Our Grandmothers by Maya Angelou

Чернокожие бабушки
(стихи Майи Анжелу)

Она лежала ничком, уткнувшись во влажную грязь,
заросли тростника шелестели
в унисон с шепотом листьев,
беспокоились гончие, и ищущие жертву охотники
потрескивали хворостом под сапогами.

– Меня никто..., меня никто не тронет, – бормотала она,
кивая в сторону свободы.

Она собрала своих детей,
их слезы скользили, как масло, по черным лицам,
их юные глаза ожидали утро безумия.
– Мама, завтра хозяин собирается тебя продать?

Да.
Когда ты не сможешь больше ходить и меньше говорить.
Да.
Когда Хранитель наших жизней освободит
от всех заповедей.
Да.
Когда ваши жизни, никогда не принадлежащие матери,
будут принесены в жертву.

Если же ты верна моему сердцу и словам,
оставайся со мной, и тебя никто не тронет!

На табачных полях Вирджинии;
прислонившись к коллекционному пианино;
вдоль дорог Арканзаса;
на красных холмах Джорджии
она плакала от горя
в ладони своих скованных рук.

Ее пытались уничтожить,
но, хотя она погибала каждый день,
ее никто не тронет!

Ее вселенная,
часто сводящаяся к одному черному телу,
падающая, наконец, с дерева к ее ногам,
заставляла ее плакать каждый раз новым голосом:
– Все мое прошлое ужасно,
и незнакомцы претендуют на мою любовь.
Беззаконие привязало меня к постели шлюхи,

и все же меня нельзя трогать!

Она слышала прозвища,
кружащиеся ленточками по ветру истории:
ниггер, ниггерская сука, телка, мамочка,
собственность, существо, обезьяна, бабуин,
шлюха, вешь, оно.
Но она сказала:
– Ваш язык не сможет описать меня,
потому что у меня есть предназначение в этой жизни,

и никто…, никто меня не тронет!

Ни один ангел не простирал крыльев
над головами ее детей,
трепеща и подгоняя ветры разума
в их запутанные жизни.
Но они проросли, как весенние сорняки,
а она не смогла ни защитить их рост
от ржавых лезвий невежества,
ни придать им форму цветников.
Она отослала их прочь –
под землю, по суше –
в каретах и босиком.

Когда вы учитесь – учите,
Когда вы получаете – отдавайте.

По мне – никто! никто ее не тронет!

Она стояла посреди океана, ища сушу.
Она вглядывалась в лицо Бога.
Уверенная в себе,
она положила огонь служения на алтарь,
и, хотя она была облачена в веру,
когда появилась в дверях храма,
никто не сказал ей:
– Черная Бабушка, войди сюда!

При грохоте катастроф,
когда брызжут злобой – она плакала:
– Нет, никто – ни один миллион человек
не смеет отрицать меня у Бога! Я иду и
стою как десять тысяч легионеров!

Я по правую руку от Бога,
что заставляет меня все время
дергать за засов на воротах свободы.

Святой Дух слева от меня,
не переставая, направляет мои стопы
в стан праведных и шатры свободных.

Эти мамины лица – лимонно-желтые, сливово-фиолетовые,
медово-коричневые – годами гримасничали и скручивались.
Она – Шеба-странница,
Харриет и Зоба,
Мэри Бетьюн и Анджела,
Энни-Зенобии.

Она стоит перед клиникой для абортов,
сбитая с толку отсутствием выбора.
В конторе социального обеспечения,
сведенная к жалким подачкам.
Рукоположенная на кафедру,
защищенную таинствами.
В операционной, оберегая жизнь.
На хорах, поющая Богу.
На пустынных углах улиц,
торгующая своим телом.
В классе – сама как ребенок.

На мировой сцене она поет своим возлюбленным
и недоброжелателям:
– Как бы меня ни воспринимали и ни обманывали,
каким бы ни были мои невежественные представления,
отбросьте свои страхи, что меня уничтожат!

Ибо меня никто не тронет!

She lay, skin down in the moist dirt,
the canebrake rustling
with the whispers of leaves, and
loud longing of hounds and
the ransack of hunters crackling the near
branches.

She muttered, lifting her head a nod toward
freedom,
I shall not, I shall not be moved.

She gathered her babies,
their tears slick as oil on black faces,
their young eyes canvassing mornings of madness.
Momma, is Master going to sell you
from us tomorrow?

Yes.
Unless you keep walking more
and talking less.
Yes.
Unless the keeper of our lives
releases me from all commandments.
Yes.
And your lives,
never mine to live,
will be executed upon the killing floor of
innocents.
Unless you match my heart and words,
saying with me,

I shall not be moved.

In Virginia tobacco fields,
leaning into the curve
of Steinway
pianos, along Arkansas roads,
in the red hills of Georgia,
into the palms of her chained hands, she
cried against calamity,
You have tried to destroy me
and though I perish daily,

I shall not be moved.

Her universe, often
summarized into one black body
falling finally from the tree to her feet,
made her cry each time into a new voice.
All my past hastens to defeat,
and strangers claim the glory of my love,
Iniquity has bound me to his bed.

yet, I must not be moved.

She heard the names,
swirling ribbons in the wind of history:
nigger, nigger bitch, heifer,
mammy, property, creature, ape, baboon,
whore, hot tail, thing, it.
She said, But my description cannot
fit your tongue, for
I have a certain way of being in this world,

and I shall not, I shall not be moved.

No angel stretched protecting wings
above the heads of her children,
fluttering and urging the winds of reason
into the confusions of their lives.
The sprouted like young weeds,
but she could not shield their growth
from the grinding blades of ignorance, nor
shape them into symbolic topiaries.
She sent them away,
underground, overland, in coaches and
shoeless.

When you learn, teach.
When you get, give.
As for me,

I shall not be moved.

She stood in midocean, seeking dry land.
She searched God's face.
Assured,
she placed her fire of service
on the altar, and though
clothed in the finery of faith,
when she appeared at the temple door,
no sign welcomed
Black Grandmother, Enter here.

Into the crashing sound,
into wickedness, she cried,
No one, no, nor no one million
ones dare deny me God, I go forth
along, and stand as ten thousand.

The Divine upon my right
impels me to pull forever
at the latch on Freedom's gate.

The Holy Spirit upon my left leads my
feet without ceasing into the camp of the
righteous and into the tents of the free.

These momma faces, lemon-yellow, plum-purple,
honey-brown, have grimaced and twisted
down a pyramid for years.
She is Sheba the Sojourner,
Harriet and Zora,
Mary Bethune and Angela,
Annie to Zenobia.

She stands
before the abortion clinic,
confounded by the lack of choices.
In the Welfare line,
reduced to the pity of handouts.
Ordained in the pulpit, shielded
by the mysteries.
In the operating room,
husbanding life.
In the choir loft,
holding God in her throat.
On lonely street corners,
hawking her body.
In the classroom, loving the
children to understanding.

Centered on the world's stage,
she sings to her loves and beloveds,
to her foes and detractors:
However I am perceived and deceived,
however my ignorance and conceits,
lay aside your fears that I will be undone,

for I shall not be moved.


Рецензии