Звук тлеющей сигареты
Одиночество ; вот проклятая вещь!
Вот что может погубить человека.
А. Грин
Одиночество ; порой лучшее
общество.
Д. Мильтон
- A где же люди? – вновь заговорил,
наконец, Маленький принц. – В пустыне
всё-таки одиноко…
- Среди людей тоже одиноко, -
заметила змея.
А. Сент-Экзюпери.
Одиночество ; удел сильных. Слабые
всегда жмутся к толпе.
Д. Бруно
Вступление.
Она сидела у трюмо, расчёсывая длинные, ниже пояса, тёмно-каштановые волосы. Невысокий торшер слабо освещал небольшую комнату, в углу которой находилась печка-кладенка. От неё тянуло тёплым духом и иногда там что-то трещало и лопалось: видно, прогорал уголь. Жар в печи временами достигал такой силы, часть чугунной плиты, что лежала поверх печи раскалялась докрасна. И если это случалось, когда мы с дедом оставались одни в доме одни, то у нас появлялась возможность попроказничать. Дед, высокий, статный, седовласый и седобородый старик, завидев раскалённую докрасна поверхность печки, подкручивал ус и вопрошал: «Не пора ли сообразить на двоих?» и, получив жизнерадостную поддержку с моей стороны, быстро и ловко замешивал тесто и принимался печь лепёшки прямо на чугунной плите без всякого масла. Потом мы эти лепёшки с пылу с жару ели, намазывая маслом, сметаной или повидлом. Делалось такое не очень часто. Но какое это было объединение! Мама, вернувшись в тот же вечер домой, тут же, поводя носом, вопрошала «Что, мальчики, опять кулинарили на грязной железяке? Пап, я ведь просила тебя не травить мальца этим непотребным хлебом. Сил на вас никаких нет!» На что я однажды сморозил: «Это не железяка, а чугунка. Мне деда сказал». На что мать фыркнула: « Больно умные вы оба у меня» и ушла в свою комнату с рассерженным видом. Спустя несколько минут, однако, возвратилась и, приветливо улыбнувшись, спросила: «Мне-то хоть оставили, басурмане эдакие?!» И жизнь продолжалась дальше.
Когда вечером, вернувшись из своих театров, концертов и посиделок у знакомых, мама располагалась у трюмо, сначала разбирая сложную конфигурацию из её длинных волос на голове, а потом распускала их по плечам и спине, готовясь долго и тщательно расчесывать, я уже сидел рядом с ней, используя для этих целей маленькую скамеечку. Это были особенные моменты нашей с мамой близости. Время для тихих бесед, для её ласки ко мне, для моего нежного любования ею. И для её песен. У неё был несильный голос, но очень чувственный и трогающий слушателей. Многие её песни я до сих пор пою, если так можно сказать, для себя, когда остаюсь один. А одну из них мне даже случилось петь в студенческом хоре моего института. Это была известная песня на слова поэта Алексея Мерзлякова:
Среди долины ровныя,
На гладкой высоте
Цветёт, растёт высокий дуб
В могучей красоте.
Высокий дуб, развесистый,
Один у всех в глазах;
Один, один, бедняжечка,
Как рекрут на часах.
Иногда, когда я слушал эту песню, то чувствовал, как у меня закипают слёзы. Мама, видно, почувствовав сопровождающее сопение, ласково обнимала меня и гладила при этом по голове, приговаривая: «Успокойся, что-то ты, рыжик, слишком расчувствовался, не переживай. Это только про дерево, только про старое никому не нужное дерево». И смотрела куда-то вдаль неподвижным взором, как будто ей там что-то чудилось, виделось. Я в ответ на эти слова крепче к ней прижимался, обхватив руками её тонкий стан. Когда же я сам пел эту песню в составе нашего студенческого хора на сцене Колонного зала Дома Союзов, то никакого волнения о судьбе одинокого исполина не было и в помине. Какие могут быть переживания по поводу эфемерного дерева. Молодость, Москва, ослепительная красота бывшего Благородного собрания и влюблённость! Не до дерева! Я в это время весь был в ожидании конца этого действа. В первом ряду нашего хора пела моя Наташка. И с ней мы решили после выступления пойти на Кузнецкий мост. Ведь там она, студентка французского факультета, собиралась купить книги на изучаемом ею языке. Девушка серьёзно полагала, что грибоедовские «вечные французы» всё ещё там обретаются. Понятно, что она имела в виду не подданных Французской республики, а книжные лавки, торгующих иноязычной литературой. Я сильно в этом сомневался. И наш спор мог быть разрешён только на Кузнецком мосту, о существовании которого мы с ней узнали, ещё учась в восьмом классе.
Дед, как-то забредя к нам на огонёк и дождавшись окончания песни о страданиях старого дуба, шутливо заметил: «Что-то ты, мать, всё о дубе тоскуешь? Давай я тебе про дамочку спою. И приятным тенором затянул:
Как бы мне, рябине, к дубу перебраться,
Я тогда б не стала гнуться и качаться,
Я тогда б не стала гнуться и качаться.
Тонкими ветвями я б к нему прижалась
И с его листвою день и ночь шепталась.
Но нельзя рябине к дубу перебраться,
Знать, ей сиротине век одной качаться,
Знать, ей сиротине век одной качаться.
На что мама, мягко улыбнувшись, заявила:
- Вот ты и пой про своих дамочек, я - о своём дубе распрекрасном и всеми оставленном. И не только о нём…
Да, у всех свои песни. Тут я недавно прочитал весьма щемящее душу признание, явно не уступающее по своей тональности процитированным здесь мною ранее песенным текстам.
«Моя полезность обществу нулевая. Как и моим некоторым родственникам, правда, не очень близким. Я для них некая фигура умолчания: «Где-то есть этот стареющий субъект, ну и что…Не носиться же с ним. Слава богу, пока не нужно «подушки поправлять. И думать, когда же чёрт возьмёт тебя». Хотя, когда три-четыре дня проведёшь, не раскрывая рта, чтобы кому-либо что-нибудь сказать, невольно возникает вопрос, ужель они не понимают всей тяжести и мрачности моего одиночества в этой пустыни безгласия? Казалось, один звонок и вопрос «Ильюш, ты как? Чем занят? О чём думаешь? Как самочувствие? Что-нибудь надо?» - и каким светом озарятся грядущие дни моего одиночества. Или стук в дверь: «Я тут пирожков напекла. Ты ведь сам на их изготовление не сподобишься. Вот я и думаю, забегу, угощу нашего деда. Ставь чайничек спорее». И тут же мысль: «Опять у тебя претензии. Ведь говорят тебе: теперь никто никому ничего не должен. Да и не до тебя им: дети, работа, семья, личная жизнь. Скажи спасибо, что на праздники три-четыре раза в год позовут. Знать, помнят. И справедливости ради надо заметить, что на многие какие-то неотложные просьбы в большинстве случаев реагируют положительно, пытаясь споро разрешить твои внезапные затруднения. И всё же, же… А ты пирожки, блины, вареники, пельмени возжелал. Взалкал, как некий Божий сын. Недотёпа ты, старый бедолага!»
И в этот триптих одиночества органично вплетается безысходный стон поэта Константина Бальмонта, что раздался в 1908 году:
Вызвездило. Месяц в дымке скрыт.
Спрятал он во мгле свои рога.
Сумрачно. Но бледный снег горит.
Внутренним огнём горят снега.
В призрачности белой я слежу,
Сколько их, тех звёздных паутин.
Как бы сплесть из них мне мережу?
В Вечном я. Один, один, один.
Одиночество, его коннотации, а именно об этом пойдёт речь в этом эссе, появились вместе с Адамом. Адам был первым одиноким человеческим существом на Земле. Это уже потом Бог подсуетился и создал Еву, наградив при этом возможностью размножаться. И они расплодились почти до восьми миллиардов особей, что сейчас обитают на нашей планете. Но в силу этого одиночество не исчезло. Оно основательно
лёгло
у истории на пути
в мир,
как в свою кровать.
Его не объехать,
не обойти…
И этому не стоит удивляться. Оно по своей природе является онтологическим фактором человеческого бытия. Именно это обстоятельство имел в виду К. Юнг, заявляя, что «человек, достигший сознания настоящего, одинок … Современный человек во все времена был таковым, ибо каждый шаг к более полной сознательности удалял его от изначального, чисто животного participation mystique (мистического участия) со стадом, от погруженности в общую бессознательность». Более того, одиночество давно стало составной частью экзистенциального бытия человека. Об этом убедительно размышлял Ингмар Бергман в своих «Сценах из семейной жизни»:
«Одиночество - это некий абсолют. Единственное существующее. Все остальное - плод нашего воображения. Иллюзия. Помни об этом. И старайся поступать соответственно. Не жди для себя ничего, кроме самого худшего. Если случится что-то приятное, тем лучше.
Не надейся, что ты сможешь покончить с одиночеством. Оно абсолютно. Можно, конечно, придумывать разного рода единение, но выдумки останутся выдумками - про религию, политику, любовь, искусство и так далее. Одиночество тотально».
Вряд ли с такой категоричностью в оценке этого явления в человеческом общежитии согласились бы многие мыслители прошлого. Ведь на всех стадиях развития европейской цивилизации одиночество воспринималось неоднозначно. В античные времена и в эпоху Возрождения такое состояние личности приветствовалось. К нему стремились. В нём искали своё самоутверждение и самоосознание, оно давало силу противостоять внешнему миру, быть равном ему и, более того, превосходить его интеллектуально, нравственно и эмоционально, покоряя его и ведя за собой. Герой – всегда одинок. Романтические авторы, как и творцы художественных образов других творческих направлений, создали немало таких персонажей. Об этом ярко свидетельствует, скажем, такая траектория: от «Прометея прикованного» Эсхила до Данко из горьковской притчи «Старуха Изергиль». Находились и другие позитивные аспекты в одиночестве. Это и возможность самопознания, это и убежище от несносного общества, и очаг комфортности, и свод, из-под которого удобнее возносить молитву к Богу, и приют, где можно врачевать свои душевные раны, и благоденственное спокойствие, в котором легче дожидаться своей естественной кончины.
Но сложности общественной жизни, перепады и трудности личных судеб, со своей стороны, породили множество причин ненавидеть одиночество, проклинать его, искать пути бегства из него, много и трудно размышлять над его природой. Если угодно, вот ещё одна траектория, характеризующая последний пассаж. От констатации французского поэта XVIII века Пьера Буаста: «Самое жестокое одиночество - это одиночество сердца», - до сценичной истерии современной певицы Славы, распевающей сочинённую ею и Виктором Дробышем песню:
Одиночество - сволочь, одиночество - скука,
Я не чувствую сердце, я не чувствую руку.
Я сама так решила, тишина мне подруга,
Лучше б я согрешила, одиночество - мука.
Одиночество - сука...
Не смогли ни объехать, ни обойти одиночество и российские поэты. Да многие и не пытались от него избавиться. Более того, некоторые их них полагали, что предназначение поэта быть одиноким. Стоит только вспомнить известные пушкинские строки:
Поэт! не дорожи любовию народной.
Восторженных похвал пройдёт минутный шум;
Услышишь суд глупца и смех толпы холодной,
Но ты останься твёрд, спокоен и угрюм.
Ты царь: живи один. Дорогою свободной
Иди, куда влечёт тебя свободный ум.
Однако большинство из них одиночество сопровождало по жизни и
стало частью их поэтического мышления, образности и воображения.
Конечно, посыл Пушкина, что одиночество – условие существования свободного ума, весьма спорен, хоть и нашёл последователей у ряда поэтов. Вот как закутался в тогу мрачного одиночества Игорь Северянин:
Я одинок в своей задаче,
И оттого, что одинок,
Я дряблый мир готовлю к сдаче,
Плетя на гроб себе венок.
Да и лермонтовская поза не менее впечатляющая:
Один я здесь, как царь воздушный,
Страданья в сердце стеснены,
И вижу, как судьбе послушно,
Года уходят, будто сны.
Хотя я тут несколько забегаю вперёд. Поэтому самое время обозначить ещё одну траекторию: от поэтического мира авторов допушкинской поры до поэтов последних десятилетий XIX века. И сразу хочу предупредить возможные обвинения, вызванные фрагментарностью последующего текста данного эссе. Коннотации мыслеобраза одиночества будут рассмотрены целокупно в рамках периодизации истории русского поэтического слова. И фрагментарность проистекает из такой постановки проблемы.
Часть первая. Коннотации смыслеобраза одиночество в российской поэзии допушкинского времени. (Г. Мерзляков, Н. Карамзин, В. Жуковский, К. Батюшков, И. Богданович, А.Тургенев, Н. Гнедича)
Сердцу скучно одному-
Свет пустыня, мрак ему.
Н. Карамзин
Зададимся вопросами: «На каких жизненных дорогах поэтические персонажи авторов той поры встречаются с одиночеством? Какие житейские ситуации трактуются ими как нахождение в тягостных или иных обстоятельствах одиночества? Какая образность используется для придания одиночеству ту или иную характерность?» В ответ лирический персонаж Алексея Мерзлякова стенает под хладной красотой ночного красавца – месяца, обращаясь к нему:
Ты на небе так, как я в чужих краях;
А не знаешь муки тяжкой - быть одним,
И не сетуешь с приятелем своим!..
И просит этот земной страдалец небесного седельца:
«Ах! всмотрись в мои заплаканны глаза,
Отгадай, что говорит моя слеза?»
И совершенно очевидно, что его слёзоточение вызвано разлукой с возлюбленной. Силе его переживаний могли бы позавидовать самые истовые последователи сентиментализма:
Горько мучиться для горя одного!
Горько плакать и конца бедам не знать!
Не с кем слез моих к любезной переслать!
У тоски моей нет крыльев полететь,
У души моей нет силы потерпеть,
У любви моей нет воли умереть.
Трудно не заметить, как близка тональность этих строк к душевному порыву другого брошенного сердца, не пережившего одиночества вне любви, вырвавшемуся у карамзинской героини за пятнадцать лет, в 1792 году, до любовного безнадёжья персонажа Алексея Мерзлякова:
«Для чего я осталась в этой пустыне? Что удерживает меня лететь вслед за милым Эрастом? Война не страшна для меня; страшно там, где нет моего друга. С ним жить, с ним умереть хочу или смертию своею спасти его драгоценную жизнь. Постой, постой, любезный! Я лечу к тебе!»
При этом трудно не заметить выразительность образа одиночества у Мерзлякова: «Как в могиле завален один живой!» И карамзинское: «…Я осталась в этой пустыне», - только усиливает антижизненность смыслов этого лика одиночества. При этом стоит обратить внимание на общность коллизий, приведших к одиночеству: имя этой причины – оставленность теми, кто был ранее близок. Именно это изводит лирического персонажа стихотворения Николая Карамзина «К соловью», написанного через год после написания «Бедной Лизы»:
Ах! я вспомнил незабвенных,
В недрах хладныя земли
Хищной смертью заключенных;
Их могилы заросли
Все высокою травою.
Я остался сиротою...
Я остался в горе жить,
Тосковать и слезы лить!..
Одиночество – как сиротство, одиночество – как скука сердца, одиночество – как невозможность разделения с кем-нибудь радости бытия и чувственных переживаний – эти коннотации слова одиночество можно наблюдать в поэтике Карамзина.
Если задаться поиском слов, близких по своим значениям слову одиночество, то можно получить такой список: уединение, сиротство, затерянность унылость, затерянность, изолированность, разобщённость. При этом важно обратить внимание на первое место в этом перечне слова уединение. Ведь оно так было близко сентиментальной музе поэтов начала XIX века. Недаром ею обласканный Николай Карамзин оставил нам в наследие любопытную статью «Мысли об уединении», написанную в 1796 году. В ней он сделал два важных вывода о природе этого состояния души, так близкого одиночеству:
- Уединение подобно тем людям, с которыми хорошо и приятно видеться изредка, но с которыми жить всегда тягостно и уму и сердцу.
-Уединение приятно тогда, когда оно есть отдых, но беспрестанное уединение есть путь к ничтожеству, ибо человек сам по себе есть фрагмент или отрывок: только с подобными ему существами и природою составляет он целое.
Из этих мудрых констатаций можно выделить ещё два оттенка для коннотаций слова одиночество - приятность и полезность в малом количестве и путь к самоуничтожению.
Наследовали эту точку зрения поэты романтической направленности с ярко выраженным чувственным мировосприятием.
Так Константин Батюшков в 1808 году, переводя басню Жана Лафонтена, которая в свою очередь была переводом «Гюлистана» Саади, персидского поэта, наделяет могольца, лирического персонажа, таким стенанием:
Уединение, источник благ и счастья!
Места любимые! ужели никогда
Не скроюсь в вашу сень от бури и ненастья?
Блаженству моему настанет ли чреда?
И далее, в надежде всё же обрести кров в чертогах уединения, моголец мечтает о рае в нём:
Пускай пленит меня источников журчанье.
И я любовь и мир пустынный воспою!
Пусть парка не прядет из злата жизнь мою
И я не буду спать под бархатным наметом.
Ужели через то я потеряю сон?
И меньше ль по трудах мне будет сладок он,
Зимой — близ огонька, в тени древесной — летом?
Василий Жуковский в 1813 году в стихотворении «Уединение», призывая: «Дружись с Уединеньем!», - рисует не менее чарующий образ этого явления:
С улыбкой на устах,
На дружественном лоне
Подруги Тишины,
В сиянии весны,
Простёртое на троне
Из лилий молодых,
Как райское виденье
Себя являет их
Очам Уединенье!
Ему всё же недостаточно такое описание добродетелей уединения, и он щедрой рукой добавляет ещё несколько впечатляющих штрихов к этому образу:
Там зрится Отдых ясный,
Труда весёлый друг,
И сладостный Досуг,
И три сестры, прекрасны
Как юная весна:
Вчера - воспоминанье,
И Ныне - тишина,
И завтра - упованье;
Сидят рука с рукой,
Та с розой молодой,
Та с розой облетелой,
А та, мечтой веселой
Стремяся к небесам,
В их тайну проникает
И, радуясь, сливает
Неведомое нам
В магическое там.
К уже названным приметам одиночества эти три литератора Карамзин, Жуковский, Батюшков, добавили ещё несколько существенных: это придел для воспоминаний, для благостной тишины, для незамутнённого тревогой отдыха для приятного труда, для долгожданного досуга и слабого упования на магию тихого ухода где-то там, в конце жизненного пути... И совсем неожиданный коннотат обнаружился у одиночества – «источник благ и счастья»! Хотя, справедливости ради, надо вновь заметить, что всё это позволительно человеку лишь в малых дозах, так как долгие сроки нахождения в тенетах одиночества, при всех его достоинствах, грозит человеку саморазрушением.
Надо понимать, что темой уединения коннотации слова одиночество у данных поэтов не исчерпаны. У Василия Жуковского буколические страдания пастуха вызваны тоской по оставившей его возлюбленной. И цветы ему собирать не кому, и мир луговой красоты не мил, и свет радуги над кровлей родного дома не изумляет. Ничто не радует его. Полон одиночества безжалостен, и нет от него избавления. Кого ни взволнуют его горькие стенания:
«К чему? Она удалилась!
Она в чужой стороне!
Она всё дале! всё дале!
И скоро слух замолчит!
Бегите ж, овцы, бегите!
Здесь горе душу томит!»
И как бы позавидовал этому разнесчастному пастуху, у которого есть и свой кров, и радуга небесная над ним, и разнотравье лугов, и, на худой конец, покорное доверие овец. Не имея ничего из этого, поэтический персонаж из стихотворения Жуковского «Узник к мотыльку, влетевшему в его темницу» в нём, своём неожиданном визитёре, весь мир вне узилища вмиг узрел. О чём свидетельствуют его нетерпеливые вопрошания к мотыльку:
«Скажи ж, любимый друг природы,
Всё те же ль неба красоты?
По-прежнему ль в лугах цветы?
Душисты ль рощи? ясны ль воды?
По-прежнему ль в тиши ночной
Поет дубравная певица?
Увы! скажи мне, где денница?
Скажи, что сделалось с весной?
Дай весть услышать о свободе;
Слыхал ли песнь её в горах?
Её видал ли на лугах
В одушевлённом хороводе?
Ах! зрел ли милую страну,
Где я был счастлив в прежни годы?
И охотно верится, что такое длительное одиночество, одиночество тюремной несвободы, губительно и для души, и для тела человека. И драматический оттенок приобретает коннотация одиночества в условиях насильственного заточения личности у Жуковского в этом его произведении - «в сей бездне ужас обитает».
И совсем неожиданно возникает в начале XIX века коннотация одиночества в обстоятельствах изгнания, бегства в чужую сторону, за границу, и чужеземные длительные зарубежные странствия и скитания или добровольная эмиграции. И какую высокую ностальгическую высоту эта тема получила в творчестве Константина Батюшкова. И прежде всего в его стихотворении «Вечер. Подражание Петрарке», написанном в 1810 году. В разные часы дня, в разные времена года в родной стороне и «пастушка, дряхлая от бремени годов», и «оратай, поющий
простую песнь в забвенье всех трудов, и «рыбарь, спешащий на брег уединенный» - все они, несмотря на нищету, тягостный изматывающий труд, счастливы, вкушают «сладкий сон, взамену горьких слёз». Что же чувствует в те же времена: «в тот час, как солнца луч потухнет за горою», «когда светило дня потонет средь морей, и ночь, угрюмая владычица теней, сойдёт с высоких гор с отрадной тишиною», «лишь месяц сквозь туман багряный лик уставит в недвижные моря» - в своём зарубежном далёко поэтический персонаж это произведения? Ответ кроется в следующем его признании:
«А я, как солнца луч потухнет средь небес,
Один в изгнании, один с моей тоскою,
Беседую в ночи с задумчивой луною!»
Но поэту кажется недостаточно выразительным этот поэтический пассаж. И он заключает его впечатляющим скульптурным изображением в лучших традициях эллинского искусства ваяния, являющего нашему взору фигуру «печали сына, среди глубокой нощи, объятого трепетом, склонившегося на гранит». И ещё одна немало важная деталь. Автор, однако, находит способ ослабить узы такого одиночества. Он ему видится в поэтическом творчестве, воссоздающим зримые черты оставленных отеческих мест. О чём свидетельствует такое его обращение к своей музе:
«О песнопений мать, в вертепах отдалённых,
В изгнаньи горестном утеха дней моих,
О лира, возбуди бряцаньем струн златых
И холмы спящие, и кипарисны рощи…»
Но в другом своём произведении «Средь ужасов земли и ужасов морей» Батюшков, размышляя о судьбе греческого мифического героя, обречённого на долгое расставание со своей родиной, с дорогой сердцу Одиссея Итакой, возводит одиночество в чужеземных краях до трагического звучания. Ведь та отчизна, по которой изнывает в тоске душа потерявшего её, уже не существует. Во время долго проживания страдальца в иноземной стороне она изменилась, она стала другой, если не чужой. А родная ему сердцу сторона теперь, увы, существует только в его воспоминания и песнопениях.
Казалось, победил терпеньем рок жестокой
И чашу горести до капли выпил он;
Казалось, небеса карать его устали
И тихо сонного домчали
До милых родины давно желанных скал.
Проснулся он: и что ж? Отчизны не познал.
Кого-то может посетить мысль, что потеря отчизны может быть искуплена возрождением души, получившую свободу и иноземные блага. Но Батюшкову чужд этот посыл. В стихотворении «Напрасно покидал страну моих отцов…» он сокрушённо заявляет: «Ах! небо чуждое не лечит сердца ран!», ещё более усиливая мрачные смысла коннотации одиночества в обстоятельствах выживания в иноземных странах.
Трагичны лики одиночества в узилище, в дальнем зарубежье, слов нет, как тягостны эти оковы. Но есть ещё одна коннотация одиночества, страдания от которой несравнимы с только что названными. Это одиночество богооставленности. О таком жизненном несчастье свидетельствуют пронзительные слова моления богооставленного из 21 Псалма Давида:
2.Боже мой! Боже мой! [внемли мне] для чего Ты оставил меня?
3. Далеки от спасения моего слова вопля моего.
Боже мой! я вопию днем, — и Ты не внемлешь мне, ночью, — и нет мне успокоения.
20. Но Ты, Господи, не удаляйся от меня; сила моя! поспеши на помощь мне…
В такой же коллизии находится и лирический персонаж Ипполита Богдановича, чей горестное моление доносится до нас из далёко 1760 года:
Доколе буду я забвен
В бедах, о, Боже мой, Тобою?
Доколе будешь отвращен
От жалоб, приносимых мною?
Доколе вопиять, стеня?
Моё всечасно сердце рвётся…
Да, человек на дорогах жизни часто «навеки счастия лишённый,
судьбы жестокой терпит гнев». Скорее не гнев, а несправедливое наказание. Именно таким, по мысли Андрея Тургенева, является одиночество сиротства, потери всех родных.
Уже ничем не утешает
Себя смущённый скорбью дух;
Весна природу воскрешает,
Но твой осиротевший друг
Среди смеющейся природы
Один скитается в тоске…
О такой же участи, об одиночестве сиротства, повествует и сыновье моление к Всевышнему персонажа Николая Гнедича.
А ты, слух к песням преклоняя
От звёзд к могиле ниспустись,
И, горесть сына утешая,
Тень матери - очам явись!
Узреть мне дай твой лик священный,
Хоть тень свою мне дай обнять,
Чтоб, в мир духов переселенный,
Я мог и там тебя узнать!
Обобщая тему первого фрагмента, можно сложить затейливый коллаж из коннотаций слова одиночество. Тесно переплелись в нём их смыслы. Но внимательный взор увидит в этом сложном узоре и одиночество уединения, и одиночество любящей души, преданной или оставленной, и одиночество узника в затворах неволи, и одиночество заброшенного судьбой в иноземные края, и одиночество сиротства среди чуждых людей, и одиночество богооставленной души, находящейся вне небесной защиты. И начинаешь понимать, земная юдоль испокон веков была населена одинокими человеческими созданиями. И первым одиноким был Адам. Но «и сказал Господь Бог: не хорошо быть человеку одному; сотворим ему помощника, соответственного ему». (Бытие 2:18-24). Поэтому Ева была дана ему Всевышним для того, чтобы спали с него оковы одиночества. Хотя мнение, что первой, кто лишил Адама одиночества, была всё же Лилит, и существует, но никто не станет утверждать, что с появлением этих дам одиночество исчезло на земле. И поэты допушкинского времени только подтвердили сей непреложный печальный факт.
Часть вторая. Коннотации смыслеобраза одиночество в творчестве поэтов пушкинской плеяды. (Н. Гнедич, Д. Давыдов, Ф Тютчев, К. Рылеев, В. Кюхельбекер, А. Пушкин, Е./ Боратынский, М. Деларю, А. Крюков, В. Туманский, Владимир Кюхельбекер, В. Тепляков, А. Подолинский, А. Тимофеев)
Один, один остался я.
А. Пушкин
Они не только подтвердили факт существования одиночества в человеческом общежитии, но и исследовали причины столь тягостного варианта судьбы человека. Поэты последующего поколения - поколения пушкинского круга не разминулись с этой темой. Тем более что их эпоха была несоизмеримо жестокосерднее с ними: Отечественная война 1812 года, декабристское восстание и первое десятилетие самодержавной реакции. «Печален, Господи, их взлёт», - писал Иосиф Бродский, вглядываясь в творческие портреты ревнителей поэтического слова тех времён и находя в них «великие утраты». И одиночество было значимым фактором многих личностей той эпохи. Как же переживались лирическими персонажами поэтов пушкинской плеяды обстоятельства личного одиночества? Вот любопытный угол зрения для рассмотрения данной темы. Рассматривать не причины одиночества, а бытийствование отдельной личности в обстоятельствах одиночества. И сразу возникает закономерный вопрос о длительности такого состояния. Что это: краткий период времени или длительное изнывание под игом безлюдья, невнимания, отчуждённости? А если это пожизненное бремя? Николая Гнедич являет нам такого страдальца, воссоздавая его драматические ламентации:
Печален мой жребий, удел мой жесток!
Ничьей не ласкаем рукою,
От детства я рос одинок, сиротою:
В путь жизни пошёл одинок;
Прошёл одинок его - тощее поле,
На коем, как в знойной ливийской юдоле,
Не встретились взору ни тень, ни цветок;
Мой путь одинок я кончаю,
И хилую старость встречаю
В домашнем быту одинок:
Печален мой жребий, удел мой жесток!
Трагичен жизненный путь персонажа этого произведения: от детского сиротства до одиночества в домашнем быту на старости лет. Личному врагу такого не пожелаешь. И невольно возникают вопросы к Всевышнему: «За чьи грехи Ты его поверг на такие страдания? Иль прихоть у Тебя такая – одиночеством истязать невинную душу с момента зачатия до смертного одра?» Или слепа рука Господня, как слеп рок в лице порыва ветра, оторвавшего случайный листок, «листок иссохший, одинокий», с дубового дерева и превратившего его в одинокого «кочевого странника» в краях чужой земли. Что виделось Денису Давыдову в печальной участи этого дубового листка? Какие обстоятельства его личной жизни подвигли его на перевод стихотворения французского поэта Антуана Арно:
С тех пор, игралище Борея,
Не сетуя и не робея,
Ношусь я, странник кочевой,
Из края в край земли чужой;
Несусь, куда несёт суровый,
Всему неизбежимый рок,
Видимо была столь ощутима в этом произведении роль рока в обречении на трагичное одиночество, что три русских поэта, Жуковский, Давыдов и Лермонтов, осуществили его перевод на родной для них язык.
Образ древесного листа посетил в начале поэтического пути и Фёдора Тютчева, вложившего в уста своего лирического персонажа следующие мрачные строки: «И мне, и мне, как мёртвому листу, пора из жизненной долины». Что же заставляет его молиться о приближении рокового исхода? Казалась бы, что оснований к этому нет. Ведь его окружает, с его слов, прекрасный мир:
И развиваются передо мной
Разнообразные вечерние картины!
Здесь пенится река, долины красота,
И тщетно в мрачну даль за ней стремится око;
Там дремлющая зыбь лазурного пруда
Светлеет в тишине глубокой.
По тёмной зелени дерёв
Зари последний луч ещё приметно бродит,
Луна медлительно с полуночи восходит
На колеснице облаков,
И с колокольни одинокой
Разнёсся благовест протяжный и глухой…
Но ничто из этого благолепия не вызывает у него восторга: «восхищенью в иссохшем сердце места нет!..» Ведь «по чуждой мне земле скитаюсь сирой тенью, и мертвого согреть бессилен солнца свет» Одиночество духовного сиротства, одиночество на пиру жизни – вот тяжкий удел многих современников той поры. И объясняет причину этого Кондратий Рылеев в своих «Стансах»:
Страшно дней не ведать радостных,
Быть чужим среди своих…
И там же мы читаем ещё более трагичный вывод:
Всюду встречи безотрадные!
Ищешь, суетный, людей,
А встречаешь трупы хладные
Иль бессмысленных детей...
Читателю, конечно, понятно, почему встречаются на жизненном пути то «трупы хладные», то «бессмысленные дети». Очевидно, что одни – это безразличные, безучастные персоны, а другие – наивные и прекраснодушные типажи человеческого рода.
А посему, заключает поэт:
С тяжкой грустью, с чёрной думою
Я с тех пор один брожу.
Если у рылеевского персонажа причина одиночества в неприемлемом окружении, то у пушкинского в нём самом, в текущем состоянии его ума и сердца. И А. Пушкин оставляет весьма пространное описание этой ситуации:
Среди беседы вашей шумной
Один уныл и мрачен я…
На пир раздольный и безумный
Не призывайте вы меня.
Любил и я когда-то с вами
Под звон бокалов пировать
И армонически стихами
Пиров веселье воспевать.
Но пролетел миг упоений —
Я радость светлую забыл,
Меня печали мрачный гений
Крылами чёрными покрыл…
Не кличьте ж вы меня с собою
Под звон бокалов пировать:
Я не хочу своей тоскою
Веселье ваше отравлять.
Власть такого одиночества на пиру жизни безмерна. Её трудно преодолеть. Лирический персонаж Евгения Боратынского безуспешно пытался это совершить:
Но что же? вне себя я тщетно жить хотел:
Вино и Вакха мы хвалили,
Но я безрадостно с друзьями радость пел:
Восторги их мне чужды были.
Того не приобресть, что сердцем не дано.
Рок злобный к нам уныло злобен,
Одну печаль свою, уныние одно
Унылый чувствовать способен.
Унылое одиночество торжествует. Однако Вильгельм Кюхельбекер всё же находит способ если не избавиться от уз одиночества, то, по крайней мере, – ослабить их:
Я одинокий брожу. К тебе прибегаю, Природа!
Матерь, в объятья твои! согрей, о согрей моё сердце,
Нежная матерь!
Две ипостаси: отчая природа и отчий кров, уединение под их сенями – вот куда следует бежать от одиночества на пиру жизни, этого проклятия того века. Именно в этом плане стоит понимать и призыв А. Пушкина:
Пора, пора! душевных наших мук
Не стоит мир; оставим заблужденья!
Сокроем жизнь под сень уединенья! –
и его любование отчей природой:
Там день и ночь кружится жёлтый лист,
Стоит туман на волнах охладелых,
И слышится мгновенный ветра свист.
Поля, холмы, знакомые дубравы!
Хранители священной тишины!
Свидетели моей тоски…
Антон Дельвиг не тоску старается пережить в уединении в родном доме, а наслаждение леностью и безмятежностью – теми дарами, что дороги ему в домашнем затворничестве, в домашнем одиночестве:
Один он с леностью живет,
Блажен своей судьбою,
Век свой о радости поёт
И незнаком с тоскою.
O счастии не говорит,
Но счастие с тобою
Живёт — и будет вечно жить
И с леностью святою!
И как тут не вспомнить пушкинские строки из его «Евгения Онегина»:
Уединенье, тишина:
Вот жизнь Онегина святая;
И нечувствительно он ей
Предался, красных летних дней
В беспечной неге не считая,
Забыв и город, и друзей,
И скуку праздничных затей.
И теперь понятна вся серьёзность благосклонного отношения Пушкина к уединению, которую он продемонстрировал в послании к Вяземскому:
Блажен, кто в шуме городском
Мечтает об уединенье,
Кто видит только в отдаленье
Пустыню, садик, сельский дом,
Холмы с безмолвными лесами,
Долину с резвым ручейком...
Близок к подобной трактовке одиночества и мотив благостной полезности добровольного отшельничества. Такое одиночество способствует душевному обновлению и оздоровлению, стимулирует творческую энергию. Вот как живописует такое состояние Михаил Деларю:
Души моей причудливой мечтой
Себе я создал мир чудесный
И в нём живу, дыша его красой
И роскошью его небесной.
Я в мире том, далеко от людей,
От их сует и заблуждений,
Обрел покой и счастье юных дней,
Обрёл тебя, творящий Гений!
Ты красотой, как солнцем, озарил
Моё создание, зиждитель!
Ты ликами бесплотных, тайных Сил
Поэта населил обитель…
Я вижу их: они передо мной
На крыльях огненных несутся;
С их дивных струн, с их светлых уст рекой
Божественные звуки льются.
И вторит этим строкам муза Владимира Туманского, воссоздавая комфортность уединённого одиночества:
От всех тревог мирских украдкой,
Приятно иногда зимой
С простудой, с легкой лихорадкой
Засесть смиренно в угол свой;
Забыв поклоны, сплетни, давку,
И даже модных дам собор,
Как нектар, пить грудную травку
И думам сердца дать простор.
Тогда на зов воображенья,
Привычной верности полны,
Начнут под сень уединенья
Сходиться гости старины:
Воспоминания, виденья,
Любви и молодости сны.
Ум просветлеет; голос внятный
В душе опять заговорит,
И в мир созданий необъятный
Мечта, как птица, улетит…
Бегство в одиночество. И если бегство в мир фантазий, грёз и ирреальных сфер по большей чксти не сулит трагического дискурса, то исход для обретения одиночества в чужеземные страны, в иммиграцию чаще всего оборачивался именно таким результатом. И именно в этот период возникает одна из самых драматичных тем российской поэзии – тема одиночества русской души в обстоятельствах иноземного проживания. И причина нахождения вне родных земель - добровольный отъезд или изгнание – не столь важна. Персонаж Александра Крюкова один из первых, кто подал голос из-за границы, где он вполне отведал вкус тамошнего одиночества.
Почтя слезою прах отцов,
Скорей, скорей – давай бог ноги
Бежать от добрых земляков!
И так, их злобою гонимый,
Печальный гость чужих земель,
Покинул я приют родимый,
Почтенных предков колыбель…
От ранних лет к странам далёким
Я был надеждою маним;
Мне быть хотелось одиноким —
В чужой стране, для всех чужим.
Сбылось безумное желанье!
Я был один в толпе людей,
Как осужденный на изгнанье,
Как всеми брошенный злодей…
Мне жить на свете скучно было;
Я мирных радостей не знал;
Душа пустела; нрав дичал,
А сердце тайной грустью ныло…
Блуждая из страны в страну,
Я свет изведал понемногу —
И скоро ль, трудную дорогу
Окончив, мирным сном засну —
Не знаю…
Но клянусь судьбою,
Клянусь мечтами жизни сей,
Что не ступлю опять ногою
На землю родины моей!..
Этот мотив, мотив уединённого добровольного одиночества, один из тех, что связывает пушкинскую эпоху с предшествующей.
Наряду с мотивами одиночества на пиру жизни и затворничества в уединении был достаточно значим и мотив особого одиночества, одиночества, связанного с потерей друзей и близких сотоварищей. Ощущение духовного сиротства, наступившего в результате смерти товарищей по перу, часто остро испытывалось поэтами пушкинской плеяды. Вот одно из них, воссозданное поэтическим гением Владимира Кюхельбекера, пережившего волею Всевышнего многих своих друзей-поэтов:
А я один средь чуждых мне людей
Стою в ночи, беспомощный и хилый,
Над страшной всех надежд моих могилой,
Над мрачным гробом всех моих друзей.
В тот гроб бездонный, молнией сраженный,
Последний пал родимый мне поэт…
И вот опять Лицея день священный;
Но уж и Пушкина меж вами нет!
Не принесёт он новых песней вам,
И с них не затрепещут перси ваши;
Не выпьет с вами он заздравной чаши:
Он воспарил к заоблачным друзьям.
Он ныне с нашим Дельвигом пирует;
Он ныне с Грибоедовым моим:
По них, по них душа моя тоскует;
Я жадно руки простираю к ним!
Тщетны эти усилия поэта. Не вернут они дорогих его сердцу друзей. И не тщетно ли иное усилие, стремящееся избавиться от тенет одиночества? Речь идёт об обращение к лику Творца Виктора Тепляков:
Пусть, упоённая надеждой неземной,
С душой всемирною моя соединится;
Пускай сей мрачный дол исчезнет предо мной,
Осенний в окна ветр, бушуя, не стучится.
О, пусть превыше звёзд мой вознесётся дух,
Туда, где взор Творца их сонмы зажигает!
В мирах надсолнечных пускай мой жадный слух
Органам ангелов, восторженный, внимает…
Пусть я увижу их, в безмолвии святом
Пред троном Вечного коленопреклоненных;
Прочту символы тайн, пылающих на Нём
И юным первенцам Творенья откровенных…
Пусть Соломоновой премудрости звезда
Блеснёт душе моей в безоблачном эфире, -
Поправ земную грусть, быть может, я тогда
Не буду тосковать о друге в здешнем мире!
Любопытно, как тщетность этого воспарения о Всевышнему комментирует Андрей Подолинский, создавая ещё одну ипостась одиночества, одиночества нахождения между мирами.
Для души уединенной
Мир прекрасный не живёт.
Тень преступная, куда ты?
Рая в светлые палаты
Не достигнешь ты к вратам,
Ты не бога любишь там,
Но любовь свою земную
Переносишь в жизнь иную, -
И на казнь обречена
Эта тяжкая вина!
Между небом и землею
Осужден ты жить душою;
Ты с земли отторг себя, -
Рай чуждается тебя!
Отчуждённою душою,
В целом мире сирота,
Между небом и землёю
Он живёт.
И как явственно угадывается в этой жизненной драме судьба лермонтовского Демона, одного из ликов одиночества последующего периода российской поэзии. И для усиления этого вывода можно привести любопытный в этом плане отрывок из драматического произведения «Поэт» Алексея Тимофеева:
Я изнемог для вдохновений!
Я сам не чувствую себя!
В глазах темно, в душе темнее…
На сердце камень, ум заглох,
В ушах то гул колоколов,
То вдруг могильное молчанье…
Отовсюду веет пустотой,
В ногах свинец, во всем хлад смерти.
О, этот камень во сто крат
Счастливее меня… Он - камень!
А я… я чувствую, живу,
Томлюсь, дышу, смотрю, страдаю;
Хочу понять… не понимаю!
Хочу рассеяться… нет сил!
Хочу желать — и нет желаний!..
И день, и ночь влачу, как груз,
Свое безжизненное тело…
Один, как бог, во всей вселенной,
И то в оковах!
Да, избрание поэтической жизненной стези – этот выбор также сулит одиночество. И как не вспомнить тут пушкинское:
Поэт! не дорожи любовию народной.
Восторженных похвал пройдёт минутный шум;
Услышишь суд глупца и смех толпы холодной,
Но ты останься твёрд, спокоен и угрюм.
Ты царь: живи один. Дорогою свободной
Иди, куда влечёт тебя свободный ум…
Тема одиночества «свободного ума» берёт своё начало в поэзии именно этого периода. При этом надо отметить, что к фамильному портрету одиночества, ранее созданному поэтами допушкинского периода, о чём речь шла в первой главе настоящего эссе, поэты пушкинской поры добавили несколько существенных черт. Кроме уже названных тем одиночества поэта и свободного ума, необходимо указать на одиночество на пиру жизни, бегство как способ обретения личной свободы в одиночестве и, как вариант такого бегства, - одиночество чужеземного обитания вдали от родины, одиночество нахождения между мирами. От одного, родимого, мира оторвался, «как листик дубовый», а в другом - не стал своим, неся печать инородности. Все это придало коллективно создаваемому портрету одиночества черты высокого трагизма. Но и он бледнеет перед обстоятельствами одиночества, живописуемого поэтами последующего поколения, поколения «годин мрака и печали».
Часть третья. Коннотации смыслеобраза одиночество в творчестве поэтов 30-60 годов XIX века. (М. Лермонтов, А. Кольцов,
К. Павлова, Н. Огарёв, А Хомяков, В. Красов, И. Клюшников, И. Тургенев, А. Григорьев, А. Плещеев, Е. Ростопчина,
И. Никитин, А. Фет, И. Суриков)
О, горький век! <…>
Наш хладный век прекрасного не любит,
Ненужного корыстному уму,
Бессмысленно и самохвально губит
Его сосуд - и всё равно ему…
С. Шевырев
В год гибели Александра Пушкина, в 1837 году, лирический персонаж Алексея Кольцова решил определиться с очень важным для себя ответом:
Сяду я за стол -
Да подумаю:
Как на свете жить
Одинокому?
То, что это назрело, очевидно из следующего его признания:
Опять в глуши, опять досуг
Страдать и телом и душою,
И одиночества недуг
Кормить привязчивой тоскою.
Ох, этот корм! Как горек он!
С него душа не пополнеет,
Не вспыхнет кровь, а смертный сон
Скорей крылом на жизнь повеет!
Лермонтовские строки -
Как страшно жизни сей оковы
Нам в одиночестве влачить. –
как бы предвосхитили в 1830 году этот стон безысходности нахождения во власти столь страшного морока как одиночество отдельной человеческой судьбы. И если мы зададимся поискам ответов на вопрос о причинах, позволивших нашему сумрачному гению тридцатых годов девятнадцатого век горько сетовать: Некому руку подать / В минуту душевной невзгоды?» - то многие из найденных ответов будут схожими с теми, что уже были нами обнаружены в творчестве поэтов двух предыдущих периодов российской поэзии.
Тут преждевсего неприятие общества, его пороков, страстей, целей и ценностей. Вот некоторые из таких констатаций.
• Лермонтовский взгляд:
Печально я гляжу на наше поколенье!
Его грядущее - иль пусто, иль темно,
Меж тем, под бременем познанья и сомненья,
В бездействии состарится оно.
И далее в его «Думе» этот вывод приобретает ещё более драматичный пафос:
Толпой угрюмою и скоро позабытой
Над миром мы пройдём без шума и следа,
Не бросивши векам ни мысли плодовитой,
Ни гением начатого труда.
Любопытно, что в стихотворении «Смерть (Оборвана цепь жизни молодой…)» Лермонтов переходит на другой уровень обобщения: его поэтического персонажа обрекают на самоизоляцию не пороки и социальные язвы и мерзости общества, от которых он бежит в чертоги своего одиночества, а сама жизнь: её рутинность, однообразие, обыденность, пошлость, тусклость, заданность и предсказуемость.
Устал я от земных забот.
Ужель бездушных удовольствий шум,
Ужели пытки бесполезных дум,
Ужель самолюбивая толпа,
Которая от мудрости глупа,
Ужели дев коварная любовь
Прельстят меня перед кончиной вновь?
А его широко известные строки:
«И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг, -
/ Такая пустая и глупая шутка…», как и такие: «… И дни мои толпой / Однообразною проходят предо мной» (Никто моим словам не внемлет…), - только усиливают это обобщение.
• Каролины Павловой зарисовка.
В толпе взыскательно холодной
Стоишь ты, как в чужом краю;
Гляжу на твой порыв бесплодный,
На праздную тоску твою.
Как ёмко она передаёт природу современного ей конфликта: несовместимости общественного мировосприятия и естественного чувственного и искреннего порыва личности. Следствием такого противостояния является погружение неофита в пучину чуждости, тоски и, как итог, начало пути по стезе тягостного одиночества, в котором
Не созреет плод;
Будто всё святое
В сердце молодое,
Как на дно морское,
Даром упадет! (Грустно ветер веет...)
• И как созвучно этим грустным строкам драматическое признание Василия Красова. В нём мы видим то же движение к людям в надежде на доброе участие. И ту же хладную безразличность социума. И как итог:
Я скучен для людей, мне скучно между ними,
Но - видит бог - я сердцем не злодей:
Я так хотел любить людей,
Хотел назвать их братьями моими,
Хотел я жить для них как для друзей!
Я простирал к ним жаркие объятья,
Младое сердце в дар им нёс -
И не признали эти братья,
Не разделили братских слёз!.. (Элегия)
И в результате этого равнодушного и жестокого отторжения доверчивой души, жаждущей любви и справедливости, на свет появился лик озлобленного одиночества, переполненного ненавистью к миру, так бездумно его не принявшего. Из-под пера Ивана Клюшникова
появляется одна из самых вызывающих инвектив в адрес человеческого общества. Суди те сами о том, какой уровень гнева и оскорблённого самосознания в нём звучит.
Я здесь один: меня отвергли братья;
Им непонятна скорбь души моей;
Пугает их на мне печать проклятья,
А мне противны звуки их цепей.
Кляну их рай, подножный корм природы,
Кляну твой бич, безумная судьба,
Кляну мой ум - рычаг моей свободы,
Свободы жалкой беглого раба!
Кляну любовь мою, кляну святыню,
Слепой мечты бесчувственный кумир,
Кляну тебя, бесплодную пустыню,
В зачатии творцом проклятый мир!
Кажется, что ещё шаг, и ожесточённый одиночка ринется разрушать старый поскудный мир до основания. Но нет. Прошло всего тридцать семь лет со времени написания этой озлобленной риторики, и хаос 1917 года вдруг «смазал карту будня» России.
• Николая Огарёва наблюдение.
Огни, и музыка, и бал!
Красавиц рок, кружась, сиял.
Среди толпы, кавказский воин,
Ты мне казался одинок!
Твой взгляд был грустен и глубок
От тайного движенья неспокоен.
Здесь нам видится знакомый уже лик одиночества на пиру жизни. За всем блеском и мишурой шумного веселья пытливый взгляд поэта всё же усмотрел внутреннее состояние бравого офицера, его надлом и странное отсутствие безмятежности, столь ожидаемой в данных обстоятельствах. Хотя автор допускает, что он ошибся: перед ним не одинокий служивый, а «Питомец праздной пустоты - / Сидел усталый и бездушный. (Кавказскому офицеру)
• Николая Щербины откровение.
Все ваши радости - мне скучны,
Все ваши горести - смешны! (Я не приду на праздник шумный...)
• Алексей Хомяков очень вероятно разделил бы эту безапелляционную отповедь. Правда, он руководствовался бы другими соображениями, исходящими из претензий к человеческому общежитию: в нём существуют межи, что установил «людей бессмысленный закон», и главное – в отвергаемом им мире
Людей безумными трудами
Там божий мир не искажён…(Степи)
• Исповедальность Евдокии Ростопчиной как бы подводит некую черту под этой темой порождения одиночества обстоятельствами социального окружения, качествами морально-нравственного климата в нём.
Вот одиночество, когда в толпе, средь света,
В гостиных золотых, в тревоге боевой,
Напрасно ищет взор сердечного привета,
Напрасно ждет душа взаимности святой...
Когда вблизи, в глазах, кругом, лишь все чужие
Из цепи прерванной отпадшее звено,
Когда один грустит и далеко другие,
Вот одиночество!.. Как тягостно оно! ( Есть одиночество среди уединенья…)
Рефлексирующий субъект российской поэзии, оставивший по тем или иным причинам мир людей, получает благодаря одиночеству возможность в полной мере осуществить самоидентификацию. Оставшись один на один с самим собой, он понял, что он и только он может себе ответить на самые «проклятые» вопросы. Печоринский дневник лучшее тому подтверждение: «…И спрашиваю себя невольно: зачем я жил? для какой цели я родился?.. А, верно, она существовала, и, верно, было мне назначение высокое…» Иван Тургенев в прозаическом стихотворении «Когда я один» живописует такое рандеву с самим собой.
«Когда я один, совсем и долго один — мне вдруг начинает чудиться, что кто-то другой находится в той же комнате, сидит со мною рядом или стоит за моей спиною. <…> Иногда я возьму голову в обе руки — и начинаю думать о нём. Кто он? Что он? Он мне не чужой… он меня знает, — и я знаю его… <…> Ни звука, ни слова я от него не жду… Он так же нем, как и недвижен… И, однако, он говорит мне… говорит что-то неясное, непонятное — и знакомое. <…> Но он приходит не по моему веленью — словно у него своя воля. Невесело, брат, ни тебе, ни мне — в постылой тишине одиночества!»
Размышления над общениями своих персонажей со своим alter ego, как в приведённом случае, позволили поэтам этого периода выявить некоторые системно-образующие состояния человека в обстоятельствах личностной изолированности. Речь идёт о таких состояниях как неопределённость целей и устремлений вкупе с некоторой двойственностью; как переживания забвенности, оставленности, отчуждённости и изгойства; как поиск пищи для прокормления демонов одиночества; как формирование идеалов душевного стоицизма и ригоризма; как поиск объектов для общения вне мира людей; как восприятие некоторых объектов внешнего мира в качестве инвариантов человеческой одинокости; как некий катализатор и условие творческого вдохновения; как пребывание в мире чар, видений, фантазий, мечтаний и воспоминаний о днях минувших. Всем этим качественным состояниям личности, находящейся в плену одиночества, можно найти множество иллюстраций в текстах поэтов 40-70 годов XIX века. Так классическим примером неясности устремлений, определённой двойственности является лермонтовский «парус одинокий». Ведь «он счастия не ищет и не от счастия бежит!» Да и поиск в бури покоя при одновременном нежелании принять и негу морской тихой лазури, и «луч солнца золотой», что дарят ему спокойные благодатные небеса, – всё это говорит в пользу явной противоречивости его интенций. В этом плане можно рассматривать и вот такие его поэтические пассажи, как то:
Молю о счастии, бывало,
Дождался, наконец,
И тягостно мне счастье стало… (Как в ночь звезды падучей пламень…)
***
Пусть я кого-нибудь люблю:
Любовь не красит жизнь мою.
У Николая Огарёва мы находим развёрнутое описание такого состояния.
Сижу на месте, а давно
Мне быть хотелось бы в кибитке,
Как все живут, и я живу:
Все недоволен всем на свете;
Зимой скучаю я об лете,
А летом зиму я зову;
В Москве разладил я с Москвою,
В деревне грустно по Москве, –
Кататься буду по Неве –
И стану рваться в степь душою. ( К М. Л. Огаревой)
Ранее здесь уже приводились несколько загадочные строки Алексея Кольцова. Речь идёт о корме для одиночества, о том, чем поддерживать её жизненные силы:
И одиночества недуг
Кормить привязчивой тоскою.
Ох, этот корм! Как горек он!
В случае Кольцова - это тоска. Однако Лермонтов в признании своего поэтического персонажа показывает, что он для такого прокорма использует далеко не безопасные формы своего социального поведения.
Ищу измен и новых чувствований,
Которые живят хоть колкостью своей
Мне кровь, угасшую от грусти, от страданий,
От преждевременных страстей!.. (Элегия)
И как тут не вспомнить список жертв, двух одиноких персонажей Михаила Лермонтова, как Григория Печорина: Бэла, Казбич, княжна Мери, Вера и Грушницкий – так и юную грузинскую княжну Тамару, «свободы резвую дитя», как объект неправедной любви «изгнанника рая» - Демона. Получив от своей жертвы согласие на любовь и забрав её младое доверчивое дыхание жизни, он вновь пустился пребывать в своём одиночестве, странствуя «в пространстве брошенных светил».
И вновь остался он, надменный,
Один, как прежде, во вселенной
Без упованья и любви!.. (Демон)
И насколько его одиночеству хватит энергии отнятой жизни у «младой девы» до необходимости поиска следующего адресата своего скучающего пристрастия среди людей?
Знал ли великий испанский художник Пабло Пикассо что-либо о творчестве Николая Огарёва, когда писал: «Без великого одиночества никакая серьёзная работа невозможна», не так уж важно. Но как удивляет такая близость мыслей через многие десятилетия. Речь идёт о гимническом отношении к одиночеству как состоянию, дающему всё необходимое для творчества. Суди сами:
Когда сижу я ночью одиноко
И образы святые в тишине
Так из души я вывожу глубоко,
И звонкий стих звучит чудесно мне,—
Я счастлив! мне уж никого не надо.
Весь мир во мне! Создание души
Самой душе есть лучшая отрада,
И так его лелею я в тиши... (Поэзия)
Евдокия Ростопчина вносит свою лепту в это рассмотрение полезности одиночества.
Есть одиночество под кровом отдаленным,
Где в полночь скромная лампада зажжена,
Но там учёный труд товарищем бесценным,-
И жизнь мыслителя прекрасна и полна.
Иная жизненно важная полезность видится Алексею Хомякову в одинокости – эту возможность сохранить в себе «другость» через воспитание в себе гордости и стоицизма к превратностям жизни. Ведь целью такого воспитания является овладение своей самостью, исключительностью.
На ясный мир небес, на суету земную, -
Я снова бодр и свеж; на смутный быт людей
Бросаю смелый взгляд; улыбку и презренье
Одни я шлю в ответ грозам судьбы моей,
И радует меня мое уединенье.
Готовая к борьбе и крепкая как сталь,
Душа бежит любви, бессильного желанья,
И одинокая, любя свои страданья,
Питает гордую безгласную печаль. (Элегия)
С интересным нравоучением к своему горделивому сердцу обращается поэтический субъект Аполлона Григорьева:
И чего же
Надо тебе, непокорное, гордое сердце,— само ты
Хочешь быть господином, а просишь всё уз да неволи,
Женской ласки да встречи горячей... За эти
Ласки да встречи — плохая расплата, не всё ли
Ты свободно любить, ничего не любя... не завидуй.
Бедное сердце больное — люби себе всё, или вовсе
Ничего не любя — от избытка любви одиноко,
Гордо, тихо страдай, да живи презрением вволю. (Элегии)
В этих строках узнаётся уже знакомый мотив, мотив близкий к хомяковской тезе: хочешь быть гордым и независимым – отрешись от презренного мира людей, войди в чертоги одиночества, отказавшись от всего суетного, случайного, налагающего определённые обязательства и прививающие чувство долга.
Но как не были велики и притягательны «полезности» одиночества, однако многие персонажи поэтических творений этого времени стремятся выйти из-под бдительной его опеки. И понятно, что не к людскому сонму стремят они свои стопы. Есть другой мир, который если не снимает бремя тягостного одиночества, то в полной мере наполняет живительной энергией бытия. Как разнообразны адреса такого побега у Михаила Лермонтова. Вглядимся в видео ряд, созданный по прочтении ряда его стихотворений. Вот пустынные просторы родной земли, наполненные смыслами воли и свободы.
Как нравились всегда пустыни мне.
Люблю я ветер меж нагих холмов,
И коршуна в небесной вышине,
И на равнине тени облаков.
Ярма не знает резвый здесь табун,
И кровожадный тешится летун
Под синевой, и облако степей
Свободней как-то мчится и светлей. (1831-го июня 11 дня)
Их сменяет вид быстротекущих речных волн, движение и шум которых были триггерами дум.
Иногда,
На берегу реки, один, забыт,
Я наблюдал, как быстрая вода
Синея гнется в волны, как шипит
Над ними пена белой полосой;
И я глядел, и мыслию иной
Я не был занят, и пустынный шум
Рассеивал толпу глубоких дум.
Тут был я счастлив… (там же)
И тут же другая водная стихия, стихия неистовства морских волн, вечно воюющих с теснинами каменистых берегов. И это всё в ночной тьме порождает у поэтического субъекта размышления о смыслах бытия, полные тоски и покинутости.
Дробись, дробись, волна ночная,
И пеной орошай брега в туманной мгле.
Я здесь, стою близ моря на скале;
Стою, задумчивость питая.
Один; покинув свет и чуждый для людей
И никому тоски поверить не желая. (Элегия)
И венчает этот просмотр широко известная панорама земли под благословенными небесами.
Выхожу один я на дорогу;
Сквозь туман кремнистый путь блестит;
Ночь тиха. Пустыня внемлет богу,
И звезда с звездою говорит.
В небесах торжественно и чудно!
Спит земля в сияньи голубом...
Однако эта картина великой гармонии, разлитой в подлунном мире, не умиротворяет лирического персонажа, не гармонизирует его душевный мир. Более того, она обостряет всего его внутренние противоречия.
Что же мне так больно и так трудно?
Жду ль чего? жалею ли о чём?
И ясно, что ему хочется радостей земных, а не единения с небесами, звёздами и Богом.
Чтоб в груди дремали жизни силы,
Чтоб дыша вздымалась тихо грудь;
Чтоб всю ночь, весь день мой слух лелея,
Про любовь мне сладкий голос пел.
Ему жаждется то, что не даёт ему ни одиночество и ни величавая природа.
И каким контрастом этому восприятию являются картина ночной тишины, воссозданная Алексеем Плещеевым!
Ночь тиха... Едва колышет
Ветер тёмные листы.
Грудь моя томленьем дышит,
И тоской полны мечты...
Звуки дивные несутся,
Слышу я, в тиши ночной:
То замрут, то вновь польются
Гармонической волной. (Notturno)
Ночная мгла, ветер, шуршание тёмных листов, невнятные звуки, человеческое дыхание – всё это сливается в удивительный ноктюрн, лирико-мечтательную песнь ночи, гармонизирующий душу и сознание одинокого человека.
В этом выходе в окружающий мир из пределов одиночества можно наблюдать совершенно феноменальное явление. Дело в том, что лирический персонаж поэтических опусов экстраполирует одиночество в окружающий мир. Складывается впечатление, что для поэтического субъекта чары одиночества разлиты в земной юдоли в такой мере, что многие её материальные объекты могут помыслиться одинокими, родственными в этом тем, кто допускает для себя такую мыслительную метафорическую перверсию. Уже упомянутый здесь лермонтовский «парус одинокий» яркий тому пример. И таких «опредмеченных» одиночеств у Михаила Юрьевича имеется в избытке. Тут и «листок, оторвавшийся от ветки родимой», что «один и без цели по свету» носится, и «деревце молодое», что растёт «на тёмной скале над шумящим Днепром», «влача одиноко под луной обломки сей жизни остылой», и старый утёс. Ведь
«Одиноко
Он стоит, задумался глубоко,
И тихонько плачет он в пустыне».
Льёт слёзы старческое одиночество в тоске по утраченной случайной нежности-участия, что даровала ему ветреная «золотая тучка».
Примечательно обратить внимание на то, чем закончилось обращение внимания Лермонтова на близкий ему образ одинокого дерева, что он нашёл в творчестве великого немецкого гения – в творчестве Генриха Гейне. Речь идёт о стихотворении последнего «Ein Fichtenbaum» (Хвойное дерево). А закончилось оно тем, российский поэт при переводе изменил смысловое поле немецкого знаменитого коллеги по перу. И переводчик, он же Лермонтов, лишил читателя возможности встретиться с творчеством Гейне, заменив его своей персоной. Дело в том, что Гейне в данном его произведении волновала тема любовная. И рассказывает томление мужского начала - слово «еin Fichtenbaum» в немецком языке мужского рода и в стихотворении коррелирует с местоимениями «он» и «его». Более того это произведение входит гейновский цикл «Лирическое интермеццо», навеянного драматическими обстоятельствами безответной любви молодого немецкого поэта к своей кузине Амалии. Лермонтов пренебрегает темой неразделённой любви, трансформируя её в иную, более близкую ему – в тему торжества одиночества в этом мире: одинокой пальме снится другое одиночество:
В пустыне далёкой
В том крае, где солнца восход,
Одна и грустна на утёсе горючем
Прекрасная пальма растёт.
Так проходная частная тема неразделённой любви под пером российского поэта трансформировалась в философскую, в общечеловеческую: в пространстве между «диким севером» и югом, «где солнца восход», всё находится под властью одиночества. Следовательно, мы имеем дело с картиной мира, что сложилась у Лермонтова к концу его жизни (стихотворение датируется 1841 годом).
Образ солитера, одинокого дерева, нашёл своё место и в творчестве других поэтов этого периода. Так у Ивана Никитина в одиночестве страждет старый дуб.
От тёмного леса далеко,
На почве бесплодно-сухой,
Дуб старый стоит одиноко,
Как сторож пустыни глухой.
Стоит он и смотрит угрюмо.
И далее по тексту:
Не знает он свежей прохлады,
Не видит небесной росы
И только - последней отрады -
Губительной жаждет грозы.
А Афанасий Фет обратил на безысходность судьбы иного страдальца - тополя.
Ты один над мёртвыми степями.
Таишь, мой тополь смертный свой недуг
И, трепеща по-прежнему листами,
О вешних днях лепечешь мне как друг…
Пускай мрачней, мрачнее дни за днями
И осени тлетворный веет дух;
С подъятыми ты к небесам ветвями
Стоишь один и помнишь теплый юг.
Венчает эту галерею несчастных одиночек рябина, чью пронзительную жалобу воспроизвёл Иван Суриков:
«Нет, нельзя рябинке
К дубу перебраться!
Знать, мне, сиротинке,
Век одной качаться».
В этом ряду одиноких ветвистых существ особняком расположился «Одинокий дуб» Афанасия Фета. Его принципиальная непохожесть состоит в том, что не стонет, не плачется, не печалится. Он являет иную ипостась одиночества – геронтологическое одиночество. Он пережил своё поколение на многие десятки лет. Поэтому в иных временах у него нет ни родной души, ни сотоварищей. Но вопреки времени и жизненным обстоятельствам этот патриарх полон сил и укреплённости корнями на родной земле.
Всё дальше, дальше с каждым годом
Вокруг тебя незримым ходом
Ползёт простор твоих корней,
И, в их кривые промежутки
Гнездясь, с пригорка незабудки
Глядят смелее в даль степей.
Когда же, вод взломав оковы,
Весенний ветр несёт в дубровы
Твои поблеклые листы,
С ним вести на простор широкий,
Что жив их пращур одинокий,
Ко внукам посылаешь ты. (Одинокий дуб)
И как тут не вспомнить другого одинокого в своей жизненной судьбе патриарха леса, явленного читателем Львом Толстым во всём величии старческой мудрости:
«На краю дороги стоял дуб. Он был, вероятно, в десять раз старше берёз, составлявших лес, в десять раз толще и в два раза выше каждой берёзы. Это был огромный, в два обхвата дуб, с обломанными суками и корой, заросшей старыми болячками. С огромными, неуклюже, несимметрично растопыренными корявыми руками и пальцами, он старым, сердитым и презрительным уродом стоял между улыбающимися берёзами. Только он один не хотел подчиниться обаянию весны и не хотел видеть ни весны, ни солнца.
Этот дуб как будто говорил: «Весна, и любовь, и счастье! И как не надоест вам все один и тот же глупый, бессмысленный обман! Все одно и то же, и все обман! Нет ни весны, ни солнца, ни счастья. Вон смотрите, сидят задавленные мёртвые ели, всегда одинокие, и вон я растопырил свои обломанные, ободранные пальцы, выросшие из спины, из боков - где попало. Как выросли - так и стою, и не верю вашим надеждам и обманам».
Однако для некоторых поэтический персонажей этот дискурс во внешний мир как в поисках жизненной поддержки для противостояния игу одиночества, так и для поиска собратьев по отрешённости не имеет смысла. Им близка установка, высказанная Евдокией Ростопчиной:
Вдали сует, молвы и городского крика,
Предаться отдыху, занятиям, мечтам.
И ведущим образом жизни в таком случае является склонность к мечтам, фантазиям, к созерцанию разного рода видений.
К таким, которым предаётся персонаж Алексея Хомякова:
Ах! я хотел бы быть в степях
Один с ружьем неотразимым,
С гнедым конем неутомимым
И с серым псом при стременах.
Куда ни взглянешь, нет селенья,
Молчат безбрежные поля,
И так, как в первый день творенья,
Цветет свободная земля. (Степи)
Таким, чем грезит лирический герой Николая Огарёва.
О, хороши мои поля,
Лежат спокойны и безбрежны...
Там протекала жизнь моя,
Как вечер ясный, безмятежный...
Хорош мой тихий, светлый пруд!
В него глядится месяц бледный,
И соловьи кругом поют,
И робко шепчет куст прибрежный.
И, наконец, таким виденьям, что будоражат кровь поэтического персонажа Алексея Плещеева:
Вот вдали между кустами
Свет в окне её мелькнул...
Как бы жаркими устами
Я к устам её прильнул!
Ночь бы целую в забвенье
Всё лобзал ее, лобзал...
И слезами упоенья
Грудь младую б обливал...
Но один я… (Notturno)
Но ещё в более лирико-драматичной тональности звучит описание видения в обстоятельствах одиночества в стихотворении в прозе Ивана Тургенева.
«Встают передо мною другие образы… Слышится весёлый шум семейной деревенской жизни. Две русые головки, прислонясь друг к дружке, бойко смотрят на меня своими светлыми глазками, алые щеки трепещут сдержанным смехом, руки ласково сплелись, вперебивку звучат молодые, добрые голоса; а немного подальше, в глубине уютной комнаты, другие, тоже молодые руки бегают, путаясь пальцами, по клавишам старенького пианино - и ланнеровский вальс не может заглушить воркотню патриархального самовара…» (Как хороши, как свежи были розы)
Впечатляющая картина, воссоздающая идиллию былого семейного счастья, только усугубляет всю жуть человеческого одиночества. И как тут не согласиться с французским философом-экзистенциалистом Габриэлем Марселем, как-то заметившим, что «есть лишь одно страдание: быть одиноким».
Часть четвёртая. Коннотации смыслеобраза одиночество в творчестве поэтов последних десятилетий XIX века. (К. Фофанов, С. Надсон, П. Соловьёва, М. Лохвицкая, А. Коринфский, И. Бунин, Д. Мережковский, Д. Ратгауз, Ф. Сологуб, О. Чюмина, Н. Минский, А. Федоров, А. Апухтин, Д. Шестаков).
Одиночество нерастворимо
ни слезой, ни слюной, ни спермой...
В Павлова
Одеяло для одного.
И ледяная, чёрная
Зимняя ночь... О печаль!
М. Басё
Перед тем как перейти к последней части этого эссе необходимо обратить внимание на следующее соображение. Дело в том, что первые два периода, описанные здесь, имеют одну общую знаковость. Они относятся к тому историческому времени в России, когда общество в ней было поэзиецентрично. Умами властвовали поэты. В последующий период, несмотря на наличие громких имён в поэзии, общество стало прозоцентричным. Особую роль в этом сыграла одна характерная особенность развития общественной мысли в России. Она состояла в том, что к этому времени в российском государстве не появились самостоятельные национальные политические,
философские и экономические направления, как в Англии и Германии. Но общество испытывало потребность в них. И русская литература в лице её выдающихся прозаиков Островского, Гончарова, Тургенева, Толстого, Достоевского, Салтыкова-Щедрина, Лескова в полной мере восполнила этот пробел. Отечественная словесность стала той кафедрой, с которой проповедовались мировоззренческие взгляды и теории. Но время шло. Появились русская религиозная философия, мыслители разной мировоззренческой направленности и первые прообразы политических течений и партий. Хотя главная философская, политическая и экономическая доктрина – марксизм всё же пришла с Запада, из Германии. И общество вновь в конце XIX века сделало ощутимый крен в сторону поэзиецентричности. И неудивительно, что первые два десятилетия следующего века отметились названием «серебряный век русской поэзии» по аналогии с тем временем, когда поэзия властвовала умами и когда этот исторический промежуток назывался «золотым веком русской поэзии». Так был силён задел, который сделала русская поэзия конца XIX века.
В одном из своих последних писем, датируемом 30 июня 1883 года, в конце его Иван Тургенев пишет: «Мне грустно сегодня. Я обнимаю вас. Я собираюсь заснуть. Я теперь лишь соломинка на глади озера, на которое опускается вечернее солнце». Можно, конечно, объяснить эти не очень жизнеутверждающие строки обстоятельствами личной жизни и возрастом писателя. Но примечательным образом настрой этих строк совпадает с мейнстримом настроений российского общества последних двух десятилетия XIX века. В это время очень часто произносилось словосочетание find siecle, переводимое с французского как «конец века». В это понятие вкладывалось не только временное значение, но гораздо более существенные дефиниции. Говорящий с горечью эти слова хотел ими объяснить весьма тягостные обстоятельства в настроениях многих своих современников: вялость, уныние, потеря надежд, «падение всех святынь», безынициативность, упадничество, опустошённость душевную, ожидание катастрофы и жутких потрясений. Именно в этих обстоятельствах приходит в российское общество декаданс с его демонстративным уходом от современности, от социальной актуальности, с его культом индивидуализма, апологетикой смерти, с его поисками откровений в мирах ирреального или давно прошедшего, увлечениями эсхатологической тематикой, с его эстетикой красоты и возвышенной одухотворённости вне земных реалий и привязанностей. И во всём этом в изрядной мере присутствуют имморализм, пофигизм, эпатажность и философия вседозволенности.
Всё это объясняет, почему поэзию тех времён называют поэзией «человека, потерявшего почву под ногами» или «поэзией растерянной художественной впечатлительности». Этот человек, эта его художественная впечатлительность, прежде всего, характеризуется дискретностью сознания, состоящей в том, что им потеряна целостность восприятия мира. Мир в новых обстоятельствах воспринимается им как хаос, чуждый и враждебный. Такое восприятие, и возникновение при этом разрыва между бездуховностью действительности и собственным высоким идеалом способствовали возникновению в «ареале» тогда переживаемых чувств чувства одиночества, трагического и безысходного. Творчество поэтов того времени было весьма интертекстуально. В нём присутствуют тесные связи с идеями, образами и символами предшествующих в исторической ретроспективе авторов. Не стала в этом плане исключением тема одиночества. В мыслеобразе одиночества в поэзии конца XIX века, как и предшествующих периодов, можно выделить две сущностные ипостаси: конструктивное одиночество и насущное одиночество. Первое характеризуется тем, что оно является производным от внешних условий, а второе определяется личным, невынужденным выбором: уединением и прочими формами личностной самоизоляции. Вот как живописуют внешние причины художники поэтического слова той эпохи, создавая тем самым малопривлекательный образ своего времени.
И для передачи этого творчества воспользуемся клиповой методикой. Известный американский футуролог Элвин Тоффлер в своей работе «Третья волна» делает вывод, что на «…на личностном уровне нас осаждают и ослепляют противоречивыми и не относящимися к нам фрагментами образного ряда, которые выбивают почву из-под ног наших старых идей, обстреливают нас разорванными, лишенными смысла «клипами», мгновенными кадрами». В этом многое можно вызвать возражения. Скажем, почему эти фрагменты не имеют к нам никакого отношения? Уж так ли они лишены смысла? Ведь они своей краткостью, ёмкостью содержания и выразительностью средств подачи действительно имеют успех в воздействии на сознание воспринимающих их. Конечно, поэты последних двух десятилетий позапрошлого века понятия не имели о клиповой методике подачи материал. Но то, как они воспроизводили картины своего времени, позволяет нам говорить о высокой культуре их клипового искусства. Постарайтесь представить следующий цитатный ряд из их произведений как быстроменяющийся ряд выразительных клипов. И сможете ли вы утверждать после этого просмотра – прочтения, что они бессмысленны, что они не создали для вас тяжкой атмосферы того времени?
• В кругу бездушном тьмы и зла,
Где все – ханжи и лицемеры,
Где нет ни искры теплой веры,
Ты родилася и взросла. (К. Фованов)
• Бессилье и тоска.
Не ведают, что рушат и что строят!
Слепая страсть, волнуяся, живёт,
А мысль – в тиши лениво прозябает.
И все мы ждём от будничных забот,
Чего-то ждём… Чего? Никто не знает!
А дни идут… На мёртвое “вчера”
Воскресшее “сегодня” так похоже!
И те же сны, и тех же чувств игра,
И те же мы, и солнце в небе то же!.. К. Фофанов)
• И крики оргии, и гимны ликованья
В сияньи праздничном торжественных огней,
А рядом - жгучий стон мятежного страданья,
И кровь пролитая, и резкий звон цепей...
Разнузданный разврат, увенчанный цветами,-
И труд поруганный... Смеющийся глупец -
И плачущий в тиши незримыми слезами,
Затерянный в толпе, непонятый мудрец!..
И это значит жить?.. И это - перл творенья,
Разумный человек?.. Но в пошлой суетне
И в пёстрой смене лиц - ни мысли, ни значенья,
Как в лихорадочном и безобразном сне...
Но эта жизнь томит, как склеп томит живого,
Как роковой недуг, гнетущий ум и грудь,
В часы бессонницы томит и жжёт больного -
И некуда бежать... и некогда вздохнуть! (С. Надсон)
• Мне душен этот мир разврата
С его блестящей мишурой!
Здесь брат рыдающего брата
Готов убить своей рукой;
Здесь спят высокие порывы
Свободы, правды и любви,
Здесь ненасытный бог наживы
Свои воздвигнул алтари. (С. Надсон)
• Идут. Без веры и без воли.
Толпа проходит за толпой.
В улыбках столько скрытой боли,
И как рыданье — смех тупой.
Идут, идут, проходят мимо.
Бледнеют ночи, блекнут дни,
Надежды нет… (П. Соловьёва)
• Жизнь ползёт в тумане сером,
Безответна и глуха.
Вера спит. Молчит наука.
И царит над нами скука,
Мать порока и греха. (М. Лохвицкая)
• Наш век больной, – в его безверьи
Мы вопли веры узнаём;
И, стоя к новому в преддверьи,
Влачим, как пытку, день за днём,
Горды надломленные крылья,
И смел коснеющий язык…
И грустно мне, что в дни усилья
Наш век бессилием велик. (К. Фофанов)
• Ослеп наш дряхлый век, и, как слепец несчастный,
Бредёт он наугад, окутан дымной тьмой;
И кажется ему весь божий мир прекрасный
Огромною тюрьмой…
Ни солнце Истины на небе мирозданья,
Ни звёзды яркие Добра и Красоты
Не светят для него, — не льют благоуханья
Живой Любви цветы.<…>
Больной, угрюмый век, — бредёт впотьмах несчастный,
И некому слепца седого довести
Рукою любящей, рукою смелой, властной. (А. Коринфский)
• Мир опустел... Земля остыла...
А вьюга трупы замела,
И ветром звёзды загасила,
И бьёт во тьме в колокола.
И на пустынном, на великом
Погосте жизни мировой
Кружится Смерть в весельи диком
И развевает саван свой! (И. Бунин, 1895)
Девять клипов дают широкую и впечатляющую палитру характеристик той эпохи: от трагической судьбы фофановской юной особы, которой угораздило жить в тех исторических обстоятельствах до бунинского всемирного апокалипсиса, видно, насланного на людей за их грехи. И эти грехи тоже воспроизведены в данных клипах: тут и безверие, и братоубийственная жестокость, и потеря надежд, и тоска и унынье, и исчезновение идеалов истины, правды, красоты и любви, и утрата авторитета науки и знаний, и разврат, разгул и оргия безнравственности, и бесконечная серость буден. Век в этих клипах получил беспощадный приговор: он и больной, и дряхлый, и слепой, и бессильный, и угрюмый, и несчастный. И как быть поэтом в этих обстоятельствах?! И вновь в русской поэзии зазвучала со всей мощью тема трагического одиночества поэта, опосредственная историческим временем, в котором ему выпало жить. Однако драма поэтического одиночества, по мысли Д. Мережковского, началась не с мерзостей окружающей жизни, а с не востребованности поэтического слова, с утери значимости поэта в обществе. Он уже не «колокол на башне вечевой / Во дни торжеств и бед народных».
От сказочных пиров счастливейших времён
Тебе остались лишь объедки…
Попробуй слить всю мощь страданий и любви
В один безумный вопль; в негодованьи гордом
На лире и в душе все струны оборви
Одним рыдающим аккордом, —
Ничто не шевельнёт потухшие сердца,
В священном ужасе толпа не содрогнётся,
И на последний крик последнего певца
Никто, никто не отзовётся!
И у этого же автора мы находим печальное заключение к воссозданной им безрадостной картине ненужности поэта: обречённость на одиночество - вот печальный его удел. Об этом свидетельствует вот такое безысходное признание несостоявшегося властителя дум, каким он мог быть в «золотой век» русской поэзии.
Среди безвыходной тоски!
За пессимизм, за плач бессильный
Нас укоряют старики;
Но в прошлом есть у вас родное,
Навеки сердцу дорогое.
Мы — дети горестных времён.
Мы — дети мрака и безверья!
Хоть на мгновенье озарён
Ваш лик был солнцем у преддверья
Счастливых дней… Но свет погас, —
Нет даже прошлого у нас!
Мы бесконечно одиноки,
Богов покинутых жрецы. (Д. Мережковский)
И как же жить этим «детям горестных времён», «детям мрака и безверья» - поэтам, чей дар не только не востребован в настоящем времени, но и будущее не сулит обратное. Именно такое горькое обобщение можно найти у Константина Фофанова.
В былом не ищу ничего,
В грядущем немного найду я;
Оставьте меня одного
Страдать, одиноко тоскуя.
Семён Надсон, поэт тоски и печали, ещё более усиливает драматизм жизненных обстоятельств такого поэта.
И, сокрыв в груди отчаянье и муку
И сдержав в устах невольные проклятья,
Со стыдом мою протянутую руку
Опускаю я, не встретивши пожатья.
И, как путник, долго бывший на чужбине
И в родном краю не узнанный семьёю,
Снова в людном мире, как в глухой пустыне,
Я бреду один с поникшей головою...
Правда, Дмитрий Мережковский, казалось бы, находит выход из подобной коллизии. Он ему видится в следовании его совету.
Молчи, поэт, молчи: толпе не до тебя.
До скорбных дум твоих кому какое дело?
Твердить былой напев ты можешь про себя,—
Его нам слушать надоело…<…>
Лишь жить в себе самом умей -
Есть целый мир в душе твоей
Таинственно-волшебных дум;
Их оглушит наружный шум,
Дневные разгонят лучи, -
Внимай их пенью и молчи!..
Нечто похожее советовал и Семён Надсон.
Пусть в сердце жгучие сомненья!..
Не жди людского сожаленья
И, затаив в груди мученья,
Борись один с своей судьбой...
Пусть устаёшь ты с каждым днём,
Пусть с каждым днём все меньше силы...
Что ж, радуйся: таким путём
Дойдёшь скорей, чем мы дойдём,
До цели жизни – до могилы.
Весьма близко к этим увещеваниям поэтов нелицеприятное признание Фёдора Сологуба.
Быть с людьми — какое бремя!
О, зачем же надо с ними жить!
Отчего нельзя всё время
Чары деять, тихо ворожить,
Погружаться в созерцанье
Облаков, и неба, и земли,
Быть, как ясное молчанье
Тихих звёзд, мерцающих вдали!
А в другом своём стихотворении он счёл нужным добавить к этой неожиданной исповедальности уже свои императивные советы.
Быть простым, одиноким,
Навсегда, — иль надолго, — уйти от людей,
Любоваться лишь небом высоким,
Лепетание слушать ветвей,
Выходить на лесные дороги
Без казны золотой, без сапог,
Позабыв городские чертоги
И толпу надоедливых, тёмных тревог.
Не останавливаясь на этом, он публикует нечто вроде своего поэтического манифеста:
Я от мира отрекаюсь,
Облекаюсь тёмной схимой
И душою устремляюсь
В тот чертог недостижимый,
Где во мгле благоуханий,
В тихом трепете огней
Входит бледный рой мечтаний
В круг больных и злых теней.
Однако ранее авторов всех этих строк с подобной темой обратился к известному русскому писателю Ивану Гончарову поэт Алексей Толстой. Вот как он увещевал маститого прозаика:
Не прислушивайся к шуму
Толков, сплетен и хлопот,
Думай собственную думу
И иди себе вперед!
До других тебе нет дела,
Ветер пусть их носит лай!
Что в душе твоей созрело —
В ясный образ облекай!
Тучи чёрные нависли —
Пусть их виснут — черта с два!
Для своей живи лишь мысли,
Остальное трын–трава!
Но какой безысходностью может обернуться следование таким советам, убедительно показал Даниил Ратгауз, автор текста знаменитого романса П. Чайковского «Мы сидели с тобой у заснувшей реки».
По обезлиственному саду
Один бреду.
Ни в чём намёка на отраду
Я не найду.
Осенний грустный ветер стонет
Среди ветвей.
О, в чём же светлом скорбь потонет
Души моей?
Кто к счастью светлый путь укажет,
Откроет рай?
Кто сердцу ноющему скажет:
Люби, желай!
В ответ мне слышатся угрозы:
Навек один!..
И проливает небо слёзы
С немых вершин.
Оторвавшись от своей собственной незавидной участи, поэты того времени, как и их предшественники, обращали внимание на одиночество своих современников, создавая впечатляющие образы такого состояния.
В разное время года и суток, в разных житейских коллизиях видятся они внимательному оку художника слова. Константин Фофанов увидел, вернее, услышал надрывный стон одиночества под аккомпанемент зимней вьюги.
Уныло рыдала метель на дворе,
Я сетовал горько, я плакал,
И ветер деревья качал в серебре,
И в стёкла их ветками звякал.
Свеча догорала, как юность моя,
И тени на стенах шатались,
И молча с портретов смотрели друзья…
Семён Надсон запечатлел лик одиночества, возникшего в результате утраты родной души, воспроизведя тягостные ночные размышления на краю могилы
Я вновь один – и вновь кругом
Всё та же ночь и мрак унылый.
И я в раздумье роковом
Стою над свежею могилой:
Чего мне ждать, к чему мне жить,
К чему бороться и трудиться:
Мне больше некого любить,
Мне больше некому молиться!..
Ольга Чюмина обратила внимание на одиночество бредущего в толпе.
Под инеем - ряд призраков туманных -
Стоят деревья белые в саду;
Меж призраков таких же безымянных
В толпе людей я как во сне иду.
Николай Минский в своей интерпретации одиночества восходит к лермонтовскому образу дубового листка, «оторванного от ветки родимой». Такая интертекстуальность ни сколько не снизила силу драматизма такого состояния, состояния вынужденной изоляции.
Я у окна стоял… Кругом сгущалась тьма,
И под покровом тьмы кромешной,
Как люди, мрачные, тянулися дома,
Как тени, люди шли поспешно. <…>
С отчизной отчего проститься мне не жаль
И отчего поля чужбины,
Как прежде, не влекут в таинственную даль?
Увы, дрожащий лист осины
Сильнее прикреплён к родной земле, чем я;
Я — лист, оторванный грозою.
И я ль один?..
От какой страны оторван этот лирический персонаж, что в ней его оттолкнуло, обрекши на одиночество? Н. Минский в ответ на этот вопрос пишет такие пронзительные строки:
Прощай, прощай, страна невыплаканных слёз,
Страна порывов неоглядных,
Сил неразбуженных, неисполнимых грёз,
Страна загадок неразгадных:
Страна безмолвия и громкой суеты,
Страна испуга и задора,
Страна терпения и дерзостной мечты,
Страна неволи и простора;
Страна больных детей, беспечных стариков,
Веселья, мрачного, как тризна,
Ненужных слёз и жертв, бесцельных дел и слов…
И где-то в этой стране ночной порой у реки сиротливо размышляет её гражданин. Какую зримую картину такого одиночества создаёт Александр Фёдоров!
Глухая ночь. Опять с страдальческой тоской,
Облокотись в немом бессильи на перила,
Стою я одинок над сумрачной рекой,
В гранитных берегах почившей, как могила.
Нет звёзд, и далеко до утренней зари.
Ненастно… В два ряда, рекой темнозеркальной,
Горят таинственно и скупо фонари,
Как ночью факелы процессии печальной.
И на душе темно и больно…
Совершенным диссонансом в этой юдоли, где всевластно господствует одиночество, вдруг звучат слова молитвы, обращённой к силам извне, к силам любви и соучастия к тяжкой участи. Алексей Апухтин записал эти полные и безысходности, и надежды слова молитвенного обращения.
Снова один я... Опять без значенья
День убегает за днём,
Сердце испуганно ждёт запустенья,
Словно покинутый дом.
Заперты ставни, забиты вороты,
Сад догнивает пустой...
Где же ты светишь, и греешь кого ты,
Мой огонёк дорогой?
Видишь, мне жизнь без тебя не под силу,
Прошлое давит мне грудь,
Словно в раскрытую грозно могилу,
Страшно туда заглянуть.
Тянется жизнь, как постылая сказка,
Холодом веет от ней...
О, мне нужна твоя тихая ласка,
Воздуха, солнца нужней!..
Но вряд ли лирический персонаж этого стихотворения может предположить, какое разочарование его может посетить, когда он окажется в объятиях любви. Какой сюрприз ему может преподнести ему его собственное одиночество. Речь идёт о той драматической коллизии, которую описал Дмитрий Мережковский в стихотворении «Я никогда так не был одинок».
Я никогда так не был одинок,
Как на груди твоей благоуханной,
Где я постиг невольно и нежданно,
Как наш удел насмешливо-жесток:
Уста к устам, в блаженстве поцелуя,
Ко груди грудь мы негою полны,
А между тем, по-прежнему тоскуя,
Как у врагов, сердца разлучены.
Мы далеки, мы чужды друг для друга:
Душе с душой не слиться никогда,
И наш восторг, как смутный жар недуга,
Как жгучий бред, исчезнет без следа…
Этот поэт явил русской поэзии новый вид одиночества – одиночество в любви, присовокупив его к уже известному одиночеству среди людей, среди толпы, на пиру жизни. Вирус одиночества всесилен. Он способен отравить все ипостаси человеческого бытия. Но более всего огорчает одиночество старости. Ведь, казалось бы, именно в преклонные года менее всего одиночество может быть обескураживающим фактором. Физическая немощь и болезнь – да. Но одиночество – нет. Где же все те, кому он дал жизнь, кому был опорой? Их нет – и вид такого одиночества – упрёк человечности и гуманизму, что не оказались рядом. Александру Блоку удалось живописать драматичные обстоятельства такого одиночества – одиночества преклонных лет, одиночества оставленной старости.
Река несла по ветру льдины,
Была весна, и ветер выл.
Из отпылавшего камина
Неясный мрак вечерний плыл.
И он сидел перед камином,
Он отгорел и отстрадал. <…>
Один, один, забытый миром,
Безвластный, но ещё живой,
Из сумрака былым кумирам
Кивал усталой головой… <…>
Из отпылавшего камина
Неясный сумрак плыл и плыл,
Река несла по ветру льдины,
Была весна, и ветер выл. (1899)
И достигнув таких высот в описании всего драматизма одиночества, русская поэзия вдруг являет неожиданный оксюморон – счастливое одиночество. И тут надо заметить, что в этом случае мы имеем дело с так называемым окказиональным одиночеством, то есть с непродолжительным одиночеством, неким моментом в жизненном беге человека, иногда реальном, а иногда фантазийном. Вот о таком эпизоде повествует Фёдор Сологуб:
Я был один в моём раю,
И кто-то звал меня Адамом.
Цветы хвалили плоть мою
Первоначальным фимиамом.
И первозданное зверьё,
Теснясь вокруг меня, на тело
Ещё невинное моё
С любовью дикою глядело.
У ног моих журчал ручей,
Спеша лобзать стопы нагие,
О, пустынная радость!
О, безлюдье далёких равнин!
Тишины безмятежная сладость…
Но Дмитрий Шестаков убедительно показал и сладость такого погружения в мир ирреального, дающего счастье измученному одиночеству сердцу, и всю горечь и остроту восприятия своего одиночества после того, как реальность со всей убедительностью вновь не окружит несчастливца.
Ты знаешь ли, как сладко одинокому,
В загадочной, беззвучной тишине,
Лететь душой туда-туда, к далёкому,
Что только раз пригрезилося мне.
Ты знаешь ли, как больно одинокому,
В загадочной, беззвучной тишине,
Лететь душой туда-туда, к далёкому.
Что только раз пригрезилося мне. <1900>
Заканчивая данное эссе и подводя итоги рассмотрения темы одиночества в российской поэзии XIX века, условно говоря от А. Мерзлякова до Д. Шестакова, необходимо сделать следующий вывод: русская поэзия этого периода всем свои опытом доказала экзистенциальную сущность одиночества – она постоянная жизненная сущность в человеческом общежитии. Да и поэты конца XIX сами сделали этот исчерпывающий вывод. Стоит только вспомнить утверждение Фёдора Сологуба, что «одиночество — общий удел». И привести мнение Дмитрия Мережковского, что причина такого состояния дел кроется в природе самого человека.
Поверь мне, люди не поймут
Твоей души до дна!..
Как полон влагою сосуд,—
Она тоской полна.
Когда ты с другом плачешь — знай,
Сумеешь, может быть,
Лишь две-три капли через край
Той чаши перелить.
Но вечно дремлет в тишине,
Вдали от всех друзей,
Что там, на дне, на самом дне
Больной души твоей.
Чужое сердце — мир чужой,
И нет к нему пути!
В него и любящей душой
Не можем мы войти.
И что-то есть, что глубоко
Горит в твоих глазах
И от меня так далеко,
Как звёзды в небесах…
В своей тюрьме — в себе самом —
Ты, бедный человек,
В любви, и в дружбе, и во всем
Один, один навек!..
Человеческая несхожесть, личностная индивидуальность и неспособность, а то и нежелание понять другого – вот что делает одиночество верным спутником человека.
P. S. Для полноты представления с какими ликами одиночества у каждого из нас есть возможность встретиться на дорогах жизни, предлагаю ознакомиться со следующим словарным извлечением. В ней приведены слова, которые сочетаются со словом одиночество, создавая окказиональные значения и смыслы.
ОДИНОЧЕСТВО. Абсолютное, безнадёжное, безрадостное, безотрадное, безмолвное, безысходное, беспощадное, беспредельное, богооставленное, болезненное, беспросветное, внутриличностное, величественное, всёподавляющее, возрастное, глубокое, глухое, гордое, горестное, горькое, грустное, гадкое, губительное, гнобящее, гибельное, гносеологическое, гнетущее, духовное, душевное, жалкое, желанное, жгучее, жестокое, женское, живое, жуткое, злое, изводящее, иссушающее, истязающее, интеллектуальное, культурное, крайнее, круглое, калечащее, крутое, космическое, личностное, мерзкое, мёртвое, мрачное, метафизическое, мучительное, моральное, межличностное, надоедливое, невыносимое, неизбывное, негативное, немощное, несносное, неотвязное, невыразимое, ниспосланное, острое, обрыдлое, окказиональное, печальное, полное, подростковое, психологическое, проклятое, пагубное, преступное, поскудное, позитивное, публичное, пустое, раздражающее, роковое, ригористское, растлевающее, сладостное, сетевое, совершенное, страшное, старческое, супружеское, сиротское, спасательное, смиренное, субъективное, собственное, тёмное, тоскливое, тревожное, тяжкое, угрюмое, ужасное, унылое, убивающее, угнетающее, умертвляющее, физическое, холодное, царственное, человеческое, щемящее, эмигрантское, эмоциональное, экзистенциональное, ядовитое.
Конечно, здесь приведён далеко не весь перечень слов, вступающих со словом «одиночество» в «законную» связь. Читатель может развлечься и добавить свои слова к этому перечню.
Свидетельство о публикации №121042905889
Сколь не старались быть самим собой,
Мы все имели честь и ревность,
Основой радости людской,
Дабы уйти по совести в безбренность.
Сгоревшим огоньком героя у лица,
Отдавшись вере , что судьба жестока,
Не обьяснить в чём радость без конца,
И почему любовь так в жизни светлоока.
И освещает суть неведомых наград,
Творить и верить в счастье безмятежно,
Не тратя время на преодоление преград,
А веря в чистоту елея нежно.
Душа по совести сказать чиста,
Её истоки вера и услада,
Она творит всё с чистого листа,
Не глядя на кульбиты звездопада.
С теплом,
Валерий Жуков 2 29.04.2021 21:33 Заявить о нарушении