Собиратель Горький
Вернусь, однако же, к своему чтению. Оно оказалось интересным, невзирая на повторность моих совместных с автором странствий. Правда, впечатление от сочного языка, яркого синтаксиса, широкой панорамы действующих лиц, обилия жизненных наблюдений постепенно сменилось лёгким недоумением. Как много всего, протекающего то ли в параллели, то ли в один ряд, но где же основное? Где же тот основной мотив, основное настроение, во имя которого всё и собиралось?
Безусловно, перед нами процесс формирования души, становления личности. И отчётливая мысль о противостоянии тем «свинцовым мерзостям», которые эта молодая душа встречает на своём пути. И с огромным трудом сопротивляется. Ещё со школьных лет помнилось: «Чем труднее слагались условия жизни – тем крепче и даже умнее я чувствовал себя. Я очень рано понял, что человека создаёт его сопротивление окружающей среде».
Но эта спасительная мысль снова и снова отодвигается сумятицей других, чрезвычайно противоречивых. Отчего-то особенно опечалил несуразный толстовец Клопский, яростно бившийся за евангельскую проповедь любви и не менее яростно орущий, что борьба за любовь людей и погубит…
И ещё больше омрачило моё чтение какое-то размытое переживание Алексея по поводу смерти бабушки, безгранично им любимой и к концу несколько подзабытой. Ни разу не упомянутой после того, как они встретились в последний раз и бабушка в горестном предчувствии своём заплакала, предрекая, что больше они уж не увидятся. Словно бы рассказчик заручился её прощальным словом, чтобы потом его и выполнить. И это при том, что Алексей её так любил, понимал и ценил! Больше всех в их обширной родне. О её смерти он узнал через семь недель после похорон. Однако этому горестному эпизоду не отведено и страницы – в контексте пространных примеров о проблемах любви и милосердия. Нет, усомниться в любви рассказчика к бабушке невозможно. Но как этот мотив затерян и спрятан среди невообразимой лоскутности множества других – всех подряд, главных и мимолётных!
Вся эта неумытая, нерасчищенная, часто попросту помойная жизнь лавиной навалилась на молодую душу и едва не растворила её в своём мутном потоке. Обилие эпизодов, персонажей и тем, идущих почти параллельно, без отбора доминирующих. Словно бы вышел некий всеядный собиратель с большой корзиной на обширное жизненное поле – и ну собирать все зёрна подряд, не отделяя их от плевел! Но в том-то и дело, что собиратель сам жаждет отделить, но не видит, не вполне понимает, что есть что. Вплоть до попытки самоубийства, вплоть до гибели добрейшего Изота, последующего пожара в Красновидове и расставания с Хохлом! По Волге до Саратова – во взрослую жизнь. Со всеми зёрнами и плевелами в корзине. И «В людях», и «Мои университеты» созданы зрелым мастером, которому хорошо за 50, и этот мастер ретроспективу жизни своего юного героя мог бы и лишить хаоса. Мог бы. Если бы сумел.
Думаю, сама эстетика Горького и состоит в собирательстве этих множеств: историй, персоналий, реалий. Чем больше, тем лучше. Без отсева – сюжетного, концептуального, композиционного – любого. Более того, это и есть композиция. Наслушавшись и насмотревшись страшилок на заре своей жизни, автор и читателю стремится их поведать, но уже в литературной обработке. Собственно, и «Клим Самгин» у него создан по тому же лекалу. Он попросту не мог придать форму материалу, тем самым не умея его преодолеть, ведь форма – это уже преодоление. Талант был иного свойства. Доказательств - тьма: во-первых, в самой своей жизни он эти попытки преодоления проделывал: и стрелялся (безуспешно), и богател (успешно), а вот в книгах – нет. Во-вторых, книги его на самые разные темы, а форма – на одно лицо. И, чтобы всё же как-то прорваться к свету, он сочинял сказки (на мой вкус, вязкие, слащавые и не стоившие его таланта). Но это уже другая тема.
Да, впечатление от чтения яркое, однако, скорее опустошающее, чем обогащающее. Наверное, не только уже не по возрасту мне, но и не по адресу. Вот «Подростка» Достоевского сколько ни перечитывай, – всё и по возрасту, и по адресу! Да и романы Гайто Газданова, искавшего протекции Горького об издании своих книг на родине, – тоже, как бы ни были молоды его персонажи. Кроме того, по своей привычке читать несколько книг сразу (когда чтение одной не поглощает всецело), я в то же время, что и Горького, перечитывала новеллы Томаса Манна. Страсть, экстрим, напряжение, блуждания мысли – и выход к открытию, вовсе не однозначному, но включающему читателя в диалог, а не засоряющего его горизонт. О точёной красоте чеховских рассказов уж и не говорю.
И ещё. Горький помог мне понять, почему таким вымученным чтением для меня оказался роман Роберта Музиля «Человек без свойств», начиная уже со средины повествования. Ни одной минуты не сравниваю с Горьким ни Томаса Манна, ни Музиля – говорю лишь о своём восприятии. Не спасли ни блеск языка, ни изыски стиля, ни интеллектуальная насыщенность. Когда «свойств» так много – это близко к тому, что их нет совсем. Изобилие рождает поверхностность или утомляет. Что со мной и произошло в моём не удавшемся диалоге с этими двумя мастерами слова.
Из всех портретов Горького, которые я знаю, самый выразительный, пожалуй, у Бориса Григорьева. Художник говорил, что представил Горького в роли кукловода с персонажами из пьесы «На дне», однако не особенно это прочитывается. Портрет воспринимается более обобщённо: писатель с ушедшим в себя взглядом, с отстранённым и символичным жестом рук, на фоне огромного разнообразия лиц в толпе. Первый план персонажей отмечен некой печатью индивидуальности, а дальше, к перспективе горизонта и белой церковки, её завершающей, все они лишаются ясности черт и уходят в размытость. Всё, как в его прозе. Но не в пьесах, для которых законы сцены диктовали определённую композицию. А вот законы жизни диктовали ему хаос, принимаемый за формы самой жизни.
Худ. Борис Григорьев
Свидетельство о публикации №121032703520