Античные танцы и арии

АНТИЧНЫЕ ТАНЦЫ И АРИИ

***
Проснёшься окнами на север,
а там — тончайшая растущая луна;
под ней в траве едва белеет клевер,
как будто в юной шевелюре седина.

И тихо так. Прозрачно. Скоро утро.

И хорошо. Жильцы-соседи хутора,
свои машины на ночь заглушили
и спят. И в темноте ночной — машины
похожи на египетских страшил:
на сфинксов, может быть?
Есть у машин
своя ночная жизнь.

Луна тончайше
блестит.
А ты не спишь? —
тогда, вставай же
открой москитной сетки пелену.
Вот новый день.
Ты у него в плену.
Как всякий на земле извечный пленник —
каких-то полудурков современник.

***
Пламя вернулось в свечу и цветами проснулись гербарии,
бабочки снялись с булавок и в куколки спрятались снова.
Я не пугаю тебя: это просто античные танцы и арии;
танцы и арии: и ничего в них такого.
Видимо смерть до сих пор не рассталась с глухими подвалами;
не различая, она разлучала и самых влюблённых;
я никого не могу утешать: я довольствуюсь малым —
общими фразами в редких звонках телефонных.

Всё это было. Всё те же бессмертные армии
смертных людей вынимали из жизни от края до края.
Я не хочу повторяться, что это античные танцы и арии,
но, повторюсь: это именно так, дорогая.
Холодно нам, одиноко. Пожарами, горем и гарями
жизнь пропиталась уже навсегда — и судьба вместе с нею.
Если бы только я мог, я придумал бы новые танцы и арии,
чтобы утешить тебя. Только я не умею.

***
Щегол безумный, неизвестный
извёлся песней бессловесной —
и этот простенький мотив
звучит как скучный нарратив.

Кто клювом щёлкает безбожно,
с тем сговориться невозможно.
Щегол! Ты выдохся почти!
Я отыскал свои очки;
на ощупь тумбочку обшарив,
напялил их; и вот, очкарик,
я вышел на террасу. Там
был новый день и птичий гам.

И пахло липой и рассадой,
травы покошенной — распадом
на составные вещества;
и тенью пахло, где листва
мешала дня проникновенью.
И сам я был собой и тенью.

О, несговорчивый щегол!
Куда беднее мой глагол,
мой Пушкин, Гоголь мой, Набоков.
Твой нарратив из тех истоков,
в которых запахи — слова,
в которых звуки — переплёты;
там — гордый раб своей работы —
на плечи водрузил атлант
раскрытый неба фолиант.

Там имя автора — строкой,
но я не вижу, кто такой.

***
Сосчитай меня, причисли,
в списки втисни и остынь,
но запомни: бремя мысли
очевидно, как латынь.
Вдруг случаются ошибки
и неверный перевод:
небеса догадок зыбки,
зябки, хрупки, словно лёд.

В этом лиственном замесе
всё слова, мой друг, слова —
будто хор сомкнулся в мессе:
с головою голова.
Будто всё это не ныне,
а в каком-то детском сне;
будто это на латыни
снится маленькому мне.

***
Поэт умирает,
а где-то сирень
пытается утренним солнцем напиться,
и ландыши вышли приветствовать день,
и горлица — робкая птица.

Поэт умирает:
один на один
с судьбой,
как всегда —
между криком и болью.
И раннего солнца живой маргарин
растёт, наливается первой любовью.

На крышах наклонных — невнятная дрожь
тенями от листьев, ещё не пригодных —
непрочных.
Поэт умирает.
Ну что ж:
окончен подстрочник
явлений природных.

Там — кажется —
список неузнанных снов;
пропущенных слов,
не нашедших страницу.
Здесь:
ландыши вышли.
И солнце-любовь.
И горлица —
робкая птица.

***
Какое жалобное имя "жёлтый зяблик",
как беззащитен он один среди ветвей —
он акварелью нарисованный кораблик —
листок тетрадный под армадой кораблей.

Лимонный чижик, воробей в цветном угаре,
неужто думаешь ты выживешь, пижон?
Весь мир коварен, если ты неординарен,
не юрок — ярок: значит, лезешь на рожон.

Твои бесцветные собратья у кормушки
толпятся крыльями и клювами в овсе.
Мы, люди, в сущности, такие же пичужки.
Есть тоже яркие. Но далеко не все.

***
Мой день расписан поминутно —
отобран будто
у меня,
но есть коротенькое утро
и птиц весенняя возня.
Я в этом утреннем устое
чужой, наверное,
но вот —
напоминание простое
мне вновь покоя не даёт.
Я понимаю:
звуки леса,
труд муравьиный на бегу —
но с ними стать одним замесом
я не смогу.

Я знаю, что уже замечен —
и пауком, и муравьём
но, попроси —
делиться нечем —
что толку
в опыте моём?
Как будто я среди застолья —
но тягостный случился сбой:
дорогу перепутал что ли? —
родня чужая;
сам не свой.
И хорошо, и неуютно,
и обойдутся без меня —
в моё коротенькое утро
чужого дня.

***
Ты одна в моей душе —
будто луч на чёрном лике,
точно в зарослях черники
свет в неровных листьях диких
прячется, как в шалаше.

Вот лягушка в базилике
незаметная уже;
или же на длинной пике
в белой клеверной мастике
одуванчика драже.

Надо быть настороже
чтобы видеть эти стыки
века в сгустках повилики,
в неудачном падеже —
в тёмном дачном этаже.

Где мерцанье звёзд безликих,
где медведица в ковше;
и миров сгоревших блики,
как страницы глупой книги,
как вселенское клише.

Ты одна в моей душе.
Небо стынет в сердолике;
только птицы-горемыки
издают ночные крики
в непроглядном камыше.


***

В природе не бывает тишины —
здесь даже ночь наполнена звучаньем.
Огромен бук. К нему наклонены —
вокруг извечно тающей луны
над линией воды многострадальной —
скопленья звёзд. Вот видишь, мы случайно
тут появившись, вдруг вовлечены,
и в заговор, и в гамму общей тайны.

Проснувшись здесь, спускаешься во двор.
Как влажно всё. В какой трава отраве?
В росе рассветной? — медленный узор
неспешных линий. Горизонт тяжёл.
Туман с его неукротимым нравом;
и кое-как — не по траве, по травам —
идёшь на ощупь (где-то тут забор)
и видишь яркий жёлтый мяч в канаве.


На даче спят, а небо всё светлей
и бесконечно протяженье звука
в холодных листьях, в темноте ветвей
в верхушке ели, и во мху под ней,
на чердаке (где в доме спят два внука)
и посреди разрозненных корней —
свидетеля каких-то прежних дней —
огромного — как три столетья — бука.


***
Как в заезжий зверинец 
уездный заходит народ,
и на кольца змеиные пялится:
— Видели? Кобра-с! —
так и я,
очарованный тайною местных природ,
с восхищением вижу во всём поэтический образ.

Отражённый в пруду одинокий готический шпиль
неизвестной сосны 
(я, поверьте, совсем не ботаник)
исчезает в воде, несмотря на классический штиль
и отсутствие айсбергов:
тонет — как в фильме Титаник.

Вместе с этой сосной и другие уходят на дно;
и медлительней самого сонного в мире эстонца, 
оседает во мглу, с камышовой травой заодно,
непомерно огромное здесь 
утомлённое солнце.

А потом — 
если вдруг неожиданно дождь грозовой
разразится над всем этим призрачным миром уездным —
он пройдёт и исчезнет. 
И звёздный поток грязевой
устремится по рытвинам молний к чернеющим безднам.


***
Вошёл в ручей и сделался незрим,
и ощутил по щиколотку холод —
речной песок был как ячменный солод:
крупнозернистым, вязким и густым;
бесцветный ил покоился под ним,
и мир за мной был надвое расколот.

Чуть позади, где оставался город,
звучал набат, кричали "Элоhим!"
Уже в подвалах начинался голод;
и к свастике тянулся серп-и-молот,
и крест церковный радовался им.

Я перешёл ручей. Я стал незрим;
бесплотен, но беспрекословно молод,
и сам себе дороже всяких золот,
уже бессмертен и неуязвим.


***
Вдоль по озеру, по утиному —
мама-утка, утята-дети;
тонкой веткою с паутиною
осторожно играет ветер.
Вдруг являются жёлтые бабочки,
отражаясь в воде послушной;
облака — будто свежие наволочки
на заботливо взбитых подушках.

Дай мне, Господи, больше воздуха —
дольше звука и ярче света.
Дай мне слов, непригодных для лозунга,
клеветы, суеты, навета.
Чтобы мог говорить про озеро,
про душистую спелость луга —
дай, пожалуйста, больше воздуха,
ярче света и дольше звука;
облака и траву несмятую,
осторожную паутину.
И ещё, чтобы утка с утятами
разговаривала по-утиному.


***

Ни иволги, ни соловья —
но кто-то же встречает утро,
когда настурции бадья
едва поблескивает ртутно.
Чей это голос, этот зов?
Кого он будит на работу:
угрюмых сонных муравьёв? —
пчелу, готовую к полёту?

Кого над озером тайком
тревожит он — не мрачных рыб ли?
Или зависших над цветком
прозрачных, призрачных колибри?
Один, в безмолвии ночном —
он снова начинает утро,
когда все спят кромешным сном,
и кажется, что беспробудно.

***
Крик о помощи беззвучный:
друг мой старый,
друг мой лучший! —
что случилось, почему
нет меня в моём дому?
Есть слова и опечатки,
есть —
разбросаны —
манатки,
есть давно остывший чай —
недопитая печаль;
привкус первой сигареты,
с поцелуем недопетым,
с недосказанной судьбой.
Успокойся.
Бог с тобой.

Постучу в окно снаружи —
но кому внутри я нужен?
Дёрну дверь — закрыта дверь:
кто там шастает теперь?

Жизнь пройдя наполовину
тридцать лет тому назад,
я ведь сам себя покинул;
с новым веком невпопад
шёл нестройно,
пел не в ногу —
и запутался немного,
и немного заплутал:
был — на вырост,
вырос мал.

Дёрну дверь, но дверь закрыта.
Щуплый мальчик деловито
по траве гоняет мяч —
пожелай ему удач.
Пожелай любви и хватки —
век положен на лопатки —
жизнь земная входит в раж —
в непредвиденный вираж.

июнь-сентябрь 2022


Рецензии