76-й Скорый - аллюзивная поэма, октябрь 2022

(из книги "Проиграть пространству", осень 2022)

"...А потом?
Сон есть: в тон.
Был — подъем,
Был — наклон..."
М. Цветаева


I

Не к морю вышел, к взлетной полосе.
Шасси сверкали северным окрасом.
Всё, что я делаю, тащу себя к звезде,
не растворяясь – появляясь в пустоте,
лишь отзвуком, скребением несчастным.
Мне выпало бродить и пропадать
в музы;ке и себя не узнавать
во времени – сражении с пространством.


II

Меня надули, вовсе обвели
вкруг пальца, выставляя обещанье,
что я смогу, как прочие смогли
речь оправдать, как в пламени угли
защиту получают от слиянья
тепла и свойств, как правило, земных.
Я признаю, меня подвёл мой стих,
поэзия не победила расстояния.


III

Вот самолёт вино пролил эллинской тенью.
Я, задержав дыхание, пытаюсь
поймать зрачком это разболтанное зелье.
И в луже замечаю труп Офелии,
убитой местом – зазубренной спиралью.
Мне больно от того, но ей больнее,
ведь время для нее – уже не время
(в глазах её ничто не означает).


IV

Мост бросили. Разгрузчики. И трап
(для возвышения предназначен, не снижения)
протянут куполом, похожим на карман,
что вывернут наружу. Чемодан
упал на ногу женщине. "Прошения
прошу!" И прочьи случаи. Переходя черту,
я отыскать попробовал звезду
в последний раз, как бы принявши поражение.


V

Зашёл. Фальшивые бортпроводницы
лживо желают хорошего полёта,
искусственно натягивая лица
улыбкой, словно предстоит разбиться
нам всем. Не райская ли льгота
это? Не знаю. Бог умеренно глубок,
глуп по-особому, особенно жесток,
фальшив излишни – такова работа.


VI

Загружаясь в дупло лоу-класса,
пропустив вперёд чью-то мать,
со звуком тем самым несчастным
(без пафоса – просто лязгом)
утрамбовываю ручную кладь.
Насекомые, заменив пассажиров,
бытовали, что скрип в пружинах,
будто они... самолёта часть.


VII

Меня трясут воспоминания,
что турбулентности предел.
Руины оказались начинаньем
нового круга, впрочем, расставанья:
из тела в смерть, из смерти в тень.
Меня трясло, вскочили сразу венки
на лбу. И я, обняв коленки,
не город вспоминал, а храм из тел.


VIII

Соседи уснули, Филемон и Бавкида,
мерно сопя, обнимаясь сквозь сон.
Что видят они? Песок? Пирамиды?
Друидов? Леса? Сатира с кипридой?
Цезаря, не строившего Вавилон?
Уснуло всё. Свет погашен давно.
Храпит постоянство тебе в лицо –
данности ленивый полу-поклон.


IX

Стахановец рядом сродни огню
изрыгает свет – ноутбук горит.
И что-то отбросило тень мою
в угол. Наверное, в том углу
материи меньше, другой санскрит.
Или просто погас экран и советский фильм
растворился в пространстве, как нифилим
в глазах Данте, как суть молитв.


X

О чем думает девочка? Тлен ли фатум
в ее глазах серых (она фантом).
Что ловит она своим детским взглядом,
пока разность родителей спит рядом,
положительно заряженная как фотон?
Мне кажется – тень (доказав пещеру),
внешний свет по тому примеру
пугает больше, чем пропасть, вообще ничто.


XI

Руки влюбленных тошнит в испуге
– – – слова утешения, попытки сжатия – – –
от существования самого факта разлуки,
что для разжатья пригодны руки,
что кому-то когда-то придется отнять их
друг у друга. Тот ужас сирена пела,
конечно, случайно, как Мельпомена,
танец и пение спутав с тоской и скукой.


XII

Так, в общем, на кресле слева
возникает Дарий на кисть смотрящий
прекрасной Афины, лишь часть от тела
всего, его интересовала. Гелла,
возмущаясь, цокала, в сумку (ящик
Пандоры), запускала пальцы, искала, чем бы
вернуть на землю с небес агента
иностранного – грекам (перевод: настоящего).


XIII

"Всюду жить можно..." – шептал Аврелий,
сидящий дальше. Салон шатался
прииском чьей-то огромной тени,
сторонящейся всех, то есть всех правее.
Темнота насела на нас термопластом
общего, склеив людей с сиденьем –
не отличить ничего в их тенях,
не разобрать ни черта в пространстве.


XIV

Ну, здравствуй, Ничто. Я один, кидайся,
вгрызайся в тело, на то причины
тебе не надо, я – просто мясо
в глазах твоих, материя, масса,
достаточно, в общем уж, для кончины.
Ну, хоть на что-то я заработал!
Тьма смотрит в меня, я в неё, как в ноты
Стравинский, Иуда в этюд осины.


XV

Мелькают вспышки, тараканьи лапки
шуршат тут и там, так потерян дом.
Ностальгия, не бросая тебе перчатки,
стреляет сразу. Яйцо-всмятку
вместо цельной картины. Адренохром
можно добывать из моих слезинок.
Память и Тьма – одновременно сильно
бьют по мозгам, как превыш. хромосом.


XVI

Кошмар ли, сон, или дольче-вита?
Что-то черное на чем-то белом.
У геометрически идеального монолита
я застыл, как в сексте засела квинта.
Как в игре, у меня отобрали тело:
голова летает, точнее взгляда
стрела, что кадр "Пейзаж распада" –
оператора нет. И я вновь Акела.


XVII

Опять не туда я попал, мне надо
туда, где пространство чуть-чуть, но зримей.
Темнота вообще иль пустота распада –
вот и весь выбор, чека гранаты,
прозаично если: катализатор взрыва.
Во мне борются сумрак с ночной икотой,
кашель и насморк с моим блокнотом,
доводя и глухого соседа до срыва.


XVIII

Да, мы в небе, шатаемся и летим,
не как ангелы – как сорванный асфодель
ветром; не боги, а парящая пыль,
благодаря законам чужим. И мы ль
хотим покорить эмпирей?
Обезьяна, хватающаяся за всё,
в небо взлетела, но кто-то стёр
сразу её. Так корабль встречает мель.


XIX

Обводный канал. Утро. Вид на стройку.
Я болтаю с философом Демокритом.
"Любовь меряется словом «койка»,
как могилой, в общем, любой покойник".
У неба красивая нынче туника.
Мы так подмечали, чем мир украшен –
тишина, как в Вилларибо и Виллабаджо,
бессмертие, будто здесь Сумгаита.


XX

Тычок локтя возвращает к жизни.
Женщина рядом кошмар узрела
или пророчество, гибель отчизны,
как политики спорят, кто самый чистый –
виденье, вызывающее дрожь в теле,
рвотный рефлекс. Засыпай обратно.
Реальность ко сну – показатель кратный,
как отношенье материй к тени.


XXI

Пространство концентрируется в точке анахронизма,
градус разрушения, 0,75 трипель.
Перебирая песок в руках, что твой уездный пристав,
вижу то зачатие, то снова смертоубийство,
видишь: и песчинки тоже учились тикать.
В салоне работают призраки Англетера,
разносят напитки, горящие как астера,
после себя оставляя выцвет, плохие снимки.


XXII

Я на мощном наркотике, я в лесу химер
брожу, я проник в самый сад культуры,
точно в центр в-замка, как землемер,
как незрячий, нащупавший ворота у стен,
наконец-то достиг я свой коммуны.
Я колю ещё. Поведет строка
куда-то меня, что ли под облака,
но земля не пускала сложеньем суммы.


XXIII

Морфей устранит человеков предел.
Ты будешь – сидеть, как студент на морфии.
Сон – это то, что ты так хотел
получить, желанный белок/пробел,
прореха/проверка реальности мойрами.
По ковру ползет чей-то аир-под,
время в обратную сторону от
него движется – нормы нормами.


XXIV

Стук колес. Изношенная держава
потеряла скипетр, власть кого-там.
За стеклом полцарства (скорей полшара),
абсурд (когда снег совмещён с пожаром)
бесконечный февральский, взводы
водородных масс, последствий от черных дыр.
Стук колес. Хоть что-то осталось таким
же как было, как на стекле разводы.


XXV

Стук колес. Два гудка паровозных,
остановка, отправка, ряд
консервный готовятся к перевозкам,
их расплавят, как серу в воске,
потому что отправят в ад.
Стук колёс. Мне приснились могилы,
так похожие на руины,
сокращая: сплошной распад.


XXVI

Стук колёс. Ерофеев Веня
мне читает мораль про свет,
проникающий в тьму ступенью,
первым признаком восхождения –
укрепляющий дух корсет.
Дальше спорили про умирание.
Говорит: – Оправдать страдание,
должен каждый, кто назван "Поэт"!


XXVII

Стук колес. Мы все пили и пили,
он рецепт мне бодяги из водки
читал алхимический, или
рассказывал, как тот вымер
с приходом свободы. Плётки
хватало тогда, как видишь, сейчас хватает
сполна. Отсутствие нас убивает
коньяка, стакана и черной корки.


XXVIII

Стук колёс. Даже автор заснул.
Одиноко, здесь так одиноко!
Помнится, в Петербурге, передвигая стул,
тень оставалась на месте, храня канун
моего нахождения. Дождь из окон
диктовал тексты, игру в крикет
капель, для коих смерть – майн-сет,
одиночество – жизнь которым.


XXIX

Стук колёс. Но уже, вспоминая,
я блуждал в посещённых домах.
В каждом срезе старался я края
не отыскать. Любая
тень говорила: "Пока
ты живой, то приветствуй,
что близко к нагому сердцу.
Вот всё что-то ищу в облаках.


XXX

Стук колёс. Стук колёс. Стук колёс.
И всю жизнь стучат механизмы.
Я хотел бы заглохнуть без слез,
ловя воздух тех взлетных полос,
что тонкие ветра мелизмы.
И брожу я так со стихией в горсти.
Говорят, прогулка – феномен лёгкости
бытия, ну, как минимум – визы.


XXXI

Смотрю не в зеркало, но в отражение твое
(оно стеклянное), там падающий ангел.
И мы похожи, да, ведь схожество стекло
приобретает, когда, в общем, все равно
зеркало перед тобой или осколки банки
разбросаны. В любые наступая,
ты ранишься, ещё не умирая,
но боль назойлива, как вор-карманник.


XXXII

Я помню, мы гуляли во дворе –
перипатетическая школа вне района.
Возможно, жизнь и стянута в петле,
в цветах задушена, о чем поэт Рабле
пел Франции, когда уже не дома
был, мечтая не вернуться. Я сейчас
приближен к возвращению – пегас
в горло гниющей мрамором Горгоны.


XXXIII

Ты помнишь, Лиззи, голубей крестил,
к твоим рукам небрежно поднося
их головы крысиные? Прости,
я замарал прекрасные кисти
твои своими. Смысл расстояния
между тобой и мной закашляет крещением
любви наивной с полным сокращением
чувств, к сожалению, боюсь, весьма случайных.


XXXIV

Под потолком моя судьба опять разнилась.
Всё мало ей и мало. Но чего?
Тенётой с завистью на книжные косилась
полки, но ничего не получились
изменить. Все также холодно, темно
тебе в углу там. Лучик прошептал мне:
"Солнце – ноктюрмн делирия, то в тайне
храни". Храню (с Морганой далеко).


XXXV

Что ещё вижу я? В кабине беспилотной
засел пришелец, плохо говорящий
на русском, на английском, на природном.
Со скрежетом он говорит утробным,
как будто дознаватель или пращур.
Меня поддеть пытаются слова
мои же. Боже! речь моя
меня пытается уверить в "настоящем".


XXXVI

Что ещё слышу я? Протяжно;й тиннитус,
что с малых лет последует меня.
И размывание, что зажигает примус
отсутствия, что хумус мертвый джизус
размазывает под надзором бытия
по плоскости утех людских порочных,
мелких и жалких, конечно, очень срочных.
В ушах тиннитус забивает соловья.


XXXVII

Мне жалко Голиафа, он для мифа
о превозмогании был сражён.
Он великан! он должен править миром.
Праща Давида – артефакт мессира,
гиганта пылью оставляет под плащом.
Так и работает знак, как любая проповедь,
как пропасть, как неведь (язык Эзопа ведь!),
как то, что не гибнет вообще с мечом.


XXXVIII

Моя комната вроде пространства из снов Чанга.
Я вновь оказался в дешёвом отеле «Белинский»
Время, конечно, круг, а если точней баранка
в руках шофёра, повешенная партизанка
под Киевом в 43-м, диски,
стирающие эмаль с дороги.
Я вновь в Петербурге, почти одинокий,
почти блещу, словно щит франкийский.


XXXIX

А время текло, как экстракт эмульсии
вяло, мелко, почти бесследно.
Пока шёл я вперед, вдыхая безвкусные
поры его, притупляя чувствами –
и вообще всю Вселенную.
Мизофоб, эсхатологический бандит,
книжный вор, эпикуреец, мезофит
от Поэзии идёт на верную...


XL

О том у Эксквемелина я читал,
как надо умирать во сонмах жара.
И нечего противопоставить мне лучам,
как бы стихами я надрывно не рычал –
умру под знаком не имевших дара.
Киваю. Вздох. Салон. Все в самолете спят.
Киваю. Неужели один тебя слышу, Распад,
сжимая кулак на горе Джимара?


XLI

Трещит кукушка в луже сентября –
осталось мало. Слава богу, круг
замкнётся снова. Слава богу, зря
всё было. Умножается звезда
на сигму неба, что открытый люк
для звёзд, для света, выпавшего снега
так рано, что не видно человека
в его паденьях, выявленных вдруг.


XLII

Мне всё привилось. И сны, как приведения
или другие образы больной
фантазии – сомнения! сомнения,
рождаются посредством преломления
реальности в реальности другой;
иной, затолкнутой поглубже – антресоль,
побег от частного, как панцирь боль
скрывающий, хаос в лесу задуманный лисой.


XLIII

Вот слышу, зашумел родник
фонтаном в затуманном Петергофе,
лягушки прыгают на лилии кадык,
ломая его вовсе, для воды
потеря небольшая в переспоре
стихий друг с другом. Вокруг меня – она!
(память не глубже водяного дна,
и равномерней, чем история)


XLIV

Прошаривая лес на пример неверных,
выжигая каждого дотла,
страна превращалось в подобье серы
подряд сложенные полимеры
тел, в разбитые зеркала.
И виноват тут не камень после
выпитой бражки, а белый фосфор.
Жаль, это не просто метафора.


XLV

Война поэта с листком бумаги,
с отсутствием белым на том листе –
не много, не мало: войска в тетради,
стихотворение – чека в гранате
(сдаться тоске или умереть
разорвавшимся фениксом?) На все вопросы
есть лишь ответ: Господин Безносый
существует нигде и при том – везде.


XLVI

И рыба плывет в твои пальцы, в сеть
знаков и связанных с ними слов.
Разделавший рыбу, увидит смерть
в рыбьих костях он копался ведь.
А значит, смерть сторожит улов.
Но может, с тем клюнет каска солдата,
а после венча;нный венок, от обряда
оставшийся: кровь, а за ней любовь.


XLVII

Я вышел из ресторана на Сенной,
курил бесшумно, капельки дождя
я выцеплял зрачком, как моль
(тоже играющую роль)
частицы меха от пуховика.
Потом проснулся, оказался в самолёте,
капли застыли в воздухе, как в ноте
звук, встрявший в палке худрука.


XLVIII

Столб телеграфа строчит эпиграмму
вандалам, разломавшим его стержень.
Воронка в городе, как будто бы триграмма
войны, как пиковая дама –
узор, сулящий смерть в кромешной
темноте. Пух мой блокнот, размножена офуда,
но вряд-ли защитят писания от ртутной
атаки испарений безмятежных.


XLIX

Вот тебе мир, который заслужил ты:
бессильная поэзия, воюют
убийцы и вожди, тираны и глисты
за угол в общей, скажем так, грязи,
но нужно больше! У окна, рисуя
всё это, мну листы и замолкаю.
Мир сложен из трагедии с печалью,
когда был сотворен из поцелуя.


L

Ещё все спят и лишь меня не отпускает,
что распевает пыль во все концы:
пространство растворяться продолжает,
как воздух, что тебя не окрыляет
в падении, в котором все равны.
Равны в сложении и человек, и пыль
с окраин, фары, сам автомобиль,
все делятся при сжатии на «вы».


LI

Вот я стою ли в анфиладах, под колонной,
читаю Китса ли, пролистываю Фроста,
все мысли об одной материи бездонной,
бездетной, безвозвратной, безрезонной
в которой места нет для горизонта,
хотя точнее: места нет вообще.
Болит в висках и та же боль в плече,
от неимения на нём руки кого-то.


LII

Время больше пространства – да, только
человек куда меньше, а время ему – упор.
Не время колит его иголкой,
а материя, чей вид наиболе четкий,
в чьих руках помилование и приговор.
Жизнь – форма времени, да, но форма
обретает себя лишь в пространстве нормы
вообще существующего: жизнь – поклон.


LIII

Я состою из набегов слепой орды
на гранитный камень и на селенья
тех самых камней во мне, что звезды
(любой красоты, окромя пустоты)
не знают с рожденья.
Я состою из скульптур, из античных лиц
разрушенных, из сумм тех единиц,
непригодных для расселения.


LIV

Всё объясняет кровь. Я по отцу еврей,
а точнее по деду, что, в общем, одно и то же.
Кровь объяснит одиночество. Кровь темней,
когда некому ген передать. Кровей
ближнего нету. И я отброшен.
Не жид ещё, но уж вряд-ли жив.
Бог создаёт пространство, создав массив,
в котором скитаться я должен.


LV

Сохрани мою речь, как продолжает пена
волну, поражая своей изнанкой
пляж, как смерть на полях Елену,
о чем Одиссею сирена пела.
Сохрани мою речь огранкой
самоцветного камня в длине строки –
самого разрешения для длины
до-ре-ми голосом коноплянки.


LVI

И если катализатор движенья ласта
это мышцы, белки, лёгкие и хрящи,
то стоит признать, что попытка часто
сдвижения вещей и вообще пространства
приводит к короткому: "не взыщи".
Расплавится стрелка, грудная клетка
сломается, вовсе теряя спектра
ощущение глаз выпишет "Ciesz; si;".


LVII

Опустив ноги в воду, думая, что скрылся
ото всех, зачерпываю ушами
арию чаек – концерты мыса.
И пусть в голове, я признаюсь, лысо.
Зато нет чего-то меж облаками
и моей головой. Ничего не мешает,
отдаваться теченью ушами,
как вода существует – рывками


LVIII

Как ты охватишь во взгляде мир,
так он и запомнится, отразится
в тебе, что в океане сейчас буксир
для меры – для метрики есть пунктир.
И небо измерят птицы,
измерив и смерть, и жизнь. Так и ты,
ловя одиноким зрачком черты,
выбираешь, с чем придется проститься.


LIX

Смена. Сижу я в углу
улицы, на краю проспекта.
О, как одиноко ему,
сродни единственному фонарю
быть, как последний источник света
для пространства вообще. В тенях
прячется то, что страшнее плах,
по версии одного поэта.


LX

Смерть не страшна, ведь она – в отрезке,
как любовь результат совмещения двух
точек в пространстве, мозаик в фреске,
как расстояние от рыбы к леске,
слова в лацканах губ.
Смерть не страшна, ведь не пик в обелиске
страшит, а наличье корней – в прописке
кроется страх, кому он не люб.


LXI

Вспышка. Я, поперек поддержки
земли, проваливаюсь сквозь нея.
Описав бесконечность в стихах по спешке,
бросаю орла в ожидании решки,
выпадает стертая сторона.
Не считаешь лик птицы, числа не вычтешь
на монете, вообще ничего не видишь –
она красная, как десна.


LXII

И все сначала. Я, наблевав на время,
снова в Столице Руин, разрушенья, тайны,
мой лик не радостный, не печальный,
выражает готовность к движению,
проиграть пространству, лучу от пола
в окно. Так, на пример глагола:
слово входит в употребление.


LXIII

Все сподобится разрушеньям,
будет стоять Колизеем на радость
туристов, будет как от половы семя,
собственно, как для пространства время –
в мусорном баке лежать осталось,
после использования. Так, не помывши рук
по концу охоты, лесник поджигает лук,
что дал добыче уйти, проявляя жалость.


LXIV

И эволюция, что тот же Ганимед,
орла Зевесова кормящий,
взрастит страдания, которые поэт
опишет (как пустует Вторчермет!),
то – крик болезненный из чащи.
Мне помнилась трагедия в кругу
меня. И, подходя к окну,
мне открывался вид земли скорбящей.


LXV

Что, летописец, знаешь ты про снедь?
В конце крючка? Так меряешь конечность?
Скажи ещё, что заключает Клеть
звезда над ней. Будь проще, смерть
срывает маски. Человечность –
оксюморон почти, точней, её потеря
в смерти (но ещё глубже и темнее)
Я кинул камень вниз. Услышал – Бесконечность.


LXVI

А может, рявкнул зверь на поводке.
Не знаю. В стенах затерялся
мой слух, а взгляд уснул в реке.
К воде я вышел налегке,
устав от этих птичьих странствий.
В текучем состоянии, мне кажется, запрятан
смысл движения вообще, липучий атом
к распаду тянется, чтоб выжило пространство.


LXVII

Сюнтаро декламирует стихи
в дальнем делении салона про пустоты,
про то, что наполняет сапоги
без тени в них засунутой ноги,
как будто сапоги даны безногим.
В хвосте – Скынтея, там, то ли для вида,
искусства ради ли, пускает розы гидра,
как будто хочет она встать на место бога.


LXVIII

Впреди кончаясь, позади растет
пространство, набирая постоянство
в кулак, сжимая самолёт
в кулак. И, кажется, черед
дошел до середины, как до кляксы
маркер. Ну вот, опять меня сотрут.
Что значит в натяжении труд
промеж двух бухт: Молчащего и Плаксы?


LXIX

Поэту мешает лишь анатомия,
предел его возможностей нелестный.
Кости старенье и вообще здоровья
наличие, как наполнение кровью
полости рта, в которую не влезли
стихи. И потому он второпях теперь,
как Сатурн спасает своих детей
от страдания места.


LXX

И сам спасаюсь, как Биегас в кентаврьей
любви – прыгаю в цвет, становясь бесцветным.
Дослужился! Теперь, обернувшись марлей,
я и сам стал отсутствием, антиспиральным
существом, сокращая: я стал бессмертным
Что мне конечность теперь, что боги?
Слова, слова... да людские толки.
Я глубже и чаще моря. Я больше и дальше неба.


LXXI

В затылок врезается из динамиков капитанский
голос. Он бьёт сильнее, чем аргумент в Цецилия
бросил Октавий. Ломит виски, и кричат запястья
хрустом. Всем пора просыпаться от пьянства,
сотворенного Гипносом, что субстрат мицелию.
Наклоняется всё, значит, память мою вытряхивают,
она валится вниз, что-то вспыхивает, что-то вздрагивает
невротическим шоком – меня покидают тени.


LXXII

Из языка тоже слюны волна –
агглютинация что-нибудь, как-то, с чем-то.
Всё перемешано. Выветриваются слова,
выбегая с мышами на манер колеса
из сыра, частями сплошного бреда. 
Судьба звезды? Ха! Только если судьба – разбиться.
Вот мы снижаемся все, как одна частица,
принимает распад, остановку сердца или конец преломленья света. 


LXXIII

Родные поля, застройки, свалки и непотребства
города пухли в иллюминаторе от меня
справа. Я их ощущал телесно,
как натяжение сомом леска
и как своё падение звезда.
То пространство меняло вообще законы,
как майор с капитаном свои погоны,
погружаясь под корку льда.


LXXIV

Привкус крови. Выстрел. Эхо испуга сфер.
Рябчик мертвый падает в тростники.
Человек сделал выбор, когда перешел барьер
тростника, поднимая птицу, чей труп бледнел,
даже от тени его руки.
Меня также сжимает пространство в своем охвате,
я почти раздавлен, как нейролептиками в палате.
Мы садимся, но! – к сожалению, – на штыки.


LXXV

Стук колес. Поезд соприкасался
с поверхностью, как бокал наполнялся водкой
с сахаром, льдом, щепоточкой Экклезиаста,
способом как вернуться, чтоб навсегда не остаться,
из Кафизмы Второй славы чуток короткой.
Сладкий удар в позвоночник. Все собирают сумки.
Выхожу то ли в день, то ли в утро, то ли вообще – в сумрак.
Из меня будто выкрутили всё отверткой.


LXXVI

И вот я снова лишь на взлетной полосе.
Шасси. Аэропорт. В такси гораздо
легче тащить себя бессмысленно к звезде,
не появляясь – растворяясь в пустоте,
как будто смысл – это, прозябая в разных
музы;ках, вовсе пропадать, или
служить войне, служить любви,
чтобы в конце все равно проиграть пространству.

Немель, сентябрь-октябрь 2022
Петербург - Пулково - Новосибирск - Площадь Маркса


Рецензии