Роль поэзии в превращении обезьяны в человека
догадка же всегда
куда забавнее, чем знанье».
Уистан Хью Оден «Археология»
(перевод Михаила Фельдмана)
В каждой шутке — лишь доля шутки. Шутка, вынесенная в название этих заметок — очевидна, поэтому сразу перейдём к вещам серьёзным. Начну с цитаты:
«...если речь — это то, что отличает нас от прочих биологических видов, тогда поэзия, будучи высшей формой языка, есть не что иное, как наша антропологическая цель. Те же, кто считают поэзию искусством, или своего рода развлечением, совершают антропологическое преступление, прежде всего — против самих себя».
Приведенное высказывание принадлежит Иосифу Бродскому. Являясь последним (в хронологическом смысле) гением русской поэзии, Бродский, кроме того, был замечательным мыслителем второй половины ХХ века. Говорю я это не к тому, что любое его суждение следует воспринимать, как непреложную истину. Дело в другом. По своей натуре Бродский не был склонен к наукообразному выпендрёжу.
Его суждения, даже самые нетрадиционные, всегда были выношены, внутренне аргументированы. Под ними, как под видимой вершиной айсберга, находился колоссальный пласт эрудиции, культуры. По своему характеру эти суждения являлись скорее феноменологическими, чем строго научными, что вполне естественно для поэта. Но их содержание способно стимулировать размышления в самых различных сферах научного знания. В этом смысле, мечта Осипа Мандельштама о поэте, в котором «поют идеи, научные системы, государственные теории так же точно, как в его предшественниках пели соловьи и розы», в явлении Бродского нашла своё наиболее значительное воплощение.
В равной мере это относится и к определению поэзии, как «нашей антропологической цели».
В другом месте и по другому поводу тот же Бродский заметил: «...поэтическая аудитория редко насчитывала больше одного процента населения». Признаюсь, ознакомившись с этим замечанием впервые, я пребывал в полном недоумении.
Это был период, когда литературные вечера поэтических кумиров еще собирали стадионы, а поэтические сборники выходили миллионными тиражами. Время всё расставило по своим местам и, в отношении «одного процента поэтической аудитории», продемонстрировало абсолютную правоту Бродского. Теперь уже нет необходимости обосновывать вещи совершенно ясные, отмечу лишь, что так называемый «поэтический бум» 60-х — 80-х годов имел к подлинной поэзии чисто условное отношение, ибо общественное сознание того времени стремилось получить от этого «бума» прежде всего то, что в демократическом обществе дают свободная журналистика, альтернативная идеология, нонконформистская мораль, политическая оппозиция и т.п.
Вернёмся, однако, к приведенным высказываниям поэта. Если утверждение о поэзии, как «антропологической цели» и замечание об «одном проценте поэтической аудитории» принять в качестве исходных тезисов — возникает любопытная ситуация. Для начала припомним некоторые хрестоматийные сведения. Антропологическая (в биологическом содержании) эволюция человека продолжалась около одного миллиона лет и завершилась появлением нового биологического вида — «человека разумного». Существование этого биологического вида (т.е. нас с вами) насчитывает около 100 тысяч лет (не будем расширять эти хронологические границы в связи с научными открытиями последнего времени — в данном случае это не имеет принципиального значения).
Получается, что в ходе 100-тысячелетней истории человечества поэзия, как «антропологическая цель эволюции», осуществилась на «один процент». Допустим, что этот процесс будет идти теми же темпами, что и прежде. Тогда для определения временного периода, в течение которого поэзия справится со своей задачей (превратив 100 процентов населения в поэтическую аудиторию), остаётся решить несложное алгебраическое уравнение:
1) 100тыс. лет — 1%
х — 100%;
2) х = 10 млн. лет.
Полученная цифра, разумеется, не более чем очередная антропологическая шутка, которая, кажется, демонстрирует иллюзорность идеи о поэзии, как антропологической цели человечества. Но смею сказать, что кажется это лишь на первый взгляд.
Говорить о том, какими темпами будет идти воздействие поэзии на антропологическую природу человека, какова будет степень этого воздействия в будущем — задача совершенно непосильная, хотя бы потому, что одному Богу ведомо — сохранится ли в такой временной перспективе сам человек, как объект антропологической эволюции. Но поразмышлять в серьёзном тоне на тему, несерьёзно сформулированную в заглавии — определённая возможность имеется.
Тем более, что известный классик, не менее известного учения, дал в этом отношении вдохновляющий пример, на полном серьёзе обосновывая «роль труда в процессе превращения обезьяны в человека». И здесь, прежде всего, необходимо обозначить тот смысл, который я буду вкладывать в одно из основных понятий предстоящего разговора. Таких понятий два: «поэзия» и «антропологическая эволюция». Реальное содержание понятия «поэзия» определяется не дефинициями, а конкретными стихами. Остается второе понятие. Под антропологической эволюцией будет пониматься не собственно биологическое становление вида, а то, что последовало и продолжается поныне после появления «человека разумного», то, что в современном интегрированном научном знании, с подачи социобиологов, принято называть генно-культурной коэволюцией. Говоря конкретнее, речь идет о развитии интеллектуальных, психических, нравственных, эстетических, духовных, даже геронтологических качеств и возможностей человека на базе его биологической природы. Именно этот смысл подразумевал Бродский, говоря о «нашей антропологической цели». Для полноты видения сюда следовало бы подключить знание теологическое, эзотерическое и мистическое. Но это был бы уже принципиально иной угол взгляда и существенно отличный дискурс рассуждений. Поэтому постараюсь придерживаться рамок традиции научной, проводя при этом, как говорил Жак Деррида, «прививки поэтического к философскому без смешения».
Для того, чтобы обозначить ту роль, которую играла поэзия в антропологической эволюции, очевидно, следует первоначально попытаться проникнуть в истоки этого вида духовной деятельности. Но дело всё в том, что никакая наука не в состоянии реконструировать первый акт стихосложения и выявить, как же он конкретно повлиял на эту самую эволюцию? Тем не менее, иногда то, что недоступно науке, подвластно поэзии. Ещё в античные времена говорили: когда логос (научное, философское познание) себя исчерпывает, он призывает мелос (песня) и вербос (поэзия). Гарсиа Лорка по этому поводу заметил: поэт за секунду может оказаться там, куда философия будет идти столетия. Послушаем поэта:
НЕАНДЕРТАЛЕЦ
Он приспособил к делу камень...
Потом раздул пещерный пламень...
Разгрыз мясной горелый кус...
Рыгнул... И самку ввёл в искус...
Зевнул... И после трудных дел
Звезду в проёме разглядел...
Вздохнул... И тут услышал он
Глагольной рифмы сладкий звон...
Юрий Влодов)
Был ли этот первый стихотворец неандертальцем, или это был уже «человек разумный» Омо, или, что вероятней, более поздний кроманьонец, — установить не может не только воображение поэта, но даже генетическая память того, кто помнит все свои «реинкарнации», начиная от кошки. Тем не менее, в приведенном стихотворении само событие воссоздано, на мой взгляд, вполне достоверно и убедительно. По какой причине подобный опыт первого стихосложения зафиксировался и продолжился — можно только фантазировать. Допустим, не последнюю роль здесь сыграло то, что озвучившему свой неожиданный опыт первому стихотворцу не пришлось уже «вводить самку в искус» традиционным способом. Предположим, дело было сделано успешней «сладким звоном рифмы», после чего и начался отсчет того самого, условного «одного процента поэтической аудитории». Так или иначе, но в последующих событиях эта замечательная, «вводящая в искус» противоположный пол, функция поэзии возможно и играла не последнюю, однако далеко не ведущую роль:
«Когда отхлынет кровь и выпрямится рот
и с птицей укреплю пронзительное сходство,
тогда моя душа, не сколок, а народ,
забывший ради песен скотоводство...»
В этих стихах Юнны Мориц заключен уже иной смысл, который содержит обозначение некоего непреходящего предназначения поэзии и поэта. История человечества складывалась, увы, таким образом, что ни у одного народа, ни в какие времена не было и нет возможности «забыть ради песен скотоводство». Но народ всегда делал это посредством души и голоса поэта, которые хранились и передавались в народе от поколения к поколению в явлении языка, в феномене его высшей формы — поэзии. Более того, по словам замечательного писателя Бориса Хазанова: впереди каждого народа идёт язык, как огненный столб. Добывая в поте лица своего хлеб насущный, еще задолго до Завета, народы своим коллективным бессознательным «чувствовали», что «не хлебом единым жив человек». Именно язык и различные виды духовных практик всегда были, есть и в мыслимой перспективе будут являться определяющими факторами коэволюции «человека разумного».
Современному русскому философу Сергею Хоружему (более широко известному как переводчику знаменитого «Улисса» Джойса) принадлежит разработка концепта «духовная практика». Предоставим ему слово:
«Духовная практика — это фундаментальный антропологический феномен, который заключается, кратко говоря, в том, что человек реализует в нем некое своё имманентное, ему присущее устремление к инобытию. Человек не соглашается с собой таким, каким он дан себе, со своей наличной данностью... Разные попытки, разные стратегии осуществления этой задачи, этого онтологического устремления измениться, и оказываются разными духовными практиками... Путь духовной практики, совершенно очевидным образом, избирается человеком в порядке его собственной, личной задачи, даже интимно личной. Он ощущает, что это нужно ему для его самореализации, для его самоосуществления, для сведения своих личных счётов со своей жизнью — не по каким-то коллективным, социальным или иным стимулам, а сугубо из глубины самого себя... Он делает это, концентрируясь, даже предельно концентрируясь на самом себе».
Будучи крупнейшим специалистом по исихазму, Хоружий относит к духовным практикам исключительно религиозные духовные практики, за которыми стоят многовековые религиозные традиции. Помимо исихазма, сюда включаются практики, связанные с восточными религиями, такие, как дзен, тантра, разные формы йоги, даоские практики, суфизм. Автор этого концепта строго разводит религиозные духовные практики и художественные практики, не включая последние даже в качестве специфических разновидностей в практики духовные. Понимая, что здесь не место для развёрнутой дискуссии по данному пункту, я представлю лишь своё видение связи духовной практики с таким явлением, как поэзия, опираясь при этом на общий концепт указанного автора.
Мой тезис состоит в том, что поэзия являлась не только одним из основных и древнейших видов духовной практики, но и из всех разновидностей последней играла роль наиболее мощного фактора антропологической эволюции.
«Поэтический путь, — пишет Бродский, — вообще всегда начинается поиском индивидуального пути к праведности, самосовершенствованию». Исходя не только из теоретического понимания проблемы, но и опираясь на личный, пусть весьма скромный, опыт, я усматриваю совпадение по существу между высказыванием поэта и философским концептом ученого, учитывая, что последний ограничивает приложение своего определения «духовная практика» более узкой сферой. Однако здесь необходимы некоторые обоснования.
Из общего периода существования «человека разумного» около 5-6 последних тысячелетий выпадает на его письменную историю. Примерно такой же возраст имеют и первые, зафиксированные письменностью, ритмизованные, а стало быть, уже поэтические тексты: религиозные гимны, эпос, мифы и т.п. Однако по артефактам, проявившимся в дошедших до нас более ранних образцах материальной культуры, можно утверждать, что поэзия являет собой одну из древнейших форм (если не изначальную) не только художественных, но и духовных практик. Воздействие поэзии на коэволюционные процессы было, как мне представляется, более масштабным, более значительным, чем влияние религиозных духовных практик.
Замечательный бард Александр Мирзаян, кроме того являющийся интересным исследователем и интерпретатором значения песенного текста и роли певца в человеческой истории, считает, что песенный поэтический текст, это вообще первый текст, созданный человеком, который существовал ещё до письменности в вербальной форме. И если был прав Жак Деррида в том, что «мир есть текст», то мир человеческий начался с текста поэтического. Наверное, не случайно, что мифические боги многих народов мира были певцами, а становление и единение наций происходило вокруг вождя, жреца и поэта. Прежде эти роли воплощались в одном лице — например, царь Соломон. Но и после происшедшего здесь «разделения труда», по мнению древних китайцев, нацию строят император и певец, а по утверждению историка Ключевского, нацию создали Пётр и Пушкин. Тираны нутром чуяли силу слова поэта, даже сами пытались пописывать стишки (последние «выдающиеся» примеры — Сталин и Мао). Поэтому они всегда ревностно отслеживали степень влияния поэтов на общество, пытались перетянуть их на свою сторону. Нерон держал в своих учителях Сенеку, пока последний не вскрыл себе вены. Сталин сам звонил Пастернаку, писал письма Чаренцу, но когда убеждался в реальной неуправляемости, а стало быть, опасности поэта, принимал необходимые, по его разумению, меры. «Не трогайте этого юродивого» — по отношению к Пастернаку, «полумонахиня — полублудница» — по отношению к Ахматовой — этих слов было достаточно для изоляции поэтов от читателей, от общества. Мандельштам же и Чаренц были безжалостно и коварно уничтожены физически. Цветаева доведена до самоубийства. Здесь я говорю о великих поэтах, чьими устами действительно говорил язык нации и чьё «антропологическое» воздействие было и остается сильнее абсолютной власти тирана.
Ещё раз отмечу: поэзия, как и религиозная духовная практика, это разновидности фундаментального антропологического феномена, именуемого «духовной практикой». Суть этого феномена состоит в «онтологическом стремлении измениться», в «антропологическом опыте духовно-бытийного восхождения» (Хоружий), в «индивидуальном пути к праведности, самосовершенствованию» (Бродский). Как в религиозной духовной практике, так и в случае с поэзией, путь этот избирается человеком в порядке интимно личной задачи и требует предельной концентрации на самом себе. Мало того, сам процесс прохождения этого пути связан со сходными формами «изменённого сознания» и близкими медитативными состояниями психики, граничащими с трансом. Вместе с тем, между поэзией и религиозной духовной практикой существуют значительные различия, которые, собственно, и разводят их по самостоятельным видам духовной практики. Эти различия можно проследить по следующим направлениям: 1) содержание индивидуального опыта; 2) способы его трансляции; 3) индивидуальный эволюционно-антропологический результат, масштабы его воздействия на процесс антропологической эволюции человека в целом.
По своему характеру и содержанию индивидуальный опыт религиозной духовной практики — это опыт духовно-мистический, не поддающийся оформлению в нормативном языке (здесь необходимо указать на то, что не следует отождествлять религиозную духовную практику, например — исихазм и религиозность верующего человека, религиозные ритуалы, религиозную традицию вообще, ибо последние к религиозной духовной практике не относятся).
Индивидуальный же поэтический опыт — это тоже опыт духовный, но не содержащий мистику. Возможное наличие в этом опыте мистических элементов может быть оформлено, хотя и поэтическим, но вполне нормативным языком, доступным, в принципе, для восприятия теми, кто непосредственно в этот опыт не включен. Да и сам поэтический опыт хотя и «интимно личностный», но вполне универсальный. Он включает опыт художественный, интеллектуальный, нравственный, житейский и проч. Духовно-эволюционным этот опыт делает не мистическое содержание, а наличие в нём прозрений, выраженных лишенными всякой мистики специфическими поэтическими средствами.
Эти отличия в характере и содержании духовного опыта определяют совершенно несхожие механизмы его трансляции. Опыт религиозной духовной практики, как опыт индивидуально-мистический, может передаваться исключительно способом личного общения (гуру — ученик; монах — послушник и т.п.). Причем трансляция этого опыта происходит в кругу определённого сообщества, живущего по строго установленным канонам. Механизмом передачи опыта поэтического является язык. Этот способ не требует в качестве обязательного условия непосредственный, живой контакт учителя и ученика и может осуществляться вне закрытого специфического сообщества.
Эволюционно-антропологическим результатом религиозно-мистического опыта является, условно говоря, душа конкретного человека, её индивидуальный духовно-эволюционный прорыв. Это и основное целеполагание, и главное достижение религиозной духовной практики. В поэзии данная ситуация выглядит несколько иначе. Опять сошлюсь на Бродского: «Рано или поздно и, как правило, скорее раньше чем позже, поэт понимает, что перо его достигает большего, нежели душа». Но то, чего достигает перо поэта, имеет возможность более масштабного воздействия на духовно-эволюционные процессы, чем ситуация «учитель — ученик», существующая в религиозной духовной практике. Хотя, если вспомнить об «одном проценте поэтической аудитории», и здесь особо обольщаться не следует. И всё же, несмотря на сегодняшнюю популярность, даже модность некоторых религиозных духовных практик, особенно связанных с восточными религиями, эти практики не обладают той широтой «приемлющего участия» (термин Бахтина), какая есть у поэзии. Речь идет о том, что человек может полностью не погружаться в определённый духовный опыт, духовную практику, сам не становиться на этот путь, как главный или единственный. Но он может понимать и разделять его. В религиозной духовной практике это невозможно.
Особенностью поэзии, как духовной практики, является то, что человеку вовсе не обязательно становиться стихотворцем. При отсутствии поэтического дара этот путь даже опасен, ибо ведёт к графоманству. Иными словами, ведёт не к особому виду духовной практики, а к особой форме духовной деградации. Что же касается «приемлющего участия», то оно раскрывает значительные возможности для духовной эволюции. Если человек по своей личной, интимной потребности помнит наизусть стихотворение, можно считать, что он написал его сам, говорил Бродский. Возьмём, к примеру, такие строки Пастернака:
«Ты так же сбрасываешь платье,
Как роща сбрасывает листья,
Когда ты падаешь в объятье
В халате с шелковою кистью.
Ты — благо гибельного шага,
Когда житье тошней недуга,
А корень красоты — отвага,
И это тянет нас друг к другу».
Когда человек, опять же, интимно, для самого себя, а не для внешнего эффекта, читает на память эти стихи — определённая степень соответствия между его душой и стихотворением существует, особое видение и чувствование мира, свойственное поэту, наличествует и в читателе. Пётр Вайль — не поэт, но один из лучших современных читателей поэзии, отмечает: «По вторгавшимся в тебя стихам можно выстроить свою жизнь — нагляднее, чем по событиям биографии... Воспринятые мысль и образ становятся твоими, а их уровень поднимает и тебя в собственных глазах». Каждый подобный случай есть не что иное, как приобщение к поэтической духовной практике. Правда, и здесь человек должен обладать предрасположенностью, какой-то врождённой внутренней организацией. Как заметил в одной из своих автобиографий Сергей Есенин: для того, чтобы постичь Пушкина, уже надо иметь талант. Другой, хотя и менее знаменитый поэт, сказал об этом же не менее точно: «Чтоб разглядеть над чужой головою космос, / надо иметь над своей головой похожий». (Яков Фельдман)
Несмотря на все обозначенные отличия, поэзия и религиозная духовная практика не только являются важнейшими факторами антропологической эволюции, но и восходят к некоему единому, высшему мистическому началу. Я уже отмечал, что в саму поэзию, как таковую, мистическое содержание практически не включено. Однако сам процесс и факт появления поэтического содержания иначе как мистическим не назовёшь. Вот что по этому поводу писал выдающийся русский философ Лев Шестов:
«Сократ сравнивал поэтов с оракулами. Откуда-то они добывают истину, но ни сами они не понимают значение своих истин, и не умеют их объяснить другим. Сократ остановился на этом в своём сравнении поэтов с оракулами и, может быть, говоря вообще, он был прав... Обыкновенный человек, читая Сологуба, доходит порой до бешенства. Одуряющие пары, а затем загадочная неподвижность: как мог Аполлон благословить такое творчество? Еще проза — куда ни шло: её можно объяснить реалистической тенденцией. Но поэзия? Откуда она, почему Сологуб мучит и волнует сердца, как своенравный чародей?
Опять вспомним Сократа. Сологуб — оракул. Его проза не реализм, а одуряющие пары, его поэзия, как ответы Пифии — вечная и мучительная загадка. В ней есть дивная музыка, смысл которой ни ему, ни его читателям разгадать не дано».
Вести дискуссию с умными людьми и поучительно, и приятно: они не только выслушивают, но и стараются понять оппонента. Полемизировать с Сократом и Шестовым приятно вдвойне: они еще и не могут ответить. И всё-таки, я позволю себе усомниться в том, что «сами поэты не понимают значение своих истин и не умеют их объяснить другим». Здесь что-то получается, как с рубашкой, у которой неправильно застёгнута первая пуговица. Если было бы именно так, поэзии не существовало бы вообще, она была бы не нужна прежде всего самим поэтам. О том, что это не так, имеется свидетельство не со стороны, а изнутри самой поэзии:
«...порой с помощью одного слова, одной рифмы пишущему стихотворение удаётся оказаться там, где до него никто не бывал, — и дальше, может быть, чем он сам бы желал. Пишущий стихотворение пишет его прежде всего потому, что стихосложение — колоссальный ускоритель сознания, мышления, мироощущения. Испытав это ускорение единожды, человек уже не в состоянии отказаться от повторения этого опыта, он впадает в зависимость от этого процесса, как впадают в зависимость от наркотиков или алкоголя. Человек, находящийся в подобной зависимости от языка, я полагаю, и называется поэтом» (Бродский).
Другое дело — откуда, как, по какой причине поэт получил те самые «истины», которые позволили ему «оказаться там, где до него никто не бывал»? Следуя метафорическому ряду Сократа, точнее, как мне кажется, было бы сказать, что поэт более похож не на оракула, а на Пифию, которая находясь в «одуряющих парах» оракула, «толкует» его клокотания новыми смыслами, образами, уникальным опытом чувствования, случается — пророчествами. Однако, что собой представляет сам «оракул», вызывающий эту способность поэта — ответ на этот вопрос, действительно, не знают ни сам поэт, ни его пристальный и понимающий читатель.
Завершая рассмотрение поэзии, как особой духовной практики, необходимо также отметить её отличие от других видов практики художественной, таких, например, как живопись и музыка. На мой взгляд, эти виды художественных практик тоже можно рассматривать как практики духовные. В конкретных случаях степень их воздействия на духовную эволюцию личности не уступает поэзии. Однако средства трансляции духовного опыта здесь более специфичны, не столь универсальны, как язык. В сопоставлении поэзии с иными видами художественных практик главное её отличие состоит в неразрывной взаимосвязи с языком, являющимся не только фундаментальным фактором антропологической эволюции, но и выступающим в качестве главного видообразующего признака «человека разумного». В этой связи мне представляется необходимым обозначить ещё одно важное обстоятельство.
Разумеется, поэзию можно рассматривать, как некий вид катарсиса, проходящий через «слушание поэтом самого себя», и в таком её понимании, очевидно, будет заключена определённая истина. Но при этом не следует забывать, что любое, даже самое интимное и «потустороннее» поэтическое самовыражение, осознанно или не осознанно, предполагает воспринимающего, рассчитано на отклик. Таким образом, будучи одной из высших форм духовного бытия человека, поэзия всегда диалогична.
Известно, что диалогическая природа духовного бытия человека в целом раскрыта Мартином Бубером и Михаилом Бахтиным. При всём различии их философских подходов и религиозных устремлений, вывод был един: духовный мир человека это система «Я — ТЫ» отношений. Не вдаваясь в существо самостоятельных и отличных взглядов на эту проблему двух выдающихся мыслителей, приведу лишь одно суждение Бубера, которое мне представляется важным и уместным:
«...ясная и простая структура «Я — ТЫ — связи» не имеет мистической природы. Чтобы понять её, мы выходим иногда за рамки наших мыслительных привычек, но не за рамки изначальных норм, определяющих то, как мыслит человек реальность. Как в области природы, так и в области духа — духа, который продолжает жить в слове и в произведении, духа, который стремится стать словом и произведением».
Насколько я могу судить, приведенное суждение непосредственно приложимо к поэзии, которая, имея не мистическую, а диалогическую природу, осуществляет её посредством речи, языка, слова.
Соотношение поэзии и языка — это тема специальная, самостоятельная, да и, как говорят англичане, «это не мой стакан чая». Но есть у этой темы одна грань, на которую хотелось бы обратить внимание — это проблема соотношения поэта и языка. И здесь следует отметить, что Бродский, вслед за Элиотом, перевернул традиционные представления об этом соотношении, неустанно развивая и обосновывая мысль о том, что не язык является инструментом поэта, а сам поэт представляет собой орудие языка. У Элиота читаем:
«Можно утверждать, что долг поэта... прежде всего это долг перед своим языком: обязанность, во-первых, сохранить этот язык, а во-вторых, его усовершенствовать и обогатить».
По мнению Элиота, даже «музыка поэзии — это мелодия, потаённо скрытая в общей речи времени». В позиции великого англоязычного поэта еще присутствует некий дуализм, связь с существующей традицией: хотя на первое место выносится «сохранить язык», но, всё же, и «усовершенствовать и обогатить его». Убеждённость Бродского однозначна в пользу примата языка:
«Пишущий стихотворение... пишет его не потому, что он рассчитывает на посмертную славу, хотя он часто и надеется, что стихотворение его переживёт, пусть ненадолго. Пишущий стихотворение пишет его потому, что язык ему подсказывает или просто диктует следующую строчку. Начиная стихотворение, поэт, как правило, не знает, чем оно кончится, и порой оказывается очень удивлён тем, что получилось, ибо часто получается лучше, чем он предполагал, часто мысль его заходит дальше, чем он рассчитывал».
Как видим, у Бродского этот «диктат» языка обозначен жестко: поэт — «слуга языка». Гениальность поэта, таким образом, состоит не в умении творить «новый язык», а в способности расслышать его лучше всех остальных.
Показательно то, что подтверждение этой позиции я встретил уже на ином, строго научном материале. Причем, сделано это было по прошествии десяти лет после смерти поэта одним из ведущих специалистов лингвистической компаративистики (сравнительно-исторического языкознания) Олегом Мудраком:
«Вопрос: Но вы считаете, всё-таки, что поэты развивают язык, или нет?
Мудрак: Роль конкретного индивидуума в развитии языка близка к нулю.
Вопрос: Даже гения?
Мудрак: Даже гения».
Здесь я привел лишь итог разговора, которому предшествовал анализ колоссального историко-лингвистического материала.
Таким образом, находясь в неразрывной взаимосвязи с языком, являясь высшей его формой по причине уникальной способности расслышать его живое движение, выявить и представить особым образом его новации, поэзия выступает не столько субъективным, сколько объективным фактором антропологической эволюции.
Как тут не вспомнить, что раньше было Слово и Слово это было не человек, а Бог.
Рассматривая поэзию в роле существенного антропологического фактора, нельзя не коснуться этой темы и с другой стороны научного знания, а именно — со стороны достижений современной естественной науки. Официально объявленная профессором Саймоном Грегори (университет Дюка) и Крейгом Ветером (институт Роквилла) расшифровка генома человека, хотя и не привела к аннотированию «поэтического гена», тем не менее, авторитетные общенаучные журналы «Science», «Nature» и др. публикуют материалы, посвященные проблеме взаимосвязи поэзии и биологической природы человека. В частности, говорится о существовании так называемых «зеркальных нейронов», якобы ведающих способностью к поэтической метафоричности. Биологами уже давно доказано, что мозг человека «выращивается» языком, и не только в онтогенезе — функционально (нейродинамически) и даже отчасти цитоархитектонически (структурно) мозг человека «выращивается» языком и в филогенезе. Исследователь Джон Тернер из Техасского университета утверждает, что чем более человек познаёт поэзию, тем активнее и шире задействованы его мозговые сети. Имеются и другие данные, показывающие, что увлечение поэзией способствует развитию интеллектуальных способностей человека. Теперь уже на биологическом материале находит подтверждение мысль выдающегося философа ХХ века Хайдегера о том, что поэзия являет собой наиболее совершенный тип мышления. И всё же, само понятие «умственные способности» весьма зыбко, неоднозначно, и если подходить к нему критериями житейскими — торопиться с выводами и обобщениями по части благотворного влияния поэзии здесь, очевидно, не следует.
Надежда Мандельштам, одна из тех, кто наиболее глубоко проник в творческий гений Осипа Мандельштама, незадолго до смерти сказала о нём в интервью: «Был ли он гений, я не знаю. Он был дурак». Каким иным словом, с позиции здравого смысла, можно назвать человека не только написавшего, но и на каждом углу читавшего убийственное антисталинское стихотворение «Мы живём под собою не чуя страны...», при этом совершенно ясно понимающего последствия такого поведения для собственной жизни. Да и сам поэт удостоверяет употребление этого слова по отношению к самому себе:
«А я как дурак на гребёнке
Обязан кому то играть...»
«Щелкунчик, дружок, дурак!»
В последнее время в определённом «прагматичном» и «продвинутом» круге лиц приобрёл популярность ироничный вопрос: если ты такой умный, почему ты такой бедный? Правда, большинство из тех, кто щеголяет этим заимствованным остроумием, не знают, как ответил на этот вопрос знаменитый древнегреческий философ Фалес из Милета. Относительно же взаимосвязи поэзии и умственных способностей, перефразировка этого вопроса может звучать так: если поэты такие умные, то почему они не становятся, скажем, банкирами, бизнесменами, программистами, а остаются поэтами? В отличие от Фалеса, ответа на этот вопрос поэты не дают — ответ даёт время, но поэтам этот ответ известен. Хотя, если вспомнить, как проходили и чем заканчивали свой путь многие из поэтов — такому не позавидуешь. Но мы обращаемся не только к их творчеству, но и к их жизни, называем её судьбой (в отличие от изучения биографий преуспевших деловых людей), пытаемся в этих судьбах разгадать загадку какого-то таинства, постичь некий непреходящий смысл, стоящий выше жизненного успеха. И если «искусство требует жертв», может быть индивидуальная и видовая антропологическая эволюция нуждаются в самопожертвовании?
Акты самопожертвования на уровне врождённых инстинктов имеют место уже в мире животных, хотя явлений жертвоприношений себе подобных в этом мире, не в пример человеческому, как будто не наблюдается. И всё же, от попытки жертвоприношения Авраамом своего сына Богу до самопожертвования Иисуса Христа во спасение людей перед Богом — диалектика антропологической эволюции прослеживается, однако её витки часто выглядят не как восходящая спираль, а как запутанный клубок или гордиев узел.
Затронув область естественнонаучную, не могу не прокомментировать то, что предрекают человеку новейшие подвижники так называемых нанотехнологий (nano — миллиардная доля). Согласно этим идеям, создание и использование нанороботов (искусственно созданных механизмов, оперирующих внутри биологических клеток с объектами молекулярных или атомарных размеров) станет началом перехода человека из эволюционной биологической формы «homo sapiens» в совершенно иное, технологически развивающееся существо — «nano sapiens». Разумная жизнь будет перенесена на иной, более совершенный, чем биологический, субстрат и её развитие станет осуществляться в наноформах по законам саморегулирования. Кроме всего прочего, это будет означать возможность бесконечного продления существования, индивидуального бессмертия. В свою очередь, обретение бессмертия приведет к иным «замечательным» результатам. Прежде всего, для продолжения существования нового вида отпадет необходимость в размножении. Понятия «смерть», «любовь», «совесть», «страх», «самопожертвование», «сострадание» и т.п. лишатся всякого смысла и исчезнут.
Исчезнет язык, слово. Два искусственных интеллекта, вечных существа, смогут обмениваться информацией без слов на любом расстоянии. Относительно нашей темы это означает: всё то, что составляет содержание и стимулы поэзии, уйдёт в небытие.
Поэт Борис Рыжий, двадцати двух лет от роду, написал:
«...Ночь, как любовь, чиста.
Три составляющих жизни: смерть,
поэзия и звезда».
Заметим, из трёх составляющих жизни — смерть он поставил на первое место. Через пять лет после написания этих строк Борис Рыжий по своей воле ушел из жизни, оставив нам свою поэзию и звезду, оставил — для продолжения антропологической эволюции. И еще оставил надежду на то, что мы, как мыслящие, любящие, страдающие, смертные существа, не отдадим свою суть в лапы нанотехнологий.
И всё же, сомнения о нашем «эволюционизирующем» будущем остаются.
Вот еще одна антропологическая шутка: обезьяна — гордится своими потомками; человек — гордится своими предками. К чему бы этот мрачноватый юморок?
Александр Пятигорский, замечательная фигура современной недогматической философии, говорит:
«....а существует ли вообще один феномен человека? Какой-то один феномен человека... Один мыслитель нашего времени однажды обронил в порядке забавы фразу: кто знает, может быть, два человека отличаются друг от друга гораздо больше, чем человек от крокодила или от крысы. Ведь не забывайте, то, что мы называем человеком — это тоже миф. Это реликт универсального антропизма. Я совсем не уверен, что есть феномен человека. Один феномен человека».
А я, в свою очередь, думаю: то обстоятельство, что один человек может отличаться от другого более, чем человек отличается от крокодила, как раз и говорит о существовании феномена человека, как уникального вида, ибо крокодилы один от другого мало чем отличаются. Стало быть, феномен человека, помимо всего прочего, как раз и состоит в способности отличаться друг от друга.
Кроме того, пусть «по умолчанию», следует иметь в виду, по чьему образу и подобию создан человек. Но Пятигорский наводит на довольно страшную мысль: а что, если этот один процент населения, составляющий поэтическую аудиторию, величина неизменная, постоянная? Хуже того: а что, если это особый подвид антропа, которому суждено исчезновение? Остаётся снова обратиться к поэту:
«Не в том суть жизни, что в ней есть,
но в вере в то, что в ней должно быть».
(Бродский)
И если автору этих заметок удалось вселить веру хотя бы в один процент читателей, веру в то, что поэзия является видовой целью человечества, — надежда на достижение этой цели всё-таки теплится.
ДОПОЛНЕНИЕ
Вначале я должен сообщить вероятным читателям, особенно тем, кто ориентирован на строгий дискурс научного знания, что знакомиться с настоящим дополнением не обязательно по двум причинам. Во-первых, сведения и размышления, в нем содержащиеся, лежат вне поля традиционной позитивистской науки. И, во-вторых, если автор выразил надежду на какое-то восприятие предыдущей части своих заметок хотя бы одним процентом читательской аудитории, то в данном случае эта надежда едва ли относится даже к одному проценту.
Тем не менее, учитывая то обстоятельство, что мысль о поэзии, как видовой цели человеческой эволюции, произросла не из недр традиционной науки, а является плодом мышления поэтического, имеющего более широкую интегральную опору, попытаюсь, хотя бы пунктиром, обозначить те ориентиры, по которым возможно продвижение поиска подтверждения этой мысли не только в области традиционно- научной. Сами эти ориентиры определены, разумеется, не мной, а теми, кто поставил перед собой несопоставимо более масштабную цель, достижение которой потребует невероятных усилий многих поколений. Здесь я имею в виду, прежде всего, подвижников знания эзотерического. Именно это знание, в большей мере чем научное, располагает данными о том, что древнейшие тексты человеческой истории были представлены в форме поэтической. Эта большая мера осведомлённости обусловлена уже тем, что многие из таких текстов как раз и составляют основу эзотерического знания, доступ к которому, в силу его характера и ряда других причин, всегда был и остаётся затруднительным. Кроме того, в отличие от науки, первоавторство некоторых из этих текстов эзотеризм относит не к человеку, а к некоему мистическому источнику.
Если разговор перевести в конкретное русло, в первую очередь здесь следует указать на знание так называемого «ведического периода», которое в своём основном массиве до сих пор остаётся или вовсе недоступным, или не переведенным, или же весьма поверхностно интерпретированным. Но если даже ограничиться кругом широко известных источников, опираясь при этом на данные эзотеризма, складывается картина, далеко не совпадающая с устоявшимися представлениями.
Оставим пока в стороне величественные поэмы «Махабхарата» и «Рамаяна», признанные выдающимися литературными памятниками древней Индии, и обратимся непосредственно к Ведам. Со стороны рассматриваемой нами темы, сразу следует отметить, что все их четыре части (Ригведа, Самаведа, Яджурведа и Атхарваведа), составляющие сборники религиозных гимнов и жертвенных формул, были созданы в поэтической форме. Уже более поздние Брахманы (жреческие комментарии и интерпретации Вед) и заключительная часть ведического знания — Упанишады (религиозно-духовные наставления) также использовали язык поэзии. Содержащая основные положения брахманистской религии, Бхававадгита — не менее яркое поэтическое произведение, чем предшествующий текст собственно эпической поэмы — Махабхараты. Всё это вещи достаточно известные. Первоочередное же обращение к указанным источникам связано с соображениями хронологическими. Веды считаются древнейшими из сохранившихся на санскрите текстов, однако их возникновение датируется официальной наукой концом II — началом I тыс. до н. э., что хронологически уступает некоторым египетским, халдейским и иным письменным источникам. Почему же, говоря о поэзии, как древнейшей форме духовной практики, мы обращаемся к Ведам в первую очередь? Вовсе не потому, что письменные источники, традиционно датируемые более ранним периодом, не содержат поэтических форм.
Обратимся еще к одному древнему памятнику письменности на санскрите — Законам Ману. Эти законы являются древнейшим сводом морально-правовых норм человечества, влияние которого прослеживается до кодекса Юстиниана. Еще раз обратим внимание на то, что Законы Ману не гимны, не религиозные песнопения, а морально-правовые нормы. Вместе с тем, как и значительная часть Вед, написаны они так называемой шлокой (особая форма двустиший). По одной из существующих научных версий, Законы Ману были созданы не ранее III в. до н.э.
Согласно же брахманистской мифической традиции, возраст этого памятника совпадает, если и не с геологической, то, по крайней мере, с современной антропологической периодизацией (одна только любовная встреча царя Пурураваса и нимфы Урваши продолжалась 61000 лет). Миф есть миф и отношение к мифологемам может быть лишь соответствующим. Однако эзотерическое знание располагает доводами, говорящими о том, что Законы Ману на тысячелетия старше Моисея (вместе с дарованными ему Скрижалями, Торой и тайной, изустной Каббалой). Причем, доводы эти настолько основательны, что, по замечанию одного из адептов эзотеризма, должны быть проанализированы наукой, хотя бы для опровержения, чего до последнего времени наука сделать была не в состоянии. Но что не вызывает сомнений ни с чьей стороны, так это то, что Законы Ману указывают на гораздо более раннее происхождение Вед, чем они сами. Заметим также, что в отличие от Вед, брахманы не относят Кодекс Ману к сверхъестественному, внечеловеческому источнику. Статус божественного откровения имеют только Веды. Они же первоисточник и основание всех последующих религиозных верований, научных знаний и поэтических достижений древней Индии. Так как нас интересуют вопросы несколько иные, укажем опять же на то, что один из древнейших текстов, имеющий статус божественного откровения — Веды, и один из древнейших памятников письменности, созданный человеком — Законы Ману, были представлены (первый) и написаны (второй) в поэтической форме.
Если мы откроем тексты священных писаний основных современных религий, корень которых по утвердившемуся мнению не связан с индуизмом (иудаизм, христианство, ислам), то увидим, что сами эти тексты, переписанные современным непоэтическим языком, структурированы подразделами, нумерованными как стихи. Не указание ли это на то, что первоначальная форма этих священных писаний также была поэтической? Или возьмём другой пример. Когда читаешь песни Заратуштры, или песни царя Соломона, первый вопрос, который возникает: почему песни? Но название «песни» всё-таки сохранилось!
Здесь я позволю себе сделать небольшое отступление. Многие выдающиеся поэты придерживались мнения о том, что поэзия непереводима на другой язык. Непереводимость поэзии, очевидно, связана и с тем, что каждое подлинное поэтическое произведение включает в себя некое откровение. В свою очередь, откровение содержит не только определённый смысл, но и образно-ассоциативный ряд, неразрывно связанный с уникальной, единственной в своём роде формой, определяемой конкретным языком. Сохранение в переводе всех трёх компонентов: смысла, образно-ассоциативного ряда, языковой формы — задача практически невозможная. Сама форма поэтического содержания включена в его суть, является его единственным, неизменным (а стало быть, непереводимым) выражением. Возьмём, к примеру, знаменитую строчку Тютчева: «Мысль изреченная есть ложь». Вынутая из поэтического контекста, она вполне переводима. Но в этом случае её содержание составляет лишь некая относительная истина. Находясь же в уникальной форме поэтического контекста, это словосочетание содержит нечто большее, если не абсолютное. Не случайно, что лучшими переводчиками поэзии были не профессиональные полиглоты — мастера поэтического перевода, а лучшие поэты, которые в силу своего дара обладали способностью по смысловым и образным «мотивам» оригинала создать самостоятельное произведение, становящееся фактом поэзии другого языка.
Существует, правда, иная, противоположная точка зрения, которую разделяют, главным образом, теоретики и профессиональные практики поэтического перевода. Эта позиция ратует за максимально возможную семантическую адекватность перевода, за строгое сохранение поэтической формы и метрики.
При этом, разумеется, декларируется необходимость достижения высокого поэтического результата.. Однако, если судить как раз по результатам, то для меня более близким и убедительным является первый подход.
Такое отступление в область поэтического перевода понадобилось затем, чтобы высказать иное предположение. Очевидно, что религиозное откровение содержит в себе те же составляющие, что и поэтическое. Пересказать религиозное откровение «своими словами» без утраты самого откровения невозможно так же, как невозможно пересказать стихотворение без утраты поэзии. Другое дело, пытаться своими словами приблизить непосвященного к раскрытию откровения. Но это уже иной вид занятий.
Экстраполируя эти размышления на тексты священных писаний, возможно предположить, что за многовековую историю их переложений и переводов, связанных с неизбежными изменениями, добавлениями, изъятиями, интерпретациями — наиболее значительные потери несли образно-ассоциативный ряд и, особенно, языковая форма. Не случайно, что современные тексты священных писаний наибольшее впечатление производят как раз там, где мысль выражена афористично и несёт на себе следы языка поэтического. В этой связи, представляется убедительным мнение о том, что никакие «филологические» переводы не в состоянии постичь символического значения поэтических напевов, молитв и церемоний Вед. Более того, если даже авторы «Брахман», ближайших по времени интерпретаторов Вед, были способны лишь на «плохо обоснованные», а иногда и своекорыстные толкования, очевидно, правы те, кто считают, что для непосредственного перевода мистический смысл этих величественных религиозных поэм умер вместе с их поколениями. Однако пути к «переоткрытию» мистических смыслов, содержащихся в Ведах и других священных текстах, никогда не были заказаны для поколений последующих, какими бы извилистыми, многотрудными и самопожертвенными они ни были.
Выдающийся индийский философ, ученый и поэт — Шри Ауробиндо, возможно, более других проникший за покров ведических символов и приоткрывший тайный смысл Вед, признаётся, что сумел это сделать, лишь соприкоснувшись в собственных духовных исканиях с теми откровениями, которые вдохновляли древних риши на создание этих бессмертных произведений. Отдавая должное интерпретациям Вед современной европейской школой, признавая значимость этого труда для выдвижения и сопоставления гипотез, Шри Ауробиндо, вместе с тем, указывает на весьма юный возраст таких дисциплин, как сравнительная филология, сравнительная мифология и сравнительное религиоведение, которые во многом пока лишь гипотетичны в своих методах и непостоянны в своих результатах.
«Невелика вероятность, — пишет выдающийся индийский исследователь Вед, — что в эпоху, которая ослепляет нас преходящим великолепием внешней жизни и оглушает победными маршами материального и механического знания, найдётся много тех, кто не просто кинет мимолётный взгляд разбуженного интеллектуального любопытства или воображения на ключевые образы этого древнего учения риши, но и постарается проникнуть в сердце их светозарных мистерий. Хотя тайна Веды, даже когда с неё сняты покровы, всё рано остаётся тайной». Адекватный перевод Вед, по мнению Шри Ауробиндо, задача едва-ли выполнимая: «Ибо буквальный перевод на современный английский язык гимнов древних провидцев был бы фальсификацией смысла и духа этих гимнов, а изложение, имеющее своей целью раскрытие их подлинной мысли, было бы скорее интерпретацией, нежели переводом».
Выше было упомянуто, что Веды были записаны двойной шлокой. Эту же стихотворную форму используют Махабхарата, Бхахавадгита и другие древнеиндийские тексты, хотя ей и не ограничиваются. Сама же 16-слоговая двойная шлока представляет собой настолько сложную и внутренне подвижную структуру, что с трудом поддаётся даже теоретическому анализу. Адекватный же перенос этой поэтической формы в современные языки вообще не представляется реальным, хотя некоторые исследователи и усматривают похожесть между шлокой и иррациональным спондеем, дактилем и дактилическим анапестом греков, даже с польским 13-сложным стихом и русским былинным размером. Но, видимо, существует и другой, не «буквальный» путь перевода ведических и им подобных текстов. Возможно, этот перевод должен быть трансцендентально-поэтическим?
Такие люди, как Гёте, Гегель, Шопенгауэр, Ницше, Гартман, Юнг, Гумелёв, Волошин, Гессе, Борхес и многие другие, восхищались красотой и глубиной идей, своеобразным миросозерцанием, изумительной художественной формой древних восточных текстов потому, что силой своего философского, научного, литературного гения смогли проникнуть в недоступную сакральность их смыслов и образов. Русский философ Иван Ильин заметил об одном из таких людей (но это замечание, по сути, относится и ко всем остальным): «Философствование Гегеля в своём истинном характере есть мыслящее ясновидение или мистическое мышление». Приведу еще одно признание, которое имеет не столько оценочное, сколько личностно-исповедальное значение: «Нет ничего более возвышенного и благодетельного для человечества, чем изучение Упанишад. Они были утешением в моей жизни и будут утешением в моей смерти» (Шопенгауэр).
Иногда, такое трансцендентально-философское или же поэтическое проникновение и «переоткрытие» может не уступать первоисточнику. Вот, как этот «процесс» заметил поэт:
«Под свечой, моргающей в тёмной нише,
раздраженно скомкав страничку next,
Заратуштра, пользуясь тем, что Ницше
задремал, правками гробит текст».
(Ирина Евса)
А вот один из примеров того, как сам поэт попытался проникнуть в текст священных писаний. Что из этого получилось — судите сами.
УРИЙ. БЕССОННАЯ НОЧЬ.
...Давид прогуливался по кровле царского дома и увидел с кровли купающуюся женщину. А женщина была очень красива... И сказали ему — это Вирсавия, жена Урия... И он спал с нею... И послал сказать: пришлите ко мне Урия... И расспросил его Давид о ходе войны... И вышел Урий из дома царского, а вслед за ним понесли царское кушанье... Но Урий спал у ворот... со всеми слугами, а не пошел в свой дом... И донесли Давиду... И сказал Урий Давиду: рабы господина моего пребывают в поле, а я пошел бы в свой дом есть, пить и спать с женою!..
Поутру Давид написал письмо и послал его с Урием... В письме он написал так: Поставьте Урия там, где будет самое сильное сражение и отступите от него, чтобы он был поражен и умер...
Вторая книга царств. Глава 11.
Сошла почти на нет вечерняя заря,
Кровав последний блик на золоте чертога,
Я понял с первых слов лукавого царя,
Которого любил и почитал, как Бога.
Царь думал: Урий глух. Царь думал: Урий слеп.
Царь думал: Урий прост, и жизнь его прекрасна.
Я не войду в свой дом. Я не вкушу свой хлеб.
Я больше не возьму жены на лоне страстном.
Да, он герой и царь, провидец и поэт,
Строитель и мудрец. Но ты ведь помнишь, Боже,
Что в жизни для меня страшнее пытки нет,
Чем знать, что кто-нибудь ее коснулся кожи.
Пусть мне не пасть в бою. Пусть мне не быть в раю.
Пусть буду жалкий раб, а не отважный витязь,
Но если выбирать, я дам отсечь свою,
Чем на плече ее чужую кисть увидеть.
Пусть я курчав, как негр. Пусть я упрям, как бык.
Пусть я зеленоглаз, как распоследний грешник.
Но светят только мне две серо-голубых
Звезды в сплошной ночи ее волос кромешных.
Да, слишком часто меч сверкал в моей руке,
И часто разум я терял в бою от гнева,
Но я один плыву по голубой реке —
По жилке на груди ее... любимой... левой...
Как сладко на войне мне снился этот дом —
Вот мы опять вдвоем... вот мы уже простились...
Сплю на сырой земле, обласканный царем,
Шпионы из дворца вовсю засуетились.
Нет, будь и впредь, мой царь, по-прежнему велик,
Спасибо за вино и щедрые награды,
Но лучше обойтись без вычурных интриг,
Мне станет смерть в бою действительно отрадой.
Сам выберу свой день. Сам изберу свой путь.
Сам в сече обрету себе врага по росту.
Когда в ее глаза я не могу взглянуть,
Зачем мне видеть свет и утренние звезды.
Юрий Каплан
Из выдающихся русских поэтов наиболее глубоко эзотерическое знание осваивал Максимилиан Волошин, вместе с тем, не превращая это усвоение в самоцель: «...если писать стихи, зная всё, тогда только адепты имеют право писать стихи... Стихи пишутся не о том, что знаешь, а о том, что чувствуешь, о чем догадываешься». «Документ, — по словам поэта, — не только должен быть найден и воспринят, но еще должен быть забыт. Другими словами, должен стать частью художника настолько, чтобы перестать доходить до его сознания. Потому что забвение это не потеря, а окончательное усвоение». Пример такого «окончательного усвоения» являет венок сонетов Волошина «Corona astralis». Даже сейчас, спустя столетие, этот венок сонетов остаётся непревзойденным не только по уровню поэтического мастерства, но и по глубине заключенного в нём эзотерического смысла. Известно также, что провидческими изысканиями занимался Велимир Хлебников. Есть еще одно имя, творчество и судьба которого настолько пронизаны силами мистическими и драматическими одновременно, а содеянное им настолько невероятно по масштабу и фантастично по содержанию, что в современной поэзии вряд ли существует нечто подобное. Я говорю о Данииле Андрееве.
В ракурсе рассматриваемой нами темы обращает на себя внимание еще один феномен. Не только древние религиозные тексты были записаны языком поэтическим — мы уже упоминали Законы Ману. Если под этим углом зрения продолжить рассмотрение древнего и не столь древнего, даже современного духовного наследия, следует указать еще на целый ряд удивительных, на мой взгляд, вещей. Многие пророчества, начиная от халдейских оракулов, китайской «Книги Перемен» и Бхавишья-пураны (Пураны о будущем), выражались в поэтической форме. Катренами записывал свои предсказания знаменитый Нострадамус. Значительная часть провидений русского «Нострадамуса» — Василия Немчина высказана стихами. Нередко, для выражения своих взглядов, поэтическую форму избирали выдающиеся философы — знаменитые примеры: «Золотые стихи» Пифагора, «Поэма о природе вещей» Лукреция Кара. Ряд медицинских, астрологических, алхимических трактатов древности и средневековья предстают, как поэтические произведения. Если подойти ближе к нашему времени, можно упомянуть выдающегося русского философа Владимира Соловьёва, замечательного ученого Александра Чижевского и совсем уже наших современников, авторитетнейших культурологов С.С. Аверинцева и Вяч. Вс. Иванова, которые в совершенных поэтических формах выражали свои научно-философские взгляды. Перечень таких имен можно было бы увеличить многократно. Что побуждало их — более чем преуспевших в собственных сферах духовной деятельности, не считавших себя поэтами — обращаться к поэзии, как высшей форме языка?
Вернёмся, однако, собственно к поэзии, а точнее, к её первоистокам, в древнюю Индию. По меньшей мере, кажется странным, что на заре человеческой цивилизации и культуры были созданы такие поэтические шедевры, уровня которых человечество не превзошло за тысячи лет последующей истории, более того, в лучшем случае, имело место лишь «удаляющееся приближение» к содержанию и форме первоначала.
Я не адепт эзотеризма (увы!). И хотя мои любимые строки из Евангелия: «Вначале было Слово, и слово было у Бога, и Слово было Бог... И слово стало плотию и обитало с нами, полное благодати и истины», — мало понимаю, что за этим стоит. Но факты, действительно, упрямая вещь, и для возникновения самостоятельной мысли о том, что именно начало человеческой истории непосредственно связано со Словом — особых усилий не требуется. А отсюда уже рукой подать к догадке, которая «забавнее чем знанье»: возможно, первозданной формой этого Слова была поэзия? И если утрачено его подлинное содержание, то сохранилась хотя бы форма, как путь поиска этого содержания? Собственно, ради того, чтобы высказать эту догадку, и написан настоящий текст. В свете этой догадки идея о поэзии, как видовой цели человечества, наполняется новым смыслом.
В предыдущей части своих заметок я коснулся темы соотношения поэта и языка. Теперь уже понятно, что в своём абсолютном выражении это соотношение предстаёт, как соотношение поэта и Слова. Но есть еще один вопрос, неразрывно связанный с этим соотношением — это вопрос взаимосвязи поэта и времени.
В том содержании, в котором я полагал целесообразным затронуть данный вопрос, это стало возможным лишь сейчас, после всего сказанного выше. И здесь мы опять вынуждены обратиться к Бродскому. Трудно назвать другого автора, в наследии которого категория времени была бы такой всё подчиняющей, определяющей само предназначение поэта. На эту тему уже написаны статьи и диссертации. Сам Бродский многократно не только декларировал время в статусе главного понятия и ведущей реальности, с которой имеет дело поэт, но и раскрывал собственное понимание этой проблемы. Если же исходить непосредственно из его поэзии, возникает впечатление, что время было для Бродского еще и преобладающим ощущением. Разумеется, всё это возникло не на пустом месте, как и в случае с уже рассмотренным его пониманием соотношения поэта и языка. Но если там — прослеживается какая-то преемственность с позицией Элиота, то здесь — имеются основания предположить, что понимание связи поэт — время сложилось не без влияния взглядов Эзры Паунда, поэтическое творчество которого Бродский хорошо знал и высоко ценил.
Определяя время, как способ реорганизации бытия, Бродский подразумевал, главным образом, бытие социально-историческое. Хотя категория времени и наделялась неким сверхстатусом, у Бродского практически не встречается примеров, когда определяющая значимость времени выходила бы за границы реального человеческого бытия. Здесь было бы уместно вспомнить, что в своей «Защите поэзии» Шелли утверждал: «поэзия... даёт бессмертие всему, что есть в мире лучшего и наиболее прекрасного». В отношении «всего лучшего и прекрасного» — возникают большие сомнения, но указание на «бессмертие» поэзии также очерчивает время границами общечеловеческого бытия.
Другое дело — Эзра Паунд. В понимании времени он не только не старался скрыть свои мистико-эзотерические предпочтения, но и открыто их представлял. Под влиянием поэтической школы романтиков, уже в раннем периоде творчества Паунда проявлялась вера в мистические превращения растений, животных, богов друг в друга. Причем связывалась эта мистика с растениями и деревьями (бересклет, ясень, дуб, вяз), особо почитавшимися в магии древних друидов. Очевидно, не случайным является и обращение поэта к Пифагору:
«Так честь воздавши Пифагору, вновь
Я возвратился к дому сновидений...»
(Гильом де Лоррис. Перевод О.Седаковой)
Не случайно и то, что одной из последних прижизненных книг Паунда был сборник любовной лирики древнего Египта, материалом для которого послужили древнеегипетские папирусы и надписи на гончарных изделиях того времени. Как сказал сам Паунд в стихотворении из другого цикла:
«Он ведал тайные пути любви,
непосвященный так писать не мог бы».
(Перевод Яна Пробштейна)
Мне представляется, что именно посвященность Паунда в эзотеризм и определила ведущие темы его творчества. Вот как он сам их формулировал: живой человек сходит в «мир мёртвых»; «Повторение в истории»; «Магическое мгновение» или мгновение метаморфозы, прорыв из обыденности в «божественный или вечный мир». (Здесь и далее материал об Эзре Паунде взят из статьи Яна Пробштейна «Вечный бунтарь», предпосланной первому тому переводов произведений поэта).
Такие установки, если и не напрямую связаны с древнеегипетской «Книгой Мёртвых», то более чем определённо говорят об отношении Паунда к тайному знанию. Использование мифологических мотивов для собственного странствия-поиска во времени предполагает, как отмечал Е.М.Мелетинский, «посещение царства мёртвых и символику посвящения, а обряды инициации развёртываются в мифологические картины посещения иных миров и соответствующих испытаний». Всё это имеет место быть в творчестве поэта. «Обращаясь к странствиям Одиссея, — пишет Ян Пробштейн, — Паунд выявляет движение мира во времени, а сквозь миф, точнее, через миф, запечатлённый в поэзии, — движение самого времени... Паунд показывает неделимость времени... Для поэта, который сумел почувствовать себя современником Гомера и Вийона, «оживить» Секста Проперция и Бертрана де Борна, сделав их своими современниками и перевоплотившись в них, не существует временных и пространственных границ». Сам Паунд подтверждает этот вывод: «реальное время не подвластно очевидности... и многие из умерших — современники наших внуков».
Приведенный материал свидетельствует, на мой взгляд, о том, что для Паунда время было даже чем-то большим, чем «способом реорганизации человеческого бытия». Это был способ реорганизации бытия человеческого в инобытие, в бытие божественное, равно как и обратно. Можно сказать иначе: Время превращается в Слово, а Слово обращается Временем. У Хайдегера читаем: «...мысль лишь даёт в своей речи слово невыговоренному смыслу бытия. Употреблённый здесь оборот «даёт слово» надо взять теперь совершенно буквально. Бытие, высветляясь, просит слова. Слово тем самым выступает в просвет бытия. Только так язык впервые начинает быть своим таинственным и, однако, всегда нами правящим способом. Поскольку тем самым в полноте возвращенный своему существу язык историчен, бытие сберегается в памяти». Эзра Паунд говорит, по существу, о том же: «Только один язык и может разгадать загадку и выпутаться из сети». В таком понимании времени и языка, как мне кажется, взгляды Паунда и Бродского, в конечном счете, совпадают.
Однако вернёмся к нашей основной теме. У древних классических авторов встречаются упоминания священнослужительских школ, иерофанты которых были осведомлены о существовании некоего тайного «слова», но содержание самого «слова» знал только глава школы («джава-алейм», или «махакоган») и передавал его наследнику лишь перед смертью. Легенда гласила, что людей в это «слово» посвятили настоящие элохимы («Сыны Божии») и включало оно наиболее вещие тайны природы. Это чудесное слово, «которое не есть слово», пропутешествовав однажды по земному шару, стало Утерянным Словом. Легенда есть легенда. Однако ведическое знание удивительным образом обнаруживается в тайных религиозных учениях древних египтян, халдеев, персов, других народов. Его следы проступают даже в такой, казалось бы, обособленной от остального мира культуре, как культура народа Майя.
«Мы утверждаем, — пишет Блаватская, — что если Египет дал Греции её цивилизацию и последняя передала её Риму, то Египет сам в те неизвестные века, когда царствовал Менес, получил свои законы, свои общественные институты, свои искусства и науки из доведической Индии, и поэтому именно там, в древней колыбели всех священнослужителей... мы должны искать ключ ко всем великим тайнам человечества».
Утверждения могут приобрести силу доказательств, лишь опираясь на факты и логику аргументов. Знакомясь с основополагающими трудами адептов эзотерического знания, в частности — теософии, поражаешься даже не столько идеям и выводам, в них содержащимся, сколько колоссальным объёмом материала, невероятной широтой источников, в том числе и научных, титанической работой по их усвоению и анализу.
Античные авторы свидетельствуют о том, что многие выдающиеся люди древней Греции пребывали и учились в Египте. Известно, что Пифагор и Платон проходили посвящения в таинства египетских храмовых мистерий. О преемственности древнеримской цивилизации от античной Греции вообще говорить не приходится.
Эзотерическое знание не без оснований полагает, что такие источники как Веды, Упанишады, Бхагавадгита, Великая книга Тота, «Изумрудная скрижаль» и «Герметический корпус» Гермеса Трисмегиста, зороастрийская «Авеста», Пятикнижие Моисеево, «Сефер Иецир» и «Каббала» танаимов, «Книга мудрости» Соломона, Книга Еноха, книга «Зоар» Рашби, буддистская Трипитака и целый ряд других (известных и сокрытых в восточных храмах, монастырях и тайных обществах), древних текстов, восходят к единому первичному знанию. Все эти источники, порой открыто, но чаще скрытно, в символах, аллегориях, даже числах содержат то, что будучи тщательно «просеянным» и раскодированным, может раскрыть Утерянное Слово. Иными словами, каждое из возникших в незапамятные времена (преимущественно в поэтической форме) вероучений, содержит в себе истины и откровения во многом совпадаюшие. Поэтому и — «нет религии выше истины». Следут помнить, что прежде чем даровать еврейскому народу Скрижали, Тору, Землю Обетованную, единого Бога, наконец — Моисей был одним из высших иерофантов Египта, посвященным в тайное знание. Однако это не заставило его утратить собственное этническое самосознание, веру в особую миссию для своего народа и убеждённость в избранной миссии самого еврейского народа. Если содержание «Нагорной проповеди» Иисуса Христа можно прочитать в буддистских сутрах более раннего происхождения, то опять же — «нет религии выше истины». Самосознание Христа и осознание им своей миссии отличалось от Моисея прежде всего тем, что оно было не этническим, а общечеловеческим. Всему своё время.
И дело вовсе не в том, провидел или галлюцинировал шведский философ-мистик и «духовидец» Сведеборг, призывавший искать Утерянное Слово среди иерофантов Тибета, Китая и Татарии, а дело в том, что буквы, составляющие это Слово, находятся перед нами. Вот как, казалось бы, по-разному, но едино по сути сказали об этом философ и поэт:
«Придёт время, когда потомки наши будут удивляться, что мы не знали того, что так ясно» (Сенека);
«В книге, созидаемой во мраке,
Скрыта не одна благая весть,
Но её загадочные знаки,
К сожаленью, некому прочесть».
(Аркадий Штейнберг)
Не каждому, скажем так, дано приобщиться к хранящимся за семью печатями тайным эзотерическим текстам или «войти в контакт» с мистическими Махатмами — таинственными «учителями мира». Однако случается, что и в развалах книжных магазинов, на полках библиотек, во «всемирной паутине» интернета могут лежать незаметные ступеньки, ведущие к Утерянному Слову. Когда современный поэт записывает, к примеру, такое:
«Я больше не похож на человека,
Я более чем раньше, человек».
(Валерий Митрохин)
— завеса, опущенная над Утерянным Словом, приоткрывается, а сам человек ощущает и осознаёт в себе шаг, сделанный на пути к зволюционной цели человечества.
Заканчивая работу над этими заметками, я совершенно случайно наткнулся в интернете на стихотворение неизвестного мне автора. Внимание привлекло то, что у этих стихов был эпиграф с именем поэта, которому я многим обязан в своих литературных начинаниях. Тридцать лет я ничего не знал об этом человеке, и у меня не оставалось сомнений в том, что его давно нет. Оказалось, к счастью, что Юрий Влодов жив и продолжает писать свои удивительные стихи. Мистика.
В заключение привожу свою случайную(?!) находку:
«Высотные луга. Снега и льдины.
Седые волкодавы давят блох.
И чудится, что в помыслах едины
Поэт и Бог».
(Юрий Влодов, «Поэт и Бог скитаются по свету...»)
Когда-нибудь я выберусь в Тибет...
Здесь Млечный Путь поэтами исхожен,
а там еще ни слова о тебе
не сказано, не пройдено. Быть может,
дорога будет долгою, но все же
когда-нибудь я выберусь в Тибет.
И где-нибудь в надмирной тишине,
и как-нибудь по-древнему глубоко
задумаюсь об Имени. И мне
откроется мистическое лого —
подобие Поэзии и Бога —
там, где-нибудь в надмирной тишине...
Пусть я никто — не Бог и не поэт,
но я постиг любви первооснову...
Я выберусь когда-нибудь в Тибет —
к тебе и Слову!
(Андрей Бореев)
И последнее. Что хотел сказать Осип Мандельштам, написавший: «Какая боль искать потерянное слово», — понятно. Какое Утерянное Слово подразумевала та сила, которая диктовала поэту эту строку?
***
P.S. Данные заметки были впервые опубликованы на литературном сайте "Интерлит" в 2007 году. С тех пор прошло полтора десятилетия, а кажется, что столетия, если не тысячелетия, да и не ясно в какую сторону: вперёд, или назад. Думаю, что сегодня я не взялся бы за эту тему. Мой идеалистический оптимизм о роли поэзии, как определяющем факторе духовного совершенствования человечества, сменился реалистическим пессимизмом сегодняшней действительности. Но, благо, пока еще сохраняется надежда на то, что аудитория подлинной поэзии существует хотя бы как величина постоянная ( 1% от населения - по Бродскому), а не как постепенно исчезающий подвид антропа.
Свидетельство о публикации №121082300964