал да ждал, пока мать унесет его в их светелку, где пахло ей и теплотой от каменя печи и молоком из рожка, а отец все нюхал его затылок и говорил – говорил…
Через два года умер Игнатий Тихонович, дед Матвей его, как и предсказывал, пережил, но старшим все равно считался Николай, дед ведь был уже совсем стар и признавал только Катю. В тот год и выделился Иван в отдельный дом. Как ни рыдала мать, как ни просила Нина, взял да и выделил часть хозяйства, но хату не поставил, а пошел все продавать.
Тяжело далось решение Ивану. Хоть и его было, а чувствовал, что крадет, что забирает у матери, у сестер, у племянников, у Кати в первую очередь, у старого деда. Всю ночь Иван думал, сидел и плакал. Этого не видел никто, мог бы только дед, да тот ничего не видел.
В городе строили башню, и свет ее мерещился Ивану и звал его, и вел. Не смог в ту ночь Иван от него отвернуться, не смог спать рядом с грустной Ниной, не радовался сопенью Мити. А утром объявил о разделе.
Николай ничего не сказал Ивану, лишь глянул с укором, смял в руках фуражку отца и вышел. А Иван собрал часть и повез все в город. Вернулся он через два дня, велел Нине собираться с сыном или отдать ему Митю одного. Нина шла за ним, плакала, но шла.
Так Иван оказался в городе. Первые недели тянулись бесконечно. Денег ни на что не хватало. То, что в деревне делало тебя состоятельным или прочным, здесь не значило почти ничего. Все семейство уместилось в одной комнатке квартиры, где жило еще две семьи. Уборная и кухня предназначалась для всех, что коробило первое время Ниночку. Магазины сами по себе поднимали ей настроение, цены и очереди заставляли горестно вздыхать.
Иван работал везде и нигде. Помыкавшись немного, где можно, он пошел, как и все, на завод. Как и все вставал, как и все ложился, как и все ехал на автобусе, как и все стоял на проходной. Бегая между стрелками часов, старался не думать ни о чем, да вмиг останавливался, когда видел там, за туманами, точку. Там все мелькает, видно, Катина макушка, рыжеют снопы сена, там взмахивают косою и ждут свои крынки. И там проще и вольнее. Но Иван все же был страшно рад быть здесь.
5
Однажды утром он брел к остановке автобуса. Ниночка с ним не пошла, осталась дома с Митей. Сын по приезде в город разболелся сразу и болел уже четвертый раз все время, что они жили здесь. Ниночка сетовала, что не та еда и воздух не тот, что губит город ее сына, но замолкала, когда видела, как Иван мечтательно смотрит в окно.
В такие моменты она находила мужа даже красивым, ведь раньше никогда и не думала, красив ли он. Он дан был ей, а она ему. И все тут. Но когда он сидел такой, ей страшно хотелось пройтись пальчиком по его лбу, не по годам испещренному морщинками, коснуться его щеки, колючей и холодной. Тут же Ниночка собиралась с совестью и такие вольности от себя гнала. Она была ему хорошей женой. Не роптала, принимала, слушалась. Если он не приносил продукты, изобретала ужин, если не было дров, изобретала тепло. Перешивала старые юбки в новые Митины штаны, перевязывала старые свитера в новые носки. Все чинила, искала, переделывала.
Иван ее уважал за это и мужикам на заводе всегда говорил, что давно бы уже окоченел на улице без Ниночки. Мужики лишь кивали да травили истории о многих женщинах, которые давали им тепло и без дров. Ивана такие россказни смущали, он понимал, что любовь между отцом и матерью – это одна любовь, между мужчиной и женщиной – другая, и не всегда это любови пересекаются. Но так нагло и спокойно говорить об этом он не мог да и слушать соромился, ведь кроме Ниночки у него никого не было. А интерес был.
Он смотрел на девчат с подведенными глазами: телефонистки, курсистки, медсестры, учительницы. Такими легкими они ему мнились, особенно в сравнении с Ниночкой. И ручки у них были гладкие, и волосы пахли свежо и пряно, и юбочки часто были новые, словно они менялись ими каждую ночь. Или то менялись девушки. Иван не замечал. Это сплошное женское существо: пахнущее, бегущее, смеющееся, оно было везде и обступало Ивана рекой. А дома Ниночка. Милая, добрая, верная. Как собака, которую Игнат Тимофеевич все с собой на охоту брал, пока не стала она старая, пока не стала она в тягость.
И вот брел Иван и вдруг почувствовал, как испарилась почти вся радость от того, что он в городе. Как стали его преследовать мысли о безденежье, глупости, одиночестве, вспоминался сон, где вернулся он в деревню, а дома все не видят его, он ходит – ходит, как стеклянный, и только мать его заметила, руками всплеснула, да тут сделалось у нее рыло свиное вместо лица, тут Иван и проснулся с визгом свиным и криком своим собственным. И совсем стало трудно ему, так трудно, что не захотелось даже и на завод идти, а вернуться некуда – дома Ниночка с Митей. Да и вообще куда ему теперь вернуться?
И тут случилось то, чего он никогда не ждал. Она ему улыбнулась. Она. Такая красивая, светлоокая, в коротком пальтишке, каких он не видал, смелая, кудрява. Улыбнулась. Стояла на остановке и смотрела, как он бредет, словно что прикидывая. И вдруг махнула рукой. Иван обмер. Никогда ему женщина еще не махала, никогда не смотрела на него так открыто, с таким вызовом и интересом. Едва с собою совладав, он сделал шаг вперед. Она никуда не делась. Он оглянулся. Сзади никого. Значит, действительно ему это она махала! И словно вся сила богатыря в поле вернулась в тело Ивана, словно шире он стал в плечах, громче голосом и шибче оком.
6
В тот вечер Ниночке было не до смеха, она сходила с ума от беспокойства. Иван теперь часто приходил к самой ночи, где он был после работы, она не спрашивала. Муж. Если он так делал, значит, так тому и быть. Она быстро привыкла к холодной постели, одинокому ужину, неловкому прощанию по утрам. Но сегодня Митя горел, горел несколько часов к ряду. Врач, живший в соседней квартире, разводил руками. Таблетки, капли, примочки все не помогали. Тогда Ниночка тихо молилась у мокрой подушки сына и ждала. Терпеливо и стоически. Словно вот придет Иван, и все само собой наладится.
Но Иван все не приходил. И подушка его тоже была мокрой от пота. И не знал он до того, что тоже может быть ему так пряно и хорошо, тоже, как в рассказах мужиков с завода. Сонины кудри, обычно белые, влажными становились с золотцой, как на старой иконе, что бабка прятала в сарае. Там, на образке Владимирской Божьей Матери, темном от времени, вокруг головы Ее был символ святости. Маленькому Ивану интересно было вынести образок в лучик света и среди светившихся пылинок, вращая его, увидать, как он, нет – нет, да и блеснет. Уже отсыревший, ободранный, заброшенный отчаянно блеснет последней своей позолотой, какую наложили на доску добрых полтора века назад руки, давно уже отданные земле.
Вот и в кудрях Сони в лучике света сверкала золотинка. Иван хватал локон меж пальцев, прижимал и отпускал, любуясь, как он обратно свивается стружкой, и хватал снова. Соня встречалась с ним после работы вот уже несколько месяцев. Она была телефонистка и говорила высоким приятным голосом о том, что Иван не понимал.
- Потому что, Ванечка, нет в тебе цели. Человек не может быть без цели. Без цели нет у человека желаний, нет денег, понимаешь?
Иван смотрел на ее острые лопатки и думал, что она, видно, не доедает. В деревне с такими лопатками Соня не выдержала бы работы, не сдюжила бы ни поля, ни огорода, не делала бы то, что делала Нина. Нина. И сразу мутно на душе становилось у Ивана. Вот он придет сейчас, а Нина его смолчит, не посмотрит с укором, не нахмурит бровей. А лучше отругала бы, отругала бы так, как ругают бабы своих пьяных мужей, кричала бы да охаживала полотенцем. Митя бы заплакал от этого, она бы стерла ему слезы и сопли и снова тем же полотенцем бы отходила мужнину спину. Стала бы руки себе заламывать и причитать, что мать ей так и говаривала, потом показательно поревела бы с пяти минут и спросила, хочет ли муж щи. Иван бы ответил, что хочет, и воцарилась бы снова прежняя жизнь.
- Понимаешь, Ванечка? А человеку очень нужны деньги, очень. Вот ты захочешь выучиться. Конечно, теперь своим умом можно. А жить как? Надо на накопления жить. А есть у тебя, Ванечка, накопления?
Иван подумал о трех нитках бус Нины, о паре банкнот у нее в чулочке в половице у кровати, о материи в три отреза в холщовом мешке в шкафу и его новых ботинках, что он бережет до весны.
- Нет, Соня. Решительно нету.
- Ну, вот и как же ты, Ванечка, будешь жить?
7
Пришел Иван уже за полночь, он топтался в передней, силясь придумать новую историю. То задержали на смене, то надо доработать план, то начальник отлучился и оставил его, самого надежного, вместо себя. Нина каждый раз эти истории слушала, смотрела грустно какими – то коровьими глазами и шла греть ужин. А сегодня ничего не шло в голову Ивану. Только этот разговор с Соней там сидел. Как же жить человеку без накоплений? Как же выучиваться? Ему с нею невыученным и бедным быть не выйдет. И так Соня каждый раз все холоднее с ним здоровается, все торопливее прощается. И даже платок, что он берег на именины Ниночки, а все ж отдал ей, девушку не обрадовал. В щеку поцеловала торопливо, а даже на плечо не накинула, а потом и вовсе попросила прийти потом.
Понимал Иван, что они с Соней не на всю жизнь повстречались, да и Нину он никогда бы не оставил. Она столько сделала для него и столько простила, Митю родила. А сына он любил пуще всего в мире, так любил, что даже плакал иногда. Но Сонины раскосые глаза, странная улыбка и мелкие кудри под пучком у самого затылка Иван решительно выкинуть из головы не мог. И ведь придется однажды сознаться и уйти, поступить бесчестно… но разве уже честно ли он поступал? У Ивана затряслись руки, но он все же толкнул ими дверь и обмер на пороге.
В квартире их, всегда кипучей, стояла гробовая тишина, хотя никто не спал. Их соседка, тетя Зина, толстая страшно, но страшно и добрая, белая, как мел, прошмыгнула мимо него в кухню. Ее муж, худой и длинный человек, посмотрел Ивану в глаза и развел руками, словно прося прощения за что – то. Все семейство Еремеевых из целых пяти человек копошилось в своей комнате, но молчало как – будто нарочно.
Воздух словно отхлынул от Ивана, словно повис он над битой плиткой пола, и понял Иван, что случилась страшная беда. И это понимание толкнуло его вперед, не помня себя, как космонавт в невесомости, поплыл Иван к своей комнате. А там была Нина, доктор и управляющий их домом. А Мити не было. Было только тельце какое – то слишком маленькое для его сына на мокрой кровати. И только когда Нина увидела Ивана, она мигом повалилась на колени и стала страшно выть.
8
Иван похоронил сына на городском кладбище и домой о его смерти писать не стал. Толи не хотел признавать факт того, что Митя умер, толи того, что отчасти он был и сам в том виноват. Нина вся омертвела, словно оказалась запаянной в огромную бутыль с жидкостью, и только глядела оттуда, но не говорила и не слышала. Иван брал ее руки в свои и пытался согреть хотя бы ее пальцы, но она продолжала все также недвижимо сидеть, так ни разу и не глянув в его глаза.
Иван чувствовал, что ему нужно быть тут, что он тут быть должен. Поэтому тоже сидел рядом, как прибитый гвоздями к полу. Тоже молча смотрел на Митину постельку. Тоже мерз внутри.
Так и прожили они три долгих месяца. Иван ходил на работу, потом пить с мужиками и домой. Однажды он напился так, что свалился в реку, выбрался, конечно, но промерз основательно. А как выбрался на берег, так и вспомнил ту секунду, когда в воде ему вдруг больше не хотелось биться с волной, как хотелось ему поддаться течению и все это закончить: не видеть Митю во снах, Нину наяву и больше не вспоминать Сониных кудрей.
Как – то вечером нелегкая занесла его на улицу Сони. Он запретил себе к ней подходить, но иногда корил себя, что пропал молча. Вот если бы ей рассказать, отчего он больше не ходит, но тогда рассказать надо все. И что женат с первого дня, и что до сих пор с женой живет, и что жить теперь точно всегда будет. Ведь Соню он любил страстно, но Митю больше всего на свете, и его разъедала мысль, что будь он тогда дома, сын был бы жив. И теперь он должен быть всегда с Ниной, ведь он так страшно подвел ее, бросил одну, предал. Она никогда ему этого не скажет, но так даже хуже. Ему лишь бы один разок увидеть Соню. Просто увидеть, чтобы душою попрощаться, и ушел. Навсегда ушел.
Шли минуты, но огонь в ее окошке все не загорался. Иван стал уже беспокоиться, ведь раньше Соня так долго не гуляла. А что, если от того, что он пропал, разбилось ее сердце? Что если он будет ответственен еще за одну жизнь?
Иван уж было стал воображать ее плачущей в подушке, бессмысленно глядящей перед собой на работе, как калитка скрипнула, и из нее гордо выкатился полненький и сияющий мужчина, и тут же в заветном окошке вспыхнул свет. Ярость обуяла Ивана, он как – то автоматически кинулся к мужчине, схватил его за воротник и крикнул:
- Ты чего сволочь!
Тут же, словно испугавшись, резко отпустил и пошагал прочь.
Теперь Иван дежурил у дома Сони несколько дней в неделю. Остальное время он вынужден был быть около Ниночки, но и там часто думал о сияющем толстячке. Воображение рисовало ему, как как пухлые ручки толстячка обхватывают Сонины запястья, как как цепляются за ее кожу и как волосы ее, став влажными, отливают медью. Тошно становилось Ивану от этих мыслей, совестно от коровьих глаз Нины, мерзко от себя самого.
На четвертый месяц после смерти сына Нина, наконец, поднялась со своего место и твердо встала перед мужем. Иван смотрел на нее и удивлялся, какой красивой она стала в своей скорбной монументальности, как подобрались ее скулы, как высоко и ярко стали гореть глаза, какой белой явилась кожа. Нина гордо глянула на сидящего перед ней Ивана и сказала ему голосом, которого он впредь не слышал:
- Иди, Ваня. Никогда тебе такого не говорила, а теперь говорю. Иди. Потому что тошно мне от твоего лица, тошно от твоего голоса, от самого тебя тошно. Иди к ней и являйся сюда, только если решишь больше никогда не уходить.
И он пошел, отшатнувшись от жены, как обожженный, он пошел на знакомую улицу, а в голове его вспыхивали, как у пьяного, то Ниночкины бусы к свадьбе, то Митины ботиночки у кровати, то Сонины локоны.
На углу у Сонечкиного дома кто – то разбил фонарь, и белый штакетник, зеленевший от мха, стал совсем серым. За ним и спрятался весь серый Иван и вперил глаза в оконце, смотрел с натугой, как пьяный, словно цепляясь за окно как за часть реальности. Окошко вспыхнуло, показался силуэт Сони, а за нею еще один, худой и долговязый. Иван старался не слушать, но слышал ее писк тоненький, довольный, а за ним и бас, совершенно неожиданный для такого худого и долговязого.
У выхода она повисла ему на ручку, качнувшись, поцеловала в щеку. А он при том схватил ее за ягодицу, а потом еще и шлепнул совсем не по – товарищески. Она пискнула снова и ушла. А у Ивана ушла земля из – под ног. Не помня себя он бросился за нею сразу, как худой скрылся за углом, и бешено застучал в дверь.
Сонечка, явно думая, что вернулся ее запоздавший гость, уже в одной сорочке распахнула дверь, да так и осела, увидев Ивана. Иван из – за плеча ее окинул взором комнату, разбросанную кровать да и забылся совсем. Он стал хватать Соню за плечи, за сползшие лямочки, мять ее волосы, щеки, губы и падал все куда – то в этот влажный сладкий запах, пока не пощечина его не обожгла.
- Соня, что ты?..
- Что я, Ванечка?
Соня по – деловому подобралась, стала поправлять волосы, бессовестно выставляя ноги, подтягивать чулочки, взбивать подушки.
- Ты шел бы, Ваня, - бросила она через плечо, - ты шел бы, а то сейчас придут.
- Опять придут?
И Иван вдруг все понял. Вспомнились и суетливые ее уборки, неловкие замены полотенец, и опоздания ее, и костюм один, что с утра, что с вечера, и подарочки чьи – то на шею, то в ушки, то от тетушки, то от дядюшки.
- Опять придут, Соня?
- Дурачок ты, Ваня. Ну, что ты такой дурачок… - Соня выпустила из рук подушки, подошла к Ивану и положила ему руки на плечи, - Иди, Ваня, домой. Хороший ты, Ваня, иди.
И отвернулась снова, явно ожидая услышать скрип двери, нетерпеливо шаркая ножкой, да пряча следы прошлой встречи по бесконечным ящичкам и дверцам.
- А как же все, Соня? – немея спросил Иван.
- А что все? – бросила, как тряпку, Соня, - кого ты обвинять пришел? Жену али свою? Невесту? Что было – то, Ваня?
- Ты помахала мне рукой, - вдруг разозлился Иван, а с хохотом Сони злился все пуще.
Женщина смеялась так искренне, даже удивленно и громко – громко.
- Помахала рукой?! И что же? Это вместо ЗАГСа в твоем селе, Ваня?
Зря Соня так сказала. Вспыхнул в Иване весь стыд мигом. Совестно и за раздел дома, и за Нину, несчастно плетущуюся в город, за Митины пустые ботиночки, за разговоры о мечте такие глупые, за всю жизнь его. И мерзко так стало Ивану, так горестно и тошно, словно вся грязь, что ему причинялась и что он делал сам, с неба сейчас пролилась на его постылую голову и забулькала в горле.
- Жалко даже, Ваня, тебя. Иди по – доброму, - не унималась Соня.
- По – доброму, Соня? А не по – доброму, то как?
И заплясали в глазах Ивана ее позы неприличные, руки ее, улыбочки, и лицо ее росло перед его глазами да и превратилось вдруг в Митин кашель, что громче и громче вздымался к потолку и падал оттуда сипом. Митя захрипел вдруг, булькая, и снова хрипел, и сипел опять, пока Иван не понял, что слышит, как под его рукой хрипит Соня, как ломается ее шея, как вишняк, как сипит она из последних сил и затихает, наконец, повисши у него в руке.
9
Ужас охватил Ивана. Бросил он Соню на пол у кровати, как сломанную куклу кидают дальше в ящик, и запомнил только, как она стукнулась головой мерзко и глухо, словно арбуз, что меняют в августе на картошку, поменять хотели, а он взял да и под телегу укатился.
Выскочил Иван пулей из ее комнатки да споткнулся о половичок, тоже ударился со всего маху о грязные доски передней и, завалившись, увидел, как ширится тень у ступеней. Неведомая сила подняла Ивана и заставила спрятаться за дверь кладовой. И действительно тут же по ступеням поднялся тот самый холеный толстячок. Он мерзко одергивал пиджак и напевал какую – то песенку. По всей вероятности, похабную, как решил Иван, потому что хорошей песни от такого субъекта не жди.
Как только тот вкатился в комнатку и как – то глухо охнул, Иван сразу кинулся на улицу и бежал, покуда не споткнулся снова. В этот момент он на ногах удержался и понял, что теперь ему надо удержаться несмотря ни на что. Отдышавшись, Иван стал думать. Если его кто видел, то он попадется в тюрьму. И ему то ладно, ему уже хоть сгинь. Но Ниночка его, строгая, с подобравшимися скулами, вернется в деревню с котомочкой, с мужем в тюрьме, с сыном в земле. Нет. Так не мог он с ней поступить.
Иван спустился к реке, умылся, отряхнулся и твердо решил такой жизни для Ниночки не допускать. Поэтому, взобравшись обратно на дорогу, он прямехонько и пошел по ней до пункта участкового, где и рассказал, как пошел к знакомой машинистке, чтобы та помогла ему напечатать бумагу, а его прямо на входе сшиб какой – то толстенький гражданин, весь взволнованный и красный, сбил на землю и прощения не попросил. А когда Иван вошел в комнатку машинистки, то и увидел ее на полу лежащей, как изломанная куколка.
Дальше Иван плохо помнил, как детально описывал гражданина, как тут же пошел с участковым туда, где Соня так и лежала на полу, как вывернуло от этого Ивана на тот самый половичок, и как шел он домой, оставив все свои данные участковому.
10
Дни тянулись угрюмо и страшно. Ивану все время снилось, как в дверь его стучат, а Ниночке под нос суют бумажку какую – то, крутят руки ему и уводят, а у Ниночки снова такое же лицо становится, как в день Митиной смерти.
Потом вдруг ему виделось, как крутят того, толстенького, и Иван и вовсе вскакивал в постели в поту. О толстеньком он часто думал. Стыдно ему было за такой шаг, горестно, что оба они оказались в Сонечкином плену, страшно, что он убивец теперь. И так долго мучился, что однажды уже совсем занемог. Так долго оберегал свою тайну, что сам ее и выболтал, благо был в горячке, и Нина ему не поверила.
Он видел постоянно, как бредет по полю и видит вдруг, как мелькает Катин платок на горизонте, и его белизна то впечатывается в кромку облаков, то выпадает из них, то снова впечатывается. Видел бабку, что протягивала ему иконку и с собой звала, но Иван помнил, что если зовет тебя покойник во сне, то идти нельзя. Это к смерти.
Приходила и Сонечка, танцевала в своей смятой сорочке. Дед приходил, садился и шептал: «А ты знал, Ванька, что сгинул я на каторге?». Иван всегда говорил, что знал, дед на то смеялся, хохотал и превращался вдруг в толстенького, который смеясь и напевая снова и снова шел к Соне. Приходили все, морочили его, и Иван чувствовал, что может проснуться, но цеплялся за сон, не хотел просыпаться, все ждал, что придет главный его покойник. Митя. Но сын не приходил.
После болезни Иван исхудал, посерел, побелел, но на завод вернулся. Не слушал он больше историй мужиков, не ждал, что ему махнут или улыбнутся. Смотрел Иван только в пол, а потом шел домой к такой же Ниночке.
Как – то села она на край кровати и стала Ивана по голову гладить, как до того Митю гладила. И что – то развернулось в душе Ивана от этого, какая – то хлябь темная стала литься из нее, и зарыдал он, как не рыдал с Митиных похорон.
- Ваня. Поедем домой, Вань.
Иван всхлипнул и, не поднимая от подушки головы, замотал ею.
- А я говорю, поехали. Николай примет тебя, он добрый. Мы пойдем на ферму. А он не примет, разобиделся если, то к отцу моему пойдем. Мы молодые еще, Вань. Я простору хочу. Воздуху, Вань. Не могу я так больше. Не хочу.
Встала и вышла. А Иван так и остался лежать ничком, словно выброшенная коряга на берег.
Спустя две недели с того разговора Иван собрался с силами и пошел говорить с мастером цеха. Все обещали Ивану за работу. И чтоб на сапожки Нине хватило, и достать их, и комнату расширить. Не согласился Иван, горело в нем слово, данное Нине. Решил он хотя бы его исполнить. Поэтому и готовился решительно отвернуться от городских огней, взять свои вещи в узел и повести Нину обратно. На милость семьи и бабкиного бога.
11
На следующий день Ивана окликнули и попросили в директорскую. Иван уж речь заготовил, что никаких сапог ему не надо, надо только расчет, но, войдя, осекся. В кабинете рядом с начальниками стоял человек в погонах. Стоял крепко, словно вырос из пола и всегда там был. Начальники засуетились и мигом исчезли. Остались Иван и этот всегдашний, что звал его товарищем, но совсем не по – товарищески.
Спрашивал долго, как Соня, которая телефонистка, оказалась в Ивановых показаниях машинисткой, зачем он правда пошел так поздно к женщине, хаживал ли раньше, как с женой живется и много чего еще. Иван сначала говорил все про бумагу, но так и не смог вспомнить, что за бумагу Соня должна была ему напечатать, да и кто посоветовал именно к ней обратиться, тоже не помнил. В итоге каким – то чутьем преступника, может, генами деда – каторжника, Иван догадался сказать, что Соня принимала у себя мужчин, а у него сынок умер и с женой все плохо, вот и решил он сходить за тем делом. Сказал и покривился, когда понял, что Митя и Соня встали у него в одно предложение и произнеслись вслух. А наврал, потому что суда нравственного не хотел выносить, ради жены не хотел, не для себя. И потел еще все время, как говорил.
Милиционер все хмыкал, но как – то разочарованно. Предлагал Ивану сознаться в убийстве, в ревности, в тайных мыслях. Но Иван, как зачарованный, твердил одно и то же, и с каждым разом все ладнее получалась, а через час он и сам уже верил, что так и не познал Сони, не мотал ее кудри – стружки себе на палец и вообще никакой женщины, кроме жены, и знать не знал, а на намеки даже уже и оскорбляться выучился.
Милиционер вырос перед ним, пообещал вызвать и ушел, а Иван вдруг стал маленьким и слабым, легким, как перышко, да и повалился на пол.
12
Ниночка посветлела. Как – то быстрее стала двигаться. Иногда она спрашивала у Ивана, когда они поедут домой, в деревню, но все больше об этом фантазировала. Иван лишь улыбался вымученно.
Он не сказал никому о допросе в кабинете и все ждал, когда за ним явятся. Теперь Иван не сомневался, что явятся именно за ним. Часто он просыпался и долго лежал без сна, вспоминая, что он там наговорил, какие детали перепутал, в чем попался на лжи. Наконец, мысли об этом в конец доконали Ивана, и он решил от всяких размышлений на этот счет отступиться.
Чем дольше за ним не приходили, чем чаще утренний шум в передней его тревожно поднимал, но не касался, тем больше казалось Ивану, что ни Сони, ни толстячка, ни допроса не было. Ничего этого не было, поэтому он и вправду стал собираться домой. Складывая немудренные пожитки, Иван еще не знал, что скажет брату, как попросится домой, как публично распишется в своем промахе, но уже точно знал, что обязан вернуться. Обязан ради Ниночки. А еще что он и сам уже этого хотел.
Мыслями Иван уносился в поле, изъеденное зноем, в белое от солнца небо, в нескончаемые стога, что подпирают арками закат. Он брел по пыльной дороге, и серые тени обнимали ноги Ивана. Вступал в реку и чувствовал, как смыкается она вокруг щиколоток и тянет его вниз, в свои недра, и вот он лежит уже на спине и качается на речных хлябях, что несут его, покоят и качают, как руки матери.
Однажды утром шум передней все же достиг его квартиры и вытянул его в коридор. Нина плакала и спрашивала, а его от нее как – то отчаянно уводили. Соседи высовывались на миг, бормотали неловкое: «Извините», словно распахнули дверь не своей квартиры, а занятого туалета.
Ивана доставили в серое здание с горбатой крышей и угрюмо подведенными синим стенами внутри. Долго спрашивали, снова и снова, о Соне, о том дне, о толстячке. Но Иван каждый раз закрывал глаза и чуял под спиной длань их деревенской речки и повторят осоловело:
- Сынок мой, Митя, помер от легочной. Ниночка, жена моя, охладела от этого. Я Ниночку уважаю страшно, но Софию Алексеевну (это он в милиции узнал, что ее так зовут) мне положительно рекомендовали неоднократно, вот я и пошел за энтим делом. А Нине не сказал. Кто говорит жене, когда идет за энтим делом?..
13
Следствие шло долго. Ивана спасло только то, что толстенький, желая оправдаться придумал какого – то непонятного гражданина, что был не низок – не высок, не толст – не тонок, почему – то рыж. Гражданина такого, конечно, не было, толстенький лгал. А Иван говорил, что видел его, верно описал, опознал, поэтому и оказался прав. Переводя его из подозреваемых в свидетели, следователь презрения и неверия не скрывал, но с инструкцией не поспоришь, поэтому ворота для Ивана однажды распахнулись и из серого здания его выдавили.
Иван поплелся домой, где не был уже четыре с половиной месяца. Нина пришла лишь раз с краюхой хлеба и еще каким – то узелком, а потом ей объяснили, почему Иван здесь. Рассказали про Соню и попросили с мужем крепко поговорить, ведь коли сознается, дадут меньше. Этого Нина делать не стала, но и к мужу больше не пошла.
Когда Иван пришел в общежитие, в его комнате его встретил задорный армянин, который и сказал, что комнату ему эту дали от завода, и только потом на кухне шепотом Иван узнал, что стал поводом страшного скандала, а его Ниночку заставили съехать, так как муж ее больше не работал, следовательно, и комнату надо срочно освобождать. Куда Ниночка делась, никто не знал, видели только, как ее щупленькая фигурка тянула огромный чемодан к арке въезда.
Иван надеялся, что Нина перестала чахнуть в объятьях города и уехала домой. Уехала ли? К себе ли? К нему ли? Наверное, к себе. Раз Нина больше не пришла к нему, единственная, кто всегда приходил, значит, оторвала его от сердца. Вспомнилось вдруг Ивану, как однажды после смерти сына он плакал и просил ее уйти от него, говорил, что плохой муж, бесполезный и бесчестный человек. А она вдруг разозлилась так и вскрикнула лишь:
- Да что же я не мужнина что ли жена?!
Видимо, уже нет. У всего и всех есть предел. И вот он, Ниночкин, настал.
Иван поплелся, не видя дороги. Доплелся до кладбища, до Митиной могилки, да так и уснул, охвативши маленький холмик.
14
Дважды Иван был вызван в суд, дважды подтверждал он там свою историю, но на человека в клетке не смотрел. Лишь раз он набрался смелости поднять глаза. Толстенький похудел, посерел, осунулся и даже никак не реагировал на откровенную ложь Ивана.
В первый раз прошло все более – менее гладко. Иван вызывал перед глазами образы своей деревни, Ниночки, рыхлой пашни и врал, но словно не для себя, а для этого. А за это и умереть можно, не то что соврать. Теперь Иван это точно понял. Поэтому он легко рассказал, как пришел к своей знакомой, теперь уж профессиональную часть этой встречи можно было опустить, пришел и был сбит с ног вот этим вот субъектом, а как в комнату вошел, так и увидел ее на полу, и дурно стало, и в глазах потемнело. А как отпустило, так и пошел к милиционеру.
- Верно же, товарищи, всегда надо к милиционеру, как дурно станет? – спросил зачем – то в конце Иван и махнул рукой.
Другой допрос был через неделю. Иван уже был готов повторить свою незатейливую историю, только в этот раз без нелепых вопросов. Шел почти уверенно, пока в нос не ударил запах мокрых досок. Еще не успело в голове его мелькнуть: «Как за покойником», как увидел он маленькую фигурку впереди да так и ахнул.
Из открытых дверей кабинета в коридор бил свет. И стоял в этом свете словно бы как его Митенька. Дыхание свистом вырвалось из его груди, повисло комом, а сам Иван стал белее белого. Но мальчик повернулся, и он увидел, что волосы его темнее в тени, что глаза более глубоко посажены, да и вообще весь ребенок напоминал того толстенького, только в новом его обличии.
- Витя! Витя, не ходи туда… - засуетилась и схватила за руку мальчика женщина, очевидно, его мать. Тоненькая, в недешевом черном платье, с пучком над воротничком, - не ходи.
Женщина отвела сына от входа и прижалась к стене недалеко от Ивана. Теперь он мог видеть ее бледное лицо, красные от слез глаза и нос, опущенные брови. Весь образ ее был сплошь скорбь и рассеянность. То она теребила складку платья, то принималась руками зачесывать назад и без того гладкие пряди, то вытирала что – то со щеки сына и постоянно ему говорила нечто приглушенно – жужжащее.
Когда в прошлом толстенький скорбно поплелся по коридору в окружении бравого конвоя, на фоне которого выглядел еще серее и меньше, женщина завыла в голос нечто нечленораздельное, чем испугала мальчика и заставила к себе присоединиться. Так Иван понял, что перед ним жена и сын оклеветанного им человека.
Свидетельство о публикации №123021406732