Мистификация Пушкин в письмах Карамзиных 1836-1837
(тексты, написанные на французском языке, даются, как правило, сразу в переводе на русский языке)
Предыстория мистификации «Пушкин в письмах Карамзиных 1836-1837 годов».
В мае 1836 года Карамзин Андрей Николаевич, старший сын знаменитого историографа Карамзина Н.М. и его второй жены Екатерины Андреевны (сводной сестры известного литератора Вяземского Петра Андреевича), гвардейский офицер, взял отпуск «для поправки здоровья за границей» и отправился в путешествие по Европе. Он объездил Германию, Швейцарию, Францию, Италию, подолгу жил в Эмсе, Париже, Риме, Бадене и вернулся в Россию в середине октября 1837 года. Во время путешествия вёл, как это было принято в то время, оживлённую переписку со своими родными и знакомыми. Письма Андрея Николаевича Карамзина к его матери, Карамзиной Екатерине Андреевне, были опубликованы в историческом сборнике «Старина и Новизна» (в 1914 году, книга XVII, стр. 234-322 и в 1916 году, книга XX, стр. 57-170). Во вступительной заметке граф Шереметев С.Д. писал: «Письма А.Н. Карамзина предоставлены для печати, благодаря любезному содействию графини Марии Николаевны Толстой, урождённой княжны Мещерской». Старшая дочь Карамзина Н.М. и его второй жены Екатерины Андреевны – Екатерина Николаевна – в замужестве носила фамилию Мещерская. Таким образом, для печати письма были предоставлены племянницей Карамзина Андрея Николаевича.
Пушкинистам письма Карамзина А.Н. интересны его реакцией на известия о смерти Пушкина, так как Карамзин А.Н. встречался с Дантесом за границей сразу после высылки Дантеса из России. Первый отклик на трагические события в Петербурге встречаются в письме Карамзина А.Н. от 12/24 февраля 1837 года:
«Я получил Ваше горестное письмо с убийственным известием, милая, добрая маменька, и до сих пор не могу опомниться!..
Милый, светлый Пушкин, тебя нет!.. Я плачу с Россией, плачу с друзьями его, плачу с несчастными жертвами (виновными или нет) ужасного происшествия. Поздравьте от меня Петербургское общество, маменька. Оно сработало славное дело! пошлыми сплетнями, низкою завистью к Гению и к красоте, оно довело драму, им сочинённую, к развязке; поздравьте его, оно стоит того.
Бедная Россия! Одна звезда за другою гаснет на твоём пустынном небе, и напрасно смотрим, не зажигается ли заря, на востоке – темно!
Как пишу Вам эти строки, слёзы капают из глаз – мне грустно, неизъяснимо грустно.
Я не свидетель того, что теперь происходит у Вас, но сердце замирает при мысли от горя, которое сейчас разрывает сердце многих. Пушкин – это высокое создание, оставил мир, в котором он не был счастлив, возвратился в отчизну всего прекрасного; жалки мы, которые его оплакиваем, которые лишились того, который украшал наш круг свои присутствием, наше отечество своей славой, который озарял нас всех отблеском своего света. Нельзя и грешно искать виноватых в несчастных…, бедная, бедная Наталья Николаевна! Сердце заливается кровью при мысли о ней.
Милая маменька, я уверен, что Вы её не оставили. Сидя за столом у Смирновых, мне вручили Ваше письмо, я переменился в лице, потому что только четыре дня тому назад, что получил последнее, но увидя Вашу руку и милой Сонюшки – успокоился; прочёл, вскрикнул и сообщил Смирновым. Александра Осиповна горько плакала. Вечером собрались у них Соболевский, Платонов (этот человек, которого вы не любите, этот человек, который плакал, превозмогая слезы, когда я показал ему Ваше письмо) и исполненные негодования, они безжалостно предавали её анафеме…
Бог им простит, я не мог им вторить ни сердцем, ни словами, и ушёл, потому что мне стало неприятно, и я уверен, что, если бы великий покойник нас мог слушать – он поблагодарил бы меня. Он же сказал: «что бы ни случилось, ты ни в чём не виновата»…
Да будет по словам его. Я не знаю, что сказать о Дантесе. Если правда, что он после свадьбы продолжал говорить о любви Наталье Николаевне, то – он виновен, но я не могу и не хочу верить. Не думают ли о памятнике? Скажите брату Саше, что я ожидаю от него письма, он, как мужчина, мог многое слышать, пусть не поленится. Неужели не откроется змея, написавшая безымянные письма, и клеймо всеобщего презрения не приложится к лицу злодея и не прогонит его на край света. Божеское правосудие должно бы открыть его, и мне кажется, что я бы с наслаждением согласился быть его орудием. Я получил также включённую в письме копию с векселя Киршбаума, и отдам его завтра кому следует.
Вы очень хорошо сделали, что прислали, а то бы вышли затруднения для вытребования денег. Нет охоты писать о чём бы то ни было. Обнимаю Вас нежно и крепко. До свиданья!»
(Письмо от Карамзина А.Н. от 12/24 февраля 1837 г. // «Старина и Новизна», 1914 г., кн. XVII, стр. 291-293)
Следующий отклик находим в его письме от 16/28 февраля 1837 года:
«Как я Вам благодарен, милая, добрая маменька, и тебе, ma ch;re Sophie, за письмо, полученное сегодня. Я очень желал, но не смел надеяться получить его, потому что это более, нежели сколько было обещано. Но Вы знали, что, отчуждённый от родины пространством, я не чужд её печалям и радостям, и что с тех пор, как роковое известие достигло меня и Русскую братию в Париже, наши сердца и взоры с тоской устремились на великого покойника и мы жадно ожидали подробностей. Если что может здесь утешить друга отечества и друга Пушкина, так это всеобщее сочувствие, возбуждённое его смертию: оно тронуло и обрадовало меня до слёз!
Не всё же у нас умерло, не всё же холодно и бесчувственно! Есть струны, звучные даже и Петербургском народе!
Милые, добрые мои сограждане, как я люблю Вас! Но с другой стороны то, что сестра мне пишет о суждениях хорошего общества высшего круга, гостинной аристократии (чёрт знает, как эту сволочь назвать), меня ни мало не удивило; оно выдержало свой характер. Убийца бранит свою жертву, и это должно быть так, это в порядке вещей. Пусть Дантес найдёт защитников, по моему, это справедливо; я первый, с чистой совестью и со слезой в глазах о Пушкине, протяну ему руку: он вёл себя честным и благородным человеком – по крайней мере, так мне кажется, но пусть Пушкин найдет яростных обвинителей... несчастных!.. Быстро переменялись чувства в душе моей, при чтении Вашего письма, желчь и досада наполнили её при известии, что в церковь пускали по билетам только элиту. Её-то зачем? Разве Пушкин принадлежал ей? С тех пор, как он попал в её тлетворную атмосферу – его гению стало душно, он замолк… неоценённый ею, он жил в этой суровой и неблагодарной среде, и пал жертвой злословия и клеветы. Выгнать бы их и впустить рыдающую толпу, и народная душа Пушкина улыбнулась бы свыше! Повторяю, что сказал в том письме: бедная Наталья Николаевна! Сердце моё раздиралось при описании её адских мучений. Есть странные люди, которым не довольно настоящего зла, которые ищут его там, где нет его, которые здесь ещё уверяли, что смерть Пушкина не тронет жены его, что она бессердечная женщина. Твоё письмо, милая сестра, им ответ, и сердце не обмануло меня. Всеми силами душевными благословляю я её и молю Бога, чтоб мир сошёл в её растерзанное сердце.
Хвала Царю за то, что он не отстал от своих; Он показал себя молодцом – нечего сказать!
Дай Бог, чтоб не было строгих наказаний! Зачем Вы мне ничего не говорите о Дантесе и бедной жене его?»
(Письмо Карамзина А.Н. от 16/28 февраля 1837 г. // «Старина и Новизна», 1914 г., кн. XVII, стр. 294-295)
И ещё выдержки из заграничных писем Карамзина А.Н.:
«… я поехал прощаться с Свечиной, которая была со мной любезна как нельзя более, и мне было искренне грустно, прощаясь с этой умной, доброй и милой старушкой. Я застал у неё Николая Палена, брата посла; разговор скоро обратился к Пушкину, и немец вздумал запеть по-своему, что-де Пушкин виноват, что он-де с ума сходил и проч. Штампы, да не на того, сердечный, напал. Я, с своей стороны, гораздо подробнее, обстоятельнее и вернее рассказал всю историю и не мог выдержать, чтобы не задеть прекрасное общество.
Он: «Только одна чернь проявила энтузиазм, но общество, в котором жил Пушкин, имело более прав судить его …»
Я: «Это общество не имело никакого права, оно отринуло Пушкина, из зависти или почему – не знаю, оно всегда было ему враждебно и в час его смерти изменило народной славе и народным чувствам и стало достойно презрения. Что же касается того, что вы называете чернью, – то это были военные, чиновники, артисты, купцы и добрый народ русский, мнение которого уж, конечно, ст;ит не меньше, чем мнение самозванного кружка без всякого веса».
(Из приписки от 3 марта 1837 к письму от 1 марта 1837 г. // «Старина и Новизна», 1914 г., кн. XVII, стр. 299-300)
«Здравствуйте, милая и возлюбленная маменька. Я во вторник имел счастье получить письмо Ваше и Sophie от 3-го марта с. г. Меня не могли добудиться поутру, как бывает часто. Вдруг входит Соллогуб с благодатным письмом, я вскочил с постели, поблагодарил его и засел читать. То, что Вы мне говорили о Наталье Николаевне, меня опечалило. Странно, я ей ото всей души желал утешения, но не думал, что желания мои исполнятся так скоро».
(Из письма от 27 марта / 8 апреля 1837 г. // «Старина и Новизна», 1914 г., кн. XX, стр. 71)
«Милую Sophie благодарю за милые строки и известия. Советы её, в отношении к Дантесу, согласны с моим мнением: конечно, я не тот, кто хвастался бы своей безжалостностью: к тому же, я не могу уверить себя в том, что Дантес был так виноват, как думают».
(Из письма от 4 мая 1837 г. // «Старина и Новизна», 1914 г., кн. XVII, стр. 316)
«…Вечером на гулянии увидал я Дантеса с женою: они оба пристально на меня глядели, но не кланялись, я подошёл к ним первый, и тогда Дантес буквально бросился ко мне и протянул мне руку. Я не могу выразить смешения чувств, которые тогда толпились у меня в сердце, при виде этих двух представителей прошедшего, которые так живо напоминали мне и то, что было, и то, чего уже нет и не будет. Обменявшись несколькими обыкновенными фразами, я отошёл и пристал к другим: русское чувство боролось у меня с жалостью и каким-то внутренним голосом, говорящим в пользу Дантеса. Я заметил, что Дантес ждёт меня, и в самом деле он скоро опять пристал ко мне и, схватив меня за руку, потащил в пустые аллеи.
Не прошло двух минут, что он уже рассказывал мне со всеми подробностями свою несчастную историю и с жаром оправдывался в моих обвинениях, которые я дерзко ему высказывал. Он мне показывал копию с страшного Пушкинского письма, протокол ответов в военном суде и клялся в совершенной невинности. Всего более и всего сильнее отвергал он малейшее отношение к Наталье Николаевне после обручения с сестрой её, и настаивал на том, что второй вызов был как камень, упавший ему на грудь. Со слезами на глазах, говорил о поведении вашем [т.е. семейства, а не маменьки, про которую он мне сказал: в её глазах я виноват, она мне все заранее рассказала, если бы я её увидел, мне нечего было бы сказать ей] в отношении к нему и несколько раз повторял, что он глубоко огорчило его… Ваша семья, которую я уважал сердцем, ваш брат, которого я любил доверчиво, бросил меня, став моим врагом, не желая слышать меня, и не давая мне возможности оправдать себя, это было жестоко, это было больно, и в этом, Саша, я с ним согласен, ты нехорошо поступил. Он прибавил: моё полное оправдание может прийти только от м-м Пушкиной, через несколько лет, когда она успокоится, она, может быть, скажет, что я сделал всё, чтобы спасти их, и если я не справился с этим, то это не моя вина и т.д. Разговор и гулянье наше продолжались от 8 до 11 ч. вечера. Бог их рассудит, я буду с ним знаком, но не дружен по-старому – это всё, что я могу сделать. – С первого дня до сего я всё делаю визиты и не могу доделать: это Вас не удивит, когда Вы узнаете, что здесь: Полуектовы, Долгорукие (князь Илья с женою), Гагарины, Радзивил, Киселёвы, Борх (хорошенькая), Пашкова-Киндякова, Панины, Тизенгаузены (Фердинанд женился на маленькой Липгардт)…»
(Из письма Карамзина А.Н. от 28 июня / 8 июля 1837 г. // «Старина и Новизна», 1914 г., кн. XVII, стр. 317-318)
«…В понедельник был бал у Полуектовой – первый с тех пор, как я в чужих краях…
Странно мне было смотреть на Дантеса, как он с кавалергардскими ухватками предводительствовал мазуркой и котильоном, как в дни былые. В продолжении недели мы хватались за каждый солнечный луч, невзначай проглядывавший на нас, чтоб им пользоваться. Между прочим, ездили мы, Платонов, Смирновы и я, вчетвером, после обеда в четверик».
(Из письма Карамзина А.Н. от 16 июля 1837 г. // «Старина и Новизна», 1914 г., кн. XVII, стр. 319)
«… В последнее воскресенье ездил я верхом с графиней Борх, М-ме Desloge и другими кавалерами на одну из здешних развалин, на высокую гору, откуда вид прекрасен и откуда среди туманов, как тонкая иголка, виден Страсбургский мюнстер за 50 вёрст.
<…>
За весёлым обедом в трактире, где Дантес, подстрекаемый шампанским, довёл меня до судорожного смеха; кстати, о нём.
Он совершенно обезоружил меня, поняв мою слабость: он так много мне всего рассказал, он мне так часто говорил про всех и про Сашу особенно, называя его по имени, что последние облака негодования во мне рассеялись, и мне приходилось прилагать максимум усилий, чтобы не быть с ним таким же, как прежде. Зачем бы ему предо мною лицемерить? Он уже в Россию не будет, а здесь он среди своих, он дома, и я для него нуль.
На днях воротился сюда старый Геккерн, мы встретились с ним в первый раз у рулетки, он мне почти поклонился, я сделал, как бы не замечаю. Потом он же заговорил, я отвечал, как незнакомому. Отошёл и таким образом отделался от его знакомства. Дантес довольно деликатен, чтобы и не упоминать мне про него.
<…>
Я теперь Смирнову искренне привязан, во 1-х, потому что, при более коротком знакомстве, открывается много неведомых до того, хороших качеств, а во 2-х, он с Парижа очень поправился в обхождении с женою и в характере вообще, хотя всё ещё спорит несносно и никогда, даже и случайно, не попадает на истину».
(Из письма от 15/27 июля 1837 г. // «Старина и Новизна», 1914 г., кн. XVII, стр. 320-322)
«Очень приятно и просторно теперь русским в Европе! В Париж ехать – новое, наистрожайшее запрещение; в Италии – холера, да по последним известиям бунт в Неаполе, в Берлине, в Дрездене – холера, куда ни бросься, везде беда. Вот и Смирновы отложили поездку в Берлин и отправляются пароходом и будут в Петербурге гораздо ранее, нежели предполагали. Завтра оставляют они Баден и едут в Дрезден. Как скоро получу я деньги, то последую примеру их, у меня во всей своей силе стартовая лихорадка. Скоро опустеет Баден – Платонов остаётся только до моего отъезда, Соллогуб едет, вероятно, со мною, Свистуновы также, с Дантесами простился я вчера…»
(Из письма от 13/25 августа 1837 г. // «Старина и Новизна», 1914 г., кн. XX, стр. 168-169)
Приведённые выдержки писем Карамзина А.Н. характеризуют его как человека, очень сильно подверженного влиянию извне: в расцвете творческих сил гибнет Пушкин, который, по словам Карамзина А.Н. «украшал наш круг свои присутствием, наше отечество своей славой, который озарял нас всех отблеском своего света», но к Дантесу у Карамзина А.Н. так и не находится ни единого слова упрёка. 8 июля 1836 года Дантес три часа рассказывал ему свою версию произошедшего, и уже 27 июля 1836 года Карамзин А.Н. признаётся себе, что «должен делать над собой усилие, чтобы не быть с Дантесом таким же, как прежде». И если даже в письме к матери, резко отрицательно оценивающей роль Дантеса в дуэльной истории, он не выразил к нему никаких претензий, то, конечно же, в личном разговоре с Дантесом Карамзин А.Н. занял исключительно оправдательную собеседника позицию.
Более подробное ознакомление с письмами Карамзина А.Н. позволяет сделать вывод о том, что заграничная поездка совершалась им не столько в лечебных, сколько в некоторой степени в образовательных, но в основном в увеселительных целях, а также о его стереотипных, поверхностных суждениях, щедро приправленных модным стремлением осуждать всё и вся, обо всём встретившемся ему во время поездки.
История мистификации «Пушкин в письмах Карамзиных 1836-1837 годов».
В 1954 году появилась информация о так называемой «Тагильской находке» – нескольких десятках писем членов семьи Карамзиных – вдовы историографа Екатерины Андреевны и его детей – Софьи Николаевны, Екатерины Николаевны (в замужестве Мещерской), Александра, Владимира и Елизаветы к их сыну и брату Андрею Николаевичу, писанные во время его заграничного путешествия в 1836-1837 годах, обнаруженных в Нижнем Тагиле. Инженер Новотагильского завода Боташев Н.С. опубликовал об этой находке статью в местной газете «Тагильский рабочий» от 11 апреля 1954 года. Эта статья 20 апреля 1954 года была перепечатана в областной газете «Уральский рабочий», и уже 25 апреля 1954 года всесоюзная газета «Комсомольская правда» выступила с сообщением о найденных письмах. В это же время подготовленные к печати извлечения из указанных писем Карамзиных были посланы Боташевым Н.С. в Москву, в редакцию журнала «Новый мир».
Вот как эту историю излагает известный литературовед Андроников И.Л. в своей книге «Я хочу рассказать вам…»:
«В редакцию «Нового мира» пришел пакет. На конверте значился адрес отправителя: «Инженер Н. С. Б;ташев, Нижний Тагил…»
Пакет распечатали. В нём оказались новые материалы о гибели Пушкина, выборки из писем современников, писем неопубликованных, ещё никому не известных, более ста лет пролежавших под спудом. «В настоящее время, – сообщал инженер Боташев, – письма хранятся в Н.-Тагильском музее краеведения. Они были обнаружены в Нижнем Тагиле у одной из жительниц, родные которой работали в бывшем демидовском управлении. Письма были взяты ими, видимо, в начале 20-х годов. Установить точно это не представляется возможным, так как эти люди уже умерли. Письма были обнаружены и приобретены для музея моей теткой Е. В. Боташевой».
Нетрудно представить, что событие это произвело в редакции сильное впечатление.
Надо было ознакомить с материалами специалистов – исследователей жизни и творчества Пушкина. Стали звонить Татьяне Григорьевне Цявловской, профессору Сергею Михайловичу Бонди… На следующий день их мнение было уже известно: письма подлинные, находка представляет большой интерес.
Однако, прежде чем их печатать, надо было ознакомиться с полным текстом писем в оригиналах и подготовить научную публикацию.
Это дело решили поручить мне и вместе с сотрудниками редакции командировали меня в Нижний Тагил».
(Андроников И.Л. «Тагильская находка» // «Я хочу рассказать вам… Рассказы. Портреты. Очерки. Статьи», «Советский писатель», М., 1965 г., стр. 82-83)
«О том, что такие письма в свое время существовали, биографам Пушкина было известно. До нас дошли письма Андрея Карамзина из Парижа, из Рима, из Баден-Бадена. Они адресованы матери, сестрам, брату, содержат в себе великолепные описания его путешествия и ответы на сообщения родных, в том числе и суждение о Пушкине. Письма А. Н. Карамзина хранились в семье потомков Е. Н. Мещерской и незадолго до революции появились в печати («Старина и новизна», 1914, тт. XVII и XX).
Но почему же другая часть переписки – письма к нему – отыскалась в Нижнем Тагиле? Оказывается, в этом нет ничего странного. Предоставим слово Николаю Сергеевичу Боташеву.
«В то время, – рассказывает он, – нижнетагильскими заводами владели братья Павел и Анатолий Демидовы. Анатолий Николаевич большей частью жил в Италии. Купив княжество Сан-Донато, близ Флоренции, он стал называться Демидов, князь Сан-Донато. Павел Николаевич жил в России. В 1836 году он женился на известной красавице Авроре Карловне Шернваль. Брак был непродолжительным – в 1840 году Павел Демидов умер, оставив малолетнего сына. Вместе с сыном Аврора Демидова вступила в права владения нижнетагильскими заводами наравне с Анатолием Демидовым. В 1846 году она вышла замуж вторично — за Андрея Николаевича Карамзина, того самого, которому адресованы обнаруженные в Тагиле письма. В 1849 и 1853 годах Андрей Карамзин приезжал в Нижний Тагил. В начале Крымской войны он вступил добровольцем в действующую армию и 16 мая 1854 года был убит в Малой Валахии.
Очевидно, в один из приездов А. Н. Карамзина в Нижний Тагил и попали туда эти письма, которые он хранил как реликвию. После его смерти они остались в Тагиле. Где они находились с тех пор, неизвестно. Обнаружились они снова уже в наше время, перед самой Отечественной войной».
В 1939 году умер в Тагиле восьмидесятичетырехлетний маркшейдер Павел Павлович Шамарин. До Октябрьской революции он работал в демидовском управлении. Вскоре после смерти Шамарина его племянница Ольга Федоровна Полякова, бухгалтер рудоуправления в Тагиле, разбирая его вещи, старые книги, приложения к «Ниве» и прочее, взяла в руки потертый сафьяновый альбом с золотым тиснением, завязанный зелёными ленточками. Раскрыв альбом, увидела вклеенные в него старые французские письма. Ольга Федоровна показала находку Елизавете Васильевне Боташевой. Вследствие этого и попали письма в Тагильский музей. Но это произошло уже во время войны. Директором музея была тогда Надежда Тимофеевна Грушина.
Прежде всего надо было выяснить содержание писем. Грушина поручила перевести их на русский язык. Эту работу выполнила врач туберкулезного санатория Ольга Александровна Полторацкая, эвакуированная во время войны из Ленинграда, великолепно знающая французский язык.
Когда работа эта была закончена, решительно всем и уже окончательно стала ясной ценность отыскавшихся писем. Н. С. Боташев заинтересовался находкой. Пользуясь переводом Полторацкой, он отобрал из писем Карамзиных факты, относящиеся к Пушкину, и, снабдив краткими примечаниями, прислал в редакцию «Нового мира».
О. А. Полторацкая вышла после войны на пенсию и поселилась под Москвой, около станции Вешняки, Казанской железной дороги. Я побывал у нее. Узнал, что во время войны музей поручил ей сделать подробное изложение, на основании которого можно было бы судить о содержании писем, что задачи максимально точного перевода всех писем и каждого полностью она перед собой не ставила. Словом, что в её переводе не весь текст, и прежде чем печатать, следует сверить его с оригиналом.
Эта работа проделана. Письма Карамзиных изучены заново. Выборки текста, сообщённые Н. С. Боташевым, дополнены и содержат теперь всё, что касается Пушкина, – от важных сообщений до простого упоминания имени. Все французские тексты заново переведены О. П. Холмской. В таком виде новые материалы, снабжённые моей вступительной статьей и пояснениями, появились в № 1 «Нового мира» за 1956 год под рубрикой: «Из писем Карамзиных. Публикация Н. Боташева. Пояснительный текст И. Андроникова».
(Андроников И.Л. «Тагильская находка» // «Я хочу рассказать вам… Рассказы. Портреты. Очерки. Статьи», «Советский писатель», М., 1965 г., стр. 97-99)
Обращает на себя внимание удивительный факт: профессиональные пушкинисты Цявловская Т.Г. и Бонди С.М., не поднимая вопросов графологической экспертизы и источниковедческого анализа обнаруженных документов, не говоря уже о том, чтобы увидеть их собственными глазами, сразу же признают найденные письма Карамзиных подлинными. И уже в 1960 году издательство Академии наук СССР под редакцией Измайлова Н.В. выпустило в свет книгу «Пушкин в письмах Карамзиных 1836-1837 годов», в которой были опубликованы 47 из 65 найденных в Нижнем Тагиле писем Карамзиных с подробными комментариями и обстоятельной вступительной статьёй.
«Передача Пушкинскому дому писем Карамзиных была вскоре (в начале июля 1954 года) утверждена Управлением музеев Министерства культуры РСФСР.
Однако и опубликование писем, и фактическое поступление их в фонды пушкинского дома затянулось надолго.
По поручению редакции «Нового мира» в Нижний Тагил был направлен писатель и литературовед И.Л. Андроников. Он вновь изучил найденные в краеведческом музее письма, дополнил сделанные Н.С. Боташевым выборки и подготовил их к печати. Эта публикация и появилась в «Новом мире», в январском номере 1956 года, перед 119 годовщиной смерти Пушкина.
Только после этого была произведена передача писем Карамзиных в Институт русской литературы (Пушкинский дом). Они были привезены из Нижнего Тагила в Ленинград и 26 мая 1956 года приняты на постоянное хранение в Рукописный отдел Пушкинского дома, где вошли в состав фонда А.С. Пушкина как документы первостепенного значения для истории последних месяцев жизни Пушкина*, его дуэли и смерти, а также посмертных откликов на это событие.
* Институт русской литературы (Пушкинский дом), ф. 244, оп. 18, № 265».
(Редакторская вступительная статья // «Пушкин в письмах Карамзиных 1836-1837 годов», издательство Академии наук СССР, М.-Л., 1960 г., стр. 4)
Продолжает обращать на себя внимание отсутствие графологической экспертизы и источниковедческого анализа обнаруженных в Нижнем Тагиле документов перед их объявлением «документами первостепенного значения для истории последних месяцев жизни Пушкина» и передачей в Пушкинский дом в 157-ю годовщину со дня рождения Пушкина.
Как же выглядела «Тагильская находка»? Это была красная сафьяновая папка с тиснением по краям, завязанная тесёмками, – судя по всему, бывший переплёт альбома с вырезанными неполностью листами, к остаткам которых у корешка подклеены письма. Папка толстая – 340 страниц текста. Всего в папке было 65 писем, а вернее сказать, 65 почтовых отправлений, так как почти в каждом отправлении – два-три и больше отдельных письма, написанных членами семьи. Как правило, начинает письмо Екатерина Андреевна, а продолжают его Софья Николаевна и другие члены семьи и друзья, заканчивает нередко опять Екатерина Андреевна. Большинство писем написано на французском языке, или с использованием вперемежку русского и французского языков.
Как эта папка попала в Нижний Тагил? Официальная версия такова:
«Нижний Тагил с его чугуноплавильными и оружейными заводами, основанными в самом начале XVIII века, по указаниям Петра I, тульским кузнецом и оружейником Никитой Демидовичем Антуфьевым, получившим дворянство с фамилией Демидова, принадлежал в 30-х годах XIX века потомкам Никиты Демидова – братьям Анатолию и Павлу Николаевичам Демидовым. Последний в 1836 году женился на Авроре Карловне Шернваль, от которой имел сына Павла Павловича. Брак был непродолжительным: в 1840 году П.Н. Демидов умер, а через шесть лет вдова его вышла замуж вторично за Андрея Николаевича Карамзина, сына историка. На правах опекуна он участвовал в управлении уральскими демидовскими заводами и не раз приезжал в Нижний Тагил. «Очевидно, – пишет Н.С. Боташев, – в один из приездов А.Н. Карамзина в Нижний Тагил и попали туда эти письма, который он хранил как реликвию. После его смерти они остались в Тагиле».*
Возможно, однако, что письма попали в Нижнетагильский демидовский архив и позднее: после смерти (в 1854 году) Андрея Карамзина они могли остаться в руках его вдовы, Авроры Карловны, свято чтившей память мужа и всё, что связывало её с семейством Карамзиных. Она умерла в глубокой старости в 1902 году, надолго пережив и сына, умершего в 1885, и только тогда, может быть, письма Карамзиных к её мужу поступили в Нижнетагильский личный архив Демидовых, а затем в фонды заводоуправления. Эти предположения требуют ещё дополнительных разысканий.
Как бы то ни было, судьба карамзинских писем остаётся неясной в течение многих десятилетий, почти до наших дней. По словам Ираклия Андроникова, только в 1939 году, после смерти 84-летнего маркшейдера П.П. Шамарина, работавшего до Октябрьской революции в демидовском управлении, они были найдены при разборе его вещей и через посредство Е.В. Боташевой поступили, как сказано выше, в Нижнетагильский краеведческий музей, а оттуда – в Пушкинский дом.
* «Новый мир», 1956, № 1, январь, стр. 162».
(Редакторская вступительная статья // «Пушкин в письмах Карамзиных 1836-1837 годов», издательство Академии наук СССР, М.-Л., 1960 г., стр. 5)
И что же нам поведали «письма Карамзиных» из «Тагильской находки»?
«Дантес не появляется больше и о своём существовании напомнил только тем, что прислал банку парижской помады».
(Из письма Карамзиной С.Н. от 27 мая / 7 июня 1836 г. Петербург // «Пушкин в письмах Карамзиных 1836-1837 годов», издательство Академии наук СССР, М.-Л., 1960 г., стр. 52-53)
«Николай Трубецкой взял на себя дорогостоящую поставку вин и исполнил это широко и щедро. Креман и силлери лились ручьями в горла наших кавалеров, которые встали все из-за стола более румяные и весёлые, чем когда садились, особенно Дантес и Мальцов, который трещал без умолку, не жалея наших ушей».
(Из письма Мещерской Е.Н. от 26-28 мая / 7-9 июня 1836 г. Красное Село-Петербург // «Пушкин в письмах Карамзиных 1836-1837 годов», издательство Академии наук СССР, М.-Л., 1960 г., стр. 56)
«Я отправилась на этот праздник с госпожой Шевич. <…> Там я встретила почти всех наших друзей и знакомых, в том числе Вяземского <…>, Одоевских <…> и Дантеса, увидеть которого, признаюсь, мне было очень приятно. По-видимому, сердце всегда немножко привыкает к тем, кого видишь ежедневно. <…>
<…> Я шла под руку с Дантесом, он забавлял меня своими шутками, своей весёлостью и даже смешными припадками своих чувств (как всегда, к прекрасной Натали)».
(Из письма Карамзиной С.Н. от 8/20 июля 1836 г. // «Пушкин в письмах Карамзиных 1836-1837 годов», издательство Академии наук СССР, М.-Л., 1960 г., стр. 69-70)
«Вчерашний день я, как сказано, праздновал свои именины в Царском. Обедали у нас Мещерский и Аркадий. После обеда явились Мухановы, друзья сестёр; старший довольно толст и похож на умершего своего брата, он не хорош, но, видно, что эта вещь известная, очень разговорчив, весел и общителен, младший, напротив, совершенно чорт знает что такое! Худенький, гаденький, тихонький, похож страшно на приятеля нашего Толмачёва, но гораздо его хуже. Оба они ехали в Москву. Старший накануне видел Пушкина, которого он нашёл ужасно падшим духом, раскаивавшимся, что написал свой мстительный пасквиль, вздыхающим по потерянной фавории публики.
Пушкин показал ему только что написанное стихотворение, в котором он жалуется на неблагодарную и ветреную публику и напоминает свои заслуги перед ней*.
* Стихотворение «Я памятник себе воздвиг нерукотворный», написанное Пушкиным 21 августа 1836 года на Каменном острове (за восемь дней до встречи с Н.А. Мухановым). Муханову более всего запомнилась пятая, заключительная строфа стихотворения, в которой он уловил отклик поэта на поверхностные, свидетельствующие о непонимании или враждебности отзывы критики и читателей о его творчестве, якобы иссякшем и клонящемся к упадку».
(Из письма Карамзина Ал. Н. от 31 августа-3 сентября (12-15 сентября) 1836 г. Петербург // «Пушкин в письмах Карамзиных 1836-1837 годов», издательство Академии наук СССР, М.-Л., 1960 г., стр. 96)
«В среду мы отдыхали и приводили в порядок дом, чтобы на другой день, день моего ангела, принять множество гостей из города; в ожидании их маменька сильно волновалась, но всё сошло очень хорошо. Обед был превосходный; среди гостей были Пушкин с женой и Гончаровыми (все три – ослепительные изяществом, красотой и невообразимыми талиями), мои братья, Дантес, А. Голицын, Аркадий и Шарль Россет (Клементия они позабыли в городе, собираясь впопыхах), Скалон, Сергей Мещерский, Поль и Надина Вяземские (тётушка осталась в Петербурге ожидать дядюшку, который ещё не возвратился из Москвы) и Жуковский. Тебе нетрудно представить, что, когда дело дошло до тостов, мы не забыли выпить за твоё здоровье. Послеобеденное время, проведённое в таком приятном обществе, показалось очень коротким; в девять часов пришли соседи: Лили Захаржевская, Шевичи, Ласси, Лидия Блудова, Трубецкие, графиня Строганова, княгиня Долгорукова (дочь князя Дмитрия), Клюпфели, Баратынские, Абамелек, Герсдорф, Золотницкий, Левицкий, один из князей Барятинских и граф Михаил Виельгорский, – так что получился настоящий бал, и очень весёлый, если судить по лицам гостей, всех, за исключением Александра Пушкина, который всё время грустен, задумчив и чем-то озабочен. Он своей тоской и на меня тоску наводит». Его блуждающий, дикий, рассеянный взгляд с вызывающим тревогу вниманием останавливается лишь на его жене и Дантесе, который продолжает всё те же штуки, что и прежде, – не отходя ни на шаг от Екатерины Гончаровой, он издали бросает нежные взгляды на Натали, с которой, в конце концов, всё же танцевал мазурку. Жалко было смотреть на фигуру Пушкина, который стоял напротив них, в дверях, молчаливый, бледный и угрожающий. Боже мой, как всё это глупо! Когда приехала графиня Строганова, я попросила Пушкина пойти поговорить с ней. Он было согласился, краснея (ты знаешь, что она – одно из его «отношений», и притом рабское), как вдруг вижу – он внезапно останавливается и с раздражением отворачивается. «Ну, что же?» – «Нет, не пойду, там уж сидит этот граф». – «Какой граф?» – «Д’Антес, Гекрен что ли!»
(Из письма Карамзиной С.Н. от 19 сентября (1 октября) 1836 г. Царское Село // «Пушкин в письмах Карамзиных 1836-1837 годов», издательство Академии наук СССР, М.-Л., 1960 г., стр. 108-109)
«Как видишь, мы вернулись к нашему городскому образу жизни, возобновились наши вечера, на которых с первого же дня заняли свои привычные места Натали Пушкина и Дантес, Екатерина Гончарова рядом с Александром, Александрина – с Аркадием, к полуночи Вяземский и один раз, должно быть по рассеянности, Виельгорский, и милый Скалон, и бестолковый Соллогуб, и всё по-прежнему, а только нет Андрея, а потому ещё бесцветнее».
(Из письма Карамзиной С.Н. от 18 (30) октября 1836 г. Петербург // «Пушкин в письмах Карамзиных 1836-1837 годов», издательство Академии наук СССР, М.-Л., 1960 г., стр. 120)
«У нас за чаем всегда бывает несколько человек, в их числе Дантес, он очень забавен и поручил мне заверить тебя, что тебя ему не достаёт».
(Из письма Карамзиной С.Н. от 3 (15) ноября 1836 г. Петербург // «Пушкин в письмах Карамзиных 1836-1837 годов», издательство Академии наук СССР, М.-Л., 1960 г., стр. 129)
«У нас тут свадьба, о которой ты, конечно, не догадался бы, и я не скажу тебе, оставляя это удовольствие твоей сестре. Впрочем, полагаю, что ты уже знаешь об этом от Ар.<кадия> Россета. Прямо невероятно – я имею в виду эту свадьбу – но всё возможно в этом мире всяческих невероятностей.
Александр одевается, чтобы идти на раут к княгине Белосельской, пообедав вдвоём с Дантесом у этого последнего».
(Из письма Карамзиной Е.А. от 20 ноября 1836 г. Петербург // «Пушкин в письмах Карамзиных 1836-1837 годов», издательство Академии наук СССР, М.-Л., 1960 г., стр. 137)
«Я должна сообщить тебе одну необыкновенную новость – о той свадьбе, про которую пишет тебе маменька;* догадался ли ты? Ты хорошо знаешь обоих этих лиц, мы даже обсуждали их с тобой, правда, никогда не говоря всерьёз. Поведение молодой особы, каким бы оно ни было компрометирующим, в сущности компрометировало только другое лицо, ибо кто смотрит на посредственную живопись, если рядом – Мадонна Рафаэля? А вот нашёлся охотник до этой живописи, возможно потому, что её дешевле можно было приобрести. Догадываешься? Ну да, это Дантес, молодой, красивый, дерзкий Дантес (теперь богатый), который женится на Катрин Гончаровой, и, клянусь тебе, он выглядит очень довольным, он даже одержим какой-то лихорадочной весёлостью и легкомыслием, он бывает у нас каждый вечер, так как со своей наречённой видится только по утрам у её тётки Загряжской; Пушкин его не принимает больше у себя дома, – он крайне раздражён им после того письма, о котором тебе рассказывал Аркадий**. Натали нервна, замкнута, и, когда говорит о замужестве сестры, голос у неё прерывается. Катрин от счастья не чует земли под ногами и, как она говорит, не смеет ещё поверить, что всё это не сон. Публика удивляется, но, так как история с письмами мало кому известна, объясняет этот брак очень просто***. Один только Пушкин своим взволнованным видом, своими загадочными восклицаниями, обращёнными к каждому встречному, и своей манерой обрывать Дантеса и избегать его в обществе, добьётся того, что возбудит подозрения и догадки****. Вяземский говорит, «что он выглядит обиженным за жену, так как Дантес больше за ней не ухаживает». Об этой свадьбе было объявлено во вторник на балу у Салтыковых, и там они уже принимали поздравления. Я тоже там была и много танцевала. Дантес, зная, что я тебе пишу, просит тебе передать, что он очень доволен и что ты должен пожелать ему счастья*****. Прощай, дорогой Андрей, обнимаю тебя так же сильно, как люблю.
* Е.А. и С.Н. Карамзины в этом письме впервые решились рассказать Андрею о тех событиях, которые произошли за предыдущие две недели в семье Пушкина, хотя обе были посвящены им самим во все подробности.
** Речь идёт, вероятно, о том письме, которое Дантес 15 или 16 ноября 1836 года послал Пушкину (Акад., т. XVI, стр. 187) и которое содержит требование объяснить и мотивировать отказ Пушкина от вызова, якобы непонятый Дантесу и порочащий его честь.
*** Настоящее письмо, а также письмо С.Н. Карамзиной от 28 декабря вновь подтверждает правильность предположения П.Е. Щёголева о том, что «проект сватовства Дантеса к Екатерине Гончаровой существовал до вызова» (Щёголев, стр. 79; ср. выше, письмо № 12, прим. 17).
**** Взволнованный вид Пушкина объясняется, во-первых, тем, что в намерение Дантеса жениться на Е. Н. Гончаровой он видел лишь уловку с целью избежать дуэли <…> Он питал замысел «мести, единственной в своём роде» Геккерну; «…она будет полная, совершенная; она бросит того человека в грязь», – говорил он ещё 10 ноября В.Ф. Вяземской (Акад., т. XVI, стр. 186).
***** В том же письме из Баден-Бадена 3 (15) декабря 1836 года Андрей Карамзин писал: «Не могу прийти в себя от свадьбы, о которой мне сообщает Софи!»
(Из письма Карамзиной С.Н. от 20/21 ноября (2-3 декабря) 1836 г. Петербург // «Пушкин в письмах Карамзиных 1836-1837 годов», издательство Академии наук СССР, М.-Л., 1960 г., стр. 139-140)
«Я делала то же, что делали другие: танцевала с Головиным, Огарёвым, с неким Хрущёвым из конной гвардии, с Репниным, а мазурку с Соллогубом, у которого в этот день темой разговора со мной была история о неистовствах Пушкина и о внезапной любви Дантеса к своей невесте».
(Из письма Карамзиной С.Н. от 28 ноября (10 декабря) 1836 г. Петербург // «Пушкин в письмах Карамзиных 1836-1837 годов», издательство Академии наук СССР, М.-Л., 1960 г., стр. 142)
«С другой стороны, Пушкин продолжает вести себя самым глупым и нелепым образом; он становится похож на тигра и скрежещет зубами всякий раз, когда заговаривает на эту тему, что он делает весьма охотно, всегда радуясь каждому новому слушателю. Надо было видеть, с какой готовностью он рассказывал моей сестре Катрин обо всех темных и наполовину воображаемых подробностях этой таинственной истории, совершенно так, как бы он рассказывал ей драму или новеллу, не имеющую к нему никакого отношения. До сих пор он упорно заявляет, что никогда не позволит жене присутствовать на свадьбе, ни принимать у себя замужнюю сестру. Вчера я убеждала Натали, чтобы она заставила его отказаться от этого нелепого решения, которое вновь приведёт в движение все языки города; она же, со своей стороны, ведёт себя не очень прямодушно: в присутствии мужа делает вид, что не кланяется с Дантесом и даже не смотрит на него, а когда мужа нет, опять принимается за прежнее кокетство потупленными глазами, нервным замешательством в разговоре, а тот снова, стоя против нее, устремляет к ней долгие взгляды и, кажется, совсем забывает о своей невесте, которая меняется в лице и мучается ревностью. Словом, это какая-то непрестанная комедия, смысл которой никому хорошенько не понятен: вот почему Жуковский так смеялся твоему старанию разгадать его, попивая свой кофе в Бадене.
А пока что бедный Дантес перенёс тяжелую болезнь, воспаление в боку, которое его ужасно изменило. Третьего дня он вновь появился у Мещерских, сильно похудевший, бледный и интересный, и был со всеми нами так нежен, как это бывает, когда человек очень взволнован или, быть может, очень несчастен. На другой день он пришёл снова, на этот раз со своей наречённой и, что ещё хуже, с Пушкиным; снова начались кривляния ярости и поэтического гнева; мрачный, как ночь, нахмуренный, как Юпитер во гневе, Пушкин прерывал свое угрюмое и стеснительное молчание лишь редкими, короткими, ироническими, отрывистыми словами и время от времени демоническим смехом. Ах, смею тебя уверить, это было ужасно смешно. Я исполнила твоё поручение к жениху и невесте; оба тебя нежно благодарят, а Катрин просит напомнить тебе ваши прошлогодние разговоры на эту тему и сказать, что она напишет тебе, как только будет обвенчана».
(Из письма Карамзиной С.Н. от 29 декабря 1836 г. (10 января 1837 г.) Петербург // «Пушкин в письмах Карамзиных 1836-1837 годов», издательство Академии наук СССР, М.-Л., 1960 г., стр. 148)
«Ведь завтра, в воскресенье, состоится эта удивительная свадьба, мы увидим её в католической церкви; Александр и Вольдемар будут шаферами, а Пушкин проиграет несколько пари, потому что он, изволите видеть, бился об заклад, что эта свадьба – один обман и никогда не состоится*.
* О том, что Пушкин не верил в свадьбу Дантеса и заключал пари, известно, например, из воспоминаний В.А. Соллогуба: «Свадьбе он не верил. «У него, кажется, грудь болит, – говорил он, – того и гляди уедет за границу. Хотите биться об заклад, что свадьбы не будет. Вот у вас тросточка. У меня бабья страсть к этим игрушкам. Проиграйте мне её». – «А вы проиграете мне все ваши сочинения?» – «Хорошо». – (Он был в это время как-то желчно весел)» (Соллогуб, стр. 369)».
(Из письма Карамзиной С.Н. от 9 (21) января 1837 г. Петербург // «Пушкин в письмах Карамзиных 1836-1837 годов», издательство Академии наук СССР, М.-Л., 1960 г., стр. 151)
«В воскресенье у Катрин было большое собрание без танцев: Пушкины, Геккерны (которые продолжают разыгрывать свою сентиментальную комедию к удовольствию общества. Пушкин скрежещет зубами и принимает своё всегдашнее выражение тигра, Натали опускает глаза и краснеет под жарким и долгим взглядом своего зятя, – это начинает становиться чем-то большим обыкновенной безнравственности; Катрин направляет на них обоих свой ревнивый лорнет, а чтобы ни одной из них не оставаться без своей роли в драме, Александрина по всем правилам кокетничает с Пушкиным, который серьёзно в неё влюблён и если ревнует свою жену из принципа, то свояченицу – по чувству. В общем всё это очень странно, и дядюшка Вяземский утверждает, что он закрывает своё лицо и отвращает его от дома Пушкиных)».
(Из письма Карамзиной С. Н. от 27 января (8 февраля) 1837 г. Петербург // «Пушкин в письмах Карамзиных 1836-1837 годов», издательство Академии наук СССР, М.-Л., 1960 г., стр. 165)
«А я-то так легко говорила тебе об этой горестной драме в прошлую среду, в тот день, даже в тот самый час, когда совершалась ужасная её развязка! Бедный, бедный Пушкин! Сколько должен был он выстрадать за эти три месяца, с тех пор, как получил гнусное анонимное письмо, – причину, по крайней мере наружную, этого великого несчастья. Сказать тебе, что в точности вызвало дуэль теперь, когда женитьба Дантеса, казалось, сделала её невозможной, – об этом никто ничего не знает. Считают, что на балу у Воронцовых, в прошлую субботу, раздражение Пушкина дошло до предела, когда он увидел, что его жена беседовала, смеялась и вальсировала с Дантесом. А эта неосторожная не побоялась встретиться с ним опять, в воскресенье у Мещерских и в понедельник у Вяземских!* Уезжая от них, Пушкин сказал тётушке: «Он не знает, что его ожидает дома!» То было письмо Геккерну-отцу, оскорбительное сверх всякой меры, он называл его, отца, старой сводней (тот в самом деле исполнял такую роль), а сына – подлецом, трусом, осмелившимся и после своей женитьбы обращаться вновь к госпоже Пушкиной с казарменными речами и гнусными объяснениями в любви, и грозил, если этого оскорбления будет недостаточно, оскорбить его публично на балу. Тогда Дантес послал к нему некоего господина д'Аршиака, из французского посольства, своего секунданта, чтобы передать ему вызов; это было во вторник утром, а вечером, на балу у графини Разумовской, я видела Пушкина в последний раз; он был спокоен, смеялся, разговаривал, шутил, он несколько судорожно сжал мне руку, но я не обратила внимания на это.
<…> Его приподняли и поддержали; так как первый пистолет выпал из его рук в снег, Данзас подал ему другой; он долго целился; пуля пробила руку Дантеса, но только в мягких частях, и остановилась против желудка – пуговица на сюртуке предохранила его и он получил только лёгкую контузию в грудь; но в первый момент он зашатался и упал. <…>
<…> Без всякой агонии он закрыл глаза, и ничто не может быть прекраснее его лица после смерти: чело ясное, задумчивое, словно вдохновенное, и улыбающийся рот. Я никогда не видала такого чистого, такого утешительного и такого поэтического мёртвого лица.
* О встрече Пушкиных с Дантесом у Вяземских известно и из письма В.Ф. Вяземской: «С понедельника, 25 числа, когда всё семейство <Пушкины, Дантес с женой и А.Н. Гончарова> провело у нас вечер, мы были добычей самых живых мучений. Было бы вернее сказать, что мы находились в беспокойстве в продолжение двух месяцев, но это значило бы начать очень рано. Пушкин вечером, смотря на Жоржа Геккерна, сказал мне: «Что меня забавляет, это то, что этот господин веселится, не предчувствуя, что его ожидает по возвращении домой». – «Что же именно? – сказала я. Вы ему написали?» Он сделал утвердительный знак и прибавил: «Его отцу». – «Как! Письмо уже послано?» Он сделал то же знак. Я сказала: «Сегодня?» Он потёр себе руки, опять кивая головой. «Неужели вы думаете об этом? – сказала я. – Мы надеялись, что всё уже кончено». Письмо опубликовано в переводе с французского в «Новом мире» (1931, № 12, стр. 189), но цитируется нами частично в переводе, который дан Б. Казанским («Звенья», т. VI, 1936, стр. 78). Письмом С.Н. Карамзиной подтверждается дата отправки письма Пушкиным Геккерну как 25 января (см. вступительную статью к наст. изд.)».
(Из письма Карамзиной С. Н. от 30 января (11 февраля) 1837 г. Петербург // «Пушкин в письмах Карамзиных 1836-1837 годов», издательство Академии наук СССР, М.-Л., 1960 г., стр. 167-168)
«Вчера вечером, мой друг, я провожала Натали Пушкину, она тоже просила меня передать тебе,* что между ею и тобою вечная дружба*. Бедная женщина! Но вчера она подлила воды в моё вино – она уже не была достаточно печальной, слишком много занималась укладкой и не казалась особенно огорчённой, прощаясь с Жуковским, Данзасом и Далем – с тремя ангелами-хранителями, которые окружали смертный одр её мужа и так много сделали, чтобы облегчить его последние минуты; она была рада, что уезжает, это естественно; но было бы естественным также выказать раздирающее душу волнение – и ничего подобного, даже меньше грусти, чем до тех пор! Нет, эта женщина не будет неутешной. Затем она сказала мне нечто невообразимое, нечто такое, что, по моему мнению, является ключом всего её поведения в этой истории, того легкомыслия, той непоследовательности, которые позволили ей поставить на карту прекрасную жизнь Пушкина, даже не против чувства, но против жалкого соблазна кокетства и тщеславия; она мне сказала: «Я совсем не жалею о Петербурге; меня огорчает только разлука с Карамзиными и Вяземскими, но что до самого Петербурга, балов, праздников – это мне безразлично». О! Я окаменела от удивления, я смотрела на неё большими глазами, мне казалось, что она сошла с ума, но ничуть не бывало: она просто *бестолковая*, как всегда! Бедный, бедный Пушкин! Она его никогда не понимала. Потеряв его по своей вине, она ужасно страдала несколько дней, но сейчас горячка прошла, остаётся только слабость и угнетённое состояние, и то пройдёт очень скоро. Обе сестры увиделись, чтобы попрощаться, вероятно навсегда, и тут, наконец, Катрин хоть немного поняла несчастье, которое она должна была чувствовать и на своей совести; она поплакала, но до этой минуты была спокойна, весела, смеялась и всем, кто бывал у неё, говорила только о своём счастье. Вот уж чурбан и дура!»
(Из письма Карамзиной С.Н. к Карамзину А.Н. от 16 (28) февраля 1837 г. Петербург // «Пушкин в письмах Карамзиных 1836-1837 годов», издательство Академии наук СССР, М.-Л., 1960 г., стр. 178-179)
«Ты справедливо подумал, что я не оставлю госпожу Пушкину своими попечениями, я бывала у неё почти ежедневно, и первые дни – с чувством глубокого сострадания к этому великому горю, но потом, увы! с убеждением, что если сейчас она и убита горем, то это не будет ни длительно, ни глубоко. Больно сказать, но это правда: великому и доброму Пушкину следовало иметь жену, способную лучше понять его и более подходящую к его уровню. Пусть их рассудит Бог, но эта катастрофа ужасна и до сих пор темна; он внёс в неё свою долю непостижимого безумия. Сейчас она в деревне у одного из своих братьев, проездом она была в Москве, где после смерти жены поселился несчастный старец, отец её мужа. Так вот, она проехала, не подав ему никаких признаков жизни, не осведомившись о нём, не послав к нему детей, утверждая, что самый вид её может произвести на него слишком тягостное впечатление; пусть так, но следовало по крайней мере узнать его волю. Несчастный старец ужасно огорчён, тем более, что он объясняет это небрежностью и отсутствием всякого к нему чувства; согласись, что подобное поведение обнаруживает и недостаток сердечности и недостаток ума; она должна была припасть к стопам Пушкина-отца, чтобы облегчить своё сердце и совесть и чтобы сблизиться со всем, что принадлежало ему, а особенно с отцом его, который его обожал всем своим существом. Бедный, бедный Пушкин, жертва легкомыслия, неосторожности, опрометчивого поведения своей молодой красавицы-жены, которая, сама того не подозревая, поставила на карту его жизнь против нескольких часов кокетства».
(Из письма Карамзиной Е.А. к Карамзину А.Н. от 3 (15) марта 1837 г. Петербург // «Пушкин в письмах Карамзиных 1836-1837 годов», издательство Академии наук СССР, М.-Л., 1960 г., стр. 186)
«Как я была тронута, читая в твоём письме такие печальные и такие верные строки о нашем славном и дорогом Пушкине! Ты прав, жалеть о нём не нужно, он умер прекрасной и поэтической смертью, светило угасло во всём своем блеске, и небо позволило ещё, чтобы в течение этих двух дней агонии, когда оно взирало на землю в последний раз, оно заблистало особенно ярким, необычайно чистым небесным светом – светом, который его душа, без сомнения, узрела в последнее мгновение, ибо (мне кажется, я тебе уже это говорила) после смерти на лице его было такое ясное, такое благостное, такое восторженное выражение, какого никогда ещё не бывало на человеческом лице! «Великая, радостно угаданная мысль», – сказал Жуковский. И в самом деле, о чём здешнем мог он сожалеть? Ведь даже горесть, которую он оставлял своей жене, и этот ужас отчаяния, под бременем которого, казалось бы, она должна была пасть, умереть или сойти с ума, всё это оказалось столь незначительным, столь преходящим и теперь уже совершенно утихло! – а он-то знал её, он знал, что это Ундина, в которую ещё не вдохнули душу. Боже, прости ей, она не ведала, что творит; ты же, милый Андрей, успокойся за неё: ещё много счастья и много радостей, ей доступных, ждут её на земле!»
(Из письма Карамзиной С.Н.. к Карамзину А.Н. от 3 (15) марта 1837 г. Петербург // «Пушкин в письмах Карамзиных 1836-1837 годов», издательство Академии наук СССР, М.-Л., 1960 г., стр. 188)
«Я очень был доволен твоими письмами, где ты так хорошо пишешь о деле Пушкина. Ты спрашиваешь, почему мы тебе ничего не пишем о Дантесе или, лучше, о Эккерне. Начинаю с того, что советую не протягивать ему руки с такою благородною доверенностью: теперь я знаю его, к несчастию, по собственному опыту. Дантес был пустым мальчишкой, когда приехал сюда, забавный тем, что отсутствие образования сочеталось в нём с природным умом, а в общем – совершенным ничтожеством как в нравственном, так и в умственном отношении. Если бы он таким и оставался, он был бы добрым малым, и больше ничего; я бы не краснел, как краснею теперь, оттого, что был с ним в дружбе, – но его усыновил Геккерн, по причинам, до сих пор ещё совершенно неизвестным обществу (которое мстит за это, строя предположения). Геккерн, будучи умным человеком и утончённейшим развратником, какие только бывали под солнцем, без труда овладел совершенно умом и душой Дантеса, у которого первого было много меньше, нежели у Геккерна, а второй не было, может быть, и вовсе. Эти два человека, не знаю, с какими дьявольскими намерениями, стали преследовать госпожу Пушкину с таким упорством и настойчивостью, что, пользуясь недалёкостью ума этой женщины и ужасной глупостью её сестры Екатерины, в один год достигли того, что почти свели её с ума и повредили её репутации во всеобщем мнении. Дантес в то время был болен грудью и худел на глазах. Старик Геккерн сказал госпоже Пушкиной, что он умирает из-за неё, заклинал её спасти его сына, потом стал грозить местью; два дня спустя появились анонимные письма. (Если Геккерн – автор этих писем, то это с его стороны была бы жестокая и непонятная нелепость, тем не менее люди, которые должны об этом кое-что знать, говорят, что теперь почти доказано, что это именно он!). За этим последовала исповедь госпожи П<ушкиной> своему мужу, вызов, а затем женитьба Геккерна; та, которая так долго играла роль посредницы, стала, в свою очередь, любовницей, а затем и супругой. Конечно, она от этого выиграла, потому-то она – единственная, кто торжествует до сего времени и так поглупела от счастья, что, погубив репутацию, а может быть, и душу своей сестры, госпожи П<ушкиной>, и вызвав смерть её мужа, она в день отъезда этой последней послала сказать ей, что готова забыть прошлое и всё ей простить!!! Пушкин также торжествовал одно мгновение, – ему показалось, что он залил грязью своего врага и заставил его сыграть роль труса. Но Пушкин, полный ненависти к этому врагу и так давно уже преисполненный чувством омерзения, не сумел и даже не попытался взять себя в руки! Он сделал весь город и полные народа гостиные поверенными своего гнева и своей ненависти, он не сумел воспользоваться своим выгодным положением, он стал почти смешон, и так как он не раскрывал всех причин подобного гнева, то все мы говорили: да чего же он хочет? да ведь он сошёл с ума! он разыгрывает удальца! А Дантес, руководимый советами своего старого неизвестно кого, тем временем вёл себя с совершеннейшим тактом и, главное, старался привлечь на свою сторону друзей Пушкина. Нашему семейству он больше, чем когда-либо, заявлял о своей дружбе, передо мной прикидывался откровенным, делал мне ложные признания, разыгрывал честью, благородством души и так постарался, что я поверил его преданности госпоже П<ушкиной>, его любви к Екатерине Г<ончаровой>, всему тому, одним словом, что было наиболее нелепым, а не тому, что было в действительности. У меня как будто голова закружилась, я был заворожён, но, как бы там ни было, я за это жестоко наказан угрызениями совести, которые до сих пор вкрадываются в моё сердце по много раз в день и которые я тщетно стараюсь удалить. Без сомнения, Пушкин должен был страдать, когда при нём я дружески жал руку Дантесу, значит, я тоже помогал разрывать его благородное сердце, которое так страдало, когда он видел, что враг его встал совсем чистым из грязи, куда он его бросил. Тот гений, что составлял славу своего отечества, тот, чей слух так привык к рукоплесканиям, был оскорблён чужеземным авантюристом, приёмным сыном еврея, желавшим замарать его честь; и когда он, в негодовании, накладывал на лоб этого врага печать бесчестья, его собственные сограждане становились на защиту авантюриста и поносили великого поэта. Не сограждане его так поносили, то была бесчестная кучка, но поэт в своём негодовании не сумел отличить выкриков этой кучки от великого голоса общества, к которому он бывал так чуток. Он страдал ужасно, он жаждал крови, но Богу угодно было, на наше несчастье, чтобы именно его кровь обагрила землю. Только после его смерти я узнал правду о поведении Дантеса и с тех пор больше не виделся с ним. Может быть, я говорил о нём с тобой слишком резко и с предубеждением, может быть, причиной этого предубеждения было то, что до тех пор я к нему слишком хорошо относился, но верно одно – что он меня обманул красивыми словами и заставил меня видеть самоотвержение, высокие чувства там, где была лишь гнусная интрига; верно также и то, что он продолжал и после своей женитьбы ухаживать за госпожой Пушкиной, чему долго я не хотел верить, но, наконец, сдался перед явными доказательствами, которые получил позднее. Всего этого достаточно, брат, для того, чтоб сказать, что ты не должен подавать руку убийце Пушкина.
Суд его ещё не кончен. – После смерти Пушкина Жуковский принял, по воле государя, все его бумаги. Говорили, что Пушкин умер уже давно для поэзии. Однако же нашлись у него многие поэмы и мелкие стихотворения. Я читал некоторые, прекрасные донельзя. Вообще в его поэзии сделалась большая перемена, прежде главные достоинства его были удивительная лёгкость, воображение, роскошь выражений и бесконечное изящество, соединённое с большим чувством и жаром души, в последних же произведениях его поражает особенно могучая зрелость таланта; сила выражений и обилие великих, глубоких мыслей, высказанных с прекрасной, свойственной ему простотою; читая их, поневоле дрожь пробегает и на каждом стихе задумываешься и чуешь гения. В целой поэме не встречается ни одного лишнего, малоговорящего стиха!!! Плачь, моё бедное отечество! Не скоро родишь ты такого сына! На рождении Пушкина ты истощилось!! – Но оставим, брате, могилу великого усопшего и воротимся к живой простолюдине. <...>
<...> ты не должен, однако же, думать, что всё общество было против Пушкина после его смерти: нет, это только кружок Нессельрод и ещё кое-кто. Наоборот, другие, как например, графиня Нат<алья> Строганова и госпожа Нарышкина (Мар<ия> Яков<левна>) с большим жаром говорили в его пользу, что даже вызвало несколько ссор. Большинство же ничего не сказало, так им и подобает!»
(Из письма Карамзина Ал. Н. 13 (25) марта 1837 г. Петербург // «Пушкин в письмах Карамзиных 1836-1837 годов», издательство Академии наук СССР, М.-Л., 1960 г., стр. 190-194)
«Суд над Дантесом закончен, его разжаловали в солдаты, выслали до границы под конвоем, а затем в Тильзите ему вручат паспорт – и всё кончено: для России он более не существует! Он уехал на прошлой неделе. Его жена едет со свёкром, съедется с ним в Кёнигсберге, а оттуда старый Геккерн отправит их, говорят, к родным Дантеса, неподалёку от Бадена. Вполне возможно, что ты их там встретишь. Нет необходимости говорить тебе: «Будь великодушен и деликатен». Если Дантес дурно поступил (а ещё ведь один Бог знает, в какой мере он виноват), он уже достаточно наказан: убийство на его совести, жена, которую он не любит (хотя, впрочем, он продолжал здесь окружать ее вниманием), положение в обществе очень поколебленное и, наконец, приёмный отец, который может в любой день отказаться от усыновления и который, потеряв с бесчестием своё место в России, теряет также большую долю дохода. Балабин провожал Дантеса до заставы; он говорил мне, что у того был чрезвычайно грустный вид, хотя он и отпускал время от времени плоские шутки, по своей привычке. Он вспоминал с большой горечью нашу семью, говоря: «Мнение общества, дорогой мой, для меня совершенно безразлично, но поведение Карамзиных по отношению ко мне глубоко меня огорчило, – они были почти единственными, кого я любил в Петербурге, с кем виделся ежедневно, а они не только покинули меня и не проявили ко мне ни малейшего признака интереса (я понимаю, Пушкин был их другом и они не могли более поддерживать со мной дружеских отношений), но они стали моими врагами, самыми ярыми, они говорили обо мне с ненавистью». Это совершенно ложно, и я не знаю, кто мог так гадко ему насплетничать. Некоторые так называемые «патриоты» держали, правда, у нас такие же речи о мщении, об анафеме, о проклятии, которые и тебя возмутили в Париже, но мы их отвергли с негодованием. Не понимаю, почему нельзя сожалеть без того, чтобы не проклинать. Никто, я в этом уверена, искренней моего не любил и не оплакивал Пушкина, но никогда чувство сожаления не сопровождалось желанием отомстить, наказать. Я нахожу, что это отвратительно, и ты так же думаешь, я знаю. Но мне всегда хотелось предупредить тебя, на тот случай, если ты встретишь Дантеса, чтоб ты был с ним осторожен и деликатен, касаясь этого предмета.
Радуешься ли ты, мой дорогой Андрей, глядя на кусты роз в цвету: вдыхая воздух, благоуханный и тёплый, как в июне месяце?»
(Из письма Карамзина С.Н. 29 марта (10 апреля) 1837 г. Петербург // «Пушкин в письмах Карамзиных 1836-1837 годов», издательство Академии наук СССР, М.-Л., 1960 г., стр. 199)
«То, что ты рассказываешь нам о Дантесе (как он дирижировал мазуркой и котильоном) заставило нас содрогнуться и всех в один голос сказать: «Бедный, бедный Пушкин! Не глупо ли было жертвовать своей прекрасной жизнью! И для чего!»
(Из письма Карамзиной С.Н. 22 июля (3 августа) 1837 г. Петербург // «Пушкин в письмах Карамзиных 1836-1837 годов», издательство Академии наук СССР, М.-Л., 1960 г., стр. 224)
Вот так. В результате чтения этих писем Карамзиных у нас складывается образ неврастеничного Пушкина, влюблённого в сестру своей жены и одновременно ревнующего свою жену, кокетничающую с Дантесом, а также навязчиво обсуждающим с посторонними лицами свои семейные проблемы. Наталья Николаевна представляется женщиной крайне легкомысленной, некой бестолковой красавицей-пустышкой.
Заглавная роль, как мы видим, принадлежит Карамзиной С.Н., дочери Карамзина Н.М. от первого брака. По «её словам»: Пушкин «…своим взволнованным видом, своими загадочными восклицаниями, обращенными к каждому встречному, и своей манерой обрывать Дантеса и избегать его в обществе, добьется того, что возбудит подозрения и догадки. Вяземский говорит, «что он выглядит обиженным за жену, так как Дантес больше за ней не ухаживает»; «…продолжает вести себя самым глупым и нелепым образом; он становится похож на тигра и скрежещет зубами всякий раз, когда заговаривает на эту тему, что он делает весьма охотно, всегда радуясь каждому новому слушателю»; «…скрежещет зубами и принимает своё всегдашнее выражение тигра»; «…Александрина по всем правилам кокетничает с Пушкиным, который серьёзно в неё влюблён и если ревнует свою жену из принципа, то свояченицу – по чувству»; «…дядюшка Вяземский утверждает, что он закрывает своё лицо и отвращает его от дома Пушкиных». Наталья Николаевна, по «словам Карамзиной С.Н.»: «…ведёт себя не очень прямодушно: в присутствии мужа делает вид, что не кланяется с Дантесом и даже не смотрит на него, а когда мужа нет, опять принимается за прежнее кокетство потупленными глазами, нервным замешательством в разговоре»; «…Натали опускает глаза и краснеет под жарким и долгим взглядом своего зятя, – это начинает становиться чем-то большим обыкновенной безнравственности»; «…Нет, эта женщина не будет неутешной»; «…Бедный, бедный Пушкин! Она его никогда не понимала».
Практически то же самое «свидетельствует» и Карамзина Е. А, вдова Карамзина Н.М.: «…. Больно сказать, но это правда: великому и доброму Пушкину следовало иметь жену, способную лучше понять его и более подходящую к его уровню. Пусть их рассудит Бог, но эта катастрофа ужасна и до сих пор темна; он внес в неё свою долю непостижимого безумия»; «…Бедный, бедный Пушкин, жертва легкомыслия, неосторожности, опрометчивого поведения своей молодой красавицы-жены, которая, сама того не подозревая, поставила на карту его жизнь против нескольких часов кокетства».
Для «полноты картины» приводятся и «свидетельства» из «письма» младшего сына Карамзиных Александра: «…Пушкин, полный ненависти к этому врагу и так давно уже преисполненный чувством омерзения, не сумел и даже не попытался взять себя в руки! Он сделал весь город и полные народа гостиные поверенными своего гнева и своей ненависти, он не сумел воспользоваться своим выгодным положением, он стал почти смешон, и так как он не раскрывал всех причин подобного гнева, то все мы говорили: да чего же он хочет? да ведь он сошёл с ума! он разыгрывает удальца! А Дантес, руководимый советами своего старого неизвестно кого, тем временем вёл себя с совершеннейшим тактом и, главное, старался привлечь на свою сторону друзей Пушкина».
Надо сказать, что такая версия образов Пушкина и его жены была известна и до «Тагильской находки», в основном благодаря Щёголеву П.Е. и его книге «Дуэль и смерть Пушкина», но обнаруженные в Нижнем Тагиле письма Карамзиных придали этой версии статус «со ссылкой на источники». Об этом прямо говорится в уже приведённой цитате из вступительной статьи книги «Пушкин в переписке Карамзиных 1836-1837 годов».
Но найденные в Нижнем Тагиле письма Карамзиных» не могут служит подтверждением чего-либо, потому что сами являются мистификацией. Во-первых, потому, что Карамзин А.Н. был не тем человеком, который посчитал бы необходимым сохранить письма, полученные им во время его заграничной поездки. Во-вторых, если бы он всё-таки сохранил их, то эти письма никогда не попали бы в Нижний Тагил. В-третьих, если бы произошло два невозможных события подряд: Карамзин А.Н. сохраняет письма, эти письма попадают в Нижний Тагил, то и в этом случае у них не было бы никакого шанса бережно сохраняться там в течение почти ста лет. И в-четвёртых, и это самое главное: эти «письма» не выдерживают источниковедческого анализа на свою подлинность.
А теперь по порядку.
Почему Карамзин А.Н. не мог сохранить письма, полученные им во время своей заграничной поездки?
Правильнее задать другой вопрос: почему пушкинисты решили, что если сохранились письма Карамзина А.Н. к матери, то должны сохраниться и письма матери к нему? Для чего мать сохраняет письма своего старшего сына во время его полуторагодовой заграничной поездки – наверное, особенно и объяснять не надо. А вот для того, чтобы сын сохранял письма матери – необходимы, по меньшей мере, два обстоятельства: в этих письмах должно говорится об очень важных для сына, скорее даже, исключительных событиях, и, самое главное – сын должен быть психологически склонным к систематизации и аналитике жизненных явлений. В письмах матери (и других членов семьи Карамзина А.Н.) для Карамзина А.Н. нет ничего особенного, выделяющегося из повседневности, за исключением рассказов о дуэльной истории и смерти Пушкина. Но как мы видели из писем Карамзина А.Н., никакого долговременного влияния на него эта история не произвела: Пушкин для него, судя по всему, был приятель примерно такого же порядка, что и Дантес, и первый даже менее значим для него, чем второй: если смерть Пушкина Карамзин А.Н. оценивает в основном как потерю для России, то переживания Дантеса глубоко задевают его чувства. Карамзин А.Н. в дуэльной истории Пушкина с Дантесом сделал свой выбор сразу же, во время первой встречи с Дантесом – пожал ему руку, внимательно выслушал, потом попытался оправдать его в глазах матери, а через некоторое время повеселился с Дантесом в танцевальном зале. Правда, он чувствует некоторые угрызения совести за такое своё поведение, говоря, что «должен делать над собой усилие, чтобы не быть с ним таким же, как прежде», но это как раз лишнее свидетельство того, что хранить письма, напоминающие об этой истории, Карамзину А.Н. было незачем. Поэтому и используют пушкинисты слово «реликвия» применительно к «Тагильской находке» – чтобы спрятать под словом, вызывающим невольное уважение, действие, лишённое практического смысла. Кроме того, Карамзин А.Н. – человек импульсивный, живущий исключительно впечатлениями тех людей и событий, которые у него в данный момент перед глазами. Переосмыслить увиденное, услышанное или прочитанное – не его стиль жизни. Вся его жизнь является яркой иллюстрацией этого. После возвращения из заграничной поездки Карамзин А.Н. вступил в связь с замужней женщиной, графиней Ростопчиной (в девичестве – Сушковой) Евдокией Петровной, довольно известной в своё время поэтессой, которая родила ему двух дочерей. В 1844 году он добровольно перевёлся на Кавказ, где участвовал в боевых действиях и был ранен. Кстати, его письма к матери, написанные во время лечения, также опубликованы в историческом сборнике «Старина и новизна» (в 1915 году, книга XIX, стр. 15-26). Они, как и письма 1836-1837 годов, в основном наполнены бахвальством и критиканством. Вернувшись после излечения в Петербург, Карамзин А.Н. женится на богатой вдове Демидовой (в девичестве – Шернваль) Авроре Карловне, на шесть лет старше его. В браке у Карамзина А.Н. детей не было, у Авроры Карловны от первого брака был сын. В 1853 году Карамзин А.Н. отправился добровольцем на балканский театр военных действий Крымской войны, и практически сразу же погиб во время крайне непрофессионально проведённой им разведывательной операции, повлёкшей за собой также гибель многих его подчинённых. Это была в то время громкая история, которую достаточно подробно описал в своей книге «Крымская война» известный советский историк Тарле Е.В.:
«Почти одновременно с несчастьем, которым закончилось наступательное действие генерала Сельвана, произошло и другое событие, омрачившее эти последние недели пребывания русской армии в Дунайских княжествах. Оно настолько характерно, что, бесспорно, заслуживает внимания. В середине апреля 1854 г. в Александрийский гусарский полк, стоявший в городе Крайове (в Малой Валахии), прибыл только что назначенный туда в чине полковника Андрей Николаевич Карамзин. В своё время он служил в кавалеристах, вышел в отставку, женился на великосветской красавице Авроре Демидовой, и его решение вновь пойти на службу, покинув роскошную жизнь в великолепном дворце своей жены, приветствовалось и в прозе в петербургских гостиных, и в стихах – князем П. А. Вяземским, воспевавшим патриотический порыв этого сына знаменитого писателя и историка России Н. М. Карамзина.
Но в полку все это никого не трогало, и, напротив, товарищи, давно тянувшие лямку и ежедневно сами рисковавшие жизнью, были обижены тем, что по протекции Карамзин сразу же получил большой чин и стал начальником старых офицеров. Жаловались, что «пришлец всем сел на шею». Приехал же Карамзин, как пишет очень к нему доброжелательный свидетель и очевидец, «с единственной целью испытать военное счастье». Между тем Александрийский гусарский полк вместе со всем тридцатитысячным отрядом генерал-лейтенанта Липранди, в состав которого он входил, уже снял, согласно приказу Паскевича, осаду с города Калафата, под которым простоял без дела три месяца, и стоял теперь в городе Крайове в ожидании приказа о дальнейшем отступлении к русским границам. Лично храбрый человек, легкомысленный дилетант военного дела, без малейшей боевой опытности, уверенный в безнаказанности вследствие своих больших петербургских связей, Андрей Николаевич решился на собственный риск и страх вносить при случае поправки в возмущавшую его общую тактику князя Паскевича. Средств для этого у него было немного – всего один дивизион, состоявший из двух эскадронов: Карамзин сразу же и был назначен командиром этого дивизиона, для чего пришлось вытеснить прежнего начальника, подполковника Сухотина, об устранении которого солдаты очень жалели.
С первых же дней Карамзин стал, довольно мало стесняясь, критиковать действия генерала Салькова, своего непосредственного начальника, и тот, боясь этого влиятельного в Петербурге подчиненного, принужден был даже оправдываться в том, что не завязывает дела с турками, которые в большом количестве следовали по стопам русских, отступающих от самого Калафата.
16 (28) мая Карамзин был назначен в рекогносцировку и в 5 часов утра выступил со стоянки, бывшей в местечке Слатине. Ещё до выступления была неладная атмосфера. Офицеры, не терпевшие «пришлеца», собравшись в кружок, громко злословили о нём, а солдаты чутко прислушивались, по показанию свидетеля. «Посмотрим, что-то сделает сегодня наш петербургский франт? Чорт знает, что творит Липранди! Можно ли поручать столь серьёзное дело человеку новому в полку... Это не только для всех нас, но и для простых солдат обидно!..» и т. д. «Солдаты одобрительно что-то буркнули».
Когда явился начальник рекогносцировки Л. Н. Карамзин и поздоровался с фронтом, то солдаты ответили вяло, негромогласно. Признаки были зловещие. «Что скажешь?» – «Скверно!» Таким кратким диалогом обменялись два дружественных Карамзину офицера.
Отряд шёл к м. Каракалу, где находился турецкий отряд неустановленной численности. Разведка в Дунайской армии была из рук вон плоха. Сплошь и рядом русские начальники пользовались как своими лазутчиками шпионами, специально для этого подсылаемыми Омер-пашой. Прошли двадцать верст, сделали привал. Карамзин пригласил всех офицеров к себе в палатку закусить, но почти никто из них не пожелал явиться.
У Карамзина было в данном ему для этой рекогносцировки отряде шесть эскадронов, одна сотня казаков и четыре орудия. Из шести эскадронов четыре были «чужие», совсем не знавшие Карамзина до этого дня.
Вскоре после привала, пройдя ещё вёрст семь, Карамзин должен был решить очень ответственное дело: перед отрядом была река, а через неё был перекинут совсем узенький мостик. К Карамзину подъехал поручик Черняев (впоследствии, в 1876 г., знаменитый предводитель сербской армии) и заявил, что не советовал бы так рисковать: ведь эта ненадёжная переправа могла погубить отряд в случае отступления под натиском турок. Но Карамзин не только велел перейти через этот мостик, по отдал такое же приказание перед другим мостком, перекинутым через овраг, полный топкой грязи, встретившимся несколько дальше.
Черняев справедливо видел смертельную опасность в этих узких мостках, по Карамзин сказал ему: «На основании данной мне инструкции я действую самостоятельно, не думаю, чтобы с таким известным своей храбростью полком нам пришлось отступать, не допускаю этой мысли. С этими молодцами надо идти всегда вперёд!..» Все молчали. Черняев заметил Карамзину, что это – громадный риск с его стороны. Но на войне долго с начальником не пререкаются и резонов ему не представляют: Черняев умолк. Отряд перешёл и через этот второй мост, и вдруг впереди показались четыре колонны турок, человек, как издали казалось, по пятьсот в каждой. На самом деле турок было около трёх тысяч человек. Ещё было время уйти. Но Карамзин заявил, что перед ним вовсе не четыре колонны, а только две, и что то, что кажется третьей и четвертой колонной, просто какие-то два забора. Он велел рысью приблизиться к туркам и открыть огонь. Тут произошло неожиданное открытие: дав несколько залпов, артиллерия вдруг умолкла. Оказалось, что забыли «по оплошности» взять достаточно снарядов! Ещё и в этот момент турки не осмелились напасть и можно было попытаться уйти без потерь. Но Карамзин, который «побледнел как полотно» при этом страшном открытии, что нет снарядов, всё-таки дал сигнал к атаке. Один эскадрой приблизился к туркам, и началась свалка. Эскадрон, потеряв начальника Винка, растерялся и бросился назад. Второй эскадрон – уже на полдороге – повернул обратно. Абсолютная невозможность надеяться на победу парализовала солдат, совсем не веривших при этом Карамзину. Турки бросились в обход, желая овладеть именно тем мостом, который был перекинут через овраг (Тезлуй). Гусары помчались в полном беспорядке туда же, стремясь опередить турок. Произошла страшная свалка и резня у этого моста. Карамзин, окружённый турками, сопротивлялся долго и отчаянно. На его трупе было потом обнаружено восемнадцать ран. Турки захватили все орудия, но не сумели задержать и взять в плен или перебить отряд. О Карамзине говорили, что только смерть спасла его от отдачи под военный суд. В общем выбыло из строя в этот день 19 офицеров и 132 солдата. Этот эпизод вызвал много комментариев в заграничной печати, где очень раздувалось и преувеличивалось значение турецкой победы у Каракала. В Петербурге поведение Карамзина было темой продолжительных и страстных споров. Отголосок мы находим в саркастических словах Льва Толстого в одном из черновых набросков первой главы «Декабристов». Толстой, не называя Карамзина, поминает «одного, увлекшегося желанием как можно скорее отслужить молебен в (Софийском – Е. Т.) соборе и павшего в полях Валахии, но зато и оставившего в тех же полях два эскадрона гусар». Толстого явно раздражали безответственные великосветские восторженные разговоры о человеке, правда, заплатившем жизнью за свой поступок, но с таким преступным легкомыслием, несмотря на предупреждения, погубившем без тени смысла вверенный ему отряд. Смерть этого человека Толстой не желает признать «чувствительнейшей потерей для отечества», как он иронически выражается. Возмущение на месте, в армии, против виновника несчастья было так велико, что даже его смерть не примирила с ним. Паскевич велел назначить следствие. Оно выяснило, что полковник Карамзин, «желая ознаменовать себя победой», пренебрёг всеми предостережениями более опытных офицеров, не высылая даже разъездов впереди, бросился на сильнейшего неприятеля и потерпел поражение».
(Тарле Е.В. «Крымская война» // Тарле Е.В. Собрание сочинений в 12 томах, том 8, издательство Академии наук СССР, М., 1959 г., стр. 477-480)
Для полноты картины истории гибели Карамзина А.Н. привожу воспоминания о нём писателя-мемуариста Инсарского В.А.:
«Придерживаясь порядка, я не могу не остановиться на Карамзине. Не нужно и говорить, что это был один из сыновей знаменитого историографа, и едва ли не лучший; по крайней мере сам Карамзин, в дружеской беседе, не раз говорил, что братья его не из числа отличных людей. Карамзин был личностью симпатичною, благородною, можно сказать, великолепною. Он тоже погиб рано, как и Хрущов, но погиб совершенно другим образом. Его сгубило не собственное его честолюбие, но честолюбие его жены. Жена его была урождённая, кажется, Шернваль, вышла за одного из богачей Демидовых, а овдовев, пленилась Карамзиным и вышла за него во второй раз. Супружество это, несмотря на блестящую внешнюю обстановку и малахитовые комнаты, в которые она ввела Карамзина, дало ему мало счастия. Вместе с князем Одоевским и другими сотоварищами по обществу, мы не редко бывали у него в раззолоченных палатах и не могли не видеть стеснения, которое претерпевал он в супружеских узах. Дело в том, что он в отставке и не имел приезда ко двору, тогда как супруга его, вкусившая сладостей тамошней атмосферы, постоянно рвалась туда и, разумеется, толкала туда же и мужа. Но для этого нужно быть флигель-адъютантом, свитским генералом, или всего лучше генерал-адъютантом, а добиться которого-либо из этих званий, при обыкновенном течении обстоятельств, не так-то легко. Нет сомнения, что этот пункт составлял источник семейных драматических столкновений. Когда возгорелась Восточная война, Карамзин один из первых ринулся на поле брани. Он поступил в какой-то кавалерийский полк, которого названия уже не помню. Случилось как-то, что, за отсутствием или болезнию полкового командира, Карамзин, как старший, командовал полком. Ещё случилось как-то, что Карамзин, завидя неприятеля и вероятно рассчитывая сразу сделать блестящее дело, ринулся на него, не обращая внимания ни на численность врага, ни на самую невыгодную местность для битвы. Конец был истинно трагический! Карамзин залез с полком в какие-то болота, был окружён баши-бузуками и изрублен. Спаслись немногие. Общественное мнение осуждало безумство Карамзина, государь был в страшном негодовании и говорил прелестной вдове, что если бы Карамзин не погиб в деле, он приказал бы его расстрелять! Что думала обо всём этом тщеславная вдова – конечно, Аллаху одному известно. Петербург много смеялся над нею, когда, вследствие непременной воле государя доставить в Петербург тело Карамзина, доставили сюда какой-то, как говорили, обезображенный солдатский труп».
(«Записки В.А. Инсарского» // «Русская Старина», 1895 год, том LXXXIII (январь), стр. 110-112)
Думаю, приведённых фактов достаточно для вывода о том, что Карамзин А.Н. был личностью с большим амбициями и небольшими способностями, увлекающейся, жившей одним днём, а точнее – одним часом. Приписывать такому человеку стремление бережно сохранять на протяжении всей своей жизни полученные в зарубежной поездке письма от родных психологически абсолютно недостоверно.
Почему письма Карамзиных не могли оказаться в Нижнем Тагиле в XIX веке, даже если предположить, что Карамзин А.Н. их сохранил?
Предположим, что Карамзин А.Н. сохранил письма, полученные им от своих родных во время заграничной поездки 1836-1837 годов. В том, что Карамзин А.Н. был в Нижнем Тагиле, сомнений нет. Но зачем ему эту достаточно громоздкую вещь и, как утверждают пушкинисты – реликвию, в виде альбома с вырезанными листами и прикленными вместо них письмами, объёмом 340 листов, брать с собой в поездку в Нижний Тагил? Ведь в пути эта реликвия может потеряться или серьёзно повредиться. Да и вообще – зачем? Постоянное место жительства в Петербурге Карамзин А.Н. менять не собирался. Зачем брать с собой в непростое путешествие реликвию? Никакого внятного ответа нет и быть не может, кроме, конечно, такого: а ведь могло бы быть! Но это уже, согласитесь, несерьёзный разговор. Тем более невероятно, чтобы после смерти Карамзина А.Н. его вдова отправила в Нижний Тагил реликвию, которой дорожил её муж – она просто вернула бы письма Карамзиных в семью Карамзиных.
Почему письма Карамзиных не могли оказаться в Нижнем Тагиле в XX веке, даже если предположить, что Карамзин А.Н. их сохранил, и дополнительно предположить, что они оказались в Нижнем Тагиле в XIX веке?
Потому что, если бы Карамзин А.Н. взял письма Карамзиных с собой в поездку в Нижний Тагил, то никаких причин сознательно оставлять их там у него не было и быть не могло. А если бы он оставил их там случайно, то не заметить пропажу не смог бы ни он, ни служащие завода – и письма незамедлительно были бы возвращены ему в Петербург. Предположить же, что письма Карамзиных непонятно зачем оказались в Нижнем Тагиле, но бережно сохранялись там – это из области фантастики. А то, что красный толстый альбом в 340 страниц текста преимущественно на французском языке кто-то сохранял непонятно почему в смутное время революций, гражданской войны и последующих репрессий, не боясь обвинений в шпионаже – это уже за пределами фантастики.
Что именно в «письмах Карамзиных» из «Тагильской находки» свидетельствует об их подложности? Проведём небольшой источниковедческий анализ:
«Письма Карамзиных» из «Тагильской находки» настойчиво пытаются убедить нас в том, что Дантес был завсегдатаем в доме Карамзиных.
Дантес был приятелем Карамзина Андрея Николаевича и Карамзина Александра Николаевича и поэтому наверняка был вхож в дом Карамзиным, и, возможно, когда-нибудь случайно и встретился там с Пушкиным и его женой, но совершенно не соответствуют реалиям светской жизни Петербурга 30-х годов XIX века слова из письма Карамзиной С.Н. от 18 (30) октября 1836 года: «Как видишь, мы вернулись к нашему городскому образу жизни, возобновились наши вечера, на которых с первого же дня заняли свои привычные места Натали Пушкина и Дантес, Екатерина Гончарова рядом с Александром, Александрина – с Аркадием, к полуночи Вяземский и один раз, должно быть по рассеянности, Виельгорский, и милый Скалон, и бестолковый Соллогуб, и всё по-прежнему, а только нет Андрея, а потому ещё бесцветнее» (см. ссылку выше). Также ложны и слова Карамзиной С.Н. из письма от 3 (15) ноября 1836 года: «У нас за чаем всегда бывает несколько человек, в их числе Дантес, он очень забавен и поручил мне заверить тебя, что тебя ему не достаёт» (см. ссылку выше). Изготовители подложных писем пытаются доказать недоказуемое: что история развития отношений «Пушкин – Наталья Николаевна – Дантес» происходила на глазах Карамзиных, и поэтому «письма Карамзиных» из «Тагильской находки» являются свидетельствами очевидцев.
Подложность писем «Тагильской находки» проявится сразу же, как только мы очертим круг постоянных посетителей дома Карамзиных.
Литературные салоны в Петербурге и Москве, как и многое другое в России, появились по образу и подобию литературных салонов во Франции. Литературные салоны служили местом встреч для обсуждения разнообразных вопросов, в основном связанных с литературой, историей и философией. В Петербурге в 30-е годы XIX века самыми известными литературными салонами были: салон Карамзиной Е.А., салон Хитрово Е.М. и Фикельмон Д.Ф., салон Смирновой (Россет) А.О., салон Одоевского В.Ф. Мемуарные и эпистолярные свидетельства современников о салонах, в том числе и о салоне Карамзиной Е.А. собраны в изданиях: М. Аронсон и С. Рейсер «Литературные кружки и салоны», издательство «Прибой», Л., 1929 г. и «Литературные салоны и кружки. Первая половина XIX века», издательство «Academia», М.-Л., 1930.
«Салоны работают двояко: в заранее твердо фиксированные дни недели или просто по вечерам. К первому типу относится салон В. Ф. Одоевского (субботы), ко второму – салон Е. А. Карамзиной. С этим первым типом салонов уже во второй половине 20-х годов начинают конкурировать «вечера», часто просто обозначаемые днями недели, в которые происходили собрания: таковы среды и воскресенья Плетнёва, среды Кукольника, четверги Греча, пятницы Никитенки, Жуковского и Воейкова, субботы Аксакова и множество других. Эти вечера первоначально отличались от салонов своим более демократическим составом посетителей. Тут встречались не писатели с аристократией, как у Одоевского, и не писатели-аристократы, как у Карамзиной, а просто писатели с писателями и художниками. Этот более замкнутый круг профессионалов предопределил и дальнейшую историю этих вечеров. Из них развились позже редакционные собрания журналов, домашние, а позже публичные чтения, еще позже писательские профсоюзные организации (Литературный фонд и другие)».
(Аронсон М. «Предисловие» // Аронсон М., Рейсер С. «Литературные кружки и салоны», «Прибой», Л., 1929 г., стр. 37-38)
«Салон Е. А. Карамзиной в течение двадцати и более лет был одним из самых привлекательных центров Петербургской общественной жизни, истинным оазисом литературных и умственных интересов среди блестящего и пышного, но мало одухотворенного петербургского света. Историк Карамзин не принадлежал ни по своему происхождению, ни по состоянию к тому кругу, который принято называть высшим петербургским светом, ни к той аристократии, правда, более или менее случайной, которая, тем не менее, имеет претензию составлять обособленную касту. Однако, благодаря своему таланту и своим работам, Карамзин рано привлёк к себе расположение императора Александра 1; он был принят при дворе и стал близким человеком при императрицах Марии Феодоровне и Елизавете Алексеевне; великая княгиня Екатерина Павловна питала к нему самые дружественные чувства. Он был связан тесной дружбой с Жуковским, которому впоследствии было поручено воспитание наследника, и с Вяземским, на внебрачной сестре которого он был женат. Вся литературно-образованная и культурная молодежь моего времени принадлежала к высшим слоям русского общества, и Карамзин незаметным образом, как-то сам собой, сделался руководителем и центром того литературного кружка, который в то время являлся и наиболее аристократическим кружком. После смерти Карамзина весь этот литературный мир продолжал группироваться вокруг его вдовы; так случилось, что в скромном салоне Е. А. Карамзиной в течение более двадцати лет* собиралась самая культурная и образованная часть русского общества.
* H. М. Карамзин умер в 1826 г.; салон его вдовы продолжался до ее смерти в 1851 г., т.е. 25 лет».
(Тютчева А.Ф. «При дворе двух императоров. Воспоминания. Дневник, 1853 — 1855», изд. М. и С. Сабашниковых, 1928 г., стр. 60 — 70 // Аронсон М., Рейсер С. «Литературные кружки и салоны», «Прибой», Л., 1929 г., стр. 162)
«Чтоб получить литературную известность в великосветском кругу, необходимо было попасть в салон г-жи Карамзиной – вдовы историографа. Там выдавались дипломы на литературные таланты. Это был уже настоящий великосветский литературный салон с строгим выбором, и Рекамье этого салона была С. Н. Карамзина, к которой все известные наши поэты считали долгом писать послания».
(Панаев И.И. «Литературные воспоминания», Academia, Л., 1928 г., с. 143 — 144 // Аронсон М., Рейсер С. «Литературные кружки и салоны», «Прибой», Л., 1929 г., стр. 163)
«В доме Е. А. Карамзиной собирались литераторы и умные люди разных направлений. Тут часто бывал Блудов и своими рассказами всех занимал. Тут бывали Жуковский, Пушкин, А. И. Тургенев, Хомяков, П. Муханов, Титов и мн. др. Вечера начинались в 10 и длились до 1 и 2 часов ночи; разговор редко умолкал. Сама Карамзина была женщина умная, характера твёрдого и всегда ровного, сердца доброго, хотя, по-видимому, с первой встречи, холодного. Эти вечера были единственные в Петербурге, где не играли в карты и где говорили по-русски. . .»
(Кошелев А.И. «Записки», Berlin, 1884 г., стр. 30 // Аронсон М., Рейсер С. «Литературные кружки и салоны», «Прибой», Л., 1929 г., стр. 165)
«Находясь в этой милой и гостеприимной семье, я сразу очутился в самой интеллигентной среде Петербургского общества, в которой так свежа еще была память незабвенного Николая Михайловича, и где по преданию собирались как прежние друзья покойного историографа, так и молодые поэты, литераторы и учёные нового поколения. …. Карамзины ежедневно принимали по вечерам, попросту, семейно, за чайным столом. Обычного посетителя Карамзиных я уже не застал в живых, а именно Пушкина, а также и Лермонтова, который покинул Петербург и перешёл на службу на Кавказ;1 но я встречал у них в гостиной Жуковского, князя Вяземского, Дмитриева, Плетнёва, графа Блудова, Тютчева, Соболевского, Хомякова, [А. И.] Тургенева, Валуева, графа Владимира Сологуба, Ю. Самарина, а также интеллигентных лиц из иностранцев и дипломатов. Собственно говоря, Карамзинский дом был единственный в Петербурге, в гостиной которого собиралось общество не для светских пересудов и сплетен, а исключительно для беседы и обмена мысли».
(Мещерский А.В. «Воспоминания», «Русский Архив», 1901 г., книга 1, стр. 101 // Аронсон М., Рейсер С. «Литературные кружки и салоны», «Прибой», Л., 1929 г., стр. 165-166)
«У Карамзиных в полном смысле salon. В продолжение двух часов, которые я там провёл, явилось и исчезло человек двадцать. Тут был Вяземский, приехал Блудов... Спор, завязавшийся у Одоевских, продолжался у Карамзиных и был главный предмет разговора».
(Баратынский Е.А. Из письма к Н. Л. Баратынской // Е. А. Баратынский «Сочинения», 1884 г., стр. 310—311 // Аронсон М., Рейсер С. «Литературные кружки и салоны», «Прибой», Л., 1929 г., стр. 167)
«В Карамзинской гостиной предметом разговоров были не философские предметы, но и не петербургские пустые сплетни и россказни. Литературы, русская и иностранные, важные события у нас и в Европе, особенно действия тогдашних великих государственных людей Англии – Каннинга и Гускиссона составляли всего чаще содержание наших оживленных бесед. Эти вечера, продолжавшиеся до поздних часов ночи, освежали и питали наши души и умы, что в тогдашней петербургской душной атмосфере было для нас особенно полезно. Хозяйка дома умела всегда направлять разговоры на предметы интересные».
(Кошелев А.И. «Воспоминание о Хомякове», «Русский Архив», 1879 г., книга 3, стр. 266 // Аронсон М., Рейсер С. «Литературные кружки и салоны», «Прибой», Л., 1929 г., стр. 169)
«В Дерпте я был принят, как родной, в семействе Карамзиных*. <…> Карамзинский круг был всегда приютом русской умственной деятельности и в то же время храмом самого сердечного радушия. Гостей тут, собственно, не бывало; тут собирались только друзья, родные по сердцу, образующие одну семью, над которой царила всегда присущая обожаемая тень русского историографа. И в Дерпте, и потом в Петербурге я был у Карамзиных каждый день. У них, в течение двадцати лет, я сближался поочерёдно с другими душевными родственниками карамзинского дома, с Пушкиным, Жуковским, князем Вяземским, Тургеневым, Боратынским, Лермонтовым и многими другими.
* Семейство Карамзиных переехало в Дерпт после смерти писателя, в 1826 г.; климатические условия в Дерпте были более благоприятны для тяжело больного сына Карамзина Николая. Н.Н. Карамзин скончался в 1833 г.»
(Соллогуб В.А. «Из воспоминаний» // Соллогуб В.А. «Воспоминания» («СЛОВО/SLOVO», М., 1998), стр. 224-225)
«…у Карамзиных господствовала совершенная простота. К ним собирались, в известные дни (у Карамзиных даже ежедневно), люди, симпатизирующие между собой и принадлежащие к одному отборному кружку. Каждый был тут дома, непринуждённо, уютно, зная, кого встретит и в особенности кого не встретит. Такие дома не импровизируются. Они награждаются за простоту, за радушие, за долговременно внушаемое уважение».
(Соллогуб В.А. «Пережитые дни» // Соллогуб В.А. «Воспоминания» («СЛОВО/SLOVO», М., 1998), стр. 286)
Это всё рассказы современников-очевидцев, и эти рассказы полностью противоречат создателям версии о Дантесе – постоянном госте в доме Карамзиных. Дантесу, дамскому угоднику, умеющему отлично танцевать и прекрасно каламбурить, но далёкому от литературной, исторической и философской проблематики, да к тому же и не владеющему русским языком, делать там было нечего.
Конечно, можно предположить, что для Дантеса было сделано исключение и во время его присутствия гости Карамзиных начинали говорить по-французски. Но об этом нет ровно никаких свидетельств.
Также о постоянном присутствии Дантеса у Карамзиных могли бы рассказать и современники, оставившие мемуарные воспоминания о Лермонтове, который во время своего пребывания в Петербурге был постоянным посетителем салона Карамзиной Е.А. Ведь после дуэли и смерти Пушкина в то время прошло всего несколько лет, и если бы Пушкин и Наталья Николаевна постоянно встречались с Дантесом у Карамзиных, то пишущие о Лермонтове не обошли бы этот факт молчанием. Но об этом тоже нет никаких свидетельств.
Надо учитывать ещё и следующее. Кроме того, что Пушкин был завсегдатаем салона Карамзиной Е. А, он был также завсегдатаем и других салонов: Смирновой (Россет) А.О., Одоевского В.Ф., Хитрово Е.М. и Фикельмон Д.Ф., а также нередким посетителем еженедельных встреч у Жуковского В.А. по субботам, у Плетнёва П.А. по средам, и у других литераторов.
Да и вообще, светское общество Петербурга в 30-х годах XIX столетия было весьма немногочисленным, и, как в любом светском обществе во все времена, все знали всё обо всех. И если бы история взаимоотношений Пушкина и его жены с Дантесом происходила на глазах членов семьи Карамзиных, то это было бы известно «всему Петербургу», и, конечно же, этому остались бы следы в мемуарах или письмах современников. Но об этом не было и полслова до «Тагильской находки».
И ещё одно. Есть свидетельства сестёр Натальи Николаевны Гончаровой Е.Н. (будущей жены Дантеса) и Гончаровой А.Н. о времяпрепровождении сестёр Гончаровых и Натальи Николаевны в Петербурге.
«... Ну, Нина, посмотрела бы ты на нас, так глазам не поверила, – пишет Екатерина Николаевна 4 декабря 1835 года гувернантке Нине, – так мы теперь часто бываем в большом свете, так кружимся в вихре развлечений, что голова кругом идет, ни одного вечера дома не сидим. Однако мы ещё очень благоразумны, никогда не позволяем себе больше трёх балов в неделю, а обычно – два. А здесь дают балы решительно каждый день, и ты видишь, что если бы мы хотели, мы могли бы это делать, но право, это очень утомительно и скучно, потому что если нет какой-нибудь личной заинтересованности, нет ничего более пошлого, чем бал. Поэтому я несравненно больше люблю наше интимное общество у Вяземских или Карамзиных, так как если мы не на балу или в театре, мы отправляемся в один из этих домов и никогда не возвращаемся раньше часу, и привычка бодрствовать ночью так сильна, что ложиться в 11 часов – вещь совершенно невозможная, просто не уснёшь. Не правда ли, как это странно? А помнишь, на Заводе – как только наступало 9 часов, велишь принести свою лампу, тогда как теперь это тот час, когда мы идем одеваться. Вот совершенно точное описание нашего времяпрепровождения, что ты на это скажешь? Толку мало, так как мужчины, которые за нами ухаживают, не годятся в мужья: либо молоды, либо стары».
(Ободовская И.М., Дементьев М.А. «Вокруг Пушкина: Неизвестные письма Н.Н. Пушкиной и её сестёр Е.Н. и А.Н. Гончаровых», «Советская Россия», М., 1978 г., стр. 154)
«Что сказать тебе интересного? Жизнь наша идет своим чередом. Мы довольно часто танцуем, катаемся верхом у Бистрома каждую среду, а послезавтра у нас будет большая карусель [конные состязания]: молодые люди самые модные и молодые особы самые красивые и самые очаровательные. Хочешь знать кто это? Я тебе их назову. Начнем с дам, это вежливее. Прежде всего, твои две прекрасные сестрицы или две сестрицы-красавицы, потому что третья... кое-как ковыляет (Н.Н. Пушкина была беременна); затем Мари Вяземская и Софи Карамзина; кавалеры: Валуев – примерный молодой человек, Дантес – кавалергард, А. Голицын – артиллерист, А. Карамзин – артиллерист; это будет просто красота. Не подумай, что я из-за этого очень счастлива, я смеюсь сквозь слезы. Правда».
(Из письма Гончаровой А.Н. Гончарову Д.Н. (брату) от 1 декабря 1835 г. // Ободовская И.М., Дементьев М.А. «Вокруг Пушкина: Неизвестные письма Н.Н. Пушкиной и её сестёр Е.Н. и А.Н. Гончаровых», «Советская Россия», М., 1978 г., стр. 230-231)
То есть два-три раза в неделю Гончаровы с Натальей Николаевной посвящают балам и другим развлечениям, часто ходят в театр, а ещё и к Вяземским, а ещё иногда, что вполне естественно можно предположить, никуда не ходят и сидят дома. А Дантес более всего любит балы, да ещё, кроме того, не надо забывать, он иногда бывает занят служебными обязанностями. Поэтому слова Карамзиной С.Н. о ежедневных встречах в доме Карамзиных четы Пушкиных с Дантесом: «возобновились наши вечера, на которых с первого же дня заняли свои привычные места Натали Пушкина и Дантес, Екатерина Гончарова рядом с Александром, Александрина – с Аркадием, к полуночи Вяземский и один раз, должно быть по рассеянности, Виельгорский, и милый Скалон, и бестолковый Соллогуб, и всё по-прежнему, а только нет Андрея, а потому ещё бесцветнее» крайне недостоверны.
Кроме того, подложность так называемых «писем Карамзиных» доказывают факты, приведённые в статье Герштейн Э. «Вокруг гибели Пушкина (По новым материалам)», опубликованной в журнале «Новый мир» (1962, № 2, стр. 211-226), то есть через два года после выхода в свет книги «Пушкин в переписке Карамзиных». Автор исследует рукописную коллекцию библиотеки бывшего Зимнего дворца и личные фонды Романовых, хранящиеся в то время в Москве, в Центральном государственном историческом архиве, и в первую очередь не использованные ещё пушкинистами дневники жены Николая I, те самые, о которых со страстной заинтересованностью историка упоминал в своих записях сам Пушкин, а также письма императрицы к своей ближайшей и интимнейшей подруге – графине Софье Александровне Бобринской. В этих документах исследовательница обнаружила ряд крайне интересных, неизвестных ранее упоминаний об участниках его предсмертной драмы, в частности о Дантесе:
«В результате анализа удалось обнаружить тесную связь Дантеса с ближайшим окружением императрицы и ввести в число участников враждебной Пушкину придворной интриги целый ряд новых лиц. Впрочем, предоставляем читателю самому убедиться в правильности этих выводов».
(Герштейн Э. «Вокруг гибели Пушкина (По новым материалам)» // «Новый мир», 1962, № 2, стр. 212)
«Итак, «партия» покровителей Дантеса, а следовательно врагов Пушкина, увеличивается ещё двумя лицами, до сих пор остававшимися в тени. Это императрица Александра Фёдоровна и её приближённая Бобринская. Дантес для них просто Жорж, они серьезно озабочены его судьбой».
(Герштейн Э. «Вокруг гибели Пушкина (По новым материалам)» // «Новый мир», 1962, № 2, стр. 215)
«В записках императрицы открывается гораздо большая близость Дантеса ко двору, чем это предполагалось до сих пор. Для тех, кто хранит преувеличенное представление о строгостях придворного этикета, будет неожиданностью узнать, что на балу у Фикельмонов Дантес не сводил глаз с императрицы, и совсем уже невероятным покажется им неслыханно фамильярное обращение француза к замаскированной императрице: «...здравствуй, моя милашка». Однако это правда, удостоверенная самой героиней.
После упоминания об этом имя Дантеса совершенно исчезает со страниц дневника Александры Фёдоровны, чтобы вдруг выскочить снова в 1836 году. Теперь он вместе с кавалергардом Скарятиным дежурит при её «особе»; сопровождает её на катанье в Петергофе. Хотя усыновление Геккерном Дантеса шокирует царицу, она не теряет к нему своего расположения. Но мы нигде не встречали, чтобы она называла кого-нибудь из молодых людей просто по имени. Очевидно, это происходит из-за близости Дантеса к Бобринской. А это прокладывает уже новую тропинку к той стороне придворной интриги, о которой до сих пор биографы Пушкина не подозревали».
(Герштейн Э. «Вокруг гибели Пушкина (По новым материалам)» // «Новый мир», 1962, № 2, стр. 217)
«Она [императрица – С.Б.] любила великолепную роскошь и строгость придворных балов, но «безумно интересными» казались ей только маскарады.
Она вела сентиментальные разговоры о Шиллере с В.А. Перовским и С.Г. Строгановым, но все её помыслы были заняты «юным птенцом», дерзким кавалергардом, именуемым Бархатом.
В том же 1835 году она пишет: «Бархатные глаза (будем раз навсегда говорить обо всём бархат, так удобнее) могут рассказать вам о бале. – Они словно грустили из-за участи брата, но постоянно останавливались на мне и задерживались возле двери, у которой я провожала общество, чтобы перехватить мой последний взгляд, который между тем был не для него».
В письмах к Бобринской императрица ни разу не назвала своего героя по имени. Это было удобно обеим корреспонденткам, но очень неудобно нам, ибо Бархат обязательно должен быть раскрыт: он играет важную роль в обсуждении участи Дантеса, его присутствие было необходимо императрице в день смерти Пушкина, с ним она говорила о подмётном письме, он «кружил» с Дантесом возле царского коттеджа в Петергофе…
Поищем его среди известных нам приятелей Дантеса. Вспомним их:
Бетанкур – его шафер. Он упоминается как близкий знакомый в письме новобрачной из Петербурга в Тильзит, когда Дантес был уже выслан.
Куракин, тоже пославший письмо за границу к Дантесу. «Если, дорогой друг, – писал он, – Вам тяжело было покидать нас, то поверьте, что и мы были глубоко удручены злосчастным исходом Вашего дела. Тот способ, которым Вы были высланы из Петербурга, не заключает в себе ничего нового для нас, привычных к высылкам такого рода, но тем не менее огорчение, которое мы испытали, и особенно я, от того, что не могли с Вами проститься перед Вашим отъездом, было чрезвычайно велико. Я надеюсь, что Вы не сомневаетесь в моей дружбе, дорогой Жорж».
Третий короткий приятель Дантеса в полку – Трубецкой. Он жил вместе с Дантесом в одной избе на манёврах в Новой Деревне; он, кн. А.И. Барятинский и Дантес гостеприимно принимали в Петербурге уже упоминавшегося А. Фаллу. А когда, выслушав в Париже рассказ секунданта Дантеса о дуэли, Фаллу поспешил послать убийце Пушкина письмо в Петербург, он писал: «Г. д'Аршиак передал мне вчера письмо от Александра Трубецкого, скажите ему, что оно мне доставило невыразимое удовольствие. Доказательство памяти обо мне вас обоих, поверьте, всегда будет трогать меня до глубины души». Тесная дружба Трубецкого с Дантесом не подлежит сомнению.
Куракин и Трубецкой принадлежали к числу тех «красных», которые, по свидетельству П.А. Вяземского, «покрыли себя позором» после смерти Пушкина. «Они имели дерзость сделать из этой истории дело партии, дело полка, – объясняет Вяземский. – Они оклеветали Пушкина, и его память, и его жену, чтобы защитить того, кто, после того как убил его морально, кончил тем, что стал его фактическим убийцей».
Партией «красных» в узком светском кружке, к которому принадлежали Вяземский и его корреспондентка графиня Э, К. Мусина-Пушкина, назывались по цвету их парадной формы офицеры кавалергардского полка. Но в только что цитированном письме от 16 февраля 1837 года Вяземский упоминает не только «красных», но и «Красное море» («все ваши протеже «красные» и ваше «Красное море» покрыли себя позором»). Эта кличка не могла быть раскрыта исследователями, потому что было опубликовано только одно письмо Вяземского к Мусиной-Пушкиной.
Между тем в нашем распоряжении имеются и остальные – неизданные. Из них выясняется, что под «красными» Вяземский подразумевал отнюдь не весь кавалергардский полк, а только избранный кружок его офицеров. В письмах к Мусиной-Пушкиной «красные» раскрываются Вяземским персонально. «Le rouge par excellence» – князь Александр Трубецкой, «L'homme rouge» – князь Александр Куракин, просто «Le rouge» – князь Пётр Урусов. Что касается «Красного моря», то Вяземский, страстный каламбурист, называл так мать братьев Трубецких, то есть «мать красных», или «красная мама» (по-французски слова, обозначающие «море» и «мать», звучат одинаково: la mer u la теге).
Итак, дом Трубецких был тем гнездом, куда слетались короткие приятели Дантеса. Это тот дом, где Николай I на балу выговаривал Наталье Николаевне за то, что Пушкин пренебрёг приглашением в Аничков (см. дневник Пушкина от 26 января 1834 года); это тот дом, где красавица дочь была любимой фрейлиной императрицы и фавориткой наследника; тот дом, где главенствовал, как пишет Вяземский, В.А. Перовский – личный друг Бобринской и императрицы Александры Федоровны. Не надо забывать, что императрица была шефом кавалергардского полка. Она очень серьёзно относилась к этому роду своих обязанностей. С восторгом отзывается она о парадах и смотрах, на которых красуется верхом перед своим полком в своеобразном красном мундире. Но особенно она выделяет из общего числа кавалергардских офицеров своих четырёх дежурных. Она называет их «мои четыре кавалергарда».
<…>
Бетанкур, Куракин, Скарятин, Трубецкой... Вот откуда полетели прощальные приветствия вдогонку Дантесу – из самого дворца!»
(Герштейн Э. «Вокруг гибели Пушкина (По новым материалам)» // «Новый мир», 1962, № 2, стр. 222-224)
Итак, по сведениях из документов, не вызывающих никаких сомнений, ближайшими приятелями Дантеса названы Бетанкур, Куракин, Скарятин и Трубецкой. Кроме того, мы знакомимся с фактами дежурства Дантеса году при императрице и сопровождении её на катанье в Петергофе в 1836 году. При этом ежедневное присутствие у Карамзиным Дантеса, что следует из «переписки Карамзиных», никоим образом не вписывается в жизнь Дантеса, одного из четырёх «моих кавалергардов» императрицы.
Письма Карамзиной С.Н., в которых говорится о ежедневных встречах Дантеса с Карамзиными, вопиюще ложны.
В письме Карамзиной Е.А из «Тагильской находки» от 3 (15) марта 1837 года утверждается, что отец Пушкина обожал Пушкина «всем своим существом», хотя широко было известно всем в то время и многим сегодня, что Пушкин-отец обожал всем своим существом своего младшего сына, Льва, а к старшему, Александру, относился с изрядной прохладцей.
В письмах Карамзиных из «Тагильской находки» в одном из примечаний есть упоминание о том, что Пушкин подробно рассказал о ноябрьской дуэльной истории Карамзиной Екатерине Андреевне и Карамзиной Софье Николаевне, о чём свидетельствует выписка из письма Жуковского В.А. Пушкину от 11-12 ноября 1836 года.
«Ты поступаешь весьма неосторожно, невеликодушно и даже против меня несправедливо. Зачем ты рассказал обо всем Екатерине Андреевне и Софье Николаевне? Чего ты хочешь? Сделать невозможным то, что теперь должно кончиться для тебя самым наилучшим образом».
(Полное собрание сочинений А.С. Пушкина в 17 томах, «Воскресенье», М., 1994-1997 гг., том 16, стр. 185-186)
Но ни в письмах Карамзиной Е.А., ни в письмах Карамзиной С.Н. ни разу не приводится точка зрения Пушкина на описываемые ими события, что совершенно невероятно.
В письмах Карамзиных из «Тагильской находки» нет ни одного упоминания о присутствии у Карамзиных Плетнёва П.А.
А ведь без Плетнёва П.А. представить салон Карамзиных 30-х годов XIX века так же невозможно, как без Пушкина, Жуковского В.А. и Вяземского П.А. Видимо, забыли о Плетнёве фальсификаторы-изготовители подложных писем или посчитали излишним вспоминать о выдающемся русском литераторе неаристократического происхождения.
«При жизни Пушкина, любившего посещать Карамзиных, где он находил приятное ему общество друзей-литераторов, для которых сам он, конечно, был главной притягательной силой, салон этот был центром, где собиралась передовая петербургская интеллигенция. Но уже в 40-е годы характер этого литературного салона изменился. Умер Пушкин, женился и уехал за границу Жуковский. Неохотно, очевидно, стал бывать там и Плетнёв. <…>
В 1840 году Плетнёв писал Гроту: «В воскресенье (20 октября) я пошёл на вечер к Карамзиным. Признаюсь, одна любознательность и действительная польза от наблюдений в таких обществах ещё удерживает меня глядеть на пустошь и слушать пустошь большесветия». И в более поздние годы в письмах к Жуковскому Плетнев так же отзывается о салоне Карамзиных. «...И у Карамзиных я почти не бываю. Новость этого развлечения прошла. Обороту в их обществе и жизни нет никакого» (2 марта 1845 г.), «...в зиму у Карамзиных были только два раза... Всех нас связывала и животворила чистая, светлая литература. Теперь этого нет. Все интересы обращены на мастерство богатеть и мотать. Видно, старое доброе время никогда к нам не воротится. Вот если бы ещё поселились вы между нами – тогда, быть может, совершился бы переворот в отношениях и интересах. А то как соединиться, когда нет центра (4/16 марта 1850 г.)».
(Ободовская И.М., Дементьев М.А. «После смерти Пушкина. Неизвестные письма», «Советская Россия», М., 1980 г., стр. 114-115)
Пушкин в письме из Москвы от 6 мая 1836 года писал Пушкиной Н.Н.: «Чтоб чем-нибудь полакомить Москву, которая ждёт от меня, как от приезжего, свежих вестей, я рассказываю, что Александр Карамзин (сын историографа) хотел застрелиться из любви к красавице-брюнетке, но что, по счастью, пуля вышибла только передний зуб». Но никакого упоминания об этом далеко не ординарном событии не встречается в письмах ни Александра Карамзина, ни его матери, Екатерины Андреевны, хотя в мистификации «Пушкин в письмах Карамзиных 1836-1837 годов» приводятся их письма, датированные 26 мая 1836 года.
Описание премьеры оперы Глинки М.И. «Жизнь за царя» в описании Карамзиной С.Н., якобы присутствовавшей на ней, противоречит реалиям этого события.
По версии Карамзиной С.Н., «восторг был холодноват» и «аплодисменты замирали и возобновлялись как бы с усилием»:
«Вчера, в четверг, состоялось открытие Большого театра (он очень красив); давали «Ивана Сусанина» Глинки* в присутствии двора, дипломатического корпуса и всех государственных сановников. Я была там с доброй госпожой Шевич в ложе второго яруса (мы, естественно, сами не смогли добыть). Многие арии оперы прелестны, но всё в целом показалось мне написанным в жалобном тоне, несколько однообразным и недостаточно блестящим; всё построено на русских темах и в миноре. В последней сцене декорация Кремля великолепна, толпа народа, переходящая в лица, написанные на полотне, казалось продолженной в бесконечность. Восторг, как обычно у нас, был холодноват, аплодисменты замирали и возобновлялись как бы с усилием. Прощай, мой любимый Андрей, прими самый нежный поцелуй.
* Премьера оперы Глинки «Иван Сусанин» состоялась 27 ноября 1836 года (в пятницу, а не в четверг, как ошибочно пишет С.Н. Карамзина)».
(Из письма Карамзиной С.Н. от 28 ноября (10 декабря) 1836 г. Петербург // «Пушкин в письмах Карамзиных 1836-1837 годов», издательство Академии наук СССР, М.-Л., 1960 г., стр. 143-144)
Интересен и комментарий к этому письму:
«Премьера оперы Глинки «Иван Сусанин» состоялась 27 ноября 1836 года (в пятницу, а не в четверг, как ошибочно пишет С.Н. Карамзина). <…> Опера, как известно, была переименована, по требованию Николая I, в «Жизнь за царя» и под этим тенденциозно-монархическим названием шла до 1917 года. Но в обществе её знали как «Ивана Сусанина», и письмо С.Н. Карамзиной лишний раз подтверждает это».
(Примечание № 21 // «Пушкин в письмах Карамзиных 1836-1837 годов», издательство Академии наук СССР, М.-Л., 1960 г., стр. 379)
А вот Глинка М.И. в своих воспоминаниях пишет:
«Чрез содействие Гедеонова я получил позволение посвятить оперу мою государю императору, и вместо «Ивана Сусанина» названа она «Жизнь за царя»*.
<…>
Наконец в пятницу 27 ноября 1836 года назначено было первое представление оперы «Жизнь за царя»**.
<…>
Первый акт прошел благополучно, известному трио сильно и дружно аплодировали.
В сцене поляков, начиная от польского до мазурки и финального хора, царствовало глубокое молчание, я пошёл на сцену, сильно огорченный этим молчанием публики, и Иван Кавос, сын капельмейстера, управляющий оркестром, тщетно уверял меня, что это происходило оттого, что тут действуют поляки; я оставался в недоумении.
Появление Воробьёвой рассеяло все мои сомнения в успехе; песнь сироты, дуэт Воробьёвой с Петровым, квартет, сцена с поляками C-dur и прочие номера акта прошли с большим успехом. В 4-м акте хористы, игравшие поляков, в конце сцены, происходящей в лесу, напали на Петрова с таким остервенением, что разорвали его рубаху, и он не на шутку должен был от них защищаться. Великолепный спектакль эпилога, представляющий ликование народа в Кремле, поразил меня самого; Воробьёва была, как всегда, превосходна в трио с хором.
Успех оперы был совершенный, я был в чаду и теперь решительно но помню, что происходило, когда опустили занавес.
Меня сейчас после того позвали в боковую императорскую ложу. Государь первый поблагодарил меня за мою оперу, заметив, что нехорошо, что Сусанина убивают на сцене; я объяснил его величеству, что, не быв на пробе по болезни, я не мог знать, как распорядятся, а что по моей программе во время нападения поляков на Сусанина занавес должно сейчас опустить, смерть же Сусанина высказывается сиротою в эпилоге. После императора благодарила меня императрица, а потом великие князья и в. княжны, находившиеся в театре.
В скором времени я получил за оперу императорский подарок: перстень в 4000 руб. асс., он состоял из топаза, окруженного тремя рядами превосходнейших бриллиантов; я тогда же подарил его жене моей. <…>.
<…> Некоторые из аристократов, говоря о моей опере, выразились с презрением: «Это кучерская музыка».
* Первоначально опера называлась «Иван Сусанин». Именно под этим названием она упоминается до постановки в переписке Глинки. Затем опера оказалась переименованной в «Смерть за царя» и окончательно – в «Жизнь за царя».
** На афише первого представления значилось: «Жизнь за царя».
(Глинка М.И. «Записки», «Музыка», М., 1988 г., стр. 72-73)
Глинка М.И. в своих воспоминаниях рассказывает об отсутствии аплодисментов на премьере оперы «Жизнь за царя» в сцене с поляками. Суть этого факта в следующем: во время упомянутой сцены из императорской ложи не последовало аплодисментов – что было демонстрацией реакции на события польского восстания 1830-1831 годов – и, естественно, также не последовало аплодисментов из зала. Других случаев отсутствия аплодисментов на премьере не было. Но это совершенно не соответствует словам: «аплодисменты замирали и возобновлялись как бы с усилием». Представьте себе: из императорской ложи аплодируют, император приглашает композитора в свою ложу и благодарит его, потом его благодарят все члены императорской семьи, находящиеся в ложе, а в зале «восторг, как обычно у нас, был холодноват, аплодисменты замирали и возобновлялись как бы с усилием». Вы можете себе это представить? Я – не могу. И вот ещё свидетельства современников:
«Глинка ставил свою оперу «Жизнь за царя», и у нас устраивались спевки и репетиции; приезжали Петров, Воробьева, Леонов, Степанова, Панаев, младший сын Гедеонова (еще студент), камер-юнкер Хрущев, состоявший по особым поручениям у министра двора, автор либретто оперы барон Розен, не пропустивший ни разу этих собраний. Он упивался своими стихами и посматривал многозначительно на Панаева, как на литератора, который должен оценить его стихи. Розен пренаивно приписывал успех оперы Глинки своим стихам.
Когда Глинка стоял возле барона Розена, то выходил сильный контраст. Глинка был маленького роста, смуглый, живой, с хохолком на лбу, а барон Розен – тип немца, высокий, неподвижный, с маленькой головой, с прилизанными светлыми волосами и светлыми голубоватыми глазами, имевшими какое-то умильное выражение.
Глинка иногда посреди пения тенора Леонова с силой ударял по клавишам рояля, вскакивал со стула и начинал ходить по комнате, закинув голову и заложив пальцы за жилет. Поуспокоясь немного, он выпивал стакан красного вина, бутылка которого всегда стояла перед ним на рояли. После этих репетиций Глинка очень уставал. Я слышала, как он говорил отцу после ухода певцов, что его опера не может иметь успеха, только одна Воробьёва споёт роль Вани как следует.
– Это редкая певица, – говорил он, – такие голоса появляются на сцене веками. Надо её беречь, как драгоценность! А она вот в дождь, в слякоть поехала домой на извозчике, ну, долго ли ей простудить горло! Дирекция ваша – олухи, такой певице надо было бы назначить большое жалованье, а не грошовое, чтоб она имела комфорт! Дураки!..
Глинка горячился, говоря это.
– Разве Петровым вы не довольны? – спросил отец.
– Чувства нет, голос деревянный!.. Степанова поёт верно, и голос большой – огня нет! А уж кто провалит меня, так это Леонов. Где нужна сила голоса – а он сипит.
Однако успех «Жизни за царя» был блистательный».
(Панаева А.Я. (Головачёва) «Воспоминания», издательство «Правда», М., 1986 г., стр. 64-65)
«Когда давали «Жизнь за царя», я был в Саратове, но получил много писем, в которых мне описывали полнейший успех Глинки; как я жалел, что не был свидетелем его!»
(Степанов П.А. «Воспоминания о М.И. Глинке» // «Русская старина», том IV, 1871 г., стр. 42)
Карамзина С.Н. не могла не знать, что венчание Дантеса и Гончаровой Е.Н. происходило в Исаакиевском соборе Петербурга, но пишет о свадьбе в католической церкви:
«Ведь завтра, в воскресенье, состоится эта удивительная свадьба, мы увидим её в католической церкви; Александр и Вольдемар будут шаферами…»
(Из письма Карамзиной С.Н. от 9 (21) января 1837 г. Петербург // «Пушкин в письмах Карамзиных 1836-1837 годов», издательство Академии наук СССР, М.-Л., 1960 г., стр. 151)
Так мог написать только человек, живший в России эпохи СССР, совершенно не знакомый с процедурами религиозных обрядов. Во-первых, в церкви происходит не свадьба, а совершается обряд венчания. Во-вторых, так как невеста (Гончарова Е.Н.) и жених (Дантес) были разного вероисповедания, то их венчание было совершено дважды: сначала венчание по православному обряду в Исаакиевском соборе, а затем по католическому обряду – в римско-католической церкви св. Екатерины. Настоящая Карамзина С.Н. этого просто не могла не знать!
Карамзина С.Н. не могла видеть лицо Пушкина спустя несколько минут после его смерти, но пишет об этом как очевидец:
«Без всякой агонии он закрыл глаза, и ничто не может быть прекраснее его лица после смерти: чело ясное, задумчивое, словно вдохновенное, и улыбающийся рот. Я никогда не видала такого чистого, такого утешительного и такого поэтического мёртвого лица».
(Из письма Карамзиной С. Н. от 30 января (11 февраля) 1837 г. Петербург // «Пушкин в письмах Карамзиных 1836-1837 годов», издательство Академии наук СССР, М.-Л., 1960 г., стр. 168)
Описание посмертного выражения лица Пушкина известно из письма Жуковского В.А. к Пушкину С.Л. от 15 февраля 1837 года:
«А в эту минуту уже начался последний процесс жизни. Я стоял вместе с графом Вьельгорским у постели его, в головах; сбоку стоял Тургенев. Даль шепнул мне: «Отходит».
Но мысли его были светлы. Изредка только полудремотное забытье их отуманивало. Раз он подал руку Далю и, пожимая её, проговорил: «Ну, подымай же меня, пойдём, да выше, выше... ну, пойдём!» Но, очнувшись, он сказал: «Мне было пригрезилось, что я с тобою лечу вверх по этим книгам и полкам; высоко... и голова закружилась». Немного погодя он опять, не раскрывая глаз, стал искать Далеву руку и, потянув её, сказал: «Ну, пойдём же, пожалуйста, да вместе». Даль, по просьбе его, взял его под мышки и приподнял повыше; и вдруг, как будто проснувшись, он быстро раскрыл глаза, лицо его прояснилось, и он сказал: «Кончена жизнь». Даль, не расслышав, отвечал: «Да, кончено; мы тебя положили». – «Жизнь кончена!» – повторил он внятно и положительно. «Тяжело дышать, давит!» – были последние слова его. В эту минуту я не сводил с него глаз и заметил, что движение груди, доселе тихое, сделалось прерывистым. Оно скоро прекратилось. Я смотрел внимательно, ждал последнего вздоха; но я его не приметил. Тишина, его объявшая, казалась мне успокоением. Все над ним молчали. Минуты через две я спросил: «Что он?» – «Кончилось», – отвечал мне Даль. Так тихо, так таинственно удалилась душа его. Мы долго стояли над ним молча, не шевелясь, не смея нарушить великого таинства смерти, которое свершилось перед нами во всей умилительной святыне своей.
Когда все ушли, я сел перед ним и долго один смотрел ему в лицо. Никогда на этом лице я не видал ничего подобного тому, что было на нем в эту первую минуту смерти. Голова его несколько наклонилась; руки, в которых было за несколько минут какое-то судорожное движение, были спокойно протянуты, как будто упавшие для отдыха после тяжелого труда. Но что выражалось на его лице, я сказать словами не умею. Оно было для меня так ново и в то же время так знакомо! Это было не сон и не покой! Это не было выражение ума, столь прежде свойственное этому лицу; это не было также и выражение поэтическое! нет! какая-то глубокая, удивительная мысль на нем развивалась, что-то похожее на видение, на какое-то полное, глубокое, удовольствованное знание. Всматриваясь в него, мне всё хотелось у него спросить: «Что видишь, друг?» И что бы он отвечал мне, если бы мог на минуту воскреснуть? Вот минуты в жизни нашей, которые вполне достойны названия великих. В эту минуту, можно сказать, я видел самое смерть, божественно тайную, смерть без покрывала. Какую печать наложила она на лицо его и как удивительно высказала на нём и свою и его тайну. Я уверяю тебя, что никогда на лице его не видал я выражения такой глубокой, величественной, торжественной мысли. Она, конечно, проскакивала в нём и прежде. Но в этой чистоте обнаружилась только тогда, когда всё земное отделилось от него с прикосновением смерти. Таков был конец нашего Пушкина.
Опишу в немногих словах то, что было после. К счастию, я вспомнил вовремя, что надобно с него снять маску. Это было исполнено немедленно; черты его ещё не успели измениться. Конечно, того первого выражения, которое дала им смерть, в них не сохранилось; но все мы имеем отпечаток привлекательный; это не смерть, а сон. Спустя ; часа после кончины (во всё это время я не отходил от мертвого, мне хотелось вглядеться в прекрасное лицо его) тело вынесли в ближнюю горницу; а я, исполняя повеление государя императора, запечатал кабинет своею печатью».
(«А.С. Пушкин в воспоминаниях современников», «Художественная литература», М., 1985 г., том 2, стр. 405-406)
Жуковский однозначно говорит, что он в одиночестве смотрел на лицо только что скончавшегося Пушкина, а до этого он упоминает стоявших рядом только Виельгорского М.Ю., Тургенева А.И. и Даля В.И. Да и все, кто знаком с хронологией последних дней жизни Пушкина, знает, что рядом с ним находились постоянно его друзья, а женщины, включая и Наталью Николаевну, допускались к нему ненадолго и только по разрешению Пушкина. Многие из присутствовавших там оставили свои воспоминания о последних днях Пушкина, но ни в одном из них не упоминается Карамзина С.Н.
Кроме того, что текст так называемых «писем Карамзиных» из «Тагильской находки» во многом противоречит, как было указано выше, широко известным фактам петербургской жизни 30-х годов XIX века, их текст также противоречит и тексту писем Карамзина А.Н.
«Ведь завтра, в воскресенье, состоится эта удивительная свадьба, мы увидим её в католической церкви; Александр и Вольдемар будут шаферами…»
Это из письма Софьи Карамзиной от 9 (21) января 1837 г. (см. ссылку выше). А вот ответ на это письмо Андрея Карамзина:
«Сейчас входит человек и вручает мне маленькое письмо de Sophie с Вашей припиской, милая маменька, от 9 / 21 генваря. Оно обрадовало меня, успокоивши на ваш счёт, но обеспокоило тем, что Вы обеспокоились обо мне без всякой причины и обвиняете меня несправедливо.
<…> От всего сердца благодарю милую Sophie за её совестливость в переписке и не понимаю, отчего она жалуется на недостаток предметов: всё петербургское имеет чрезвычайную занимательность не только для меня, но для нас всех; его сплетни, его таинственные происшествия, его герои – всё близко касается нас».
(Из письма от 23 января / 4 февраля 1837 г. Париж // «Старина и Новизна», 1914 г., кн. XVII, стр. 274-275)
Во-первых, приписки Карамзиной Е.А., о которой пишет Карамзин А.Н., в тексте письма Карамзиной С.Н. от 9 (21) января 1837 г. в книге «Пушкин в письмах Карамзиных 1836-1837 годов» нет.
Во-вторых: как это понимать? Софи пишет Андрею о предстоящей свадьбе Дантеса, а Андрей пишет о том, что Софи жалуется ему на недостаток интересных сведений!
И это не единственный случай. В письме от 12 (24) января 1837 г. Софи пишет Андрею о состоявшейся свадьбе Дантеса с Гончаровой Екатериной, а Андрей в письме от 9 февраля 1837 г. пишет о том, что получил это письмо, но никак не реагирует на сообщение о свадьбе – ни слова, ни полслова.
«Ну, итак, свадьба Дантеса состоялась в воскресенье; я присутствовала при одевании мадемуазель Гончаровой, но когда эти дамы сказали, что я еду вместе с ними в церковь, её злая тётка Загряжская устроила мне сцену. Из самых лучших побуждений, как говорят, опасаясь излишнего любопытства, тётка излила на меня всю желчь, накопившуюся у неё за целую неделю от нескромных выражений участия; кажется, что в доме её боятся, никто не поднял голоса в мою пользу, чтобы по крайней мере сказать, что они сами меня пригласили; я начала было защищаться от этого неожиданного нападения, но в конце концов, чувствуя, что голос мой начинает дрожать и глаза наполняются слезами досады, убежала. Ты согласишься, что, помимо доставленной мне неприятности, я должна была ещё испытать большое разочарование: невозможно сделать наблюдения и рассказать тебе о том, как выглядели участники этой таинственной драмы в заключительной сцене эпилога. Александр говорит, что всё прошло наилучшим образом, но ведь знаешь, он по природе своей не наблюдателен. На другой день они были у нас; на следующий день, вчера, я была у них. Ничего не может быть красивее, удобнее и очаровательно изящнее их комнат, нельзя представить себе лиц безмятежнее и веселее, чем их лица у всех троих, потому что отец является совершенно неотъемлемой частью как драмы, так и семейного счастья. Не может быть, чтобы всё это было притворством: для этого понадобилась бы нечеловеческая cкрытность, и притом такую игру им пришлось бы вести всю жизнь! Непонятно».
(Из письма Карамзиной С.Н. от 12 (24) января 1837 г. Петербург // «Пушкин в письмах Карамзиных 1836-1837 годов», издательство Академии наук СССР, М.-Л., 1960 г., стр. 152-153)
«Какое неожиданное счастье! Я получил письмо ваше от 12/24 генваря и благодарю Бога за то, что оно меня совершенно успокоило на счёт Вашего здоровья, милая маменька. <…> Милая и добрая Sophie не забывает брата, за что я нежно целую её деятельные ручки».
(Из письма от 9 февраля 1837 г. Париж // «Старина и Новизна», 1914 г., кн. XVII, стр. 280-281)
Или вот ещё.
«Тысячу раз спасибо, мой добрый о дорогой брат, за радость, которую доставляют мне твои письма. Но я должна поделиться с тобой весьма справедливой мыслью Вяземского: «Он слишком много проводит времени с Смирновыми, а кроме них, видит балы и спектакли: это весело, но не полезно. В Париже должно познакомиться с специальностями, с представителями эпохи». <…>
<…>
<…> В воскресенье у Катрин было большое собрание без танцев: Пушкины, Геккерны (которые продолжают разыгрывать свою сентиментальную комедию к удовольствию общества. Пушкин скрежещет зубами и принимает своё всегдашнее выражение тигра, Натали опускает глаза и краснеет под жарким и долгим взглядом своего зятя, – это начинает становиться чем-то большим обыкновенной безнравственности; Катрин направляет на них обоих свой ревнивый лорнет, а чтобы ни одной из них не оставаться без своей роли в драме, Александрина по всем правилам кокетничает с Пушкиным, который серьёзно в неё влюблён и если ревнует свою жену из принципа, то свояченицу – по чувству. В общем всё это очень странно, и дядюшка Вяземский утверждает, что он закрывает своё лицо и отвращает его от дома Пушкиных)».
(Из письма Карамзиной С. Н. от 27 января (8 февраля) 1837 г. Петербург // «Пушкин в письмах Карамзиных 1836-1837 годов», издательство Академии наук СССР, М.-Л., 1960 г., стр. 164-165)
«Вчера имел я неописанное наслаждение получить письмо от Вас, милая маменька, и от доброй Sophie. <…>
<…>
Теперь приступаю к письму Сонечки. Очень рад отвечать на её и дяденькин упрёк, потому что это даст мне случай высказать, что давно уже собирался о парижских жителях – да как-то всё не приходилось к слову: «Он слишком много видится с Смирновыми – а кроме них балы и спектакли; это весело, а не полезно; в Париже надо познакомиться с специальностями, с людьми нашего времени»… Это легко говорить вам, петербургским, читая газеты и сочинения людей нашего времени и воображая себе Париж иначе, нежели он есть.
А сунься-ко сюда сам, так и пойдёшь, как камень ко дну; хорошо ещё, что милый Александр Иванович вспомнил обо мне грешном и помог мне всплыть, а то бы мне ни одного замечательного чужого лба, как своих ушей, пришлось не видать. К кому адресоваться? Кого спросить?
И в общество трудно попасть, потому и там никто не поддерживает: наш посол ведёт себя… , только что не сказал под рифму, а, право, стоит того: не говорю про нашего брата мальчишку, но про дам, не обращает ни на кого внимания, ни с кем не учтив, а иностранцам и здешним с кого-же пример брать, как с нами обходиться, если не с посла, а оттого английские выдры пляшут на всех балах, а Полуектова с трудом выпрашивает себе инвитации.
Посольская молодёжь с утра играет в клубах и возится с дрянными любовницами, которых бы я даром не взял, ничего не читает, – от всего отстала и, живя в Париже, закоснела, как в глуши Саратовской – таков, между прочим, умница Киселёв.
Кроме общества салона S-t German, все нас здесь ненавидят, а особенно партия правительства, а все политические специальности принадлежат ей. Общество салонов такое же, как наше Петербургское, пустое и мелочное. Что же касается до литераторов, каковы Balzac et C°, то их здесь почти с собаками не отыщешь, их решительно не встретишь ни в одной гостиной; я до сих пор не видал ни одного человека, который бы знал Бальзака, или кого-нибудь из них: они точно в такой-же чести, как у нас Греч, Булгарин и пр.
Вот Вам ответ, Софья Николаевна – вперёд не бранитесь!»
(Из письма от 10 / 22 февраля 1837 г. Париж // «Старина и Новизна», 1914 г., кн. XVII, стр. 285-288)
То есть на упрёк Вяземского Андрей отвечает и отвечает максимально обстоятельно, а сообщение Софи, что «Пушкин скрежещет зубами и принимает своё всегдашнее выражение тигра, Натали опускает глаза и краснеет под жарким и долгим взглядом своего зятя», «Александрина по всем правилам кокетничает с Пушкиным, который серьёзно в неё влюблён и если ревнует свою жену из принципа, то свояченицу – по чувству. В общем всё это очень странно, и дядюшка Вяземский утверждает, что он закрывает своё лицо и отвращает его от дома Пушкиных» оставляет без малейшего внимания. Неужели такое могло бы быть? Конечно же, нет!
«Я читал, сколько мог, и прочёл весь Современник (№ 4) с доски до доски и радовался и наслаждался, читая прелестную повесть Пушкина «Капитанская дочь», и мысленно благодарил его за утешение, дарованное без ведома его больному соотечественнику и молодому другу».
(Из письма от 23 февраля 1837 г. Париж // «Старина и Новизна», 1914 г., кн. XVII, стр. 291)
Мало того, что 22 февраля Карамзин А.Н. ни словом не вспоминает ни Пушкин, ни Дантеса, хотя получает (по версии фальсификаторов) от Карамзиной С.Н. письма с интригующим содержанием. 23 февраля он пишет, что читает пушкинскую «Капитанскую дочку», но и сейчас «не вспоминает» о петербургских событиях. Такой «забывчивости» не может быть. Не получал Карамзин А.Н. писем из «Тагильской находки»!
Можно ещё сказать об удивительной схожести по пустопорожнему многословию писем Карамзиных – видимо, все фальшивки изготавливала одна и та же рука. Можно крайне удивиться почерку Карамзиной Е.Н. (на вклейке между страницами 166 и 167 дана копия автографа её письма от 30 января (11 февраля) 1837 года – как почерку человека, с трудом освоившего орфографию русского языка XIX века. А ведь провести графологическую экспертизу писем из «Тагильской находки» совсем несложно. Измайлов Н.В. указывает: «Письма С.Н. Карамзиной и Е.Н. Мещерской к Е.А. Карамзиной и другим родным из заграничного путешествия 1834-1835 годов хранятся в архиве Карамзиных (ЦГАЛИ, ф. 248, оп. 1, ед. хр. 59-60; все они ещё не изданы). – Письма членов семьи Карамзиных и Е.Н. Мещерской к П.А. и В.Ф. Вяземским сохранились в Остафьевском архиве Вяземских – теперь в ЦГАЛИ, ф. 195. Они опубликованы – в отрывках, касающихся Пушкина, – в «Литературном наследстве», т. 58, стр. 40, 71, 81-82, 84-85, 88-89, 96, 113. – Отрывки из писем Карамзиных к И.И. Дмитриеву напечатаны в приложении к изданию «Письма Н.М. Карамзина к И.И. Дмитриеву», стр. 425-440; несколько других писем к Дмитриеву и отрывков из них, касающихся Пушкина, опубликовал А.Л. Бем в издании «Пушкин и его современники», вып. XXIX-XXX, 1918, стр. 28-33. Подлинники всех этих писем хранятся в Пушкинском доме (ИРЛИ, р. Р. II, оп. 1, № 144)».
(Измайлов Н.В. «Пушкин и семейство Карамзиных» // «Пушкин в письмах Карамзиных 1836-1837 годов», издательство Академии наук СССР, М.-Л., 1960 г., стр. 30)
Психологический образ адресантов «писем Карамзиных» из «Тагильской находки» противоречит психологическому образу реальных людей, от имени которых написаны эти письма.
Модзалевский Б.Л. в своих комментариях к письмам Пушкина («Пушкин. Письма» в 3-х томах. Государственное издательство, М.–Л., 1926-1935 гг. (репринтное издание, «Книга», М., 1989-1999 гг., стр. 288-289) пишет: «Софья Николаевна [Карамзина] – падчерица Е.А. Карамзиной – дочь историографа от его первого брака, с Елизаветой Ивановной Протасовой. <…> По выражению её дяди, кн. П.А. Вяземского, характер у С.Н. Карамзиной был «счастливый и благоразумный» <…>, а по словам кн. А.В. Мещерского, она отличалась «неимоверной добротой».
В данном случае можно полностью довериться Вяземскому П.А.: если уж он, известный любитель раздавать язвительные характеристики, не решился поехидничать насчёт падчерицы своей единокровной сестры, то, значит, характер её был действительно благоразумный.
А вот, судя по «письмам Карамзиных», Карамзину Софью Николаевну нельзя охарактеризовать иначе, как болтушку-пустышку, экзальтированную особу и завзятую сплетницу.
Пушкин в письме от 6 мая 1836 года из Москвы пишет своей жене: «Чтоб чем-нибудь полакомить Москву, которая ждёт от меня, как от приезжего, свежих вестей, я рассказываю, что Александр Карамзин (сын историографа) хотел застрелиться из любви к красавице-брюнетке, но что, по счастью, пуля вышибла только передний зуб».
В «письмах Карамзиных» приводится письмо Карамзина Александра Николаевича от 26-28 мая 1836 года – и в нём нет ни слова об этой истории, да и сам тон письма напрочь опровергает даже малейший намёк на неё. В жизни так не бывает.
И ещё. Письма Карамзина Александра Николаевича производят впечатление текста, написанного женской рукой. Я, конечно же, не открою Америки, если скажу, что есть литературные стили мужской и женский. Видимо, задание написать «письма Карамзиных», в которых письма женщин составляют львиную долю, было исполнено женщиной.
Да и психологический образ Карамзиной Екатерины Андреевны из «писем Карамзиных» – какой-то неубедительный: зацикленный на мелких и мельчайших домашних мелочах, совсем не соответствующий хозяйке одного из самых блестящих литературных салонов Петербурга 20-30-х годов XIX века.
Считаю, что приведённых примеров вполне достаточно, чтобы удостовериться в подложности «писем Карамзиных».
И последний вопрос: почему «письма Карамзиных» должны были отыскаться в Нижнем Тагиле?
Дело в том, что после смерти Карамзина А.Н. его вдова Аврора Карловна вернулась на родину в Финляндию, где с тех пор и проживала до самой своей смерти в 1902 году. Вариантов «найти» семейные бумаги Карамзина А.Н. в Финляндии не было, поэтому и вспомнили о посещении Карамзиным А.Н. Нижнего Тагила.
С какой целью создавалась эта мистификация? Авторы этой мистификации сами рассказывают, для чего им понадобились подложные письма.
«Наш обзор содержания писем очень сжат и очень неполон. Но и из него можно видеть, какой ценный, своеобразный, разносторонний и насыщенный фактами материал о последних месяцах жизни Пушкина мы имеем в них. Дело не столько в новых данных, до сих пор неизвестных: таких данных в письмах Карамзиных немного и они не меняют наших концепций, а лишь подтверждают и укрепляют их».
(Измайлов Н.В. «Пушкин и семейство Карамзиных» // «Пушкин в письмах Карамзиных 1836-1837 годов», издательство Академии наук СССР, М.-Л., 1960 г., стр. 47)
Для укрепления позиций по обвинению Пушкина в собственной гибели и понадобилась эта мистификация. Почему такое отношение к Пушкину укоренилось в определённой части пушкиноведения? Потому что русофобия в той или иной степени, под той или иной личиной присутствует в литературоведении постоянно. И Пушкин как ярчайший выразитель русского духа естественно ненавистен русофобии.
«Да, я понимаю суровую любовь швейцарца к суровой и гордой красоте своей страны; я понимаю сладострастную привязанность итальянца к сладострастному климату Италии, к её безоблачному небу, к благоуханию апельсиновых рощ; я понимаю фанатическую приверженность испанца к своей жаркой родине, к своим предрассудкам, к своей свободе и к установлениям, её обеспечивающим; я понимаю даже ревнивую любовь англичанина в своей родине, к своей торговле, к своей железной дороге, к своему флоту, – но я не понимаю бессмысленной любви русского к своей плоской стране, к её болотам, к её грязи, к её законам, которые не существуют, к её тягостной тирании, к её обычаям, искоренённым рукой Великого*, к народности, разорванной на клочья. Но придёт время, когда наши дети поймут, что можно любить Россию».
(Из письма Карамзина В.Н. от 28 октября (9 ноября) 1836 г. Петербург // «Пушкин в письмах Карамзиных 1836-1837 годов», издательство Академии наук СССР, М.-Л., 1960 г., стр. 124-125)
Эта выписка из письма брата Карамзина А.Н. не имеет прямого отношения к Пушкину, но наглядно иллюстрирует мои слова о русофобии. Создатели мистификации «Пушкин в письмах Карамзины» признаются в своей ненависти ко всему русскому. Ведь не мог же юноша в семнадцать с половиной лет апеллировать к своим детям – ему такое просто в голову не придёт. Да и как можно такое письмо доверять почте, зная о неизбежной перлюстрации?
Есть ещё косвенное свидетельство о подложности «переписки Карамзиных». Книга «Пушкин в переписке Карамзиных» вышла в свет в 1960 году, но тем не менее эти «свидетельства современников» не были включены в сборники «Пушкин в воспоминаниях современников» ни в 1974 году, ни в 1985 году, на мой взгляд, по той причине, что далеко не все пушкинисты молча восприняли эту фальшивку. А вот в одноимённом сборнике 1998 года, во время массовой утере людьми совести, они нашли своё место.
Какой вывод напрашивается после всего вышеизложенного?
Однозначно: если многоликой наукообразной ложью нам пытаются внушить видение Пушкина как неумеющего справляться со своими эмоциями человека, устроившего разврат непосредственно возле своего семейного очага, то правда заключается в диаметрально противоположном видении Пушкина, в привычном нам светлом образе русского поэта, мыслителя, гражданина и семьянина.
Свидетельство о публикации №123012604998