Рецензии
"О, этот город, подаренный нам с любовью за наши грехи"
Виталий Науменко. Бедность, или Две девушки из богемы. - Киев: "Каяла", 2018.
"В мире есть только два цвета: зеленый и голубой. Цвет травы и цвет неба. Человек между ними - случайность".
Изданный посмертно роман Виталия Науменко - сюрреалистическая мозаика, коллаж истории Иркутска конца 90-х годов, незаметно перекочевавших в нулевые, закольцованный сюжет смерти и любви, который знаком всем читателям любовных романов и прозы Борхеса. Бедный студент филологического факультета влюблен в девушку из общежития педагогического института, которая кажется ему прекрасной при всех ее зримых недостатках, и, в итоге, предпочтет богатого "нового русского" - здесь сразу на ум приходит как необоснованная, с точки зрения рассказчика, любовь Свана, так и "Жизнь богемы" Мюрже, а кроме того - расхожие коллизии тиражируемых телевидением сериалов новых времен, но, без скидки на посмертное бытование текста, теперь выходящее за рамки замысла автора, следует сказать, что здесь, действительно, важно не что, а как - текст сформулирован как одна большая цитата жизни, палимпсест голосов живущих в памяти и записных книжках людей - криейторов, журналистов и дизайнеров, словно сошедших со страниц ранних романов Пелевина, много пьющих стихийных философов (это могут быть одни и те же персонажи), жителей набережных и общежитий Иркутска, не могущих иначе заявить о своей любви:
"О, этот город, подаренный нам с любовью за наши грехи, в наших венах течет портвейн твой, твои тополя освежают нас, не давая дышать, осыпая тополиным пухом, а в больших красных трамваях девушки прижимаются всем телом только к нам, отпихивая остальных, потому что мы слишком красивы и молоды.
<...> Да здравствует твой единственный подземный переход на Волжской с неизвестного происхождения дедом, играющим на балалайке приемом тремоло, переход, по которому так приятно прогуляться ночью, парк, построенный на месте кладбища и всех восьми Иерусалимских улиц, где упокоились и бабушка Циля, и дедушка Абрам, восьми Иерусалимских улиц, навсегда ставших Советскими!
<...> Город, переживи нас, но никому ничего не рассказывай, пока мы не попросим!
Весь текст романа пронизан любовью. Как пишет в своем блоге литературный критик Елена Иваницкая, ""Бедность, или Две девушки из богемы" - это романтизм не в расхожем, а в исходном смысле слова. Романтическая ирония автора направлена и на действительность, и на собственное произведение. Любовь, Свобода, Творчество, Гармония, Мечта - все это у автора (и его героя) совершенно всерьез и вместе с тем насмешливо, как еще Шлегель завещал в незапамятные времена. Великая тоска о Прекрасном - да, конечно. И насмешка над ней?".
Романтика и ирония: сейчас эти слова могут быть, скорее всего, синонимами, если даже не взаимозаменяемы. Бедный студент влюблен в девушку, которая ищет лучшей жизни в рамках матрицы, алкогольные трипы на набережной Иркутска, человек с гитарой по фамилии Деревянко, подпевающий эхом "люблю тебя", роман a clef, "с ключем" - здесь можно узнать многих создателей иркутской богемы под немного завуалированными фамилиями, и девушка в кафе, которая чертит в блокноте схему женского и мужского:
- Она, когда видит мужчину, всегда записывает схему мужского и женского начал, - объяснила Наташа. - Вид релакса. Вот смотри:
И она нарисовала на салфетке:
ххххххххх
хххххххххх
хххххххххх
- это женское.
А
ХХХХХХ
ХХХХХХ
- это мужское.
- Кстати, - продолжала Наташа, - все мужчины делятся на две равные категории. Вот тебе что в нас больше нравится: грудь или попа?
- Ноги, - машинально ответил Сережа. И после никогда внутренне не мог отказаться от этой доктрины.
Автор пытается создать новый миф города, этого плавильного котла для смешения социокультурных пластов, герой ищет гармонию в попытках существовать в мире, где разговоры о творчестве Рафаэля и творческие вечера в Музее декабристов перемежаются посещениями криминального рынка "Шанхайка" в поисках новой кожаной куртки, и, конечно же, гармония достижима только в рамках текста:
"...мы живем в таком месте, где до нас не было настоящей литературы. Мы первые. Мы можем и должны создать миф этого места. Этот захолустный город в наших руках превратится в экспонат, в Питер, понимаешь? <...> Литература - это единственная вещь, придающая существованию человека смысл. Или иллюзию его. Да и вообще, главное в литературе - это смысл, поэтому все абсурдисты, по существу, сволочи, они отнимают у нас последнее. Нет состояния, сравнимого с одержимостью замыслом. Нет преступления страшнее, чем плохо прописанная фраза".
Крах советского проекта и мода на вечно живые девяностые, кто-то взрослее и лучше тебя, кто мог бы объяснить тебе, как жить, но совсем о тебе забыл, гопники в парадном, разбившие главному герою голову за то, что он проходил мимо, и выставка фотографий прерафаэлитов, которую привезли в Сибирь в начале нулевых - две девушки из богемы доверчиво смотрят в объектив, выдержка 40 минут. Сережа Ненашев (лишний человек по фамилии и контексту) - в конце проработан на литературном партсобрании, умер (как объяснял сам автор), впал в забытье, очнулся от многодневного запоя и ушел со своей любимой девушкой в никуда, что было бы, наверное, лучшим из вариантов, но мы уже никогда об этом не узнаем. Сережа Ненашев, подвизавшийся во всех забегаловках своего Иркутска и стыдившийся бедности как тяжелейшего ярма, любящий красоту пуще покоя, готовый умереть ради этой красоты, тайно забирающийся в общежитие пединститута к своей Афродите Пандемос и при этом ее презирающий, при смеси жалости и брезгливости Сережа Ненашев оказался достоин своей судьбы:
"А после зима, хотя до этого действие происходило летом, Дом литераторов на Почтамтской, подвальный этаж. Немощные старики, занявшие все места в зале, полушепотом переговариваются между собою, все, как один, уродливы и безумны. Невозможно представить, что это недавние молодые люди, мечтавшие покорить весь мир..."
"Он сел на лед и уставился в пространство - совершенно белое, до рези в глазах, и пустое. Он сидел и думал - даже не о том, сон это или не сон, разум или нет, а о том, когда лед начнет таять"
"И они, взявшись за руки, медленно пошли по дорожке, иногда останавливаясь и целуясь".
Ольга Брагина
Опрос о актуальной поэзии
1. Что вы понимаете под словосочетанием "актуальная поэзия"?
2. Как, на ваш взгляд, правильно прочитывать "актуальный текст" (какой читательский навык/читательская база нужны? без какого бэкграунда это проблематично и т.д.)?
3. Почему актуальную поэзию нельзя считать жанром или направлением?
1. В моем понимании поэзия как таковая - это попытка актуализировать и осмыслить свой опыт в рамках поэтического текста. Для пишущего его опыт актуален, даже если он осмысляется не только в контексте субъективного опыта восприятия современности, но и в контексте классической литературы или истории, но если рассматривать актуальную поэзию именно как систему поэтических практик в рамках современной литературы, для меня это как поиск нового угла зрения для привычных вещей, так и открытие новых смыслов стремительно меняющегося на наших глазах мира, изучение его проблем и вызовов. В этом смысле актуальная поэзия - попытка сформулировать вопрос, на который только предстоит найти ответ, с помощью новых поэтических средств.
2. Для восприятия актуальной поэзии, очевидно, необходима читательская оптика, отличная от читательской оптики восприятия, например, хрестоматийной поэзии Серебряного века, поскольку новая поэтика требует нового прочтения и осмысления. До сих пор возникающие дискуссии на тему "поэзия ли верлибр", как мне кажется, только подтверждают актуальность этой поэтической практики - ведь актуально то, что задевает и тревожит читателя, заставляет задуматься и соотнести прочитанное со своим восприятием действительности. Необходимый читательский навык - открытость и готовность воспринимать новое - как в области поэтики, так и в области создания смыслов - расширять кругозор, и не только поэтический.
3. Понятие "актуальная поэзия" объединяет очень разных авторов со своей яркой индивидуальностью и поэтикой, которые осуществляют поиск новой поэтической оптики и переосмысляют классические каноны восприятия - здесь как авторы, для творчества которых характерны эксперименты в области формы, так и тяготеющие к более традиционной поэтике, при этом создавая новые области смысла.
Арсений Ровинский. Козы Валенсии.
- Харьков: KNTXT, 2019. - 38 с.
Новый сборник Арсения Ровинского включает тридцать пять стихотворений, его можно рассматривать как некий цикл-палимпсест отрывочных сообщений о любви и смерти. Герои текстов Ровинского возникают из ниоткуда, словно частицы света проектора, актеры немого кино, на миг обретшие голос. Жизнь "маленького человека" воспринимается через призму магического реализма (в одном из текстов даже упоминается упоительный отпуск в Перу и Боливии), персонажей в книге много, кажется, она построена на магии имен - эмигранты из Латинской Америки и бывшего Советского Союза передвигаются в зыбком предутреннем мареве сна и вечного джет-лага. Где-то за скобками возникает война - не только как экзистенциальный стимул движения, но и просто война в бытовом смысле, когда нужно ответить на вопрос, где жить, на некоторое время остановиться.
жить будем у тебя
потому что у нас всё равно война
зирочки
зирочки в небе они теперь каждая для себя
так же как весь наш вагон когда пассажиры
неожиданно начинают двигаться
как только до Мюнхена остается меньше
чем полчаса
"Новый эпос" Ровинского - калейдоскоп прямой речи, высказывание о потерянном рае или невоплощенной возможности, перекличка голосов, которые не слышат друг друга. Некоторые словно оправдываются за возможность говорить, другие монотонно повторяют отрывочные факты из своей жизни, переходящие в глоссолалию. Жизнь воспринимается как заклинание, повторенное один раз. Бесконечное кочевье перемещенных лиц, не находящих приюта - ни на бывшей родине, ни в других геолокациях, ни в своей памяти, ни в мечтах о ней. Платоновская пещера образов-теней оказывается ловушкой, но за ее стенами, возможно, ничего нет.
постоянно даем представления
причем мы используем не актеров а настоящих людей
разнообразные техники
если бы не соседи то я бы давно уже здесь открыл свой театр
или может быть киностудию
О предыдущей книге Арсения Ровинского "Ловцы жемчуга" Денис Ларионов писал как о варианте реальности, где "все глобальные события уже произошли, и можно если не вздохнуть с облегчением, то попробовать как-то освоиться в пост-травматическом мире". Ларионов говорит о сериальном нарративе повествования в "пространстве, лишенном всяких основ, когда всё становится с ног на голову".1 Исчезновение почвы в мире антиподов создает новую оптику, позволяющую иначе взглянуть на свой предыдущий опыт, попробовать найти недостающее звено. Абсолютная проницаемость границ прозрачного мира лишает точки отсчета развоплощенных героев, то ли жалующихся на невозможность понимания в мире слов, то ли бесстрастно констатирующих свою судьбу. По словам Игоря Гулина, "стихи Ровинского имеют дело с травматическими моментами русской истории ХХ века. Его тексты - речи, свидетельства разных фигур, говорящих из сердца этой травмы, вместе образующие грандиозное повествование, состоящее из мимолетных мгновений".2 Травматический опыт субъектов повествования вытесняется в подсознание, они говорят о каких-то сугубо бытовых вещах, боясь заглянуть в бездну за пределами сиюминутно обжитого мира. Давшее название сборнику стихотворение "Козы Валенсии" начинается как текст из деловой переписки, но затем превращается в историю одиночества перед лицом вечности, для развертывания которой пресловутые валенсийские козы служат лишь предлогом. Но в конце мы узнаем, что "этих коз можно просто слушать по вечерам".
Интересно задуматься о природе сотворчества в текстах Ровинского, тонкой гранью между аберрацией восприятия и намеренной мифологизацией прошлого в сознании нарраторов, нарочитой мелодраматизацией их жизненных сюжетов, за которыми скрывается поиск той самой почвы, которую у них отняли. Герои все время путешествуют, выясняют отношения с близкими, с собой и с окружающей реальностью, но после пересечения точки экстремума их жизнь больше не кажется прежней.
Болек и Лёлек вернулись домой избежав расстрела
Емельяна сказала им всё чего раньше сказать не умела
перемещаются по квартире как безумные астероиды
жрут что попало и вот лицо
Емельяны озаряется новым неярким светом
как лицо утопающей
В поиске тени смысла герои выстраивают сложные социальные связи, продают земельные участки, пытаются получить причитающихся в качестве наследства коз, работают в турфирме, покупают биткоины, но иррациональность оказывается сильнее, и ее тень растет.
они мне сказали
что люди с такими лицами не поют
но люди с такими лицами ведь они
даже не говорят
в доме огни горят
а за домами
несколько мест где редкая
и очень опасная фактически красная паутина
на самом склоне холма
Экзистенциальная неприкаянность персонажей сборника парадоксальным образом формирует новую почву осмысления вне-бытия, постоянного диалога с "темной стороной луны", оптику восприятия прошлого, где "идолов больше, чем реальностей", и каждая реальность ждет своей интерпретации. Ровинский с его протокольной четкостью остранения создает вакуум слов, где каждый человек заслуживает не жалости, а смысла.
________________________
[1] Переменившие участь: Денис Ларионов о новом поэтическом сборнике Арсения Ровинского. - портал Colta.ru, 10.09.2013 г. [2] Гулин И. К настойчивому "теперь": Арсений Ровинский как поэт исторической травмы. - "Воздух", 2012, ? 3-4.
"Выходит текст по логике ошибки"
(О книге: Инга Кузнецова. Летяжесть. - М.: Издательство "АСТ", 2019.)
Новый сборник Инги Кузнецовой, открывший серию "Поэтическое время" издательства "АСТ", включает её предыдущие книги и новые стихи. Это лирический дневник повседневности, преображаемой поэтическим зрением, здесь солнце сравнивается с физалисом, а абстрактная метафизика соседствует с лепестками в шнурке. Автор словно повторяет заклинание на основе на первый взгляд не сочетаемых вещей, проговаривает смыслы и пробует на ощупь вещество реальности, создавая новую ткань бытия из знакомых элементов. Это детское провидческое восприятие, острое ощущение непрочности и мимолетности мира, когда необходимо сохранить привычные и милые сердцу вещи, сквозь которые виден нездешний свет.
выходит смерть как девочка из комы
а жизнь искома
выходит жизнь под маскою софокла
и бьются стекла
выходят конь в пальто и лошадь в джинсах
из дилижанса
выходит смех как пот и ужас горлом
и гаснет город
выходит текст по логике ошибки
в другое тело
выходит сад навстречу облетелый
иди и переделай
Кто собеседник лирической героини Кузнецовой? К кому она обращается в попытке диалога - мироздание, Бог, язык? Буквы собираются в слова, речь сравнивается с лосьоном безумия, который надо втирать в кожу, пока не получишь ответ. Всё, обретшее плоть слов, будет правдой, "что ни скажу всё будет правдой". Героиня находится в саду расходящихся троп и рассказывает об увиденном. Критики уже не раз писали о том, что это лирический дневник, можно сказать, что это фиксация повседневных впечатлений некой Алисы в Зазеркалье. Лирическая героиня - демиург своего мира, и в то же время - девочка со сбитыми коленками, которая бежит с сачком за бабочкой Чжуан-цзы. Мир безумен, но в нём есть красота и узоры на крыльях махаона, которому снится, что он заносит сачок над цветком. Во дворе московской многоэтажки вдруг появляется печальный диплодок под присмотром мудрого дворника. В текстах Инги Кузнецовой в целом присутствует очень значимое игровое начало, которое сочетается с абсолютно серьёзным пафосом поиска смысла. Слова собираются в предложения, объекты собираются в картинку-пазл, но результат поиска связующих нитей сравнивается с трухою меж пальцев, личность накапливает личины и хранит их на блошином рынке словаря. Героиня движется в прустовском бесконечном потоке своей и коллективной памяти (недаром в одном из стихотворений упоминается Бергсон), достаёт из воды жемчужины образов, любуется ими и легко их отпускает. Окружающие люди сравниваются с бокалами безвременья, которые можно наполнить чем угодно, себя лирическая героиня сравнивает с дождём. Дождь проходит, наполняя влагой землю и бокалы. Стук дождя - тяжесть бреда, речитатив слов, "всё течет, всё меняется" Гераклита, неизменная комната, в которой можно мыслить мир. Красота в сосуде несёт в себе яд, нежность оказывается страхом, страхом любить и потерять. Мир за картонными стенами декораций комнаты, зрители-светляки, свет текста, не объятый тьмой немоты. Героиня фиксирует внимание на мелочах вроде пуговицы на пиджаке, помогающей противостоять хаосу, на облупленной карусели и прожилках растений. Вещи противостоят абсурду, но вдруг могут оказаться чем-то незнакомым и другим.
страшно сорваться мне с такой высоты
слишком высокое я заняла число
кто мне позволил
слог ударный в стылом "мосты"
или сама по себе выгнутость слов
я уходила и раньше в такие тоннели что
не выбираются из
загораживая обзор
волглое лето твоё промокаемое пальто
не запахивается
лишь подчеркивает абсурд
температура тела ещё пока
измерима но мутирующая рука
не попадает по клавишам
размягчаясь
до плавника
Героиня существует в рамках текста и не хочет погружаться в хаос внетекстового инобытия. Любовная лирика приобретает эсхатологический смысл, окончание мира - это невозможность речи, дыхания как возможности произносить слова. Абсурдистские ноты - роман о жизни тромбоцитов, поцелуи роботов - укладываются в "узкий шрифт войны", постгуманизм и Новое Средневековье сплетаются изгибами капельницы на ковре, кровь смешивается с дождём.
я не знаю
сколько я смогу держать всю эту остроту
моей кислородной подушки
хватает на девять минут
достаточно для написания маленького стихотворения
а что там есть за пределами
неизвестно
задача выжить совсем не стоит
это оказывается
вовсе не обязательно
если ты подойдёшь ко мне на восьмой минуте
я успею
сделать искусственное дыхание
тебе
Слова теряют смысл, пластический язык отчуждения, заговаривания боли от невозможности понять друг друга не исцеляет, но даёт надежду на возможность понимания. Бытие и небытие несут в себе равный потенциал, перевернутые тени на стенах картонной комнаты исчезнут с первыми лучами рассвета, но пока продолжают пантомиму. Жизнь становится литературой, литература как место бытования чуда поглощает мир. Зыбкая субстанция стихотворений множит калейдоскоп смыслов, осе мнится, что она - девушка с обложки с осиной талией, влюблённым роботам кажется, что они могут испытывать чувства, но есть ли в мире этой книги разница между существующим и мнимым. Герои вдруг оказываются голубями и говорят о приготовлении яичницы со скорлупками, но, кажется, лирическая героиня на самом деле говорит только со своим зазеркальным "я", формулируя бесконечные варианты реальности, которые ждут воплощения в тексте. Сама героиня протеична, как тень в преддверии света дня, ожерелье образов, соединяемых ниткой авторской интерпретации мира, становится чётками, которые хочется перебирать снова и снова.
сама слабеющее утро
прости что я стою в окне
учебник жизни камасутра
как просто быть / не быть извне
бежать стремительно и броско
и сокращаться вместе с тень-
ю непростительная роскошь
спасибо день
Станислав Бельский. Музей имён
Дн.: Герда, 2019. - 64 с.
Новая книга известного русскоязычного украинского поэта. Субъект поэзии Бельского существует в современном мире решённой проблемы выбора и задушевного разговора с собой в отсутствие собеседника. Бельский сводит быт с метафизикой, смыслы любви с разновекторным движением вовне, и даже само название сборника предполагает некую многовариантность и возможность выбора угла восприятия. Лаконизм большинства текстов напоминает читателю о японской поэтической миниатюре и о дневниковой записи в фейсбуке. Самыми аскетическими выразительными средствами автор говорит о невозможности постижения, в то же время открывая очевидность скрытого в окружающих предметах.
рыжий лорд с глазами попугая / и приращённый брадобрей / чистят троцкистскую рыбу / в провинции Мокрой Печати / убирая / солдат и волков / и мешки с неразрывным свистом / внутрь убавочной стоимости
триптих: океан мови
https://prdg.me/uk/triptih-okean-movi
Василь Махно,
"Поет, океан і риба"
Харків: Фоліо, 2018
До книжки вибраних віршів Василя Махна - відомого українського поета, прозаїка, есеїста, перекладача, який з 2000 року мешкає у США,;- увійшли твори зі збірок "Схима", "Самотність Цезаря", "Книга пагорбів та годин", "Лютневі елегії та інші вірші", "Плавник риби", "38 віршів про Нью-Йорк", "Cornelia Street Cafe5", "Зимові листи", "я хочу бути джазом і рок-н;ролом", "Ровер", "Єрусалимські вірші", "Паперовий міст", виданих протягом 1993-2017 рр. Автор послідовно творить свою міфологію Нью-Йорка, переосмислюючи мотиви творчості Лорки, Вітмена, Джона Ешбері. Примарний текст Мангетену з його кораблями кав"ярень, "текстилем з віршів і вина", поряд з яким раптом з"являється ностальгійна "калина в лузі", фламандський живопис з його підкресленою увагою до деталей та біблійні алюзії, образ рибалки, який виловлює сенси з потоку підсвідомого. Тексти Василя Махна нагадують джазові імпровізації (про що він сам згадує в одному з віршів), він вільно поєднує географічні об"єкти простору і часу, складаючи атлас Нової землі, яку омиває океан мови. Поет намагається осмислити досвід життя у "плавильному котлі" мов і культур, в якому, зрештою, залишиться лише археологічний кістяк риби і старі листівки з нерозбірливим підписом:
життя океаном пахне - рибою пахне поет що випробовує долю на дні
корабля життя - разом зі скелетом риби причепленим на стіні
та ще кількома листівками з кінця 60;х що колись залетіли у дім
поруч виделок і ложок - немитих склянок - CD
<...>
зрідка відвідує муза - сухоребра стара: лице - мов зім"ятий капшук -
інколи вони п"ють каву - він читає їй вірші - збиваючись з ритму об шум
океану - доводить що правило писати для всіх - не підтверджує аксіому
Мирослав Лаюк, "Троянда"
Львів: Видавництво Старого Лева, 2019
Нова поетична книжка Мирослава Лаюка нагадує водночас про середньовічний бестіарій і містерію, герої якої - Вільшаний король у трактуванні Гете, барон Нема, Офелія, мисливці у темному лісі та безіменні жінки, які потрапляють у поле зору автора уривками нескінченного монологу, і, звісно ж, Троянда - божество і об"єкт кохання в суфійській поезії, а також символ Богородиці в західно-християнській традиції. Або ідеальний об"єкт, "річ у собі" Гертруди Стайн - "троянда є троянда є троянда". Есхатологічні мотиви завершення особистої історії - "Лікар відтягує нижню повіку: "У вас п"ять днів" ("Сьогодні він забрав"), "Хто забере всіх, кого любимо ми? - знаєш сам" ("Плями: Умова і катехізис") переплітаються з мотивами очікування переродження у світі слів. Автор називає об"єкти оточуючого світу, створюючи його заново: "Останнє написав: "Хай не буде ні сіль, ні серпень, ні світло, ні містерія, ні акація, ні чоло, я - Троянда, хай все буде Серце" ("Слова, речі"). Гра у хованки і вертепне дійство, серця кардіолога і Данте однакові за формою, квітка, що кривавить і надає зміст стражданням світу. Новонароджений бог не виконує домашнє завдання з креслення і здає вчителю порожній листок, невтілений задум і безліч комбінацій ("Креслення дому"). Світ - це альбом з пожовклими фотографіями, життя - плівка з обмеженою кількістю кадрів, неможливо повернутися у початок і зробити кращу світлину, залишається передивлятися знімки і каталогізувати світ речей ("Перші люди. Фото 07.07.94"). Книга завершується запитанням (патетичність якого підкреслено прописними літерами): "Трояндо, що найголовніше?", та відповіддю: "Щоб не зсохлося серце", - дещо прямолінійна, але досі дієва формула існування у непевному світі тіней на стіні.
Серце я називаю ключем,
коли забуваю ключі і заводжу машину,
скрутивши дротики замка запалювання.
Серце - так само поцілунок, грушевий льодяник.
Серце називаю поцілунком, коли крізь губи чути
стукання іншого Серця. Серце -
я витягаю з грудей і запихаю в кишеню,
коли неможливо витримати,;-
а воно замащує новісінькі сині джинси
і стукає, стукає, стукає.
Катерина Девдера,
"Листи до Майстра"
К.: Nebo Booklab Publishing, 2019
У післямові-зверненні до читачів Катерина Девдера закликає не сприймати її поетичну книгу крізь призму роману Булгакова, асоціації з яким виникають не лише через назву, але також і через наріжну тему листів про кохання як спільну творчість. Авторка посилається на історію листування Емілі Дікінсон з таємничим "Майстром", образ майстра в середньовічній цеховій культурі, згадує Езру Паунда, Григіра Тютюнника і Олега Лишегу, вписуючи в світовий літературний контекст свою історію самодостатнього кохання, яке не обов"язково очікує на відповідь адресата. Перший розділ книги названий цитатою зі знаменитого елегійного дистиха Катулла "Odi et amo" - "Ненавиджу і кохаю", і розпочинається словами "не знаю, що писати тобі сьогодні", "все одно, бути русалкою, чи мовою". Якщо згадати відомий вислів Бродського "поет - інструмент мови", ми сприймаємо ліричну героїню збірки водночас як творця і різець в руках майстра, який створює шедевр суб"єктивного сприйняття зі шматка необтесаного мармуру. Адресат листів постає як деміург у вежі зі слонової кістки, який творить світ із хаосу, мов поет. Одним iз наскрізних образів збірки є море, вода, яка змиває зізнання у коханні на піску, підкреслюючи їхню швидкоплинність і цінність. "Шепочу тобі: Не бійся торкнутись мене, пригорни до серця, як тулить автор єдиний примірник книги, виданої самвидавом". Інтонації довірливого занотування щоденних вражень, про які необхідно розповісти, поділитися ними з адресатом, у цьому світі немає нічого неважливого: гойдалка на дитячому майданчику, опеньки у просіці лісу, віра у слова, які зберігають все, кохання, яке творить світ.
Запам"ятай усе,
що сталося між нами.
Вигадай наново, що забули.
Я люблю тебе.
У кінці роману
двоє довго мовчать,
розчулені.
Живая вода Зазеркалья (о книге Светланы Хромовой 'Непоправимый рай')
Светлана Хромова. 'Непоправимый рай' - М.: 'Воймега', 2018. - 84 с.
Книга Светланы Хромовой - экзистенциальный эпос, мемуары о жизни в контексте истории литературы на новом ее витке. Названия разделов - 'Я вернулась из Трои', 'На берегах Москвы', 'Вот две жизни' - отсылка не только к 'Одиссее' и мемуарам Ирины Одоевцевой, но и - 'Мой рай из яблок' - к иронически переосмысленным бергсоновским воспоминаниям Пруста. Эпос - это путешествие, перемещение пространственное и временное, воспоминания о детстве и детские мечты о путешествиях в экзотические края приключенческих романов. Но первое стихотворение сборника - искренне-беззащитно доверяющее читателю страх потери важного - того, что может потеряться прежде, чем потеряет в памяти свой смысл.
Есть такие потери, которых не избежать:
Бесконечные часики, варежки, кошельки.
Есть другие - сбросишь, и хочется гнать, дышать,
Но теряешь и это, словно кольцо с руки.
Перекрёсток ветреный, сердце всех городов,
Пожалей меня, ведь потери идут по пятам.
И находят на крае света, в любом из любых портов,
В Пунта-Кана, в Пуэрто-Галера, на острове Ган.
Так и бьётся сердце где-то под языком.
Переходишь на шёпот, на крик. Тайком
Смотришь в зеркало - с этим ты не знаком.
И глотаешь сердце тёплым чужим комком.
Подробности быта создают доверительную атмосферу новогодней кухни, где неделю можно говорить о главном, теплую домашнюю атмосферу кухни за рамками карантинов, зачастую не для этой ли домашней терапии мы читаем стихи? Но впечатление обманчиво - 'человек порою тот же зверь, но везде ему темно и тесно'. Андрогинный человек-зверь распадается на 'он' и 'она', на болдинскую осень с коньяком и шоколадкой, человек - это то, что написано о нем 'в непутевой тетрадке' Книги Бытия, с ним может произойти что угодно - среди 'пыльных значков и конвертов' хранится тайный смысл, который будет найден, если те самые слова дойдут к адресату. Мир правильных слов в правильном порядке колышется 'втайне от наших зрачков и значков', 'бестолковое племя' девяностых - а какое из послевоенных поколений в этой стране было не потерянным и не бестолковым, создавая новые пока еще не осознанные смыслы - слова создают реальность, сочетание детских снов о росте с предчувствием того, что еще не было сформулировано.
Только ящик не трогай, где кнопки, конверты, значки
И тетрадки. То память приходит прибоем
И во тьме загораются светлячки,
Но тебя не берут с собою.
Апокалиптические предчувствия ласковых пальцев Москвы роднят тематику поэзии Светланы Хромовой с темами, близкими поэзии немецкого экспрессионизма - после новогодней кухни мы физически чувствуем ржавость травы и кипящую кровь летнего Замоскворечья с его редкой кирпичной кладкой, затерявшейся среди бетонных блоков, его мифопоэтическую метафору нездешней воды в копытце, его древний заговор 'август, август', до которого еще предстоит дожить.
Это ли лунный шёпот - это всё август, август,
В солнечной колыбели, в памяти января,
Это морская пена, это монгольский ветер,
Травы, деревья, скалы, капельки янтаря,
Вспомнить ты не успеешь, август сорвётся с уст.
Срывается с уст только самое важное - то, о чем нужно сказать, во что бы то ни стало, сквозь привычную немоту семиотики, лабиринты Трои, где боятся эмпатии. Поколение девяностых растили ввиду достижения идеала, вечные отличники, которые должны покорить лабиринт и в качестве бонуса получить другой глобус, но оказалось, что ни глобуса, ни его лабиринта больше не существует.
Я кручу твой глобус и не жалею об этом.
Ты прекрасно знаешь, что будет с этой планетой.
А когда под окном проехал первый автобус,
Я разбила о стену этот безлюдный глобус.
Глобус крутится-вертится над головой...
Свобода - умение пройти по острию лезвия, свобода ассоциаций в рамках просодии, свобода выбирать предопределенную страной рождения судьбу, вопрос 'есть ли у нас свобода?'. Не память, ограничивающая свободу другого, не твоя личная память, больше не нуждающаяся в огранке - все лучи ее граней сошлись в одной точке, чтобы сказать 'я есть', с моими прежде только для меня важными лоскутками, обрывками и кошельками, с моим деревцом в озере и солнечным зайчиком на стене, которые оказались важны для всех, кто думал, что знает, куда будет править.
Так обретают свободу, разжата кисть,
Пальцы не помнят вещи, что нужно оставить,
Лошади целы - и дальше - держись,
Ты точно знаешь, куда теперь будешь править.
В зеркале солнце, в озере деревцо,
Сыпятся листья, в туман уезжает поезд,
И ничего не стоит остаться, но -
Это теперь совсем ничего не стоит.
Рай из яблок - это рай детства, точнее, наверное, не самого детства, а воспоминаний о нем, того, что можно унести с собой во взрослую жизнь, что будет согревать во взрослой жизни 'звездами из-под воды', звездами живой воды зазеркалья. Мы говорим о свободе как о данности, предопределенности рождения, но в мире после-детства она ускользает из рук, фантом в дымке марева, призрак свободы.
<...>
захвати меня зааркань
отними у прекрасной горячки
в голове моей море и ласточки
<...>
Свобода льется кровью из открытой раны, памятью рук и зрачков, неотвратимостью, которую нельзя поймать и навсегда оставить рядом с собой, памятью, которая больше вселенной и помещается в ладонях - если любовь существует, это она. Говорить с миром на его языке простых вещей, складывающихся в тонкую вязь гобелена, речь льется, пока не прикусишь язык, это неотвратимость света, неотвратимость памяти и речи. Знаем ли мы, кто окажется рядом - тот самый читатель с аналогичным опытом, читатель, ищущий свой опыт в тексте, друг или врач, или никого, потому что твоя память - это ты, невозможная память, воплощенная в тексте.
<...>
это как прикусить свой язык и не заметить
мы не то что за нас каждый сам за себя не в ответе
льётся музыка льётся вино
это как улыбаясь ехать в метро
проезжая все свои остановки
и в конце будет свет
так приходят в себя и видят
никого рядом нет
ЗНАЮЩИЙ ТАЙНУ
О книге: Евгений Деменок. Давид Бурлюк. Инстинкт эстетического самосохранения. М.: Молодая гвардия, 2020.)
Давид Бурлюк воплощает собой тип, который сейчас называют 'вдохновляющим менеджером'. Полный энергии и все время генерирующий идеи уроженец Харьковской губернии пишет картины (за жизнь он их написал около 20-ти тысяч), ведет дневник, куда записывает буквально каждый свой шаг (чтобы ни один момент жизни не был потерян для потомков), создает сообщество будетлян, эпатирующее 'фармацевтов' в 'Бродячей собаке', печется о сохранности рукописей Хлебникова, которые тот носит в наволочке во время своих безбытных странствий по стране, и выдает Маяковскому по 50 копеек в день, чтобы тот писал стихи, не голодая. После краткого взаимодействия с советской властью, решившей, что народу ближе реализм, переезжает в Японию, а затем - в США, начинает там все заново и становится известным в 60 лет - гений самопиара, в конце жизни сказавший жене: 'Творчество - это подвиг: человек совершает его, пока живет'.
Соратники-футуристы зачастую не считали Бурлюка хорошим поэтом, иногда отказывались включать его стихи в коллективные сборники, говорили, что в хорошем стихотворении Бурлюка вдруг появляется какой-то нарочитый подвыверт, который неожиданно портит всё. Есть тут материал и для психоаналитиков - автор, в стихах постоянно возвращающийся к тематике смерти и кладбищ, в реальной жизни панически их боялся (и, кстати, подсчитывал, сколько лет уже удалось прожить - 'вот я пережил Сезанна, вот - Гюго'). Предчувствие близкой революции и необходимость поиска новых форм самовыражения толкало на несколько инфантильный эпатаж - разрисовать щеку, надеть желтую кофту (Маяковскому) - как тут не вспомнить выкрашенные в зеленый цвет волосы генеральского пасынка Бодлера, Бурлюк читал Рембо, он схватывал все на лету и сразу же для себя определял, как это можно использовать - так юношеское упоение жизнью превращается в историю искусства.
Так жизнь, изначально задуманная произведением искусства, превращается в новое этого произведения искусства воплощение в книге Евгения Деменка, она читается, как хороший детективный роман - интересно, а что же будет дальше. Что еще более вызывающе-ниспровергательно-основного придумает человек, назвавший Льва Толстого светской сплетницей, и чем еще поразит автор его биографии воображение читателя, кажется, знающего уже все о Серебряном веке и последующей чересполосице, но всё еще жаждущего узнать новое о жизни знаменитых людей. Как сказал бы в этой ситуации классик биографического соцреализма Андре Моруа, его жизнь не удалась, как любая другая жизнь, но о герое книги Евгения Деменка так просто не скажешь, его жизнь удалась - в параметрах мечты о чуде, заработанном настойчивым ежедневным трудом и четко продуманной стратегией успеха.
Бурлюк устремлен в будущее - через разрушение норм, опеку Хлебникова - возможно, это высокомерие, возможно, умение почувствовать грядущий ветер перемен - что можно сказать о людях, создававших футуризм, о мелочных склоках в преддверии великих свершений - мы видим то, что оставили нам пожелавшие говорить записки и дневники, Евгений Деменок скрупулезно и с настоящим знанием предмета собрал их в портрете человека, верящего вот в этих юношей за столом, которые с нарочитым бахвальством пьют пиво и с только присущей юности верой в себя и с ей же присущим запалом читают стихи - только этим людям и удастся перевернуть мир. Кто-то уедет в Америку (не по-Достоевски, по-настоящему), кто-то нарисует картины, кто-то будет читать стихи - до революции, после революции, вместо.
Бурлюк устремлен в будущее - все его семейство, сестра, рано погибшие братья, прежде времени умерший будетлянин и президент земного шара Хлебников, 'не для денег рожденный' и обреченный революцией жертве Маяковский - Бурлюк пережил их всех, в нескольких преуспевающих странах, просил вернуть то его в Союз, то ему из Союза картины, но ничего не вернули - Евгений Деменок говорит о своем герое как о человеке, знающем тайну, некий эликсир смысла жизни, дающий силы вопреки всему верить в свое предназначение и силу искусства, творчество - это подвиг, который совершаешь, пока жив.
Каждый молод, молод, молод,
В животе чертовский голод.
Так идите же за мной...
За моей спиной
<...>
Давид БУРЛЮК, 1913
Отзыв о Екатерине Симоновой
О нарративных верлибрах Екатерины Симоновой, насыщенных бытовыми подробностями и, в то же время, полных трансцендентальной рефлексии, я узнала благодаря фейсбуку: читаю её посты несколько лет, не только стихи, но и заметки о жизни библиотеки, листаю фото обложек курьёзных раритетов, всё это складывается в некий метатекст. Поэзия Симоновой очень зрима, часто ловишь себя на мысли, что, найдись хороший оператор, это можно было экранизировать. Возможно, это впечатление обманчиво - тексты далеко не ограничиваются нанизыванием деталей на нитку сюжетной конструкции, вдруг появляется парадоксальный образ, например, 'февраль, похожий на влажную свежую гуашь на сухом языке', некое соединение пастернаковского 'достать чернил' с попыткой преодоления страха немоты. Хроника чужой жизни (или смерти, 'отсутствие деталей и делает пробел в биографии многозначительным') - 'стокгольмский синдром привязанности' к речи, необходимость выговорить текст до конца. Возникший в эпоху постмодерна вопрос 'что было бы, если бы' переосмысливается в метамодернистском ключе отмены конца истории, хорошо рассказанная история снова имеет смысл как таковая. Екатерина Симонова - безусловно, хороший рассказчик, испытывающий симпатию к персонажам, несмотря на кажущуюся отстранённость интонации. За развитием сюжета их жизни интересно наблюдать, клубок постепенно расплетается, в конце мы видим 'посмертный слепок времени, иллюзию путешествия'.
Назовёт его: Чистилище
Публикуем рецензию Ольги Брагиной на сборник стихотворений Анны Грувер 'Демиурги в фальшивых найках' в переводах на русский язык, вышедший вслед за её дебютной книгой на украинском 'За вашим запитом нічого не знайдено'
Сборник стихотворений украинской поэтессы Анны Грувер в переводе Владимира Коркунова открывается хтоническими воспоминаниями детства, приметы которых проступают сквозь привычные черты радиоактивности и сладкой ваты, обычное детство на берегу реки Кальмиус, геолокация которого, наверное, не столь важна - чем разнилось постсоветское детство бывших республик - нарядный фасад белой ваты и невидимая радиация, вызывающая тайные мутации мира, переплетающиеся в единый клубок миров советского и пришедшего ему на смену, но столь же хтонического дискурса, 'водосточной трубы с червяком' и 'канализации с жестким небесным диском', где 'концепты летают низко к дождю', это пространство принципиально непознаваемо, хотя снижение дискурса создает впечатление его трансцендентальности.
иду по улице розы люксембург
рифмую водосточную трубу с червяком
канализацию с жёстким небесным диском
с выписки из кардиологии на занудную вписку
(в девяностые это был бы квартирник)
и никто в торжестве не виновен
ты хочешь сказать никто не именинник
Эта поэзия социальна - май 1968 года или постсоветское детство - всё переплетено, вечное возвращение или дурная бесконечность изученных и пережитых улиц, из которой никогда не находится выхода - ешь ты сладкую вату на детской площадке или поджигаешь себя в знак протеста на площади Праги - всё взаимосвязано, всё может оказаться всем, всё равно наделено и лишено смысла. Смысл создается интерпретацией в форме речи. Говорящий - демиург, даже если ему затыкают рот, окружают колючей проволокой (важную роль в репрезентации говорящего играют иллюстрации Сергея Ивкина - 'молчание - это действие'). 'Действие - это практика говорения', говорение созидает мир, из которого есть выход в речь или протест, речь протеста. Железо вытащили дети еще в конце 60-х - связь протестных миров, Париж, Прага, Донецк, речь протеста оказывается бытием вовне, но также бытием, обращенным в самое себя и зацикленным по кругу, это не дурная бесконечность, а спиральное развитие истории, предлагающее новые варианты на каждом витке. Парижанка в красном берете протеста или девочка постсоветской тоски, в рамках которой, кажется, ничего больше не произойдет - империя распалась, дети воруют колючую проволоку и сдают ее за копейки. 'Не осталось ничего были местоимения кончились никто - никому - как слышно', осознание тупика переплавляется в речь, предрекаемый конец истории оказывается стаей черных лебедей. 'Генератор случайных новостей недели' - белый шум, речь белого шума складывается в новости, каждый протест падает в реку прошлых протестов, непрерывность истории, преемственность поколений - Франция 60-х, с болью в сердце теряющая колонии, Советский Союз, переживший, но так и не изживший травму распада, через двадцать с лишним лет давшую метастазы.
кто заглянет в несуществующее помещение? - никто
там и истлел, а через несколько войн
когда никого и не осталось на дне телефонной будки сохранились труха и портмоне
прочное, из кожи из плоти и крови, добротное)
Дети идут в лес, они спрятались, они думают, что 'сверху похожи на кобру', и теперь их не найдут, потерянные дети, которых никто не ищет, - свой собственный смысл еще нужно будет создать с нуля, не обращая внимания на 'бабкины вопли, домашку и патруль', свобода - это созидание вне прошлого с учетом знания о нем. Это земля, на которой ничего не происходит - обычные бытовые ежедневные дела, из которых складывается речь и протест - против власти предержащих или самого мироздания, очень просто и как-то по-бытовому 'потом он ножик со стола взял и в живот ей' - насилие власти, насилие безвластия, насилие, просто потому что вот лежал здесь на столе ножик, и почему бы его не взять, если он не тупой. Бытовой ужас - самое страшное в своей простоте, протест облагораживает, а непонимание - кто и за что, кто виноват и что с этим всем делать, 'четырнадцать колото-резаных' в стране, выросшей на бытовом насилии, к кому взывать о справедливости. Это быт - 'батя же вернётся когда-нибудь из подвала да разве его за кражу расстреляют', обычная безысходность, за окнами не Франция, вопль о справедливости оборачивается воззванием Иова, не знающего, о чем ему просить.
продлится долго
мы идём, идём и идём
накрывшись зелёным ковром
сверху похожи на кобру
не видим ничего больше, кроме камней
своих пальцев
поцелуев осколков
асфальта травы
Дети взрослеют, травмы детства перерастают в вопрос 'когда повзрослею кем я хочу стать моя родина, '...' с какого возраста разрешено менять пол гугл-поиск', 'почему соседи доносят почему устроили обыск', в этом мире по-прежнему слишком много 'почему', на которые Siri не знает ответа, слишком много информации, из-за которой хочется очистить хистори, очистить хистори детских воспоминаний, травмы, о которой не хочется вспоминать, соседей, которые вроде бы нормальные люди, но попадись им на глаза нож... Из этого вакуума некуда сбежать - в историю протеста, надежду на то, что история не закончилась и протест возможен, только он в этой ситуации и возможен - не мириться ведь с тем, что видишь каждый день в качестве навязанной нормы. Хистори на самом деле не очистить - историческая память не исчезает, даже выбитая снарядом стена - что было, то и будет, нет ничего нового под солнцем, но мы переживаем это в первый раз, и об этом нужно говорить. Это не заговаривание боли, а абсолютно хирургически точная рефлексия, осмысление травмы, с которой нужно жить - снаряд, выбивший стену, навязанное социумом желание похудеть на 10 кг, 'дочь эсфири, косточка вишни' - задобри того, кто стреляет, задобри того, у кого нож, задобри того, кому не нравится твой вес, и с тобой ничего такого не произойдет, дети в красных беретах стирают хистори, но хистори поджидает их за поворотом.
когда повзрослею кем я хочу стать моя родина
любимое время года за что я люблю осень
с какого возраста разрешено менять пол гугл-поиск
без согласия родителей гугл-поиск
ок гугл реферат как размножаются пчёлы и осы
почему соседи доносят почему устроили обыск
говорят ли порезы на запястьях о том что я извращенка озабоченная
как носить очки без диоптрий и не выглядеть как хипстер
автобиография мені тринадцятий минало в сокращении
Скука превращается в цинизм бывших детей: 'там закинем ноги на кресла там накрутим трубочек из бумаги там мы плюнем им в рожи высмеем всех' - вечный пионерский лагерь, из которого некуда сбежать - в прошлое протеста или в новый протест, 200 баллов на выпускных, достижения, опустошающие смысл. Империя разрастается, сколько бы ты ни помнил или забыл, 'я разряженное оружие говорит она я глотаю свинец запиваю свинцом таблетки пустые гильзы лежат у неё под ногами', от памяти не спрятаться, протест-надежда-война-птрс-снова война. Стерильный белый цвет оптики большого торгового центра создает хрупкое чувство стабильности, но это слишком временно, слишком шатко, за пределами торгового центра 'а удары способны ли они отразить удары отрывисто дыша спрашивает она консультанта', стертая хистори накатывает волной и заливает стерильный торговый центр. Это 'трэш и крипота' - детские хтонические страшилки о знакомой, которая закатила глаза и с тех пор видит собственные мозги, ребенок, отец которого никогда не пил, а год назад ребенок 'начал ходить на этот модерн-шмодерн', люди-персонажи, знающие, что они живы, и всем существом текста протестующие против мнимости бытия.
дайте нам перерыв пять минут и лист А1
он сделает из моего человека мутанта
я сделаю из его мутанта человека
а потом мы нарисуем так много тушканчиков
что они заполнят всю землю
и не останется места для долбовзрослых и зла
полная земля тушканчиков и два демиурга в фальшивых найках
Триптих: світ з нуля
Сергей Синоптик, 'Нужное зачеркнуть'
Днiпро: Герда, 2020
Дебютна збірка-білінгва кримського поета відкриває поетичну серію дніпровського видавництва - концепція не може не зацікавити, і книга не розчарує читача, спраглого екзистенційного смутку дитинства останнього покоління, яке встигло побачити і розпад імперії, і ностальгію за нею тих, хто ніколи там не жив. Тексти збірки - верлібри, іноді російська та українська мови поєднуються в одному тексті, як перелік сенсів у світі багатозмістовності, яка будь-коли може виявитись відсутністю змісту: раптове переміщення кордонів, зміна ідеологій, але географічна константа - море дитинства, не 'оптична ілюзія', а орієнтир, як і коси сусідок у тролейбусі з віршу 'Зори Украины', які згадуються на березі моря. Наша пам'ять - це оптична ілюзія або єдине важливе, що у нас є, і чи може пам'ять стати підґрунтям для будівництва майбутнього? Автор згадує побутові подробиці часу, 'жах, який єднає', тому що нічого не можливо залишити, але пам'ять і текст зберігають все. 'Хтось змосковів, а кто-то зільвів', мова - надто складна структура, іноді її не вистачає для простих речей, але порозуміння неминуче.
травень червоніє любов'ю
від якої лихоманка
стає прохолодою
море червоніє любов'ю
від якої неможливо
звільнитись
Катерина Калитко, 'Ніхто нас тут не знає, і ми - нікого'
Чернівці: Meridian Czernowitz, 2019
Нова книга Катерини Калитко, як зазначено в анотації,;- 'всуціль верліброва історія, розказана на одному довгому подиху'. Ці верлібри нагадують прадавні замовляння болю, слова витікають 'у протяжну зимову пісню' вугільного диму, від якого пече у горлі, але про який неможливо не говорити. Це історія людини наодинці з пусткою, 'жодна з єдностей, до якої так хотілося прирости, не впускає, тверда і закрита', тому можна говорити про головне, відрефлексувати свій досвід створення світу з нуля, на нічиїй землі, яка ще буде заселена, землі, на якій люди мають заново навчитись вести діалог. Гармонійно поєднуються з текстами збірки ілюстрації Юрія Іздрика - смуток, який дарує надію, все минеться, але залишається можливість створення нової мови порозуміння, повернення книги 'опісля попередніх читань, зі слідами чужих рук', книги, на полях якої так цікаво читати примітки.
Загубивши ключі від світу, де всіх по двоє
або більше, сидить на порозі, чекає,
поки хтось повернеться:
із роботи, з короткого бою, з ближньої пам'яті,
з теплого вирію,
та нема нікого.
Ключ, пірнувши в сніги,
мріє, що на весну проросте залізницею.
Вечір буде холодний.
Болеслав Лесьмян, 'Ангели' (пер. Маріанни Кіяновської)
К.: Дух і Літера, 2019
Болеслав Лесьмян - класик польської літератури, дитинство та юність якого минули в Києві (де він закінчив юридичний факультет університету), тому переклад його книги українською мовою видається ще більш закономірним, і Маріанна Кіяновська здійснила переклад блискуче. Неможливо не відзначити багату образність перекладів цього видання-білінгви, передачу найтонших відтінків та метафор, проникнення у саму суть поетики Лесьмяна - тонкого лірика епохи модернізму, коли вже не можливо було писати про кохання або сяйво місяцю звичними романтичними штампами, але всеохоплююча іронія постмодернізму була ще в майбутньому: саме тому виникла потреба у пошуку нових визначень для звичних і важливих для кожного читача речей - першої зустрічі у гаї (звична ситуація з народних пісень), історії кохання з популярного романсу, яка переосмислюється в модерністському ключі, де сутінки та 'завзятий жар ополудня', насичена лексика та багатошарове розмаїття сенсів, яке закликає читача до співтворчості уяви.
Бувають вогні, що нагадують тишу,
Яка на блукальця у хащі чатує...
Вогонь цей незримий вирує і дише,
Його лиш душа відгадає, відчує.
Серця в їхніх грудях пахтять, наче ружі, -
Та їм не дано володіти руж даром,
Ні навіть своїм скористатися чаром,
Ні канути в сумнів, ні вмерти байдуже!
Вступительное слово к публикации В. Коркунова
В текстах Владимира Коркунова говорит сама боль - шестнадцатилетняя девочка, доверявшая людям, молодежь Беларуси, страны, закосневшей под властью 'последнего диктатора Европы' - молодежь, верящая, что страну можно изменить. Речь как возможность опознания: гематомы, синяки, кровоподтеки, 'посмотрите на других скорбящих они молчат'.
В текстах этого цикла очень зрима метафора насилия - над девушкой, над страной и её детьми - сепарация от диктаторской власти не происходит бескровно, но боль трансформируется в осознание: ничто больше не может оставаться 'как раньше', конец истории по Фукуяме оказался рождением истории новой - в боли и муках, в ссадинах от наручников и следах от ударов дубинкой по спине, о которых нужно говорить. Эти стихи - документальное свидетельство, опровергающее страх, гематомы, ссадины, наручники, насилие ради насилия - всё то, что должно кануть в небытие.
ответ в опросе "Как мы пишем?" в "Воздухе" ?40
Текст - это некое событие, о котором хочется рассказать. Отвечаю на опрос в день юбилея Бродского, поэтому такой пример: разговор десятилетней давности со знакомым поэтом, говорившим о том, что хватит подражать классику, и история начинает раскручиваться, как спираль, - нельзя сказать, что это набор свободных ассоциаций, одно воспоминание крючком вязальной спицы захватывает другое, а заканчивается текст, скорее, интуитивно - кажется, что здесь пора поставить точку. Но должно быть логическое завершение, финальная точка (в идеале хотелось бы, чтобы парадоксальная и проливающая новый свет на рассказанное выше, но так получается не всегда, это можно считать вдохновением). Социальный и литературный контекст: социальный влияет, безусловно, сейчас это изоляция и создаваемые ею новые смыслы - всё, что было важно ранее, как-то вдруг отошло на второй план по сравнению со списком умерших от коронавируса на первой странице The New York Times и комментарием 'у нас такое никогда не опубликуют'. Возможно, это красноречивее любых стихотворений, но мы продолжаем писать стихи - про свой опыт изоляции, страх выйти на улицу, про свой рай интроверта и возникший из голограммы голливудских блокбастеров, но столь не похожий на неё по воплощению мир за окном, литературный контекст влияет не столь очевидно - мне кажется, сейчас время одиночек, каждый говорит о своём и важном для себя, это и создаёт контекст. Метамодернизм, о котором несколько лет назад спрашивали 'а что это?' (кстати, изоляция и видится неким порождением метамодернизма, или, скорее, логической его запятой, после которой, наверное, начнётся новый виток), - метамодернизм - новая 'новая искренность' поколения, которое хочет найти свой язык и обратилось к языку 90-х, где ему видится некая честность. Когда пишешь стихи, конечно, нельзя забыть все стихи, которые прочёл до этого, и начать заново изобретать велосипед, да это и не нужно. Но новая реальность ещё не сформулирована и не осмыслена. Мешает страх, что не получится сказать то, что хотелось, - замах на рубль, удар на копейку. Это и мешает, и заставляет этот страх преодолеть. Наверное, стихи появляются благодаря преодолению, но свои стихи, к которым потом хочется вернуться, - кажется, они не могли не появиться.
КАРТА ПАМЯТИ
(О книгах: Дмитрий Бавильский. Красная точка. М: ЭКСМО, 2020; Дмитрий Бавильский. Желание быть городом. Итальянский травелог эпохи Твиттера в шести частях и тридцати пяти городах. М: Новое литературное обозрение, 2020.)
Прустовская карта перемещений в пространстве памяти и в пространстве географическом, Чердачинск (в котором угадывается Челябинск) 80-х, застой, переходящий в свободу, слом парадигмы, и путешествие по Италии, традиционный для русской культуры Гранд Тур, осуществленный в эпоху твиттера, развернутые культурологические экскурсы «по горячим следам», можно ли вернуться к себе прежнему, можно ли сохранить в темпоритме XXI века хрупкую культуру Средневековья, как память об умершем друге, верно ли, что литература, как Бог, сохраняет всё.
Дмитрий Бавильский. Красная точка. М: ЭКСМО, 2020.
Это не Сван у герцогини Германтской, это мальчик Вася в уральском городе начала восьмидесятых, он тянется к богатствам библиотеки фантастики в книжном шкафу отца одноклассницы, выходит из эпохи застоя в «андроповщину» (в кинотеатре люди в штатском устраивают форменный допрос зрителей, юный прогульщик сообщает, что на второй смене), потом перестройка, самодеятельный театр «Полет», бизнесмены в банях с заветренной селедкой под шубой и салатом «Мимоза», развал Союза, возможность поехать на фестиваль в Москву под угрозой из-за штурма Белого дома, герой взрослеет вместе со своей страной, потерянные иллюзии, ведущие в никуда романы, одних уж нет, а те далече.
«Поначалу было даже неважно, что говорят недруги социалистической цивилизации, какие идеологически отравленные стрелы пускают через радиоэфир, гораздо важнее казалось сидеть вместе с отцом в тихой комнате, с одним-единственным источником света и звука, сочащегося из обжитого ими угла.
Уже скоро ночные бдения превратились в ритуал, появились любимые голоса (Жанны Владимирской, читавшей «Вторую книгу» Надежды Яковлевны, Сергея Юрьенена, плывшего «С другого берега» «Поверх барьеров», глубокий баритон Сергея Довлатова, запыхавшуюся скороговорку Солженицына и его бесконечного «Красного колеса») и обряды перескакивания с места на место в начале каждого часа, когда глушилки прекращали выть и, если найти правильное место, очередные новости можно было прослушать практически без помех».
Герой взрослеет, но тон повествования не меняется – всё та же ровная остраненность: детство-отрочество-юность с чистого листа, перемены в стране видны благодаря смене театрального репертуара, прежде манившая запретной прелестью школьная подруга выросла и рассказывает о том, как чуть не упала в обморок, увидев в книжном киоске «Доктора Живаго», а кому это всё теперь нужно, это всё непоправимо устарело, эмиграция, из которой не возвращаются, или возвращаются только тени былого, которое невозможно воскресить, как счастье от чтения четвертой копии «Эрики», как юность и первую любовь.
«– А ведь это наше последнее лето детства. Старшие классы – это уже и не детство вовсе, это уже не то.
– И точно!
– Хотя, конечно, так же не бывает, чтобы новая жизнь наступала сразу и в один день, новая жизнь – как зима, наползает постепенно, проступая сквозь осень. Настигая в пути как ночь.
Когда возвратились в квартиру (в подъезде отчаянно тихо, у Соркиных снова жарят картошку с грибами и большим количеством лука), Руфина Дмитриевна смотрела «Зиту и Гиту». Дочь протянула ей сверток, и та, не отрываясь от экрана, молча кивнула, расколдовываясь, лишь когда близняшки, разлучённые в младенчестве, начинают танцевать.
– Люблю индийские фильмы. Во-первых, в них никогда не показывают постель…»
Герой взрослеет вместе со страной, выросшей на библиотеке фантастики, на вере в светлое и прекрасное завтра, перешедшей в цинизм, но жизнь – не геополитическая катастрофа, это просто жизнь обычного человека, времена, как известно, не выбирают, учительница, сообщившая ученикам о китайском проклятии «чтоб ты жил в эпоху перемен» и не сообщившая о бог весть существующем ли продолжении «и не воспользовался ее возможностями», насельница разрушающегося мира, прекрасная ностальгия любви, бабочка смысла в янтаре.
Герой взрослеет, но юность – самое яркое время жизни, вместившее застой, перестройку, гибель империи, крах надежд, новые надежды, снова крах, но жизнь побеждает неведомым науке способом, поэтому мы читаем эту книгу.
Дмитрий Бавильский. Желание быть городом. Итальянский травелог эпохи Твиттера в шести частях и тридцати пяти городах. М: Новое литературное обозрение, 2020.
Италия Блока и Тарковского – бегущих от Родины, но не избывших страх и ностальгию, Стендаля и Гете, избирательно посвятивших - десять минут осмотру Дуомо и один световой день осмотру галереи Уффици, Италия в оптике твиттера или Италия, которую нужно увидеть глазами умирающего друга – художника и издателя Бориса Бергера, которому осталось только три недели, меньше, чем длится поездка. Всё это – разные Италии, и в то же время – одна, тысячелетнее царство: декаданс Равенны – тайная тень Средневековья, надгробье читателя 14-го века, навечно оставшегося наедине с одной и той же книгой, юная поросль студентов Болоньи - «и пусть у гробового входа младая будет жизнь играть» – нет, здесь нет равнодушной природы, здесь культура и цивилизация, ни единства, ни борьбы, возможно – синергия, но мы следуем за развитием сюжета туристического дневника, музеи, пинакотеки, университетская встреча с известным итальянским писателем, всегда памятуя о том, что в Германии умирает Борис Бергер, но он так об этом сказал, словно в шутку, да и немецкие врачи – такие перестраховщики. Италия – тысячелетнее царство культуры, унаследованной от римлян, разве может здесь существовать смерть. Блок пишет домой: «или повесят в центре России, или цензура запретит», возвращается ли вспять история или память.
«Многие города напоминают декорации к идеальным постановкам. Попадая в ту же Венецию, начинаешь чувствовать себя героем фаблио. Но не многие города способны сами порождать кинофильмы или быть ими, расколдованными кадрами о чем-то большем».
Италия – родина поэтов: «как вариант, можно было заняться следами поэтов Тассо и Ариосто. Судьбы их намертво связаны с Феррарой: первого здесь свели с ума и на семь лет посадили на цепь, второй, побыв какое-то время губернатором Гарфаньяны, небольшой области, входившей в Мединское герцогство, которым правил д’Эсте, построил на окраине Феррары небольшой домик с садом-огородом, до сих пор работающим бесплатным мемориальным музеем».
«Россия съела меня, как глупая чушка своего поросенка» – сказал некогда побывавший в Италии Блок, но также и писавший из Италии матери, что не мог бы жить нигде, кроме России. Есть ли выбор у поэта, есть ли выбор у туриста, следующего указаниям путеводителя, есть ли выбор у смертной плоти, копирующей искусство.
Чердачинск – не Феррара, Парма не имеет ничего общего с городом «Пармской обители», «прежде городов нам являются их имена».
«Зачастую изображений (впечатлений, эмоций) так много, что большинство экскурсий идет в корзину. Эти границы четко очерчивают восприятие скобками, все невмещенное обращая в интенции и намерения, которым не суждено будет сбыться».
«Это только впечатления свои турист проглатывает громадными, непрожеванными кусками, а вот планы и наметки на ближайшее будущее, совсем как аптекарь, взвешивает на крайне чувствительных весах максимальных возможностей. Тоннель, в который он впадает на время отпуска, демонстративно конечен и маловместителен, хотя вполне растяжим. Именно поэтому Блок пишет из Сиены в письме Е. П. Иванову (07. 06. 09): «Здесь нет земли, есть только небо, искусство, горы и виноградные поля. Людей нет».
Есть искусство, в том числе – и современное: Венецианское биеннале. Есть список того, что автор не делал в Венеции. Мановение свободы в эпилоге – теперь разрешено фотографировать в музеях.
История, застывшая в камне, или живая изменяющаяся структура, старинная фреска или трехмерная композиция на выставке современного искусства – многоликая страна травелога Дмитрия Бавильского неизменно пленяет взор.
Плетиво історій
Парадигма №3/21
Юлія Мусаковська,
"Бог свободи"
Львів: Видавництво Старого Лева, 2021
Як каже про книгу авторка: 'Бог свободи дає тобі ключі від усіх дверей, але залишає сам на сам із тим, що за ними. Cвобода - це право на вибір. Відповідальність за наслідки цього вибору неминуча, але його існування - найвища цінність, яку ми надто часто сприймаємо за належне. В основі цієї книжки лежать реальні історії з минулого і теперішнього, в тому числі й особисті, родинні, які мені важливо було розповісти. Історії виборювання свого шляху, які з різних причин залишаються непоміченими, губляться у гущавині подій, фактів та імен, розчиняються у вирі буденності. Ці тексти - як відверті розмови в ефірі блукаючої радіохвилі'. Кохання та пошук ідентичності, кохання до людини як недосконалої істоти, яка все одно - 'як Пісня Пісень', любов до себе плинної, але особистості, яка може обрати будь-який з варіантів. Чи може? Що таке свобода і яку ціну ми згодні за неї сплатити? Ким може стати людина, яку кохають, ким може виявитися людина, яку кохають, що ми знаємо про себе та свої приховані шрами, поезія 'хронічної безшкірності', що не потребує 'панциря з товстої вовни'. Спроба осмислення часу та своїх трансформацій у плинності буття, серце, вода, листя, війна, 'вічна пісня трави'. Чи можлива свобода у світі надлишку інформації про можливі варіанти розвитку подій? Або єдине вічне та незмінне - кохання та війна? Лисеня в нагрудній кишені, що не залишає можливості спокою, зростання через біль, свобода - це біль зіткнення з реальністю, коли неможливо не йти вперед.
Ношу в собі п'ять сердець.
Часом вони, розбишаки, змовляються між собою
і зчиняють ґвалт,
ніби зграя скажених годинників,
аж кров виходить із берегів.
Серце матері, що завжди насторожі.
Серце дружини - гаряче і гарно пахне.
Серце доньки, про яке забуваю.
Серце бджоли, що не дає всидіти без руху.
Серце, яке говорить,
муляє і норовить випхати решту,
немов пташеня зозулі в чужому гнізді.
Юрій Іздрик,
"Інші речі"
Львів: Видавництво Старого Лева, 2021
Кохання у світі для двох, спроба уявити світ без людей, фірмовий стиль - суміш панківського хуліганства та щемкості, гострого відчуття плинності часу та неможливості зупинити мить, якою б прекрасною вона не була. Країна, у якої залишилося тільки минуле, потяг, який їде у прірву, але яка захоплююча ця поїздка. Світ звужується, 'доля людська - як мале коліщатко', буддистські пошуки спокою поза колесом сансари, але всюди буяє безкінечне життя, й 'не віриться в те, що колись всюди буде море, як не віриться в те, що нічого колись не буде'. Вижити, зберегти 'вдосталь для двох кисню і води, і необжиту сушу'. 'Закрити цей світ, немов недочитану книжку', переписати весь текст наново - амбітний задум, Творіння. Пустка та новий світ - чи не так твориться поезія, реальність 2.0, плід страху смерті, кохання, пустки, в якій зароджується світ. 'Тільки це й рятує' - любов у світі, майбутнє якого надто непевне. Розмита ідентичність у світі без орієнтирів. Ця поезія не трагічна, вона завжди залишає надію, навіть якщо ми нічого не можемо сказати напевне - ні про себе, ні про світ навколо нас.
за тобою падав чорний ліс
за тобою тільки - перекотиполе
я тебе до дому свого вніс.
де тепер той дім?
там порожньо тепер і голо
поросла шипшиною земля
загорнулось небо в сіре покривало
за тобою покотився я -
по стрімких ярах шахтах і проваллях
за тобою падали міста
хіросіми різні всякі нагасакі
а між нами не було моста -
лиш хиткий місток з розділових знаків
за тобою падали світи
та щоразу все починалось знову...
ти мені хоч трошечки світи -
я почнусь як світ
від одного слова
Ірина Шувалова,
"каміньсадліс"
Львів: Видавництво Старого Лева, 2020
Збірка Ірини Шувалової - тяглість та суміш декількох просторів: простору пам'яті, географічного простору, простору сновидінь. Велична, але водночас легка і прозора, мов мереживо, архітектурна конструкція готичного собору Всесвіту, в якому є місце для людей, дерев, бджіл, каменів, тіней, всі вони говорять тут на рівних, розповідають свою історію, що переплітається з історіями інших. Люблін, Париж, Стамбул, Баку, Тбілісі, Прага, історія подорожі, яка ніколи не закінчується, Одіссей у морі світової культури, тіні у світі живих, або таких самих примар, спогадів про колишнє існування, 'заглибини у повітрі'. 'Археологія кухонних раковин' підсвідомості, міфологія життя, кохання та потойбіччя, з ким говорять тіні, отримавши теплу кров, чи була насправді мала батьківщина, міста з географічного атласу, герої родинного альбому. Пошук себе у плетиві історій - родини, світу, кохання, що закінчується з настанням осені, легка павутинка на сонці летить начебто без жодної мети, загублені предмети живуть під ліжками і столами в іншій країні, у задзеркальній країні втрачених речей, війна, яку неможна називати, лише коректний термін, поезія загублених, але все-таки знайдених речей, війна не скасовує щастя. Калейдоскоп спогадів, вражень, снів, втілення в тексті того, що має отримати плоть у слові, що не має поглинути забуття. Світ збірки рятується красою, красою на грані відчаю, плинною і від того ще гострішою.
тимчасовість трави
м'якість минущість зникомість трави
нетривкість трави
її зелене стояння між світлом і повним нічим
її проростання між щільними сірими плитами днів
її тоненькі мужні пальці-леза
якими прориває густе мовчання каміння руйнує крихку нерухомість слова
***
Александра Шевченко. Зимующи. - Днепр: Герда (Поэтическая серия 'Тонкие линии'), 2021. - 48 с.
'Зимующи' - третий сборник украинской русскоязычной поэтессы Александры Шевченко. Александра - биолог по образованию, это отражается в четкой выверенности формулировок, тяге к созданию перечней обыденных вещей, за которыми скрывается темная изнанка бытия, сочетании рационалистского взгляда на мир и попытки рационализации окружающей хтони.
Стихи Шевченко находятся в рамках актуальной поэтики, но, тем не менее, история вхождения во взрослый мир детей империи накануне распада, переживших всплеск надежды на свободу и погружение в стагнацию 'стабильности' старших, история мира, который спит, но всегда готов к революции или нервному срыву, вечное забарматывание в стиле 'конца истории' Фукуямы - оптика поэтессы точна и по-научному непредвзята. Мир таков, каков он есть, здесь может произойти что угодно, здесь нет места панике или нагнетанию истерического позитива, нет места всхлипам, которыми, как обещали, должен закончиться мир. Но мир всё равно существует, он более живуч, и о нем нужно продолжать писать стихи, если мир продолжает существовать после Освенцима, о нем нужно продолжать писать стихи, каким бы мучительно бессмысленным этот мир ни был.
твоя коллега живет в общаге (у нее тоже шестилетняя дочь),
и отвечает за кусавших собак и прочих возможно бешеных,
и танцует в противочумном костюме на праздниках
не в состоянии произнести слово "дератизация",
он выдумывает нечто ужасное,
в конце переходя на миши-миши-крысы
Истории из жизни - слесарь повесился, квартира перешла к отцу, городские легенды постсоветского быта, из которого нет выхода ни в безумие, ни в рациональность, герои-недотыкомки зависают в бардо, имитируя жизнь и выполнение служебных обязанностей, словно подтверждая теорию о том, что наш мир - чистилище на пути в светлое будущее или ничто, но здесь ни у кого нет вариантов верного выбора, только кафкианская атмосфера рассылки сканов писем и почти осмысленных разговоров в очередях.
озеро, выше тропинки по берегу ресторан,
рядом бонификатор.
- ой, я думала, вы посолиднее будете.
ну, вы их стряхивайте, когда насядут.
- не убирают, вон решётка забилась,
кто купаться запрещал, почему вы ничего не делаете
Абсурд постсоветской хтони прорастает из пейзажа, метамодернистская постирония стирает грань между бывшим и небывшим, что угодно может оказаться чем угодно или ничем, череда перевоплощений бесконечна, но, тем не менее, перед нами не театр абсурда, а мир со своей логикой, мир, обреченный на снос, но от того - любимый еще нежнее.
позже он вытащил из лесу химический институт,
и даже коробку их здания разобрала какая-то фирма.
когда он допишет воспоминания,
болота восстанут из мёртвых
и реки пойдут, как им хочется.
Снова перечень, описание зримого мира, были и небылицы - а была ли эта недавняя, но уже перешедшая в разряд мифологии история, о которой хочется хорошо или ничего, но научный интерес естествоиспытателя заставляет говорить объективно. Возможна ли по эту сторону мира объективность, но окуляр микроскопа авторки аккуратно увеличивает предметы, по очереди достает их из тьмы небытия, чтобы потом вернуть обратно на полку.
кровью написаны все учебники,
ради которых кто-либо выходил в поле.
что мы узнаем в поле?
материал. качество карандаша.
цвет полевого дневника в траве.
коллег. работу в одиночку. погодную воду.
рецепты местных наливок. следы собак.
чьи-то следы. внезапные новости.
Где настоящее, где прошлое, где вечно длящееся 'теперь', о чем мы говорим, когда говорим о мире - у каждого свое прошлое, свой набор комплексов и страхов, хотя страх, возможно один - забвение, поэтому нужно запомнить как можно больше, названное существует, названное не может пропасть. Это разговор прежде всего с собой, детали для посвященных, а кто более тебя посвящен в подробности страха забвения, исчезновения твоего единственного мира. Ушедшая, но вечно грозящая империя, ушедшее, но снящееся детство, мир, где можно, кажется, только перезимовать, если будет не слишком холодно, если рядом теплотрасса, транзит из точки А в точку В, не слишком уютный мир.
злаки бледные у дороги:
встань
, встань
, встань
, встань
, встань
, встань
держусь за сваренные фигуры.
перемешиваю свой вес
Реальность расползается целлулоидной кинопленкой, кинокадры бесконечного артхаусного кино, картонные декорации для смены жизней и сюжетов, но здесь никогда ничего не меняется, кто-то просто без конца монотонно бубнит над ухом, нужно ли искать в этой истории смысл, нужно ли пытаться сделать выводы из прочитанного.
проснёшься мимоходом,
а речь идёт о клептомане,
никак не съедет после развода.
проснёшься мимоходом,
о профилактике после шестидесяти.
проснёшься мимоходом,
о незрелой молодежи,
не ценящей будущую жизнь.
Маршруты сменяют друг друга, вот радиорынок, обретший статус мифологемы, лабиринт Минотавра, где можно заблудиться среди деталей к не существующим более механизмам, о чем мы говорим, когда говорим о ностальгии, лабиринт Минотавра, из которого некуда идти, теплый и уютный лабиринт, где всё знакомо и понятно, хотя нет больше применения этим диодам и микросхемам, это - что-то не более понятное, чем реалии Древней Греции, еще одна империя рухнула, и мы перебираем ее обломки.
о радиорынок,
чудны дороги твои,
лампы в твоих коробах старорежимны и опоясаны ртутью,
велики твои мастера, карманники и запасы мела,
о радиорынок,
внезапны твои шахматные столики
под плетением проводов и грязью всесторонней,
и внезапна мелочь диодов, и у двери куст зелёных
в октябре помидоров,
Хирургически беспристрастная фиксация, кажется, не оставляет места для утешения, но человеку нужно куда-то идти - в излюбленный или постылый быт, в формалин слов, хранящий вечную красоту и одиночество плоти в межеумочном воздухе мертвых империй.
***
Поэтов множество, а Бак один
Литературовед решил сделать срез современной русской поэзии
Дмитрий Бак решился на смелый поступок: собрал в одной книге 100 знаковых, по его мнению, хотя не обязательно его любимых современных поэтов, оговорив на презентации, что для ровного счета ему не хватило 17 и он выбирал их специально для книжного издания. Книга составлена на основе эссе, в течение нескольких лет публиковавшихся в журнале 'Октябрь'; искушенный читатель сразу вспомнит публицистику Владислава Ходасевича и 'Силуэты русских писателей' Юлия Айхенвальда. На момент публикации в журнале все герои рецензий были живы. И несмотря на то что к моменту выхода книги некоторые из них - Белла Ахмадулина, Инна Лиснянская, Наталья Горбаневская, Елена Шварц покинули этот мир, безусловная заслуга Дмитрия Бака в том, что он включил в книгу рецензии, написанные при их жизни.
'Абсолютный взлет поэтики Инны Лиснянской - ее стихи, посвященные памяти ушедшего мужа и поэта, человека, с которым нацело и набело прожита жизнь. Универсальная тема - соотношение бытовых ситуаций и их проекций в даль вечности - остается в силе. Но ведь еще десятилетие тому назад, в самом начале столетия, еще при жизни друга и спутника, было сформулировано поэтическое кредо Лиснянской ('Имена'):
'Оказалось: у Господа много земных имен -/ Имена земель и пророков, песков и племен,/ Певчих птиц имена, имена калик и поэтов,/ Имена деревьев в лазоревом нимбе крон,/ Имена далеких морей, да и тех предметов,/ Чей во тьме ореол то розов, то фиолетов'.
Инициатором проекта стала главный редактор журнала 'Октябрь' Ирина Барметова. Именно ее деятельная помощь и поддержка вдохновляли Дмитрия Бака в течение нескольких лет. Дмитрий Бак, подобно гроссмейстеру, решился на ход, который может оставить его в проигрыше, а может сделать чемпионом. Не считая свою сотню идеальной, Бак тем не менее очень гордится книгой, где соседствуют очевидные классики и поэты, которые ему не близки. 'Никого из никого не надо выводить, - заметил как-то он, - никаких схем и школ, никаких иерархий'.
И действительно, Бак, подобно Ною, собрал 'всякой твари по паре': неоспоримых классиков и поэтов очень спорных, как, например, отвергаемая всеми 'толстыми' журналами Вера Полозкова. Рискованная попытка, и даже те поэты, которые попали в сотню, не очень довольны соседством, но Бак заявляет, что для него важнее всего полная картина современной поэзии: 'Всеядность - так обо мне скажут критики. Я понял, поэзию никто не читает. Я все понял'. Проницательность Бака вызвала уважение и у тех, кто попал в расширенный список (есть поэты, которые просто перечислены в предисловии в качестве дополнения к основному списку, но в сотню избранных не вошли).
Наверное, нет тех, кто бы согласился на 100% с его выбором. Трудно представить себе человека, целиком погруженного в литературную среду, который бы решился на реализацию подобного проекта, заранее зная, что его ждет критика, в том числе от тех, кого он включил в заветную сотню. Многие поэты (а поэтов действительно много, что Бак и признает) недовольны таким выбором, но есть воля составителя, имеющего полное право на субъективность. Существуют разные концепции: одни считают, что можно составлять антологии современных поэтов из 10 имен, а другие - что из 600, не меньше. Бак выбрал сотню, потому что ему нравится эта цифра или потому, что 100 поэтов - достаточный охват для аудитории, мало знакомой с современной русской поэзией. Для этих читателей многие имена станут открытием.
Разумеется, должно пройти какое-то время, чтобы мы - поэты, и вошедшие, и не вошедшие в эту книгу, и просто читатели - смогли объективно оценить ее. Сегодня это не так важно, мы и с Серебряным веком никак не можем разобраться, что уж о современной поэзии нашего 'бронзового века' говорить. У всех отношение к ней разное. Бак беспристрастен. Он не делает различия между поэтами разных направлений, и от этого его книга выигрывает. Здесь есть представители разных поэтик: Белла Ахмадулина и Линор Горалик, Дмитрий Быков и Лев Рубинштейн, Эдуард Лимонов и Дмитрий Кузьмин, Данила Давыдов и Олег Хлебников, Дмитрий Воденников и Борис Херсонский, Бахыт Кенжеев и Елена Фанайлова, Максим Амелин и Станислав Львовский, Игорь Иртеньев и Вадим Муратханов, Николай Звягинцев и Александр Кушнер, Вера Павлова и Санджар Янышев, Тимур Кибиров и Геннадий Каневский, Александр Переверзин и Федор Сваровский.
Рядом авангардист Иван Ахметьев ('не здесь/ то есть/ не сейчас/ и не сразу/ но обязательно') и экспрессионистка Инга Кузнецова ('прозрачных стенах движутся зверьки,/ как будто рыб подводные теченья./ Здесь мысль и плоть тождественно легки,/ пространство здесь утратило значенье./ И если утром встанешь, чтоб смахнуть/ пыль со стола, сомнешь в воображенье/ тот странный мир, по полировке путь,/ оставленный тебе как приглашенье').
Появилась антология, которую каждый воспримет по-своему, что, безусловно, хорошо. Бак дал площадку противоположным поэтическим школам, он нашел в творчестве их представителей больше общего, чем разъединяющего. В этом достоинство книги.
Вечер декаданса
Ирина Котова устроила день рождения в Музее Серебряного века
https://www.ng.ru/fakty/2015-11-12/3_bragina.html
Ирина Котова пригласила друзей, и они воспроизвели атмосферу декаданса. Сама Ирина прочитала: 'Ты под водой. Внутриутробен крик./ Вокруг - окурки, рыбы кверху брюхом./ Но отчего-то виден материк/ отчетливей и мозг наполнен слухом'. А затем предоставила слово друзьям.
Ярко выступила Анна Аркатова с ироничными, но одновременно женственными стихами: 'Сказал, что мы живем на северо-востоке -/ и тут же запахнул поглубже воротник,/ на свете счастья нет, а есть слова и строки,/ и может быть один случайный проводник'. Галина Климова вспомнила Серебряный век и Надежду Львову: 'Шляпка эмансипе,/ ласточкино пальто./ Поэтки Наденьки Львовой слезы и смех/ не зарифмует никто'. Как всегда, утонченно-импрессионистической поэзией покорила зал Инга Кузнецова: 'Но если срезать лишние слои/ культуру кожу слова кожуру/ мы попадем в безумную игру/ не помня что умру'. Элина Сухова, однокурсница Ирины Котовой по Литинституту, ограничилась одним, но очень ярким стихотворением - женской лирикой, переходящей в постмодернистское объемное высказывание: 'Иссякнут зрение и слух, замкнет крутую речь,/ И только время из груди рекою станет течь'.
Григорий Петухов, использующий яркие метафоры ('Наших набранных тесно рядов/ в гранках чтоб нонпарель не вскипела,/ знак судьбы твоей был, Королев,/ на письме - знак разрыва, пробела'), был столь же убедителен, как и предпочитающий пастельные тона Сергей Надеев: 'Так бы и нам/ оставаться на месте,/ Не подчиняясь течению лет!/ Вот и в твоем неуверенном жесте/ Близость разлуки наметила след'. Геннадий Калашников, близкий по поэтике Надееву, объявил, что он не декадент, а скорее соцреалист: 'За время, что займет случайная беседа,/ неуловимо день изменит свой узор,/ здесь места больше нет, исчезли мы бесследно,/ но в воздухе пустом все длится разговор'.
Наталья Полякова была верна себе, сочетая лиризм и экзистенциальную грусть: 'Остановок разбитых, ларьков и контейнеров ржавость -/ позвонки продуваемых улиц. Не холод, но жалость/ пробирает до дрожи. А может быть - мартовский ветер/ Раскачает фонарь, и фонарь полдороги осветит'. Виктория Лебедева, пишущая преимущественно прозу, рассказала в своем стихотворении о судьбе красавиц, мечтающих получить все блага жизни до сорока: 'Победили бы глупый быт -/ Нам, талантливым, по плечу./ Мы бы, если бы да кабы.../ Только я уже не хочу'.
Григорий Горнов прочел стихи собственного сочинения: 'И ты была прозрачна и горда,/ И пряди все отсвечивали розно/ По насыпи идущие года,/ И в небо поднимавшиеся росы'. Яркие стихи Андрея Чемоданова вызвали активный отклик зала: 'а может просто нарезной батон/ уже поза-поза-позавчерашний/ отложенный когда-то на потом/ недорогой и выбросить не страшно'. Ольга Сульчинская порадовала лишь одним стихотворением собственного сочинения, прочитав перед этим любовную лирику Ахматовой и Цветаевой: 'Эта жизнь не удастся. Как, впрочем, и всякая жизнь./ И ничем я тебя не утешу./ Это, видимо, жар. Аспирин и скорее ложись./ Перед сном почитаем Олешу'. Екатерина Богданова прочитала стихотворение: 'Как правильней именовать удава?/ Весенний день? Высокая печать?/ Научный замысел? Лихая переправа?/ Веселая возня? Как знать'. Дмитрий Легеза из Петербурга покорил артистизмом: 'Какая фраза емкая была,/ Какого необычного накала,/ От нудного гудения сверла/ Она так превосходно отвлекала'. Выступал и иностранный гость, Алексей Бердников из Канады: 'Ну где твоя Нефелококсигия -/ Кукушкинград Заоблачный, та ясь,/ Что, не таясь, затмила все другие/ Имянограды в городе у нас?'
Слушателей было много, мест не хватало.
***
отзывы о книгах Павла Кричевского и Светы Литвак в "Воздухе" №42
Павел Кричевский. 'Над плечами минут'
М: Литгост, 2021. - 58 с.
Верлибры Павла Кричевского, вошедшие в новый сборник, который ознаменовал смену поэтики автора - экзистенциальные эскизы, книга о путешествиях в другие миры и разломы сознания - Луна, море, лес, измерения памяти и детства, развернутые высказывания и минималистские хокку, мысли о том, 'что было бы, если': если бы мы жили в мире, где поэзия и реальность взаимопроницаемы и почти не различимы. Авторское 'я' - 'я-городской разрывами вижу-слышу/ жажду ими утоляю (не зная что/ жажда главный дар)' - создает свою реальность как демиург, несколько мечтательный и сентиментальный, но никогда не забывающий о том, что в Аркадии тоже есть смерть. Поэзия обретает сходство с небытием или сном, где домашние питомцы, умерев, возвращаются через год, как ни в чем не бывало, женщина вырезает на барной стойке портреты поэтов - абсурдистская вязкость сна, из которого, кажется, некуда проснуться, только в очередной сон, в стальную мантру скальпеля. Но в поэзии Кричевского вовсе не сквозит холод безысходности - есть музыка, есть строки Фолкнера, есть красота, которая больше холода дольнего мира, есть переводы (второй раздел книги) - переводы с английского и украинского, потому что жизнь и литература продолжаются, а значит - в мире есть смысл.
грядущие ночи сохранят изнанку света/ и время растает по я - язык в снах по звуку/ сочится в явь почти до нее доставая/ днем сновидения шероховаты их текстура меняется к вечеру/ как деревья в апреле - татуировки на теле весны
***
Света Литвак. 'Опыт вечного безделья'
М: Личный взгляд, 2021. - 84 с.
В новой книге Светы Литвак собраны стихотворения разных лет. Творчество поэтессы многогранно - как отмечено критиками, Литвак работает в зауми, комбинаторике, в визуальной поэзии, в лирической поэзии с элементами распева и фольклора, в перформансе с элементами эпатажа и скандала. Повседневность в зеркале сюрреализма, заговоры или классическая форма почти некрасовского извода, тексты, заставляющие вспомнить экзерсисы ничевоков - игровая стихия захватывает читателя с первых же страниц, но под игровой оболочкой скрывается вполне серьезное и даже трагическое содержание - хтоническая абсурдность и неопределенность повседневного бытия, жизнь как мрачный артхаус, и у режиссера довольно изощренное чувство юмора, хтонь мертвецов, шнурующих свои ботинки, и тут же перепалка соседей за стеной - всё существует рядом и по-домашнему здесь и сейчас, всему есть место в поэтической картине мира, ничто не может вызвать оторопь или удивление и всё - равноценные объекты для поэтического высказывания.
'семинар министерства юстиции на Соловках / бликование маленьких яликов на поплавках / возле моря берёзок танцующих рубит себе / 370 штук губернатор на Школьной губе / принц Уэльский недолго гостит в монастырском скиту / третий день я на острове баню никак не найду'
***
БЕЗУСЛОВНО АКТУАЛЬНА
Сетка Цеткин. Антология феминистской критики / сост. Л. Георгиевский, А. Голубкова, Ю. Подлубнова. М.; Екатеринбург: Кабинетный учёный, 2021. - 274 с. (Издательский проект 'InВерсия')
Антология проекта 'InВерсия' - книга о женском письме и - в более широком контексте - о женском бытовании, о реализации женщины в литературе, женщины-критики пишут о женщинах- литераторах, эта рекурсия концептуализирует и пресловутый 'женский вопрос' 20-х годов XX века (эссе Людмилы Вязмитиновой о Надежде Мандельштам), и, учитывая весь опыт XX и начала XXI столетий, времена, когда личность не значила ничего и право на свое 'я' нужно было сберечь и при этом выжить, и времена, казалось бы, расцвета индивидуализма, когда женщине всё равно приходится доказывать право на свой голос в литературе и свое 'я', феминистский дискурс и критику вне патриархатных кодов. Возвращение писательниц XIX века в актуальный контекст, современная документальная поэзия, феминистская оптика в критике, концептуализация женского дискурса.
Первая антология женской критики в русскоязычном пространстве, как заявлено в аннотации, заставляет задуматься о том, что такое женская критика - отдельный феномен, специальная фемоптика, женщины-критики пишут о женщинах-авторах. Нельзя не вспомнить, что еще в начале XX века Зинаида Гиппиус подписывала статьи псевдонимом Антон Крайний - хотя авторство было секретом полишинеля, критические статьи должен писать мужчина. Тем более - XIX век, Джордж Элиот, Жорж Санд, Марко Вовчок. Феминистская оптика не иерархична, феминистский дискурс демократичен и говорит о том, что твой голос важен, не нужно скрываться под псевдонимами, нужно говорить о своем (именно в этом контексте столь важна документальная поэзия).
Антология заставляет задуматься о том, что такое 'женское', 'женское' - это полифония, это не Вечная Женственность романтиков и не картинка с глянцевой обложки, 'женское' - это живое, заявляющее о себе и своем праве на голос, о праве на анархичность и анахроничность (Галина Рымбу о стихах Елены Шварц), о праве на мир без ксенофобии и насилия (рецензия на книгу Дианы Арбениной), о праве на саму формулировку 'феминистская поэзия' как отдельное явление.
Антология не претендует на исчерпывающую презентацию, многие авторки, по словам составительниц, остались за кадром - издержки любой публикации ограниченного объема, но, тем не менее, здесь представлен достаточно широкий спектр феминистских поэтических практик, и можно ожидать, что это - только начало разговора о феминистской поэзии и критике.
Мария Бобылёва, Юлия Подлубнова. Поэтика феминизма. М: АСТ, 2021.
Вслед за вышедшей в 2020 году в британском издательстве Commone Era билингвальной антологией феминистской и квир-поэзии - F Letter: New Russian New Russian Feminist Poetry новая антология проекта 'InВерсия' исследует практики женского письма - приведенные в предисловии слова Вирджинии Вулф о том, что 'феминистка - любая женщина, говорящая правду о своей жизни', заставляют задуматься о том, что такое феминизм в XXI веке, среди неутихающих споров о правах и обязанностях, о том, нужно ли выделять женскую поэзию как таковую, или поэзия - явление общечеловеческое и не нужно 'загонять ее в отдельное гетто' (здесь можно долго погружаться в рекурсию рассуждений о поэзии, о женской поэзии 'перед мужчиной или перед Богом' - новое время предлагает новые вызовы: обособленность, текст как осознание тотального одиночества и поиск смысла, который не создаст больше ни одна институция (власть мы привыкли отождествлять с патриархатом), смысл каждый должен создать для себя сам вне зависимости от гендера, здесь можно говорить о ницшеанской 'смерти Бога' как фигуры отца, но феминизм - это не анархия, хотя нельзя здесь поставить знак равенства и с традиционным материнским началом, феминизм - это логика, попытка создания смысла в мире хаоса, в некотором смысле это некий синтез логики и визионерского порыва, поэтому здесь вполне логично говорить о революции - о революции смыслов, о революции контекстов (да, всё уже было сто лет назад, но история, как известно, развивается по спирали и никого ничему не учит, а только наказывает за невыученные уроки, но, тем не менее, феминистский дискурс успешно функционирует в общем литературном поле, постоянно завоевывая новые позиции, о чем и свидетельствует представленная антология).
Феминистская поэзия - поэзия о любви, это новый язык любви, четкий и выверенный, манифестирующий субъектность авторского 'я', не оставляющий лакун вне смысла. Любовь здесь выражена через речь, емко говоря о главном, но это не холод, а понимание и приятие. Вторя концепции Лакана, мир слов порождает мир вещей.
я люблю твои родинки складывающиеся в язык
разрезающие язык в сумерках позабытого языка
в шрифт лесбиянки и зуботычинку брайлев (Лолита Агамалова)
Феминистская поэзия актуальна, взаимодействуя с контекстом современности, вплетая новые смыслы в зримую ткань бытия, феминистская поэзия говорит о 'тут и теперь', вовсе не теряясь в многообразии смыслов актуального дискурса благодаря яркой индивидуальности высказывания.
это стихотворение
поймут только те, кто имеет отношение к актуальной поэзии,
сказать вернее, к тому её сегменту,
который представляет поэтесса Лида Юсупова
и ещё около пятидесяти поэтов и поэтесс,
чьи книжки продаются в
независимом книжном магазине
Порядок Слов в фойе Электротеатра.
(Оксана Васякина)
Феминистская поэзия политична, личное - это политическое, политика касается каждого, политику создает субъектность авторского 'я'.
авторка, пишущая в перерыве
между работой и стиркой.
авторка, привыкшая писать мысленно
во время мытья посуды или в транспорте.
авторка, пишущая под пивко с подругой.
авторка, пишущая в очереди в миграционную службу Украины.
(Галина Рымбу)
Феминистская поэзия, конечно, не дает ответы на общечеловеческие вопросы бытия вроде смысла жизни, но нельзя сказать, что это сведение жизни к бытовым подробностям - собственно говоря, жизнь состоит из быта, если бытие определяет сознание, мы тоже состоим из него, это вечный быт любви, если бытие определяет сознание, мы состоим из быта и поэзии, из постоянного осмысления и интерпретации происходящего, которое порождает текст. Здесь можно спорить о том, является ли внимание к деталям свойством особой женской оптики, или это присуще поэзии как таковой, но феминистская поэзия, безусловно, актуальна в смысле философского удивления перед лицом бытия, актуальна в смысле максимы 'личное - это политическое', актуальна как беспристрастное высказывание и приглашение к диалогу.
Комментарий к статье Владимира Лионтера "Где вы, поэты-трибуны?"
По мнению поэта и литературного критика Ольги Брагиной, 'поэт-трибун - это автор, пишущий о социальном и влияющий на умы широкой читательской аудитории. Во времена популярности Тик-Тока уже нет речи о том, что с базара понесут Белинского и Гоголя, в контексте вопроса приходит на ум Быков - автор известный и высказывающийся на остросоциальные темы, в том числе - и в поэтической форме. Сетевая поэзия, хоть и пользуется широкой популярностью, аполитична, её авторы не могут претендовать на звание поэта-трибуна, но, если отказаться от иерархий и вопроса о том, может ли существовать в наше время и нужен ли 'первый поэт', можно говорить о политической насыщенности 'массового бессознательного', известная фраза 'личное - это политическое' воплощается в современной поэзии, где, кажется, уже не востребована камерная лирика рубцовского извода, где каждый, если перефразировать афоризм Уорхола про пять минут славы, может стать поэтом-трибуном. Да и поэт-трибун Маяковский, как известно, не был чужд коммерческого китча и писал рекламные слоганы для 'Моссельпрома'. Но пришедший на смену постмодерну, культивировавшему тотальную несерьезность, метамодерн, уважение границ, осознание собственного 'я' и поиск своего места и смысла в мире возвращает смысл и значение поэтическому слову'.
Отзыв о посещении первого салона "Бархатное подполье" (опубл. в книге "Бархатное подполье". Декаденты современной России", )
Октябрь 2009 года, московские сумерки, старинное здание на тихой улочке где-то в центре. "Вы на декадентский салон?" – спрашивает девушка у входа. Мероприятие анонсировано как закрытое, только для избранной, взыскательной публики. Она-то и собралась в зале со старинной лепниной, у стола, и ждала, затаив дыхание… Маэстро Владимир Преображенский, лидер группы "Бостонское чаепитие" и движения "Бархатное подполье", организатор пока только первого декадентского салона (а сколько их еще будет), шутит: "Сейчас достану свои "Апрельские тезисы". Далее он начинает экскурс в историю – рассказ о возникновении гламура (само слово, как известно, происходит от английского glamour – чары, очарование, волшебство), о сути дендизма, о Бодлере и Уайльде. Гостям салона предлагают попробовать абсент. Многие делают это с опаской. Но в итоге соответствующая атмосфера создана, присутствующие здесь застывают, словно люди в кафе с картины Эдгара Дега. Девушки в платьях силуэта art deco читают стихи поэтов-декадентов, абсент сменяется пряным вином с корицей. Маэстро Преображенский в сопровождении фортепиано исполняет свои программные произведения, фактически гимны "Бархатного подполья" – песни "Новый эскапизм" и "Шпионы гламура". Затем начинается чайная церемония (отсылка к увлечению fin de siиcle Востоком), а венчает мероприятие заявленный в программе спиритический сеанс. Рассказывать всех деталей не буду, однако в финале все те же девушки, читавшие Бодлера, выносят блюда с конвертиками (похоже на китайское гадание). Каждый гость вытягивает свой заветный конвертик, чтобы узнать всю правду. Автор этих строк читает предсказание: "Старое заканчивается, новое начинается".
***
Отзыв Татьяна Веретенова о книге "Призмы плеромы"
Книга Ольги Брагиной с первых же страниц заставила меня вспомнить "Не рыбу" Данилы Давыдова, и не только потому что он автор предисловия к "Призмам плеромы". "Не рыба" - тоже фрагменты, эпизоды, ситуации некого мира, такие же небольшие по объему (от трех строчек до страницы) тексты, как в книге Брагиной, но если истории Давыдова красиво выдуманные, обладают некой автономностью и могут быть соотнесены с разными пространствами, то Ольга Брагина ничего не выдумывает: она внимательно слушает мир и выхватывает, вычленяет, вычерпывает из окружающей действительности, из повседневности кусочки грустной нелепости, вроде бы бессмысленные подробности, как будто смысловой сюр. Недаром и жанр своей книги она определяет как "микропроза нон-фикшн". Однако, как и в "Не рыбе", почти в каждом микротексте "Призм плеромы" присутствует некий нелогичный или неожиданный поворот.
"Мама вспомнила про мои курсы рисования в 3 года: "Всем давали задания, тебе задали нарисовать грибы, ты принесла рисунок и сказала: "У меня грибы не получились, получилась трава".
"На выходе из магазина женщина говорит своему спутнику на высоких тонах: "Ты знаешь, что я сейчас читаю? Достоевского, "Бесы". Попробуй прочитай".
Такую прозу хочется назвать мягкой, ее фрагменты не рассыпаются, а как будто перетекают друг в друга: есть общая стилистическая кожа, но нет позвоночника - главной истории. Именно на это обращает внимание в предисловии Данила Давыдов: ""Быстрое" чтение книги Брагиной выхватывает как раз нечто забавное, остроумное; "медленное" проживает, по сути, некую историю, из которой выдернута фабула и остались только "второстепенные" подробности". "у Брагиной … есть определенная "отсутствующая" история", - пишет он. "Призмы плеромы" не о том, чтобы собрать из фрагментов нечто целое, сложить картинку (как ни складывай, вряд ли что получится), а о том, чтобы прочесть это "отсутствие", этот минус, это вычитание.
Авторская позиция считывается как иронично-скептическая, но вовсе не злая: Брагина иронизирует над нелепостью жизни и одновременно принимает ее как естественное положение вещей.
"Говорю маме про мальчика: "С ним явно что-то не то", мама говорит: "Конечно, с ним что-то не то, если бы он был нормальным человеком, ты бы на него и внимания не обратила".
В художественном пространстве этой книги со всеми "что-то не так", и это "не так" становится в ней нормой. Субъективный взгляд автора в "Призмах плеромы" поставлен во главу угла: об этом, собственно, и название (призма авторского взгляда). Данилов, опять же, подчеркивает: "важен авторский фокус зрения". Именно что фокус: Брагина показывает читателю фокус отсутствия. У нее самой - бдительное внимание к происходящему вокруг и цепкий слух, и вот из постоянного авторского бормотания ("сказала, рассказала, говорила") нарастает морок, обнажающий замороченность жизни.
И постепенно при чтении смиряешься со спокойным, мягким, не опасным, и даже каким-то милым абсурдом (да нужна ли здесь вообще какая-то объединяющая логика?). И принимаешь этот пусть нелепый, но спокойный и добрый мир (кстати, русский и украинский языки мирно сосуществуют на страницах книги).
В "Призмах плеромы" две части. Первую можно было бы озаглавить "Мама говорит" (это, пожалуй, самое частое словосочетание в книге). Образ мамы в книге очень значим, это такая вторая (а по старшинству - первичная) призма, не менее ироничная, чем авторская. Вторая часть, на первый взгляд, о повсеместно услышанном, но постепенно на первый план в ней выходит близкий друг автора - поэт В (реальный человек). Он заметно выделяется в массовке прочих персонажей, в основном, это прохожие или некие К., А. и лишь иногда, например, конкретные Гандлевский или Воденников.
"Когда ждем пиццу, кладем деньги на книгу Ницше "По ту сторону добра и зла", которая лежит возле зеркала в прихожей и которую любит цитировать В".
Свидетельство о публикации №121021100896