Алджернон Ч. Суинбёрн 1837-1909 Два сна

Два сна
(из Джованни Боккаччо)


Прости, коль нагрубил, моя вина;
Но вижу я, ты знаешь, что весна
Мила нам даже с приступами боли,
С разбитыми зимой ногами в поле.
Как часто хорошо звучит струна                5
И держит музыкальный лад одна
Всей песни; лепесток же омертвелый
Полезен розе, красной или белой; 
В печали слабой грусти нет и дум,
Как в плаче мы найдём лишь хриплый шум.                10
И слабый звук в приподнятой гортани,
Как нота идеальная в органе.
Хотя, как боль, осенний дождь во рву
Бьёт павшую пурпурную листву,
У Господа я вижу лишь бесстрастье,                15
И даже тех, что приняли причастье,
Он скорбью и страданьем награждал.
Розарий во Флоренции стоял
Прекрасней многих; под дождями лета
Благоухали листья, дул с рассвета                20
Воздушный ветерок; сладчайший звук
Над зеленью лесной носился вкруг,
Для пенья птица горло рвёт в охотку,
И крыльями трусит вперёд – так лодка
Толкает сквозь струю свой гладкий бок,                25
Девичий будто; зоб дрозда глубок,
От гордости дрожит, пока горящий
Лик солнца не прервёт концерт звучащий.
Дорога не тверда была, ровна;
Сдувалась ветром марта белизна,                30
Деревья обращали к солнцу взгляды,
Спуская свои зимние наряды
На толстый корень с тощею травой.
Кресты и дом богатый, вековой,
Прохладный двор и мокрые решётки –                35
Где лилий распустившихся оплётки,
Цветами был усыпан коридор;
В глубоких нишах мог увидеть взор
Для верующих милые предметы:
Спокойный ангел, чьи крыла воздеты,                40
Иль Пётр в столе, с чёрной бородой,
Постриженной, а сверху нимб святой
На голове; и рядом золотые
Марии волосы до пояса, густые,
Она играет с ласковым дитём;                45
Широкий крест – кровь бурая на нём.
В том доме жил синьор благочестивый,
Сир Эверардо; крайне терпеливый
И праведный; прелестнейшую дочь
Имел он, что гнала печали прочь                50
Людей, их злость своим невинным взглядом;
И тот, кто огорчён был с нею рядом,
С улыбкой тёплой нежность обретал,
Как те уста, что сладкий сон сковал.
А волосами длинными в дороге,                55
Она, окутав, грела свои ноги.
Ей лик и золотую прядь слеза
Нечасто искажала, а глаза
Сияли ясным светом, без печали,
Как у борзой прекрасной; люди знали                60
Лик этот белоснежный, эту стать;
Где похвалу достойнее сыскать
Невинности её и совершенству;
В ней не было греха, одно блаженство.
Внутри златой решётки среди роз                65
Сидела каждый день она, где гроз
Вода часами листья поливала;
Ему Любовь там место указала –
Ей поклоняться нежно и вкусить
Усладу, но не как желанье пить,                70
А как одно тлетворное пристрастье,
Что губит сердце жаждой дикой сласти
Припрятанного мёда; там слова
Не слышны, где мелодия – глава.
Влюблённый тот в лачуге, в отдаленье,                75
Вслед сердцу своему обрёл терпенье,
Коль на его лице любви восход
Звучал спокойным тембром разных нот.
Шли дни, и вот сказал он: «Дорогая,
Ради самой любви к тебе взываю,                80
Ты резким словом дух свой не меняй;
Пусть твои блага льются через край,
Дабы унять во мне чумные муки;
Ничто меня не радует в разлуке,
Ни сон, ни хлеб насущный, ни вино,                85
Всё неприятно; знаю лишь одно,
Пути любви мне остро ранят ноги,
Но сладость ждёт в конце на той дороге:
Как хочешь, поступай теперь со мной».
Задумчиво, как будто бы рукой,                90
Она держала гостя, вдруг сказала:
«Хоть в землю семя горькое упало,
Не думай больше о своих словах;
Коль не родится сон в твоих глазах,
Тебе помочь я рада непременно;                95
И смерти не хочу твоей мгновенной,
Мертвец не удовольствие, а зло».
А он лобзал ей руки и чело
Сжимал её прелестнейшее тело.
О, как в стихах мне выразить умело                100
Их каплю счастья полного, они
Любви познали тайну в эти дни.
Иной считает мягкой сердцевинку
У плода поцелуя, но горчинку
Ядра, коль зубы стиснуты, поймёт:                105
Иль станет резкой благозвучность нот,
Коль в ней и сладость есть, и резкость тона;
Убьёт волна огромная резонно,
Но тело слабой болью охладит;
Одна любовь их чувство возбудит,                110
Что так чиста; их научило время
Её златой запас беречь, и бремя
Любви загадку мудро изучить,
Чем крохи милосердья получить.
Всё в мире сладость чувствует всечасно;                115
Но роз шипы на ощупь всё ж опасны,
Как искры, что в тени листвы горят;
Медовой розы резкий аромат
И алый цвет – лишь бремя наслажденью;
Они погружены в своё влеченье,                120
Вне всяких форм земных и образцов,
Где ради сна и смерти страсти зов,
Где сила духа, восковое тело
Лишь истощает, плоть умом владела,
Когда желанье предвкушает грех.                125
И эта зелень, летняя для всех,
Казалась им отцветшей под ветвями,
И вечера, пропахшие цветами,
Сгорели все, чтоб солнца луч принёс
Полуденный молебен, радость роз,                130
Деревьев мощь и ветерка бессилье,
Застывший взгляд и локонов мантилью,
И статную походку – красота
Всё это, только сласть уже не та,
Как несколько недель назад; так ране                135
Средь майских уст апрель прервал дыханье:
Груз лилий разносили ветерки
Сквозь весь апрель, и осень лепестки
Увядшие терзала всё свободней –
Наряд пунцовый розы прошлогодней,                140
Лавр и любовь за весь прошедший год,
Всё то, что увядает и растёт.
Кто из мужчин найдёт в зените лета
Плод неизвестный, старый стих поэта
Услышанный зимой, восторг вкусит,                145
Вернёт полутона и оживит
Гнилую плоть, крови вернёт цвет алый,
И свежий облик красоте усталой
Для новой страсти – ощутит ли боль,
Когда в мозгу мотив ущербный столь                150
Жжёт его сладко, остро, без участья,
Лишая слова, что дало бы счастье –
Касанья, что зажжёт аккордов зов?
То боль её: не взять от сладких слов
Звучанья вкус, разнообразный, нежный,                155
Любви давно прошедшей, чтоб небрежно
Дремоту губ закрытых возмещать –
От той любви взять слово-благодать,
Благословить бесстрастные недели.
И щёки роз уже не так алели,                160
Уста не так сладки, как ветерок:
Год изведён был смертью в краткий срок.
Они сидели так в траве прохладной,
Шуршали листья, птицы пели складно,
Густая тень от зелени, в просвет                165
Искрил с ветвей плодовых белый цвет,
Нагретый солнцем, вымытый дождями;
На ней был пояс шёлковый, и пламя
От пурпура ей золотило грудь,
Лица коснулась ветки тень чуть-чуть,                170
Лиловой сделав шею, омрачила
Плетёнку на груди: но не смутила
На прядях пышных солнца поцелуй.
Она всех краше для воздушных струй,
И звонче всех для тихих птиц пугливых.                175
Влюблённый жаждал много слов красивых
Ей в похвалу; но молвить трижды мог
Лишь имя – «Андреола», как итог –
На щёчках загорался стыд карминный,
Но угасал ради любви невинной.                180
Прикрыв глаза, как в плаче, вдруг она
Сказала: «Я почти лишилась сна,
Теперь дремлю на солнце целый день я;
И голова болит от сновиденья,
Что бьёт как кровь; целуй в чело опять,                185
Чтоб мысль мою опасную изъять».
Ответил он, целуя: «О, родная,
Кого Господь назвал в чертогах Рая,
Дар золотой мой, тягостные сны
Нам увеличить бдение должны,                190
Чтоб вкусом, звуком, зреньем наслаждаться?
А может ли столь сильный жар начаться,
Дабы зажечь сплетённую листву,
Сгубив лучами девичью траву?»
Где в этом мире место есть для боли?                200
Любовь коснулась пальцем на приволье
Её счастливых губ; страданья ток –
Лишь на её лице, ни уст, ни щёк
Не тронул бледных; в ней родилась жажда
Любви – вот так стремится путник каждый                205
Испить воды. Лежала с ним она,
Просила что-то сделать, смущена,
Спой то, скажи мне это; то рыдала,
А то смеялась. Будто бы стирала
Все старые заметки старых дел,                210               
Она вскочила, лик её краснел
Из-за боязни ложных обвинений.
Сказала: «Наказать в пылу сомнений
Хотят простую девушку, и пусть
Я не умна, но всё же не стыжусь,                215
Что я живу мечтами в большей мере
С невинным сердцем и в смиренной вере.
Ты не гневись, скажу тебе сейчас.
Как во второй мы целовались раз
Вот в этом месте, день был светлый, ясный,                220
И не был грустен листьев тент прекрасный,
Что ливень тряс, иль засуха пожгла;
Когда твои лобзанья я ждала,
Из уст твоих узрела напрямую
Ползущую штуковину живую,                225
Вся в слизи, как проказа – чешуя,
Иль шкура чёрта, пламени струя
На ней от жара мерзостного ада;
Речь краткая, и мне покой – награда,
Убит и съеден ты той штукой был.                230
Проснулась я, и новый день искрил
На веках у меня, восток усталый
От сей чумной жары был словно шалый,
Вздыхал от страха трепетный рассвет,
Оставив между жизнью, смертью след,                235
Пока не вспыхнул солнца круг кровавый».
Она без сил, налево и направо
Всё смотрит, нет ли рожек и  копыт,
Что ад в мученьях вечности родит,
Нам скрытно угрожая; он, в незнанье,                240
Чтоб сладко смаковать её страданье   
И боли её нежный слабый шквал,
Смеялся. Ну, какой б влюблённый стал
Слезами дев питаться полновластно,
Болезненной улыбкой ежечасно,                245
Несчастным видом нежного лица?
Да и откуда боль здесь без конца,
Коль сорванный листок всё ароматен?
А у мужчин, чтоб взор их был приятен,
Глаза какого цвета быть должны?                250
Какие чувства, яростью полны,
Не сохранят вкус неги? Настроенье,
Испорченное слабостью движенья,
Иль голодом уже не так гнетёт,
Коль жажду уст поддержит прошлый мёд.                255
И потому он, радостно вдыхая
Её власы, как будто бы лобзая
Ей бледные виски, сказал опять:
«Сон – смерти раб, и может потерять,
Служа ей, своей жизни половину,                260
Он в грёзах видит смертную кручину,
Где тень и трепет мерзостных вещей;
Пустые лица, бледность век, бровей,
Рты без лобзаний; зрел и я фатальный
Сон мрачный, что сокрыл твой  взор печальный.           265
Сей сон пришёл ко мне на третью ночь;
Я в середине сна был знать не прочь
О сладостях; ведь мне они награда,
Но сон не сохранила та услада.
Сначала слышал специй аромат,                270
Что Бог растит, корицу и мускат,
Где амбры континент в сирийском море;
И запах, как у розы на изморе,
Испорченной болезненным огнём,
Что нежный лист сжигает за листом,                275
И сердце её жаром утомляет –
Всё ради дамы, что благоухает.
Я под ногами холод ощутил
Цветенья; пульса бьющегося пыл,
Как будто сердце лютни заиграло                280
Без музыкантов, в страхе и устало.
Соль, сладость: как в крови всего полно,
Пшеницу наполняет так зерно;
Тогда я встал с кровати обнажённый,
В подсчёт тех ощущений погружённый                285
В приятный час, и каждый тела член
Вкушал усладу – остроту пламен,
Я в плоти, в венах ощущал волненье –
При первом гребешка прикосновенье
Так локоны трепещут до корней;                290
И меж желаньем и мечтой моей
Мой дух был недвижим – пусть длится вечно.
Ребёнок, что берёт из сот беспечно
Мёд пальцами, забывши о пчеле,
Без страха улей ворошит в дупле,                300
Увидев блеск осы, а я в боязни –
Для плоти ласка пальцев хуже казни.
Молился я; секрет раскрыть берусь,
Что обостряет страха сладкий вкус,
Как пряное вино; лица румянец                305
Иметь хотел бы, и фигуры глянец,
Как те, на небесах, где главный Сад,
Цвет винограда – белый их наряд,
А усики им вяжут, затемняют
Глаза и ноги, если кто цепляет                310
Их волосы, не улетают прочь.
То зреть, не умерев, я всё ж не прочь.
Молясь в надежде, встал я на колени,
Молитвой полн, почувствовал волненье
В немой ночи –  сквозь тяжкий пылкий мрак                315
Увидел в спальне мой суровый зрак
Зелёный берег; собрались девицы,
Чтоб искупаться: вот одна резвится
В волне, что раздражённою струёй
Вокруг неё – как пламя; локон свой                320
Другая окунает в вихрь искрящий,
Смыть пыль с него; ещё одна манящий
Склонила пышный стан, держа в руке
Лодыжку, и плескалась так в реке,
Что вспухшая вода кольцом взлетела,                325
Прекрасное окатывая тело,
Качавшееся лилией, поток
По бёдрам её струйками потёк,
Как будто бы подводное теченье
Несло цветы морские; но в мгновенье                330
Она схватила ветвь, чтоб с головой
Не погрузиться в реку; так впервой
Вся комната  моя преобразилась.
Тепло и мило, зелень вся светилась,
Никто не знал, стена здесь иль листва,                335
И не зелёный полог, а трава.
И золотые блюда были рядом
С чудесным мёдом, зрелым виноградом,
И плеск воды прохладной, как в стихах:
И запах дрока, липы в ветерках.                340
И сладкий жар дарует лето наше
Холмам округлым, что стоят как чаши.
Тяжёлая походка женских ног
Взорвала вены – жар приятный смог
Мне веки нагрузить свинцом мгновенно,                345
И я подумал: мудро, несомненно,
Её не видеть; может, пять минут;
Худая роза – дважды роза тут,
Коль взглянет на неё, поёт припевы
Ей ветер; согрешила ль эта дева –                350
Быть может? Словно мальчик с кожурой
Играл я с негой, и её настрой
Запал мне в душу. А когда явилась
Она, копной волос ко мне склонилась,
Я руки ощутил её, уста,                355
Что мне лицо лобзали – все места,
И здесь, и там, губ уголки и щёки,
Глаза и локоны, и лоб высокий. 
Но я молчал; её пылавший лик
Тесней ко мне с лобзаньями приник,                360
Меня ужалил рот её змеиный,
Но слабо, нежно, словно зуб единый
Цеплял ногою птичьей, алый вид
Той раны о тебе лишь говорит
Под левой грудью; а её терзанье                365
Жгло как чеснок, проснулся от желанья
Я сразу, и не понял, что за сон;
Бог ныне знает, если в том резон».
Она ладонь на губы положила –
Унять их дрожь; так вот вода скользила                370
По носу судна острого, шумя,
Кудахча в горловине и гремя
О край резной, вот так с какой-то дрожью
Её слова звучали, полны ложью,
Печальная и сбивчивая речь;                375
Он в жалости улыбку смог пресечь,
Узрев, как страх в ней появился дикий
От звуков лета: гомон птиц и крики
В листве горячей яблонь, на ветвях
У ясеня дыханье дня, в лесах                380
Шумы полудня, чья взрывная сила
Цветов головки сжала и склонила
Их красные уста, у розы вмиг
Заныло сердце; на востоке лик
Свой в тень цветы убрали, но жарою                385
Их запад заставлял дышать порою,
Как будто с лихорадкою они.
Её чело скривилось, словно дни
Болезни наступили, повернулась
Она ко мне, сказала, чуть запнулась,                390
Дрожащий, слабый голос: «Милый друг,
Коль сей конец нас одолеет вдруг,
Давай любить», лобзания даруя.
Как горных вод несущиеся струи,
Чей звук впервые слышен средь полей,                395
Иль как поток крутящихся камней
В пушистой пене тёмного теченья, 
Летящих в страшной ярости вращенья,
Так, слёзы его видела она,
Смерть на лице, где жизнь цвести должна,                400
Стон слышала последний, столь несчастный;
И рот его горел, немой и страстный,
От пылких уст её: вот так без слов
Они лежали, в глубине зрачков,
Друг друга зрели, тесно обнимаясь.                405
Но вдруг он тихо выкрикнул, сжимаясь:
«О, милая, приходит смерть ко мне!» –
С его лица румянец в тишине
Исчез, не бьётся кровь, окаменело
Его, от непреклонной смерти, тело,                410
Без стона, как-то сразу умер он.
Её пронзила боль, как сильный звон,
Уста открылись, загорелись очи,
Не в сердце боль - терзает тело очень,
За чистоту её жестоких мук.                415
В конце концов, кровь откатилась вдруг
С лица, и появилось осознанье
Момента, и простое состраданье;
Глаза сияли, только вздох – тяжёл,
Как будто умиравший жизнь обрёл.                420
В дрожанье прядей жизнь в ней проявлялась.
Пока она похоронить решалась
Там мертвеца, чтоб с ним вся страстность грёз
Во тьме лежала под корнями роз,
Где мягкая земля у яблонь пышных                425
Среди дневной жары и птиц чуть слышных –
Никто их не разделит никогда.
Служанке посему она тогда
Помочь велела в этом сложном деле.
В её глазах слезинки заблестели,                430
Стекли бесшумно, сердцу – вновь легко,
Ослабла боль, как будто далеко
Ушла, не так терзают ощущенья.
Здесь чудо – место для захороненья,
Под ветвями, но похоронных слёз                435
Не пролили, бросали только роз
Последних лепесточки на могилу,
И свежую траву, и что подгнила,
И связанный из бархатцев венок,
Подсолнуха очищенный цветок.                440
Потом она в свой дом ушла безмолвно;
Прошло два дня, на третий, что виновна,
Отцу сказала, место указав.
Но горе её сердца увидав,
Он дал согласье: пусть же в этом мире                445
Дочь терпит боль, пока в благом эфире
Её душа свой не закончит путь.   
Так, в святости она, прожив чуть-чуть,
Скончалась с чистым сердцем в истощенье.
Но чтоб отдать такой любви почтенье –                450
Над склепом её выбьем мы слова:
Здесь та, ради кого Любовь – мертва»


Баллада Суинбёрна сочинена на сюжет из «Декамерона» Джованни Боккаччо. День четвёртый, новелла шестая. Вот что пишет Боккаччо в заставке: «Андреола любит Габриотто; она рассказывает ему виденный ею сон, он ей - другой и внезапно умирает в ее объятиях. Когда она со своей служанкой несет его к его дому, стража забирает их, и Андреола показывает, как было дело. Подеста хочет учинить над ней насилие, она противится тому; о том слышит  ее отец и освобождает ее, как невинную, но она, не желая более жить в миру, идет в монахини». Однако Суинбёрн несколько изменил сюжет, сделав упор на чувствах двух главных героев.



THE TWO DREAMS
(FROM BOCCACCIO)

I will that if I say a heavy thing
Your tongues forgive me; seeing ye know that spring
Has flecks and fits of pain to keep her sweet,
And walks somewhile with winter-bitten feet.
Moreover it sounds often well to let
One string, when ye play music, keep at fret
The whole song through; one petal that is dead
Confirms the roses, be they white or red;
Dead sorrow is not sorrowful to hear
As the thick noise that breaks mid weeping were;
The sick sound aching in a lifted throat
Turns to sharp silver of a perfect note;
And though the rain falls often, and with rain
Late autumn falls on the old red leaves like pain,
I deem that God is not disquieted.
Also while men are fed with wine and bread,
They shall be fed with sorrow at his hand.
There grew a rose-garden in Florence land
More fair than many; all red summers through
The leaves smelt sweet and sharp of rain, and blew
Sideways with tender wind; and therein fell
Sweet sound wherewith the green waxed audible,
As a bird's will to sing disturbed his throat
And set the sharp wings forward like a boat
Pushed through soft water, moving his brown side
Smooth-shapen as a maid's, and shook with pride
His deep warm bosom, till the heavy sun's
Set face of heat stopped all the songs at once.
The ways were clean to walk and delicate;
And when the windy white of March grew late,
Before the trees took heart to face the sun
With ravelled raiment of lean winter on,
The roots were thick and hot with hollow grass.
Some roods away a lordly house there was,
Cool with broad courts and latticed passage wet
From rush-flowers and lilies ripe to set,
Sown close among the strewings of the floor;
And either wall of the slow corridor
Was dim with deep device of gracious things;
Some angel's steady mouth and weight of wings
Shut to the side; or Peter with straight stole
And beard cut black against the aureole
That spanned his head from nape to crown; thereby
Mary's gold hair, thick to the girdle-tie
Wherein was bound a child with tender feet;
Or the broad cross with blood nigh brown on it.
Within this house a righteous lord abode,
Ser Averardo; patient of his mood,
And just of judgment; and to child he had
A maid so sweet that her mere sight made glad
Men sorrowing, and unbound the brows of hate;
And where she came, the lips that pain made strait
Waxed warm and wide, and from untender grew
Tender as those that sleep brings patience to.
Such long locks had she, that with knee to chin
She might have wrapped and warmed her feet therein.
Right seldom fell her face on weeping wise;
Gold hair she had, and golden-coloured eyes,
Filled with clear light and fire and large repose
Like a fair hound's; no man there is but knows
Her face was white, and thereto she was tall;
In no wise lacked there any praise at all
To her most perfect and pure maidenhood;
No sin I think there was in all her blood.
She, where a gold grate shut the roses in,
Dwelt daily through deep summer weeks, through green
Flushed hours of rain upon the leaves; and there
Love made him room and space to worship her
With tender worship of bowed knees, and wrought
Such pleasure as the pained sense palates not
For weariness, but at one taste undoes
The heart of its strong sweet, is ravenous
Of all the hidden honey; words and sense
Fail through the tune's imperious prevalence.
In a poor house this lover kept apart,
Long communing with patience next his heart
If love of his might move that face at all,
Tuned evenwise with colours musical;
Then after length of days he said thus: "Love,
For love's own sake and for the love thereof
Let no harsh words untune your gracious mood;
For good it were, if anything be good,
To comfort me in this pain's plague of mine;
Seeing thus, how neither sleep nor bread nor wine
Seems pleasant to me, yea no thing that is
Seems pleasant to me; only I know this,
Love's ways are sharp for palms of piteous feet
To travel, but the end of such is sweet:
Now do with me as seemeth you the best."
She mused a little, as one holds his guest
By the hand musing, with her face borne down:
Then said: "Yea, though such bitter seed be sown,
Have no more care of all that you have said;
Since if there is no sleep will bind your head,
Lo, I am fain to help you certainly;
Christ knoweth, sir, if I would have you die;
There is no pleasure when a man is dead."
Thereat he kissed her hands and yellow head
And clipped her fair long body many times;
I have no wit to shape in written rhymes
A scanted tithe of this great joy they had.
They were too near love's secret to be glad;
As whoso deems the core will surely melt
From the warm fruit his lips caress, hath felt
Some bitter kernel where the teeth shut hard:
Or as sweet music sharpens afterward,
Being half disrelished both for sharp and sweet;
As sea-water, having killed over-heat
In a man's body, chills it with faint ache;
So their sense, burdened only for love's sake,
Failed for pure love; yet so time served their wit,
They saved each day some gold reserves of it,
Being wiser in love's riddle than such be
Whom fragments feed with his chance charity.
All things felt sweet were felt sweet overmuch;
The rose-thorn's prickle dangerous to touch,
And flecks of fire in the thin leaf-shadows;
Too keen the breathed honey of the rose,
Its red too harsh a weight on feasted eyes;
They were so far gone in love's histories,
Beyond all shape and colour and mere breath,
Where pleasure has for kinsfolk sleep and death,
And strength of soul and body waxen blind
For weariness, and flesh entailed with mind,
When the keen edge of sense foretasteth sin.
Even this green place the summer caught them in
Seemed half deflowered and sick with beaten leaves
In their strayed eyes; these gold flower-fum;d eves
Burnt out to make the sun's love-offering,
The midnoon's prayer, the rose's thanksgiving,
The trees' weight burdening the strengthless air,
The shape of her stilled eyes, her coloured hair,
Her body's balance from the moving feet—
All this, found fair, lacked yet one grain of sweet
It had some warm weeks back: so perisheth
On May's new lip the tender April breath:
So those same walks the wind sowed lilies in
All April through, and all their latter kin
Of languid leaves whereon the Autumn blows—
The dead red raiment of the last year's rose—
The last year's laurel, and the last year's love,
Fade, and grow things that death grows weary of.
What man will gather in red summer-time
The fruit of some obscure and hoary rhyme
Heard last midwinter, taste the heart in it,
Mould the smooth semitones afresh, refit
The fair limbs ruined, flush the dead blood through
With colour, make all broken beauties new
For love's new lesson—shall not such find pain
When the marred music labouring in his brain
Frets him with sweet sharp fragments, and lets slip
One word that might leave satisfied his lip—
One touch that might put fire in all the chords?
This was her pain: to miss from all sweet words
Some taste of sound, diverse and delicate—
Some speech the old love found out to compensate
For seasons of shut lips and drowsiness—
Some grace, some word the old love found out to bless
Passionless months and undelighted weeks.
The flowers had lost their summer-scented cheeks,
Their lips were no more sweet than daily breath:
The year was plagued with instances of death.
So fell it, these were sitting in cool grass
With leaves about, and many a bird there was
Where the green shadow thickliest impleached
Soft fruit and writhen spray and blossom bleached
Dry in the sun or washed with rains to white:
Her girdle was pure silk, the bosom bright
With purple as purple water and gold wrought in.
One branch had touched with dusk her lips and chin,
Made violet of the throat, abashed with shade
The breast's bright plaited work: but nothing frayed
The sun's large kiss on the luxurious hair.
Her beauty was new colour to the air
And music to the silent many birds.
Love was an-hungred for some perfect words
To praise her with; but only her low name
"Andrevuola" came thrice, and thrice put shame
In her clear cheek, so fruitful with new red
That for pure love straightway shame's self was dead.
Then with lids gathered as who late had wept
She began saying: "I have so little slept
My lids drowse now against the very sun;
Yea, the brain aching with a dream begun
Beats like a fitful blood; kiss but both brows,
And you shall pluck my thoughts grown dangerous
Almost away." He said thus, kissing them:
"O sole sweet thing that God is glad to name,
My one gold gift, if dreams be sharp and sore
Shall not the waking time increase much more
With taste and sound, sweet eyesight or sweet scent?
Has any heat too hard and insolent
Burnt bare the tender married leaves, undone
The maiden grass shut under from the sun?
Where in this world is room enough for pain?"
The feverish finger of love had touched again
Her lips with happier blood; the pain lay meek
In her fair face, nor altered lip nor cheek
With pallor or with pulse; but in her mouth
Love thirsted as a man wayfaring doth,
Making it humble as weak hunger is.
She lay close to him, bade do this and this,
Say that, sing thus: then almost weeping-ripe
Crouched, then laughed low. As one that fain would wipe
The old record out of old things done and dead,
She rose, she heaved her hands up, and waxed red
For wilful heart and blameless fear of blame;
Saying "Though my wits be weak, this is no shame
For a poor maid whom love so punisheth
With heats of hesitation and stopped breath
That with my dreams I live yet heavily
For pure sad heart and faith's humility.
Now be not wroth and I will show you this.
"Methought our lips upon their second kiss
Met in this place, and a fair day we had
And fair soft leaves that waxed and were not sad
With shaken rain or bitten through with drouth;
When I, beholding ever how your mouth
Waited for mine, the throat being fallen back,
Saw crawl thereout a live thing flaked with black
Specks of brute slime and leper-coloured scale,
A devil's hide with foul flame-writhen grail
Fashioned where hell's heat festers loathsomest;
And that brief speech may ease me of the rest,
Thus were you slain and eaten of the thing.
My waked eyes felt the new day shuddering
On their low lids, felt the whole east so beat,
Pant with close pulse of such a plague-struck heat,
As if the palpitating dawn drew breath
For horror, breathing between life and death,
Till the sun sprang blood-bright and violent."
So finishing, her soft strength wholly spent,
She gazed each way, lest some brute-hoov;d thing,
The timeless travail of hell's childbearing,
Should threat upon the sudden: whereat he,
For relish of her tasted misery
And tender little thornprick of her pain,
Laughed with mere love. What lover among men
But hath his sense fed sovereignly 'twixt whiles
With tears and covered eyelids and sick smiles
And soft disaster of a pain;d face?
What pain, established in so sweet a place,
But the plucked leaf of it smells fragrantly?
What colour burning man's wide-open eye
But may be pleasurably seen? what sense
Keeps in its hot sharp extreme violence
No savour of sweet things? The bereaved blood
And emptied flesh in their most broken mood
Fail not so wholly, famish not when thus
Past honey keeps the starved lip covetous.
Therefore this speech from a glad mouth began,
Breathed in her tender hair and temples wan
Like one prolonged kiss while the lips had breath.
"Sleep, that abides in vassalage of death
And in death's service wears out half his age,
Hath his dreams full of deadly vassalage,
Shadow and sound of things ungracious;
Fair shallow faces, hooded bloodless brows,
And mouths past kissing; yea, myself have had
As harsh a dream as holds your eyelids sad.
"This dream I tell you came three nights ago;
In full mid sleep I took a whim to know
How sweet things might be; so I turned and thought;
But save my dream all sweet availed me not.
First came a smell of pounded spice and scent
Such as God ripens in some continent
Of utmost amber in the Syrian sea;
And breaths as though some costly rose could be
Spoiled slowly, wasted by some bitter fire
To burn the sweet out leaf by leaf, and tire
The flower's poor heart with heat and waste, to make
Strong magic for some perfumed woman's sake.
Then a cool naked sense beneath my feet
Of bud and blossom; and sound of veins that beat
As if a lute should play of its own heart
And fearfully, not smitten of either part;
And all my blood it filled with sharp and sweet
As gold swoln grain fills out the husk;d wheat;
So I rose naked from the bed, and stood
Counting the mobile measure in my blood
Some pleasant while, and through each limb there came
Swift little pleasures pungent as a flame,
Felt in the thrilling flesh and veins as much
As the outer curls that feel the comb's first touch
Thrill to the roots and shiver as from fire;
And blind between my dream and my desire
I seemed to stand and held my spirit still
Lest this should cease. A child whose fingers spill
Honey from cells forgotten of the bee
Is less afraid to stir the hive and see
Some wasp's bright back inside, than I to feel
Some finger-touch disturb the flesh like steel.
I prayed thus; Let me catch a secret here
So sweet, it sharpens the sweet taste of fear
And takes the mouth with edge of wine; I would
Have here some colour and smooth shape as good
As those in heaven whom the chief garden hides
With low grape-blossom veiling their white sides
And lesser tendrils that so bind and blind
Their eyes and feet, that if one come behind
To touch their hair they see not, neither fly;
This would I see in heaven and not die.
So praying, I had nigh cried out and knelt,
So wholly my prayer filled me: till I felt
In the dumb night's warm weight of glowing gloom
Somewhat that altered all my sleeping-room,
And made it like a green low place wherein
Maids mix to bathe: one sets her small warm chin
Against a ripple, that the angry pearl
May flow like flame about her: the next curl
Dips in some eddy coloured of the sun
To wash the dust well out; another one
Holds a straight ankle in her hand and swings
With lavish body sidelong, so that rings
Of sweet fierce water, swollen and splendid, fail
All round her fine and floated body pale,
Swayed flower-fashion, and her balanced side
Swerved edgeways lets the weight of water slide,
As taken in some underflow of sea
Swerves the banked gold of sea-flowers; but she
Pulls down some branch to keep her perfect head
Clear of the river: even from wall to bed,
I tell you, was my room transfigured so.
Sweet, green and warm it was, nor could one know
If there were walls or leaves, or if there was
No bed's green curtain, but mere gentle grass.
There were set also hard against the feet
Gold plates with honey and green grapes to eat,
With the cool water's noise to hear in rhymes:
And a wind warmed me full of furze and limes
And all hot sweets the heavy summer fills
To the round brim of smooth cup-shapen hills.
Next the grave walking of a woman's feet
Made my veins hesitate, and gracious heat
Made thick the lids and leaden on mine eyes:
And I thought ever, surely it were wise
Not yet to see her: this may last (who knows?)
Five minutes; the poor rose is twice a rose
Because it turns a face to her, the wind
Sings that way; hath this woman ever sinned,
I wonder? as a boy with apple-rind,
I played with pleasures, made them to my mind,
Changed each ere tasting. When she came indeed,
First her hair touched me, then I grew to feed
On the sense of her hand; her mouth at last
Touched me between the cheek and lip and past
Over my face with kisses here and there
Sown in and out across the eyes and hair.
Still I said nothing; till she set her face
More close and harder on the kissing-place,
And her mouth caught like a snake's mouth, and stung
So faint and tenderly, the fang scarce clung
More than a bird's foot: yet a wound it grew,
A great one, let this red mark witness you
Under the left breast; and the stroke thereof
So clove my sense that I woke out of love
And knew not what this dream was nor had wit;
But now God knows if I have skill of it."
Hereat she laid one palm against her lips
To stop their trembling; as when water slips
Out of a beak-mouthed vessel with faint noise
And chuckles in the narrowed throat and cloys
The carven rims with murmuring, so came
Words in her lips with no word right of them,
A beaten speech thick and disconsolate,
Till his smile ceasing waxed compassionate
Of her sore fear that grew from anything—
The sound of the strong summer thickening
In heated leaves of the smooth apple-trees:
The day's breath felt about the ash-branches,
And noises of the noon whose weight still grew
On the hot heavy-headed flowers, and drew
Their red mouths open till the rose-heart ached;
For eastward all the crowding rose was slaked
And soothed with shade: but westward all its growth
Seemed to breathe hard with heat as a man doth
Who feels his temples newly feverous.
And even with such motion in her brows
As that man hath in whom sick days begin,
She turned her throat and spake, her voice being thin
As a sick man's, sudden and tremulous;
"Sweet, if this end be come indeed on us,
Let us love more;" and held his mouth with hers.
As the first sound of flooded hill-waters
Is heard by people of the meadow-grass,
Or ever a wandering waif of ruin pass
With whirling stones and foam of the brown stream
Flaked with fierce yellow: so beholding him
She felt before tears came her eyelids wet,
Saw the face deadly thin where life was yet,
Heard his throat's harsh last moan before it clomb:
And he, with close mouth passionate and dumb,
Burned at her lips: so lay they without speech,
Each grasping other, and the eyes of each
Fed in the other's face: till suddenly
He cried out with a little broken cry
This word, "O help me, sweet, I am but dead."
And even so saying, the colour of fair red
Was gone out of his face, and his blood's beat
Fell, and stark death made sharp his upward feet
And pointed hands; and without moan he died.
Pain smote her sudden in the brows and side,
Strained her lips open and made burn her eyes:
For the pure sharpness of her miseries
She had no heart's pain, but mere body's wrack;
But at the last her beaten blood drew back
Slowly upon her face, and her stunned brows
Suddenly grown aware and piteous
Gathered themselves, her eyes shone, her hard breath
Came as though one nigh dead came back from death;
Her lips throbbed, and life trembled through her hair.
And in brief while she thought to bury there
The dead man that her love might lie with him
In a sweet bed under the rose-roots dim
And soft earth round the branch;d apple-trees,
Full of hushed heat and heavy with great ease,
And no man entering divide him thence.
Wherefore she bade one of her handmaidens
To be her help to do upon this wise.
And saying so the tears out of her eyes
Fell without noise and comforted her heart:
Yea, her great pain eased of the sorest part
Began to soften in her sense of it.
There under all the little branches sweet
The place was shapen of his burial;
They shed thereon no thing funereal,
But coloured leaves of latter rose-blossom,
Stems of soft grass, some withered red and some
Fair and fresh-blooded; and spoil splendider
Of marigold and great spent sunflower.
And afterward she came back without word
To her own house; two days went, and the third
Went, and she showed her father of this thing.
And for great grief of her soul's travailing
He gave consent she should endure in peace
Till her life's end; yea, till her time should cease,
She should abide in fellowship of pain.
And having lived a holy year or twain
She died of pure waste heart and weariness.
And for love's honour in her love's distress
This word was written over her tomb's head;
"Here dead she lieth, for whose sake Love is dead."


Рецензии