Мой странный дар

Мой странный дар

Эту книгу стихов я посвящаю Галине Сергеевне Гампер, замечательной поэтессе и моей первой учительнице по изящной словесности.

Благодарности

В то время я верил в своё поэтическое предназначение. И даже, в немалой степени, в то, что поэзия — проявление божественного откровения. Я ощущал себя эдаким беспечным странником, который тенью проходит мимо людских страстей. Это было классное время! Я действительно верил в то, о чём писал. Справедливости ради надо сказать, что от того, прежнего Я — практически ничего не осталось. Изменилось и моё отношение к поэзии, и к богу, и к жизни в целом. Это ни хорошо, и ни плохо. Но, составляя этот сборник, я вновь пережил то время. Вы только представьте: я ведь не просто перечитывал старые стихи, но я ведь вспоминал при каких обстоятельствах, в каких местах и при какой погоде они были написаны. Друзья! Вспоминайте прошлое не как положительный или отрицательный опыт, но с благодарностью за каждое прожитое мгновение!

Семинару Г. С. Гампер

Не помню день, когда я выпал из гнезда,
оставив там лишь дух моих немых присутствий.
Я шёл вприпрыжку, наподобие дрозда,
и зёрна истины искал в гнилом искусстве.

Я нелюдим, мне так далёк богемный зов.
Я слышу эхо кулуарных заседаний,
и звонкий щебет вновь родившихся птенцов,
ловящих жёлтым клювом крохи от изданий,

что приютили их цветные голоса
среди кроссвордов, желтизны и прочей дряни.
Поэту ближе та, лесная полоса,
чем эта, чёрная, с политикой на грани.

Уж если душу по дешёвке продавать,
то лучше дьяволу, чем этим борзописцам.
Газеты — это слишком быстрые дрова,
вот книги — да, то с плотью, с жилами страницы, —

такой костёр зажарить можно, что в аду
все позавидуют! А мы же — хороводом
пойдём вокруг в шаманском трансе и бреду,
держась за крылья, словно ангелы свободы.

А может — просто я завидую всем тем
крылатым судьбам, окольцованным печатью?
Нашедшим тело для своих бесплотных тем,
что в магазинный ряд протиснулись плечами?

Да, это зависть. Стрёмный щебет по кустам.
Тоска безвестных слов, промокших, бесприютных.
И вспомнил я — ведь я не выпал из гнезда,
я улетел, забыв дом под крылом уютным.

Весенний дождь

Ну наконец то — так привычная мне серость!
Я так устал уже от этой белизны.
Зима в разгульности своей не знает меры,
мрачны её урбанистические сны.

Весенний дождь — ты снился мне: в аду, в утробе…
Я узнавал чреду твоих метаморфоз:
твоё молчание в чернеющем сугробе,
и шума крыш метафизический наркоз.

Ты шёл со мной по детству хлюпающим шагом
с грибной корзиной полной, рядом, как отец,
слезой читателя над сталинским ГУЛАГом,
грозы Перуновой колдун и верный жрец.

Здесь, у окна, у алтаря твоей молитвы,
домашних кактусов цветёт иконостас.
Я выпадаю из привычных алгоритмов
и погружаюсь в анархический экстаз:

не нужно лгать, стремиться, принимать решений, —
жизнь без потребности — её ленивый вид.
Перед глазами зонт маячит искушеньем,
своим желаньем дерзостным богов гневит.

Но — что нам боги, коль повеяло свободой?
Её озоновый дурманит концентрат.
Теперь нам боги не указ, ишь — взяли моду! —
растить средь кактусов немой электорат,

и удобрять нас плодородным словом «завтра»,
в закат вонзая эхинопсиса иглу.
И вот уже строчит судьбу незримый автор
дождливым почерком по серому стеклу.

Ещё совсем сыры несмелые находки,
но — мы в них верим, слаженность их очень льстит.
Торчим из окон — кактусы и подбородки,
своей небритостью встречая мерный стих,

карнизный, мокрый, давший жизнь зелёной луже,
моим стремлениям тщеславным и сухим,
такой безвременный и никому не нужный,
немой свидетель заоконных пантомим.

И, уколовшись этой мыслью ядовитой,
почти аллергик к романтическим мечтам,
из посевных озимых зёрен алфавита
я прорастаю морфологией к стихам.

Тянусь к дождю тугими новыми ветвями
сквозь недра апокалиптической зимы,
из всех могил, из всех смертей зарытых в яме,
к зачаткам хрупкой, беззащитной новизны.

Не для того, чтобы сверкать изящным словом
на языках всеядных сборников, газет.
В сетчатке глаз слова блестят немым уловом,
храня в кристаллах семантический секрет.

Здесь, у окна, тепло, как на краю той строчки,
замерзшей заживо в лексических снегах.
Не смог, не дотерпел, не дотянул до точки, —
писатель, тоже мне, нашёлся, на бобах!

Вот так подумать если, ну — а вдруг, суд высший?
За эту строчку спросят ведь, как пить дать, в срок.
Хотел быть праведником — ничего не вышло…
Земной шумит, терзает душу водосток…

И вот — в господний рай отбор проходит строго.
Стоишь и ждёшь вопроса сквозь нагую дрожь:
«А что ты делал в час такой, числа такого?»
И вдруг ответишь, как дурак: «Смотрел на дождь».

35

Тридцать пять. За душой ничего, кроме нескольких, странных,
никому непонятных и, в общем, ненужных стихов.
Да несбывшихся мечт, затерявшихся в чёрных карманах,
да заросших травой в ожидании лучших веков.

Так случилось, любимая, что мы с тобой не герои.
И не нам в новый век под знамёнами гордо шагать.
Как писал там поэт? — Чем в столице, не лучше б у моря
на задворках империи жить да молиться богам?

И чертовски был прав ведь! А мы прозябаем в столице.
Поедаем солянку из лозунгов и новостей.
И питаем надежду, что, как перелётные птицы
упорхнём мы однажды отсюда без всяких затей.

И, как водится, покружим над родным закоулком,
крикнем «кря!» и крылом приласкаем своим горизонт.
Загнездимся в какой-нибудь Гаспре, где пенно и гулко,
разбиваясь о скалы Эвксинский волнуется понт.

Ладно, хватит мечтать. Заведи ка на завтра будильник.
Из несбывшихся мечт приготовим наваристый суп.
Всё, что хочешь — бери, не стесняйся, открой холодильник —
там на полке давно завалялся мой творческий труп.

Что добру пропадать? Закипит — соль и перец по вкусу…
Будем праздновать и ублажать ненасытных богов!
А стихи? Пусть лежат. Это свойственно, в общем, искусству,
среди праха лежать в ожидании лучших веков.

Ночепитие

Ты говоришь, что пью я слишком сладкий чай.
И что на сахаре одном мы разоримся.
Что я, мол, слишком долго что-то по ночам
строчу, чифирю…

                Не хватает цифр римских
на циферблате для моих бессонных строф…
Мне не хватает слов, стремительных и цепких,
чтоб ухватиться мыслью за ночной покров,
за эту сумрачную жизнь….

                Ты спишь, мой скептик…
Ты спишь, не видя всех глубин ночного дна,
как отражения вселенской этой бездны.
Вот нам с тобой — есть сроки, есть они у сна,
запасов сахара. Не вечности помпезной!

Ей что, до нас с тобою? — Так, ни дать, ни взять, —
она слывет средь нас помпезной недотрогой.
Не стоит нам с тобой на вечность уповать,
она глуха, как бог, слепа, как вера в бога.

Авгур

(Авгур — древнеримский гадатель по птицам).

Мне говорили, что дважды два — четыре.
Что скоро сгину я и буду трижды проклят.
Пугали байкой о потустороннем мире,
бросались фразами из Маркса и Софокла.

Меня травили сном и второсортным словом.
В моё сознание вживили мысль о смерти.
В своём же доме жил я вроде домового,
шурша по кухне в полудрёме предрассветной.

Я выходил из дома с птичьими правами
и семя зла клевал с общественной кормушки.
Сырую брешь в законе я топил дровами
и ночевал в ней без подушки и подружки,

и видел сны о социальном гуманизме,
о том, что боги вместе с нами пили водку,
и это так же на бессмертном организме
их отражалось, как на нашем, и походке.

И сам Зевес нам был весёлый собутыльник…
Но — что-то грянуло потом, все протрезвели.
Как папин выговор, как мамин подзатыльник, —
нам распахнувшие неведомые двери

в реальность, в жизнь, в бюрократическое завтра,
где по дешёвке нам свободозаменитель
с инструкцией, с напутствием от динозавра,
умело сбудет приговора исполнитель.

И мы — трах-тибедох, по щучьему веленью —
в таком окажемся нутре, в таких глубинах,
где всё подвластно судьбоплёта настроенью,
членистоногого, что на своих бобинах

сидит и днём и ночью, крестовик учёный,
дающий пищу шелкопрядным летописцам,
и позже их, как дегустатор утончённый,
употребляет в виде супа с чечевицей.

И я там был, тёк по усам безумных оргий…
Я верил в жертвенность свою, почти как в бога,
и застревал недобрым словом в чьём-то горле,
практиковал демократическую йогу…

Я верил в бога, но не в бога бюрократа,
что строчит судьбы, словно вычурные справки,
и тычет в окна неизбежностью заката, —
тотализатор жизней со смертельной ставкой.

Я верил в бога с младшим братом Люцифером,
что вечно пакостит украдкою от брата, —
такой, шутник, экзаменатор нашей веры,
но сей зачёт увы не сдать ему по блату,

не зазубрить молитвой и не откупиться
шаманским танцем, тучной жертвой, кровной клятвой.
Я стал, как тот авгур, гадать по чёрным птицам,
по крику жаворонка над смиренной жатвой.

* * *

Мы с тобой на границе миров,
не для каждого глаза стрекочущей.
Позади наломали мы дров,
и туда возвращаться не хочется.

Мы шагали с тобой невпопад
с этим маршем победы над скукою.
А хотелось в какой-нибудь ад,
только не со смертельными муками,

чтобы выжить нам там удалось,
как в кино постапокалиптическом.
Чтобы вместе с тобой, а не врозь,
мы по пеплу шагали эпически.

Слава богу, что этому не
суждено было сбыться! Наивные
мы подохли бы в этой войне,
в первый день же! И наши фамилии

промелькнули бы, как дежавю,
в мелких титрах под музыку грустную.
Мы конечно бы были в раю.
Но по правде — мы попросту струсили.

И теперь — на границе миров
мы стоим над туманною вечностью.
Мы не слышим ни страха, ни слов,
лишь зелёное пенье кузнечиков.

Ночепитие 2

Чай-человек — хранитель тусклой лампы,
шуршащий домовой и летописец снов.
День отгремел, шипят по «ящику» программы,
на кухне кот вчерашний доедает плов.

День отгремел, и ночь готовится к секретам.
Густеет ночь, как заварившийся чаёк.
Для всех, кто спит, готовы тысячи ответов,
что превратятся завтра лишь в скупой намёк.

И вот поэтому не стоит нам так рано
ложиться спать. Открой врата другим мирам!
Ведь завтра днём с тобой мы будем как бараны
долбиться в дверь, что отперта была вчера.

Ты скажешь: «Сон — здоровье… Бог воздаст на утро».
И будешь в этом ты бесчисленно права.
Но вот свистит мой чайник, в плаванье как будто
кораблик в странствие уходит до утра.

Какие бури ждут его, какие страны?
Ты не узнаешь, так как будешь видеть сны.
Настольной лампы свет — подобье истукана,
но жертвы больше не ему, а нам нужны.

Что в человеке так стремиться к странной жертве?
К желанью бога непременно ублажить?
Из нас и так по жизни всяческие черти
сосут нутро. Так, может, стоит просто жить?

Чаёк тихонечко мешать в стеклянной чашке,
и наслаждаться каждым сумрачным глотком.
Как хороша же ты сейчас в моей рубашке!
Так сексуальна с рыбиной и молотком!

Журавль

(В этом стихотворении перекрёстная рифма, первая строка
первого четверостишия рифмуется с первой строкой второго
четверостишия, вторая — со второй и т.д.)

Журавль в небе пролетал над нашим домом,
своим полётом разделяя две эпохи.
Был странным знамением взмах широкий крыльев,
и крик его во всю гласил о переменах.

Хотеть свободным быть, как он, и невесомым,
а не клевать в низах общественные крохи
синицей маленькой, чужих грехов посыльным,
уже нельзя, таким как мы с тобой, смиренным.

Не по потому что сил нет, — просто время вышло,
нам отведённое на прежние свершенья.
Мой друг, оно и не могло быть безграничным! —
всему есть край, предел, божественные сроки.

В закате солнца пламенеющие крыши,
как те языческие жертвоприношенья, —
всё, что хранилось в наших головах кирпичных,
безбожно предано огню. — О чём сороки

на утро скоро разнесут крылатой сплетней,
и злые слухи придадут ей черный смысл,
совсем не тот, что мы посеяли когда-то,
и дождик тщетно поливал, и время зрело…

И время медленно вдруг вырасло в столетье!
В эпоху целую! И побежали крысы
другие мусорки осваивать, подвалы.
И мы, за ними, не уверенно, не смело,

как будто в новой жизни выжить мы боялись,
спеша, трасясь, транжиря лучшие мгновенья
(нас воспитали умирать во имя жизни,
но выживать нас не учили — это скучно!)

Но всё ж — мы выжили, да — вот — не состоялись
большими, важными, с красивым опереньем.
Лишь серой птичкой, обосравшей все карнизны,
обычной, смертной, что доказано научно,

везде прописано, на каждом лбу, заборе, —
и нам, увы, не избежать всех предсказаний.
Но этот страх — не самый страшный, ибо больше,
чем просто сметри — вечной смерти мы боимся.

Вся наша смерть — в неописуемом позоре
за настоящие причины опозданий,
за дни бесцветные, украшенные ложью,
за все слова, что называли мы своими,

хотя украдены они, так нагло, дерзко,
как если б жизнь чужую мы к рукам прибрали,
себе присвоили чужие сны, молитвы,
и расписались на заброшенной могиле,

как эпитафии, египетские фрески
птицеголовые… — И никакой морали
в них нет, — одна тоска да каменные плиты…
От нас останется причудливость фамилий,

созвучных, складных, обещавших нам карьеру,
судьбу, как минимум, Набоковских масштабов.
А нет — так жизни хоть размеренной и ладной,
и чтобы не мучали нас верхние соседи.

Но вот — мы здесь. Мозолим глазом тропосферу,
там где восход впечатан в небо синим штампом,
и облака проходят шествием парадным
над всем позором наших крахов и трагедий.

И этот страх, и этот стыд непримиримый,
как птица в клетке бившись, проклиная слабость,
опять проращивал в нас новые надежды,
кормил из рук мечтами с привкусом разлуки,

и улетал, прощаясь криком журавлиным,
нас оставляя здесь гадать о чём-то главном,
о том, что всё уже не будет так, как прежде,
о странном будущем, о вере в этом звуке.

На птичьем языке

I

Пока я собирал грибы во сне,
а ты свои срубала сыроежки,
на улице двухслойный выпал снег,
загнав мышей в подпольные ночлежки,

стерев все краски с нашего двора,
что осень перед смертью рисовала.
Твоё неотомщённое вчера
ещё живёт под тёплым одеялом.

А наяву уже идёт возня
борцов за справедливые осадки
с лопатами и ломами. Сквозняк,
прильнув к твоим ногам, щекочет пятки,

пронзительный и тонкий, как намёк,
как яд инъекции под толстокожей ленью.
А ты, набрав поганок свой кулёк,
мечтаешь о полезности солений,

о том, что — вот — проснёшься из лесов —
скорей пойдёшь листать свой вещий сонник,
за правду примешь пару птичьих слов,
заучишь их, как правильный поклонник,

и будешь, напевая весь январь,
играя на тугих соседских нервах,
на кухне, как ответственный кустарь
свои мумифицировать консервы.

Потом, когда закончится запас,
ты примешь судьбоносное решенье,
и, посвятив свой лишний зимний час
напудриванья жертвоприношенью,

отправишься на поиски меня…

II

Дремучий зверь, запущенный и злобный. —
За принца не сойдёт при свете дня, —
тебя предупреждал твой взгляд подробный.

Но — любопытство предало твой ум,
и чуть ведь не спугнуло ту зверюгу!
(Зверюга — любит ночь, не терпит шум,
с руки не ест, когда бывает туго.)

«Тут явно поглумилось колдовство
или иная вражеская сила», —
твой ум предполагал. А существо
на человечьем вдруг заговорило!

О чём? Цензура вряд ли разрешит
писать, и, уж тем более, глаголить.
Ты грустно, но, не подавая вида,
подумала: «Наверно, алкоголик…»

Ну, в общем, завязался разговор,
как требуют сценарий и обычай.
Я рассказал про белый снежный двор,
и ты про что-то, на своём, на птичьем:

какие-то солянки и грибы,
и способы приготовленья чуда,
про вынос там чего-то из избы
пред ночью нежелательный, про груду

твоих до дыр изношенных идей,
с утра внезапно вышедших из моды,
ещё раз про грибы и о еде,
на птичьем языке, без перевода.

* * *

С тобой мы среднестатистически стареем.
На зло богам и этим жёлтым гороскопам.
Чего-то там опять заштопаем, заклеим,
и продолжаем жить, бродить по узким тропам,

и собирать всё, что посеяли когда-то
ни бог, ни леший, ни кикимора лесная,
а мы с тобой. Пускай скучна и угловата
вся наша жизнь, и эта, пролетая, стая,

высокомерно гадит в наши огороды,
пока мы молимся Великому Картошке,
чтоб подарил он нам большие корнеплоды.
И, если честно, то здоровье нашей кошки

нам поважнее будет всяких там поэзий
и прочих странностей. Да, пролетайте мимо,
дурные вести, переносчики болезней!
Хорош кружить над нашей собственной крапивой!

А ведь ещё совсем недавно — помнишь, зайка? —
с тобой мечтали мы, как будем мстить всем гадам,
что насолили нам, всем тем жлобам, зазнайкам,
по трупам их пройдем торжественным парадом,

а из костей их сложим мы головоломки,
сродни петроглифам заумные задачки.
Вот прикольнёмся! А надменные потомки,
пусть будут думать, что чего-то это значит.

Что изменилось с этих пор? Да — только числа.
С тобой мы среднестатистически стареем.
Я вот всё жду, что хоть чего-нибудь случится,
хоть кто-нибудь бы постучал по батарее,

и дал надежду, что не так уж всё и пусто,
не так уж страшно всё в безумном этом мире.
На выходных поедем собирать капусту.
Надеюсь, огурцы не все ещё погнили.

* * *

Господним днём я вышел в поисках стихов,
почти за хлебом, только с пригоршней наитий.
Из залежавшихся квартирных потрохов
за свежим мясом поэтических событий.

Светило солнце, распевались соловьи,
и сердце вторило всеобщему веселью.
На лавках парочки шептались о любви,
и детки славные мороженое ели.

Ложились строчки ровно, как густой асфальт.
Стихами я себе прокладывал дорогу.
В них был и смысл, и глубокая мораль.
И настроение со мной шагало в ногу.

Но — как то было всё уж слишком хорошо,
совсем не свойственно моей душе заблудшей:
ни мрачных мыслей за спиной большой мешок,
ни даже нечисти обычно вездесущей.

И время мерно шло, сгущались облака,
стал замечать я недвусмысленные знаки:
кривились дамочки, и словно свысока
смотрели на меня их модные собаки.

И вспомнил я, что говорил мне гороскоп,
и тётя в новостях про солнечные пятна.
«Ещё не лето, — ты твердила, — без носков
ещё не ходят люди», — чётко, трезво, внятно.

В Удельном парке люди жрали эскимо,
и на меня глазели, как степные грифы.
Господним светлым днём я вляпался в дерьмо,
и ощутил всей кожей свежесть этой рифмы.

Голубиная осень

Вот так и будем уживаться с голубями,
транжирить время на мечты у светофоров,
топить свой страх в канализационной яме,
пугать стремленьями стареющею пору…

Мы в этом городе, унылом, голубином,
с тобой застряли здесь без права перелёта.
Заклеем окна. Будем изучать глубины,
как эта осень, пожелтевших, переплётов,

про революции, про голубей в Сантьяго, —
свою депрессию гнать листьями по ветру…
И так уверовать в пророчества бумаги,
боготворить её и призывать к ответу,

и между строчек заикаться не о смерти,
а лишь о сне да пересоленном обеде…
По телевизору нам скажут о проценте
по сумасшедшим на текущий час. Соседи

ужасным среднестатистическим скандалом
сию статистику лишь подтвердят на деле.
Мы — окольцованные узники кварталов —
тюремным взгядом озираем карусели,

скамейки, семечки, зажиточных старушек,
бомжей у пункта вторсырья, подростков с пивом…
Но всё ж тепло своих убогих комнатушек
не променяем на сомнительные дива,

на приключения, обещанные видом
из наших окон, из сюжетных сновидений.
Мы будем здесь, болеть бесплотным суицидом,
пугать спросонья коридорных привидений.

Здесь встретим зиму. От тепла к теплу слоняться
мы будем в поисках прикормленного места.
И местным идолам мы будем поклоняться…
Кормить с ладони голубей насущным тестом.

Мы будем здесь, с тобой, гадать на чайной гуще,
бросать в копилку деньги, годы и столетья,
теснясь с обидами, с мечтами о грядущем,
на коммунальной кухне с видом на планеты.

* * *

От мыслей чужих в этом городе тесно и жарко.
Свихнулись термометры. Воздух похож на густое желе.
Мой взгляд рикошетит от ног загорелой гражданки
на облако в форме подтаявшего крем-брюле.

За облаком гонится зверь неизвестный науке, —
немного похож на пингвина, потом — на ежа.
Тут мой взгляд выполняет ласточкины трюки,
пикируя до надцатого этажа,

и, цепляясь за мысль архитектора всем любопытством,
с голубиным проворством взлетает на узкий карниз.
Здесь — искусство, бесплатный сортир, — всё доступно лишь птицам.
На барокко им так же легко как на постмодернизм,

и на весь этот город с высокой вон той колокольни…
Чью-то мысль пеленгует синоптика грешный радар,
принимая за глас бога местного — грома и молний.
Раскалённой рекой под ногами плывет тротуар.

Здесь всё просто — иди… Мимо кладбища… У светофора
осознание верного градуса бытия.
Здесь, внизу, странный спорт — суета: смерть дает жизни фору,
а потом догоняет, пятнает, в итоге — ничья.

Проигравшие все, кто влезает в общественный транспорт.
Побеждают лишь вечность, статистика и классицизм.
А для мыслей свободных здесь слишком немного пространства, —
в основном ширпотреб, но с него не взыщешь акциз.

Дальше — рынок, и мухи, вернувшиеся из комы
после долгих дождей. Алкоголики у ларька,
наглотавшись той истины, смотрят сквозь дно в эти сонмы
и противно зевают. Сгущаются облака

до коктейля диффузного, взбитого лопастью вертолёта.
Мы хотим и боимся подумать о том, что грядёт.
Потому что нам нужно дойти до того поворота,
и успеть раньше страха свернуть за тот поворот.

* * *

Ты запасливая. С этим не поспоришь.
Только мы живём ведь не на всякий случай.
Божий замысел, конечно, не освоишь,
но уж точно он не в этой грязной куче

из белья, посуды и соседских сплетен.
Всё гадали: кто мы есть на самом деле?
И сегодня буду я с тобою честен:
мы всё те же Василисы да Емели, —

ты спасенья ждёшь в кащеевом чертоге,
я на печке мчусь по рыбьему наказу…
Всё отлично, вроде, только на итоге
получается, что мы из разных сказок.

Как мы встретились? Кто тот безумный автор?
Чей сюжетом нас связал куриный почерк?
Чтобы так копнуть — тут нужен экскаватор,
не возьмёшь простой лопатой эту почву.

Это ж надо посидеть, подумать ночку:
пару чашек кофе, двадцать оригами…
Хлопнуть дверью, и — забыть поставить точку,
мол: а дальше вы додумывайте сами, —

как кино с неодносмысленной концовкой,
как судьба, как чей-нибудь забытый зонтик,
поседевший смысл наставничеств отцовских…
Наша жизнь — товар дешёвый и сезонный,

никому задаром он не нужен, крошка,
хоть со всем твоим фарфоровым приданым.
Люди любят солнце, хлеб и мягких кошек,
иногда — сопливость сказочных преданий.

Только в детстве нам с тобой не рассказали,
как Иван Царевич лапал баб по пьянке.
А потом с похмелья прямо в тронном зале
он стругал всем тем, что ел вчера в солянке.

А тем временем его жена, лягушка
(в королевстве её кличут мерзкой жабой),
по ночам всё превращалась в потаскушку,
ото всех вельмож придворных нарожала.

Ты, конечно, скажешь: «Фу! Какая мерзость!»
А по мне так мерзость — ваши хэппи энды.
Бритвой чик по горлу — и не надо ерзать!
Вот финал для пулитцеровской легенды!

Так о чём бишь я? О замысле Господнем:
солнце, кайф, а после — трупный смрад в канаве.
Нету рая. Нету даже преисподней.
«Сказка ложь, да вней намёк…» Но — между нами

говоря: есть только вычурность историй,
про таких как мы записанных со слухов.
Ты запасливая, с этим не поспоришь.
Как комар лечу на пир у Цокотухи.

* * *

Ты останешься, и это будет честно.
Ты останешься, когда я вдруг помру.
И на кладбище, где будет мало места,
будет колокол качаться на ветру.

Не печалься, это будет ведь не скоро,
это будет через много-много лет.
Ты придёшь ко мне, минуя все заборы,
чтоб взглянуть на мой такой живой портрет.

Ты узнаешь эти лиственные звуки.
Тихим шёпотом старушечьим своим
ты расскажешь мне, за что дерутся внуки,
до сих пор ли Кремль славный наш стоит.

До сих пор ли волокитою бумажной
прозябает наш разрозненный народ.
Со стихами что? Да, в общем то, не важно…
Наше дело жизни — тихий огород.

Без меня, ты скажешь, не растёт петрушка,
и совсем не прививается томат.
Гром услышав, суеверная старушка,
ты скорее поторопишься назад.

И, одевшись, как всегда, не по погоде,
вдруг поймёшь, вернувшись мокрая домой,
как мне было грустно, когда ты сегодня
уходила на работу в выходной.

* * *

1

Но больше ничего я не умею,
ни сеять рожь, ни вычислять пределы,
и сила времени мне не подвластна,
и не понятен смысл твоих молитв.

Я больше ничему не научился,
я не хотел, брыкался и бодался.
День проходил, я видел это ясно.
Я видел даже больше, чем хотел.

Мои друзья меня предупреждали,
вороны причитали на заборе,
что путного из навряд ли
получиться, но я не слушал их.

И всё, к чему я прикасался мыслью,
вдруг превращалось в жабу или в то, что
в народе называют стихоплётством.
С народом лучше споры не вести!

В «любви народной» можно так погрязнуть,
попробуй ты ещё потом отмыться!
Хотя — ирония здесь не уместна,
есть люди и хорошие у нас…

Поэзия — не лозунг на заборе,
и не пестрит на глянцевых витринах,
она древней чем Виндоус Майкрософта,
мы для неё — привычная еда.

2

Сменился день, и пачка Винстон Сильвер.
Так вот кто, может, за тираж заплатит?!
Еще строку «МинЗдрав предупреждает»
в размер впихнуть — и вот рекламный блок!

Но — спустимся на землю, здесь — работа,
пчелино-муравьиные старанья,
смерть гусеницы, торжество победы
над трупами отважных мурашей.

И всё, что происходит в этой травке,
мне интересней, чем брехня Гомера,
навеянная блуднями Зефира
и греческим пейзажем из окна.

Но что-то всё же было в этих враках,
что зацепило, заставляло верить,
с надеждой засыпать и просыпаться,
и даже зубы чистить по утрам.

Но, выходя, захлопнув дверь, как книгу,
я видел всё без фабулы, без рифмы,
и этот хаос так просился в рамки,
где проще оценить его масштаб,

где смысл найдется даже для любого
бессмысленного бреда, где столкнуться
лицом к лицу свобода и бессилье
в передовых шеренгах стройных строф.

3

Кто вам сказал, что мир худой — он лучше
любой войны хорошей? Это бредни
смазливых огородников, поэтов,
всех, у кого кишка, увы, тонка.

Ну, ладно. В эту степь мы не попрёмся.
Чего мы там, действительно, забыли?
У нас и здесь война за выживанье
последних длинноплодных кабачков.

Один так раскорячился, бедняга. —
Не знамение ли армагеддона
в сием апокрифическом уродстве?!
А ну, заглянем в лунный календарь!

Всё, вроде бы, мы делали, как надо:
пахали, удобряли свежей плотью,
молились, подносили гекатомбы,
и — завещали внукам. Всё тип-топ!

Но — как на зло — приходит снова завтра,
где нет надежд, одни лишь оправданья
вчерашних страхов, переживших эту
бессонную вальпургиеву ночь.

А большего мы и не заслужили.
Ни смерти, ни, хотя бы, голой бабы.
А если мы — как грицца — девы сами,
то мы всё сами, только без усов.

4

Закончился словарный, и кофейный.
Опять пришла судьба — гипотония,
своею аксиомой потрясая
перед моим физическим лицом.

Но, видимо, я прогулял ту тему,
которую мои враги зубрили,
картавые очкарики, со взглядом
адольфа, ильича и кирпича.

И если революция — не встретишь
Сергеичем меня на амбразуре,
ни в Блоковских бессмысленных стенаньях,
но — в тихом Пастернаковском углу,

за баночкой вишнёвого варенья,
приветствующей мой пульпит привычный,
с напевами аля «Хвала Аллаху!»,
а может быть и даже «Гоп-ца-ца!».

Ну, вот, не получилось патриота!
Как ни старались, как ни понукали.
По крайней мере, это точно правда…
Да что я о себе, да о себе…

По телику вчера передавали,
что слесарь Пупкин с фабрики «Ударник»
открыл в себе способности предвидеть,
и — вздёрнулся на тельфере в цеху.

5

Такие вот дела. Вставать в семь тридцать.
Вчерашний день скормить коту на завтрак,
наваристое утреннее небо
на кухне с лунной долькой чифиря.

И, повторяя, словно аутотренинг,
лобать стихи, сквозь кариес и время,
своих домашних бесов отпуская
в голубизну соседских чутких снов.

Одну соседку так ведь и загрызли!
И померла бабулька, не проснувшись.
Сожрали душу, вместе с раком кожи,
и возвратились, сытые, к ноге.

Домашний бес — вообще не прихотливый.
Его корми, выгуливай почаще,
за ушком гладь, меняй к весне подковы,
а заболеет — сказку расскажи

про то, как поп Балду посла оброку
с чертей собрать, и далее по тексту.
Чёрт, в общем, глупый, смысла не осилит,
но рыльце в пух запрячет и уснёт.

А ты тихонько соберёшь в дорогу
остатки веры, суп и фрикадельки,
с надеждой хоть чему-то научиться,
хоть как-то оправдать свой странный дар.

Послесловие

Вот такие стихи я писал в период примерно с 20 до 35 лет. Сюда я не стал включать совсем уж романтические наивные стихи. При работе над этим сборником я внёс не много изменений, лишь в тех местах, где уж совсем строчки звучали неуклюже. В целом же стихи остались неизменными, я даже не стал править некоторые ритмические сбои, чтобы не сломать ту энергетику, которая была в них заложена.

Сегодня моя поэзия трансформировалась, обрела новые формы, стала в какой-то степени более философской, вырисовалась некоторая гражданская позиция (точнее — оппозиция), случился вполне естественный плавный переход от любви романтической к более смиренным семейным ценностям. В целом я стал воспринимать мир менее меланхолично, более спокойно. Во многом этому поспособствовало перетекание моей творческой энергии в прозу. Но и стихи я так же продолжаю писать, и планирую это делать до конца. Ибо слишком много я дел начинал, и так не доводил до логического завершения. Так хотя бы одно дело я не должен предать.

Мои современные стихи можно почитать здесь: https://vk.com/mkarusattva

Первый сборник современных стихов уже готовиться к публикации.

Мои философские рассказы тут: https://vk.com/zen_stories

В настоящее время так же работаю над романом, который, я надеюсь, выйдет в свет в 2023 году.

Благодарю за внимание! Читайте книги, любите ближних и дальних. Всем мир!


Рецензии