Конспект Троцкий Моя жизнь том 2 36-42
Основным вопросом успешного строительства Красной Армии был вопрос о правильных взаимоотношениях пролетариата и крестьянства в стране. Позже, в 1923 г., была выдумана глупейшая легенда о моей "недооценке" крестьянства. Между тем в течение 1918 -- 1921 гг. мне теснее и непосредственнее, чем кому бы то ни было, приходилось практически сталкиваться с проблемой советской деревни: армия строилась в главной своей массе из крестьян и действовала в крестьянском окружении.
Переход к новой экономической политике произведен был лишь через год, правда, единогласно, но зато под грохот кронштадтского восстания и в атмосфере угрожающих настроений всей армии.
Борьба против партизанщины велась нами непрерывно, изо дня в день, и требовала величайшей настойчивости, непримиримости, а временами и суровости. Хаотическая партизанщина являлась выражением крестьянской подоплеки революции. Борьба против партизанщины была тем самым борьбой за пролетарскую государственность против подмывавшей ее анархической мелкобуржуазной стихии. Партизанские методы и навыки находили, однако, свое отражение и в партийных рядах.
Оппозиция по военному вопросу сложилась уже в первые месяцы организации Красной Армии. Основные ее положения сводились к отстаиванию выборного начала, к протестам против привлечения специалистов, против введения железной дисциплины, против централизации армии и т. д. Оппозиционеры пытались найти для себя обобщающую теоретическую формулу. Централизованная армия, утверждали они, является армией империалистического государства. Революция должна поставить крест не только на позиционной войне, но и на централизованной армии. Революция целиком построена на подвижности, смелом ударе и маневренности. Ее боевой силой является немногочисленный самостоятельный отряд, скомбинированный из всех родов оружия, не связанный с базой, опирающийся на сочувствие населения, свободно заходящий в тыл неприятелю и пр. Словом, тактикой революции провозглашалась тактика малой войны. Все это было крайне абстрактно и по существу являлось идеализацией нашей слабости. Серьезный опыт гражданской войны очень скоро опроверг эти предрассудки. Преимущества централизованной организации и стратегии над местной импровизацией, военным сепаратизмом и федерализмом обнаружились слишком скоро и ярко на опыте борьбы.
На службе в Красной Армии состояли тысячи, а затем десятки тысяч бывших кадровых офицеров.
Через год на Украине, где анархия, даже и в рядах партии, была особенно велика, я писал в приказе по 14-й армии: "Предупреждаю, что каждый коммунист, делегируемый партией в ряды армии, является тем самым красноармейцем, имеет те же права и обязанности, что и всякий солдат Красной Армии. Коммунисты, уличенные в проступках и преступлениях против революционного воинского долга, будут караться вдвойне, ибо, что может быть прощено темному несознательному человеку, того нельзя простить члену партии, стоящей во главе рабочего класса всего мира". Ясно, что на этой почве возникало немало трений и в недовольных недостатка не было.
Особое место в Красной Армии и военной оппозиции занимал Царицын, где военные работники группировались вокруг Ворошилова. Здесь революционные отряды возглавлялись чаще всего бывшими унтер-офицерами из крестьян Северного Кавказа. Глубокий антагонизм между казаками и крестьянами придал в южных степях исключительную свирепость гражданской войне, которая здесь забиралась глубоко в каждую деревню и приводила к поголовному истреблению целых семейств. Это была чисто крестьянская война, глубокими корнями уходившая в местную почву и мужицкой свирепостью своей далеко превосходившая революционную борьбу в других частях страны. Эта война выдвинула большое число крепких партизан, которые были вполне на высоте в стычках местного масштаба, но оказывались обычно несостоятельными, когда приходилось приступать к более широким военным задачам.
Хотя Ворошилов был из луганских рабочих, из более привилегированной верхушки, но по всем своим повадкам и вкусам он всегда гораздо больше напоминал хозяйчика, чем пролетария. После октябрьского переворота Ворошилов, естественно, сделался средоточием оппозиции унтер-офицеров и партизан против централизованной военной организации, требовавшей военных знаний и более широкого кругозора. Так сложилась царицынская оппозиция.
В кругах Ворошилова с ненавистью говорили о спецах, о военных академиках, о высоких штабах, о Москве.
Отношения их с московским центром исчерпывались постоянными требованиями снабжения. У нас всего было в обрез. Все, что производилось заводами, немедленно отправлялось армиям. Ни одна из них не поглощала столько ружей и патронов, как царицынская. При первом отказе Царицын кричал об измене московских спецов.
Сталин несколько месяцев провел в Царицыне. Свою закулисную борьбу против меня, уже тогда составлявшую существеннейшую часть его деятельности, он сочетал с доморощенной оппозицией Ворошилова и его ближайших сподвижников. Сталин держал себя, однако, так, чтобы в любой момент можно было отскочить назад.
Жалобы главного и фронтового командования на Царицын поступали ежедневно. Нельзя добиться выполнения приказа, нельзя понять, что там делают, нельзя даже получить ответа на запрос. Ленин с тревогой следил за развитием этого конфликта. Он лучше меня знал Сталина и подозревал, очевидно, что упорство царицынцев объясняется закулисным режиссерством Сталина. Положение стало невозможным. Я решил в Царицыне навести порядок. После нового столкновения командования с Царицыном я настоял на отозвании Сталина. Это было сделано через посредство Свердлова, который сам отправился за Сталиным в экстренном поезде. Ленин хотел свести конфликт к минимуму и был, конечно, прав. Я же вообще не думал о Сталине. В 1917 г. он промелькнул передо мною незаметной тенью. В огне борьбы я обычно просто забывал о его существовании. Я думал о царицынской армии. Мне нужен был надежный левый фланг Южного фронта. Я ехал в Царицын, чтоб добиться этого какой угодно ценою. Со Свердловым мы встретились в пути. Он осторожно спрашивал меня о моих намерениях, потом предложил мне поговорить со Сталиным, который, как оказалось, возвращался в его вагоне. "Неужели вы хотите всех их выгнать? -- подчеркнуто смиренным голосом спрашивал меня Сталин. -- Они хорошие ребята". "Эти хорошие ребята погубят революцию, которая не может ждать, доколе они выйдут из ребяческого возраста. Я хочу одного: включить Царицын в Советскую Россию".
Через несколько часов я увидел Ворошилова. В штабе царила тревога. Пущен был слух, что Троцкий едет с большой метлой, а с ним два десятка царских генералов для замещения партизанских начальников, которые, к слову сказать, к моему приезду все спешно переименовались в полковых, бригадных и дивизионных командиров. Я поставил Ворошилову вопрос: как он относится к приказам фронта и главного командования? Он открыл мне свою душу: Царицын считает нужным выполнять только те приказы, которые он признает правильными. Это было слишком. Я заявил, что, если он не обяжется точно и безусловно выполнять приказы и оперативные задания, я его немедленно отправлю под конвоем в Москву для предания трибуналу. Я никого не сместил, добившись формального обязательства подчинения. Большинство коммунистов царицынской армии поддержало меня за совесть, а не за страх. Я посетил все части и обласкал партизан, среди которых было немало превосходных солдат, нуждающихся только в правильном руководстве. С этим я вернулся в Москву. С моей стороны во всем этом деле не было и тени личного пристрастия или недоброжелательства. Считаю себя вообще вправе сказать, что личные моменты никогда не играли никакой роли в моей политической деятельности. Но в великой борьбе, которую мы вели, ставка была слишком велика, чтоб я мог оглядываться по сторонам. И мне часто, почти на каждом шагу, приходилось наступать на мозоли личных пристрастий, приятельства или самолюбия. Сталин тщательно подбирал людей с отдавленными мозолями. У него для этого было достаточно времени и личного интереса. Царицынская верхушка стала с этого времени одним из его главных орудий. Как только Ленин заболел, Сталин добился через своих союзников переименования Царицына в Сталинград. Массы населения не имели понятия о том, что означает это имя. И если сейчас Ворошилов состоит членом Политбюро, то единственным основанием для этого -- другого я не вижу -- является тот факт, что в 1918 г. я вынудил его к подчинению угрозой выслать под конвоем в Москву.
Сталин был отозван. Ленин слишком хорошо понимал, что мною руководят исключительно деловые соображения. В то же время он, естественно, был озабочен конфликтом и старался выравнять отношения.
Я ответил полной готовностью, и Сталин был назначен членом Революционного Военного Совета южного фронта. Увы, компромисс результатов не дал. В Царицыне дело не продвигалось ни на шаг. 14 декабря я телеграфирую Ленину из Курска:
"Оставлять дальше Ворошилова после того, как все попытки компромисса сведены им на нет, невозможно. Нужно выслать в Царицын новый Реввоенсовет с новым командиром, отпустив Ворошилова на Украину"
Ленин и Свердлов, наблюдающие работу "царицынцев" издали, пытаются еще достигнуть компромисса. Их телеграммы у меня, к сожалению, нет. Я отвечаю Ленину 11 января: "Компромисс, конечно, нужен, но не гнилой. По существу дела, в Харькове собрались все царицынцы... Я считаю покровительство Сталина царицынскому течению опаснейшей язвой, хуже всякой измены и предательства военных специалистов... Троцкий".
"Компромисс нужен, но не гнилой". Через четыре года Ленин почти дословно вернул мне эту фразу по поводу того же Сталина. Это было перед XII съездом партии. Ленин готовил разгром сталинской группы. Нападение он открывал по линии национального вопроса. Когда я предложил компромисс, Ленин ответил: "Сталин заключит гнилой компромисс, а потом обманет".
тот же день Ленин сообщает мне по прямому проводу: "Дыбенко и Ворошилов растаскивают военное имущество. Хаос полный, Донбассу серьезно не помогают. Ленин". Другими словами, на Украине повторялось то самое, против чего я боролся в Царицыне. Не мудрено, если военная работа создала мне немало врагов. Я не оглядывался по сторонам, отталкивал локтем тех, которые мешали военным успехам, или в спешке наступал на мозоли зевакам и не успевал извиняться. Есть люди, которые все это запоминают. Недовольные и обиженные находили дорогу к Сталину, отчасти к Зиновьеву. Эти ведь тоже чувствовали себя обиженными. Каждая неудача на фронте вызывала натиск недовольных на Ленина.
На происходившем в это же приблизительно время съезде партии Ленин в мое отсутствие -- я оставался на фронте -- выступил со страстной защитой проводившейся мною военной политики от критики оппозиции. Именно поэтому протоколы военной секции VIII съезда партия не опубликованы до сих пор.
Десять лет тому назад Менжинский, однако, пытался направить свое движение вокруг других осей. Он явился ко мне в вагон с докладом по делам особых отделов в армии. Закончив с официальной частью визита, он стал мяться и переминаться с ноги на ногу с той вкрадчивой своей улыбкой, которая вызывает одновременно тревогу и недоумение. Он кончил вопросом: знаю ли я, что Сталин ведет против меня сложную интригу? "Что-о-о?" -- спросил я в совершенном недоумении, так я был далек тогда от каких бы то ни было мыслей или опасений такого рода. "Да, он внушает Ленину и еще кое-кому, что вы группируете вокруг себя людей специально против Ленина..." -- "Да вы с ума сошли, Менжинский, проспитесь, пожалуйста, а я разговаривать об этом не желаю". Менжинский ушел, перекосив плечи и покашливая. Думаю, что с этого самого дня он стал искать иных осей для своего круговращения.
Но через час, через два работы я ощутил в себе чтото неладное. Этот человек с тихой, невнятной речью заронил в меня какое-то беспокойство, точно я за обедом проглотил кусочек стекла. Я стал кое-что вспоминать, сопоставлять. Сталин осветился для меня с какой-то другой стороны. Значительно позже Крестинский мне сказал про Сталина: "Это дрянной человек, с желтыми глазами". Вот эта самая нравственная желтизна Сталина впервые мелькнула в моем сознании после визита Менжинского.
"Меня интересует только одно, -- сказал я, -- могли ли вы хоть на минуту допустить такую чудовищную мысль, что я подбираю людей против вас?" "Пустяки", -- ответил Ленин на этот раз с такой твердостью, что я сразу успокоился. Как будто какое-то облачко над нашими головами рассеялось, и мы простились с особенной теплотой. Но я понял, что Менжинский говорил не зря. Если Ленин отрицал, недоговаривая, то только потому, что боялся конфликта, раздора, личной борьбы. В этом я целиком сочувствовал ему. Но Сталин явно сеял злые семена. Лишь значительно позже мне стало ясно, с какой систематичностью он этим занимался. Почти только этим. Потому что Сталин никогда серьезной работы не выполнял. "Первое качество Сталина -- леность, -- поучал меня когда-то Бухарин. -- Второе качество -- непримиримая зависть к тем, которые знают или умеют больше, чем он. Он и под Ильича вел подпольные ходы".
Глава XXXVII. ВОЕННО-СТРАТЕГИЧЕСКИЕ РАЗНОГЛАСИЯ
Но я не могу здесь пройти мимо тех политико-стратегических разногласий, которые возникли в процессе гражданской войны.
Было четыре случая стратегических разногласий, которые захватили Центральный Комитет
1 Восточный фронт. Первый острый спор возник в Центральном Комитете летом 1919 г. в связи с обстановкой на Восточном фронте. Главнокомандующим тогда был еще Вацетис.Вацетис считал, что после первых наших крупных успехов против Колчака нам не следует зарываться слишком далеко на восток, по ту сторону Урала. Он хотел, чтоб Восточный фронт зазимовал на горном хребте. Это должно было дать возможность снять с востока несколько дивизий и перебросить их на юг, где Деникин превращался во все более серьезную опасность. Я поддержал этот план. Но он встретил решительное сопротивление со стороны командовавшего Восточным фронтом Каменева, бывшего полковника генерального штаба, и членов Военного Совета Смилги и Лашевича, старых большевиков. Они заявили: Колчак настолько разбит, что для преследования его нужно не много сил; главное -- не давать ему передышки, иначе он за зиму оправится и к весне нам придется начинать восточную операцию сначала. Весь вопрос состоял, следовательно, в правильной оценке состояния армии Колчака и его тыла.
Решение Центрального Комитета оказалось правильным. Восточный фронт выделил некоторые силы для юга и в то же время победоносно продвигался в глубь Сибири по пятам Колчака. Этот конфликт привел к смене главного командования. Вацетис был уволен, его место занял Каменев.
2 Южный фронт. Наше главное командование подошло к разрешению проблемы южного фронта, как к абстрактно стратегической задаче, игнорируя ее социальные основы. Кубань была главной базой добровольцев. Ставка решила поэтому решающий удар нанести по этой базе с Волги. Пусть Деникин зарывается и тянется головою к Москве. Мы тем временем за его спиною разметаем его кубанскую базу. Деникин повиснет в воздухе, и мы возьмем его голыми руками. Такова была общая стратегическая схема. Если б дело шло не о гражданской войне, она была бы правильной. По отношению же к реальному южному фронту она оказалась чисто академической и сильно помогла врагу. Если Деникин не мог поднять казачество на далекий поход против севера, то, ударив по казачьим гнездам с юга, мы помогли Деникину. Отныне казаки не могли уже защищаться только на своей собственной земле. Мы сами связывали их судьбу с судьбой добровольческой армии.
Несмотря на тщательную подготовку нами операций и сосредоточение значительных сил и материальных средств, мы не имели успеха. В тылу Деникина казаки образовали могучий оплот. Они вросли в свою землю, держались за нее зубами и когтями. Наше наступление поставило на ноги все казацкое население. Мы тратили силы и время и толкали в состав белой армии всех способных носить оружие. Деникин тем временем разлился по Украине, пополнил свои ряды, двинулся на север, взял Курск, взял Орел и угрожал Туле. Сдача нами Тулы была бы катастрофой, так как означала бы потерю важнейших ружейного и патронного заводов.
План, который я предлагал с самого начала, имел прямо противоположный характер.
. Я требовал, чтоб мы первым ударом отрезали добровольцев от казаков и, предоставив казаков самим себе, сосредоточили главные силы против добровольческой армии.
Главное направление удара приходилось, по этому плану, не с Волги на Кубань, а от Воронежа на Харьков и Донецкий бассейн. Крестьянское и рабочее население в этой полосе, отделяющей Северный Кавказ от Украины, было целиком на стороне Красной Армии. Подвигаясь по этому направлению, Красная Армия входила бы, как нож в масло. Казаки оставались бы на местах, чтоб охранять свои границы от чужаков, но мы их не трогали бы. Вопрос о казачестве оставался бы самостоятельной задачей, не столько военной, сколько политической. Но нужно было прежде всего стратегически отделить эту задачу от задачи разгрома добровольческой армии Деникина. В конце концов был принят именно этот план, но лишь после того, как Деникин стал угрожать Туле, сдача которой была опаснее, чем сдача Москвы. Мы потеряли несколько месяцев, понесли много излишних жертв и пережили несколько крайне опасных недель.
Отмечу мимоходом, что стратегическое разногласие по поводу южного фронта имело самое прямое отношение к вопросу об оценке или "недооценке" крестьянства. Я строил весь план, исходя из взаимоотношений крестьян и рабочих, с одной стороны, и казаков -- с другой, и именно по этой линии противопоставлял свой план абстрактно-академическому замыслу главного командования, которое нашло поддержку большинства ЦК.
3Третий конфликт стратегического порядка возник в связи с походом Юденича на Петроград.
4 Последнее разногласие, несомненно самое крупное, касалось судьбы польского фронта летом 1920.
Теперь Ленин требовал, чтоб наши армии продолжали наступать и дали, таким образом, польскому пролетариату время оценить обстановку и подняться. Польская война подтвердила с другого конца то, что показала брестская война: события войны и события революционного массового движения измеряются разными масштабами. Где действующие армии измеряют днями и неделями, там движение народных масс считает обычно месяцами и годами. Если не учитывать правильно этой разницы темпов, то зубчатые колеса войны могут только обломать зубья на колесах революции, а не привести их в движение. Во всяком случае, так произошло в короткой брестской войне, так произошло и в большой польской войне. Мы прошли мимо собственной победы -- к тяжелому поражению.
Нельзя не отметить, что одной из причин тех чрезвычайных размеров, которые приняла катастрофа под Варшавой, явилось поведение командования южной группы советских армий с направлением на Львов (Лемберг). Главной политической фигурой в революционном военном совете этой группы был Сталин. Он хотел во что бы то ни стало войти во Львов, и в то время, как Смилга с Тухачевским войдут в Варшаву. Бывает у людей и такая амбиция! Когда опасность армиям Тухачевского обозначилась полностью и главное командование приказало юго-западному фронту круто переменить направление, чтобы ударить во фланг польских войск под Варшавой, юго-западное командование, поощряемое Сталиным, продолжало двигаться на запад: разве не более важно завладеть самим Львовом, чем помочь "другим" взять Варшаву? Только в результате повторных приказов и угроз юго-западное командование переменило направление. Но несколько дней запоздания сыграли роковую роль.
Наши армии откатились на четыреста и более километров. После вчерашних блестящих побед никому не хотелось с этим мириться. Вернувшись с врангелевского фронта, я застал в Москве настроение в пользу второй польской войны.
Я заявил, что повторение уже совершенной ошибки обойдется нам в десять раз дороже и что я не подчиняюсь намечающемуся решению, а буду апеллировать к партии. Хотя Ленин формально и отстаивал продолжение войны, но без той уверенности и настойчивости, что в первый раз.
Чем ниже я спускался по военной лестнице -- через армию к дивизии, полку и роте, тем яснее становилась невозможность наступательной войны. Я отправил Ленину на эту тему письмо, написанное от руки, не сняв для себя даже копии, а сам отправился в дальнейший объезд. Двух-трех дней, проведенных на фронте, было вполне достаточно, чтоб подтвердить вывод, с которым я приехал на фронт. Я вернулся в Москву, и Политбюро чуть ли не единогласно вынесло решение в пользу немедленного заключения мира.
Ошибка стратегического расчета в польской войне имела огромные исторические последствия. Польша Пилсудского вышла из войны неожиданно укрепленной. Наоборот, развитию польской революции был нанесен жестокий удар. Граница, установленная по рижскому договору, отрезывала Советскую республику от Германии, что имело в дальнейшем исключительное значение в жизни обеих стран... Ленин, разумеется, лучше всякого другого понимал значение "варшавской" ошибки и не раз возвращался к ней мыслью и словом.
Слово гений в отношении Ленина было впервые сказано мной, когда другие не решались его произносить. Да, Ленин был гениален, полной человеческой гениальностью. Но Ленин не был механическим счетчиком, не делающим ошибок. Он делал их гораздо меньше, чем сделал бы всякий другой в его положении. Но ошибки у Ленина были, и очень крупные ошибки, в соответствии с гигантским размахом всей его работы.
Глава XXXVIII. ПЕРЕХОД К НЭПу И МОИ ОТНОШЕНИЯ С ЛЕНИНЫМ
После смерти Ленина создана была сложная и разветвленная историко-литературная организация по искажению истории наших отношений. Главный прием состоит в том, чтобы, вырывая из всего прошлого те моменты, когда мы расходились, и опираясь на отдельные полемические выражения, а еще чаще на прямые вымыслы, представить картину непрерывной борьбы двух "принципов".
Работа последних до известной степени облегчилась тем обстоятельством, что, когда я расходился с Лениным, я об этом говорил вслух, а когда находил нужным, то и апеллировал к партии. Что касается нынешних эпигонов, то в случае расхождений с Лениным, которые у них бывали несравненно чаще, чем у меня, они обычно просто отмалчивались или, как Сталин, надувались и прятались на несколько дней в деревню под Москвой.
Можно как угодно относиться к готовности "учеников" отказаться от своего мнения ради мнения Ленина. Но эта готовность не заключала в себе никакой гарантии того, что они способны приходить к ленинским решениям -- без Ленина.
Разногласия с Лениным занимают в этой книге такое место, какого они никогда не занимали в действительной жизни. Это объясняется двумя причинами. Разногласия были исключениями и именно этим привлекали к себе внимание. После смерти Ленина эти разногласия, доведенные эпигонами до астрономических размеров, получили характер самостоятельного политического фактора, вне всякой связи ни с Лениным, ни со мной.
Политическое содержание дискуссии до такой степени завалено мусором, что я не завидую будущему историку, который захочет добраться до корня вещей. Задним числом, уже после смерти Ленина, эпигоны открыли в моей тогдашней позиции "недооценку крестьянства" и чуть ли не враждебное отношение к нэпу. На этом, в сущности, и была построена вся дальнейшая борьба. На самом деле корни дискуссии имели прямо противоположный характер. Чтоб вскрыть это, надо несколько вернуться назад.
Зимние месяцы 1919 -- 20 гг. я провел на Урале, где руководил хозяйственной работой. Ленин по телеграфу обратился ко мне с предложением: взять на себя руководство транспортом и попытаться поднять его при помощи исключительных мер. Я ответил с пути согласием.
С Урала я привез значительный запас хозяйственных наблюдений, которые резюмировались одним общим выводом: надо отказаться от военного коммунизма. Мне стало на практической работе совершенно ясно, что методы военного коммунизма, навязывавшиеся нам всей обстановкой гражданской войны, исчерпали себя и что для подъема хозяйства необходимо во что бы то ни стало ввести элемент личной заинтересованности, т. е. восстановить в той или другой степени внутренний рынок. Я представил Центральному Комитету проект замены продовольственной разверстки хлебным налогом и введения товарообмена.
"...Нынешняя политика уравнительной реквизиции по продовольственным нормам, круговой поруки при ссыпке и уравнительного распределения продуктов промышленности направлена на понижение земледелия, на распыление промышленного пролетариата и грозит окончательно подорвать хозяйственную жизнь страны". Так гласило заявление, поданное мною в феврале 1920 г. в Центральный Комитет.
"...Продовольственные ресурсы, -- продолжало заявление, -- грозят иссякнуть, против чего не может помочь никакое усовершенствование реквизиционного аппарата. Бороться против таких тенденций хозяйственной деградации возможно следующими методами: 1. заменив изъятие излишков известным процентным отчислением (своего рода подоходный прогрессивный натуральный налог), с таким расчетом, чтобы более крупная запашка или лучшая обработка представляли все же выгоду; 2. установив большее соответствие между выдачей крестьянам продуктов промышленности и количеством ссыпанного ими хлеба не только по волостям и селам, но и по крестьянским дворам".
В начале 1920 г. Ленин выступил решительно против этого предложения. Оно было отвергнуто в Центральном Комитете одиннадцатью голосами против четырех. Как показал дальнейший ход вещей, решение ЦК было ошибочно. Я не перенес вопроса на съезд, который прошел полностью под знаком военного коммунизма. Хозяйство еще целый год после того билось в тупике. Мои разногласия с Лениным выросли из этого тупика. Раз переход на рыночные отношения был отвергнут, я требовал правильного и систематического проведения "военных" методов, чтоб добиться реальных успехов в хозяйстве. В системе военного коммунизма, где все ресурсы, по крайней мере в принципе, национализированы и распределяются по нарядам государства, я не видел места для самостоятельной роли профессиональных союзов.
Каждый день я переезжал из военного ведомства, которое своей работой разрушало железные дороги, в комиссариат путей сообщения, где пытался не только спасти их от окончательного распада, но и поднять вверх.
Год работы на транспорте был для меня лично годом большой школы. Все принципиальные вопросы социалистической организации хозяйства получали в области транспорта наиболее концентрированное выражение. Огромное количество паровозных и вагонных типов загромождало железные дороги и мастерские. Нормализация транспортного хозяйства, которое до революции было наполовину казенным, наполовину частным, стала предметом больших подготовительных работ.
Между тем рабочая масса, проделавшая три года гражданской войны, все менее соглашалась терпеть методы военной команды. Ленин почуял наступление критического момента своим безошибочным политическим инстинктом. В то время как я, исходя из чисто хозяйственных соображений, на основах военного коммунизма добивался от профессиональных союзов дальнейшего напряжения сил, Ленин, руководясь политическими соображениями, шел в сторону ослабления военного нажима.
Партия рассуждала о том, каким темпом должно идти огосударствление профессиональных союзов, тогда как вопрос шел о хлебе насущном, о топливе, о сырье для промышленности. Партия лихорадочно спорила о "школе коммунизма", тогда как по существу дело шло о надвинувшейся вплотную хозяйственной катастрофе. Восстания в Кронштадте и в Тамбовской губернии ворвались в дискуссию последним предостережением. Ленин формулировал первые, очень осторожные тезисы о переходе к новой экономической политике. Я немедленно к ним присоединился. Для меня они были только возобновлением тех предложений, которые я внес год тому назад.
Ленин воспользовался каким-то наглым замечанием по моему адресу со стороны Молотова, впервые избранного в ЦК, чтобы обвинить его в усердии не по разуму и тут же присовокупить: "Лояльность товарища Троцкого во внутрипартийных отношениях совершенно безупречна". Он настойчиво повторял эту фразу. Было ясно, что он дает отпор не только Молотову, но и еще кое-кому. Дело в том, что Сталин и Зиновьев пытались искусственно продлить дискуссионную конъюнктуру.
Сталин как раз на Х съезде был намечен -- по инициативе Зиновьева и против воли Ленина -- в генеральные секретари. Съезд был уверен, что дело идет о кандидатуре, выдвинутой Центральным Комитетом в целом. Никто, впрочем, не придавал этому избранию особого значения. Должность генерального секретаря, впервые на Х съезде установленная, могла, при Ленине, иметь технический, а не политический характер.
. Слова Ленина не были вскользь брошенным замечанием. Во время гражданской войны Ленин однажды выразил -- не словом, а делом -- свое моральное ко мне доверие в такой предельной степени, выше которой человек вообще не может ни требовать от другого, ни дать другому. Повод к этому подала все та же военная оппозиция, закулисно руководившаяся Сталиным. В годы войны в моих руках сосредоточивалась власть, которую практически можно назвать беспредельной.
Один раз только я упомянул на заседании Политбюро, что если б не драконовские меры под Свияжском, мы не заседали бы в Политбюро. "Абсолютно верно!" -- подхватил Ленин и тут же стал быстробыстро, как всегда, писать красными чернилами внизу чистого бланка со штемпелем Совнаркома. Заседание приостановилось, так как Ленин председательствовал. Через две минуты он передал мне лист бумаги со следующими строками:
Председатель Совета Народных Комиссаров, Москва, Кремль, ...июля 1919 г.
Товарищи!
Зная строгий характер распоряжений тов. Троцкого, я настолько убежден, в абсолютной степени убежден, в правильности, целесообразности и необходимости для пользы дела даваемого тов. Троцким распоряжения, что поддерживаю это распоряжение всецело.
В. Ульянов-Ленин.
"Я вам выдам, -- сказал Ленин, -- сколько угодно таких бланков". В тягчайшей обстановке гражданской войны, спешных и бесповоротных решений, среди которых могли быть и ошибочные, Ленин ставил заранее свою подпись под всяким решением, которое я найду нужным вынести в будущем. Между тем от этих решений зависела жизнь и смерть человеческих существ. Может ли вообще быть большее доверие человека к человеку? Самая мысль о таком необычайном документе могла возникнуть у Ленина только потому, что он лучше моего знал или подозревал источники интриги и считал необходимым дать ей наивысший отпор. Но решиться на такой шаг Ленин мог только потому, что был до глубины души уверен в невозможности с моей стороны нелояльных действий или злоупотребления властью. Эту уверенность он выразил в немногих строках с предельной силой. Тщетно эпигоны стали бы искать у себя какого-либо подобия такого документа. Сталин мог бы наткнуться в своем архиве разве лишь на скрываемое им от партии "Завещание" Ленина, где о самом Сталине сказано, как о нелояльном человеке, способном на злоупотребления властью. Достаточно сопоставить эти два текста: выданную мне Лениным неограниченную моральную доверенность и выданный им же Сталину моральный волчий паспорт, чтоб получить полную меру отношений Ленина ко мне и к Сталину.
Глава XXXIX. БОЛЕЗНЬ ЛЕНИНА
Первый отпуск я взял перед вторым конгрессом Коминтерна, весною 1920 г. Я провел около двух месяцев под Москвой. Время делилось между лечением -- около этого времени я начал серьезно лечиться, -- тщательной работой над Манифестом, который заменял в течение ближайших лет программу Коминтерна, и охотой. Потребность в отдыхе после годов напряжения была сильна. Но не было привычки к отдыху. Прогулки не были для меня отдыхом, не являются им и сейчас. Привлекательность охоты состоит в том, что она действует на сознание, как оттяжной пластырь на больное место...
В воскресенье в начале мая 1922 г. я ловил сетью рыбу на старом русле Москвы-реки. Шел дождь, трава намокла, я поскользнулся на откосе, упал и порвал себе сухожилия ноги. Ничего серьезного не было, мне нужно было провести несколько дней в постели. На третий день ко мне пришел Бухарин. "И вы в постели!" -- воскликнул он в ужасе. "А кто еще кроме меня?" -- спросил я. "С Ильичем плохо: удар -- не ходит, не говорит. Врачи теряются в догадках".
Ленин очень следил за здоровьем своих сотрудников и нередко вспоминал при этом слова какого-то эмигранта: старики вымрут, а молодые сдадут. "Многие ли у нас знают, что такое Европа, что такое мировое рабочее движение? Пока мы с нашей революцией одни, -- повторял Ленин, -- международный опыт нашей партийной верхушки ничем не заменим"
Исследование иностранных врачей подтвердило, что два сердца из всех ими выслушанных в Москве работают на редкость хорошо: это сердца Ленина и Троцкого
Гораздо позже, оглядываясь на прошлое, я опять вспомнил со свежим удивлением то обстоятельство, что мне о болезни Ленина сообщили только на третий день.
С точки зрения так называемой абсолютной ценности человеческой личности революция подлежит "осуждению", как и война, как, впрочем, и вся история человечества в целом. Однако же самое понятие личности выработалось лишь в результате революций, причем процесс этот еще очень далек от завершения. Чтоб понятие личности стало реальным и чтоб полупрезрительное понятие "массы" перестало быть антитезой философски привилегированного понятия "личности", нужно, чтоб сама масса краном революции, вернее сказать, ряда революций, подняла себя на новую историческую ступень. Хорош или плох этот путь с точки зрения нормативной философии, я не знаю и, признаться, не интересуюсь этим. Зато я твердо знаю, что это единственный путь, который знало до сих пор человечество.
Эти соображения ни в каком случае не являются попыткой "оправдания" революционного террора. Пытаться оправдывать его -- значило бы считаться с обвинителями. Но кто они? Организаторы и эксплуататоры великой мировой бойни? Новые богачи, возносящие в честь "неизвестного солдата" благоухание своей послеобеденной сигары? Пацифисты, которые боролись против войны, пока ее не было, и готовы снова повторить свой отвратительный маскарад? Ллойд-Джордж, Вильсон и Пуанкаре, которые за преступления Гогенцоллерна (и их собственные) считали себя вправе морить голодом немецких детей? Английские консерваторы или французские республиканцы, разжигавшие гражданскую войну в России со стороны и в полной безопасности пытавшиеся из крови ее чеканить свои барыши? Эту перекличку можно продолжить без конца. Дело для меня идет не о философском оправдании, а о политическом объяснении. Революция потому и революция, что все противоречия развития она сводит к альтернативе: жизнь или смерть.
Ленин чуял, что, в связи с его болезнью, за его и за моей спиною плетутся пока еще почти неуловимые нити заговора. Эпигоны еще не сжигали мостов и не взрывали их. Но кое-где они уже подпиливали балки, кое-где подкладывали незаметно пироксилиновые шашки. При каждом подходящем случае они выступали против моих предложений, как бы упражняясь в самостоятельности и тщательно подготовляя такого рода демонстрации. Входя в работу и с возрастающим беспокойством отмечая происшедшие за десять месяцев перемены, Ленин до поры до времени не называл их вслух, чтоб тем самым не обострить отношений. Но он готовился дать "тройке" отпор и начал его давать на отдельных вопросах.
В числе десятка других работ, которыми я руководил в партийном порядке, т. е. негласно и неофициально, была антирелигиозная пропаганда, которою Ленин интересовался чрезвычайно. Он настойчиво и не раз просил меня не спускать с этой области глаз.
Нет никакого сомнения в том, что для текущих дел Ленину было во многих случаях удобнее опираться на Сталина, Зиновьева или Каменева, чем на меня. Озабоченный неизменно сбережением своего и чужого времени, Ленин старался к минимуму сводить расход сил на преодоление внутренних трений. У меня были свои взгляды, свои методы работы, свои приемы для осуществления уже принятых решений. Ленин достаточно знал это и умел уважать. Именно поэтому он слишком хорошо понимал, что я не гожусь для поручений. Там, где ему нужны были повседневные исполнители его заданий, он обращался к другим. Это могло в некоторые периоды, особенно когда у меня с Лениным бывали расхождения, вызывать у его помощников представление об их особенной близости к Ленину.
Ленину нужны были послушные практические помощники. Для такой роли я не годился.
Ну, что ж, -- продолжал Ленин, явно довольный тем, что мы назвали по имени существо вопроса, -- я предлагаю вам блок: против бюрократизма вообще, против Оргбюро в частности". "С хорошим человеком лестно заключить хороший блок", -- ответил я. Мы условились встретиться снова через некоторое время. Ленин предлагал обдумать организационную сторону дела. Он намечал создание при ЦК комиссии по борьбе с бюрократизмом. Мы оба должны были войти в нее. По существу эта комиссия должна была стать рычагом для разрушения сталинской фракции, как позвоночника бюрократии, и для создания таких условий в партии, которые дали бы мне возможность стать заместителем Ленина, по его мысли: преемником на посту председателя Совнаркома.
Только в этой связи становится полностью ясен смысл так называемого завещания. Ленин называет в нем всего шесть лиц и дает их характеристики, взвешивая каждое слово. Бесспорная цель завещания: облегчить мне руководящую работу. Ленин хочет достигнуть этого, разумеется, с наименьшими личными трениями. Он говорит обо всех с величайшей осторожностью. Он придает оттенок мягкости уничтожающим, по существу, суждениям. В то же время слишком решительное указание на первое место он смягчает ограничениями. Только в характеристике Сталина слышен другой тон, который в позднейшей приписке к завещанию становится прямо уничтожающим.
О Зиновьеве и Каменеве Ленин говорит, как бы мимоходом, что их капитуляция в 1917 г. была "не случайна"; другими словами, что это у них в крови. Ясно, что такие люди руководить революцией не могут. Но не нужно все же их попрекать прошлым. Бухарин не марксист, а схоласт, но зато очень симпатичен. Пятаков способный администратор, но негодный политик. Может быть, впрочем, эти двое, Бухарин и Пятаков, еще научатся. Самый способный -- Троцкий, его недостаток -- избыток самоуверенности. Сталин груб, нелоялен и склонен злоупотреблять властью, которую ему доставляет партийный аппарат. Сталина надо снять, чтоб избежать раскола. Вот суть завещания. Она дополняет и поясняет то предложение, которое сделал мне Ленин в последней беседе.
Ну, что ж, -- продолжал Ленин, явно довольный тем, что мы назвали по имени существо вопроса, -- я предлагаю вам блок: против бюрократизма вообще, против Оргбюро в частности". "С хорошим человеком лестно заключить хороший блок", -- ответил я. Мы условились встретиться снова через некоторое время. Ленин предлагал обдумать организационную сторону дела. Он намечал создание при ЦК комиссии по борьбе с бюрократизмом. Мы оба должны были войти в нее. По существу эта комиссия должна была стать рычагом для разрушения сталинской фракции, как позвоночника бюрократии, и для создания таких условий в партии, которые дали бы мне возможность стать заместителем Ленина, по его мысли: преемником на посту председателя Совнаркома.
Только в этой связи становится полностью ясен смысл так называемого завещания. Ленин называет в нем всего шесть лиц и дает их характеристики, взвешивая каждое слово. Бесспорная цель завещания: облегчить мне руководящую работу. Ленин хочет достигнуть этого, разумеется, с наименьшими личными трениями. Он говорит обо всех с величайшей осторожностью. Он придает оттенок мягкости уничтожающим, по существу, суждениям. В то же время слишком решительное указание на первое место он смягчает ограничениями. Только в характеристике Сталина слышен другой тон, который в позднейшей приписке к завещанию становится прямо уничтожающим.
О Зиновьеве и Каменеве Ленин говорит, как бы мимоходом, что их капитуляция в 1917 г. была "не случайна"; другими словами, что это у них в крови. Ясно, что такие люди руководить революцией не могут. Но не нужно все же их попрекать прошлым. Бухарин не марксист, а схоласт, но зато очень симпатичен. Пятаков способный администратор, но негодный политик. Может быть, впрочем, эти двое, Бухарин и Пятаков, еще научатся. Самый способный -- Троцкий, его недостаток -- избыток самоуверенности. Сталин груб, нелоялен и склонен злоупотреблять властью, которую ему доставляет партийный аппарат. Сталина надо снять, чтоб избежать раскола. Вот суть завещания. Она дополняет и поясняет то предложение, которое сделал мне Ленин в последней беседе.
Крупская однажды сказала в 1927 г., что если б жив был Ленин, то, вероятно, уже сидел бы в сталинской тюрьме. Я думаю, что она была права. Ибо дело не в Сталине, а в тех силах, которые Сталин выражает, не понимая того. Но в 1922 -- 23 году вполне возможно было еще завладеть командной позицией открытым натиском на быстро складывавшуюся фракцию национал-социалистических чиновников, аппаратных узурпаторов, незаконных наследников Октября, эпигонов большевизма. Главным препятствием на этом пути было, однако, состояние самого Ленина. Ждали, что он снова поднимется, как после первого удара, и примет участие в XII съезде, как принял в XI. Он сам на это надеялся.
Стояли первые дни марта 1923 г. Ленин лежал в своей комнате, в большом здании судебных установлении. Надвигался второй удар, предшествуемый рядом мелких толчков. Меня на несколько недель приковал к постели lumbago (прострел). Я лежал в здании бывшего Кавалерского корпуса, где помещалась наша квартира, отделенный от Ленина огромным кремлевским двором. Ни Ленин, ни я не могли подойти даже к телефону, к тому же телефонные переговоры были Ленину строго воспрещены врачами. Два секретаря Ленина, Фотиева и Глассер, служат связью. Вот что они мне передают. Владимир Ильич до крайности взволнован сталинской подготовкой предстоящего партийного съезда, особенно же в связи с его фракционными махинациями в Грузии. "Владимир Ильич готовит против Сталина на съезде бомбу". Это дословная фраза Фотиевой. Слово "бомба" принадлежит Ленину, а не ей. "Владимир Ильич просит вас взять грузинское дело в свои руки, тогда он будет спокоен". 5 марта Ленин диктует мне записку:
"Уважаемый товарищ Троцкий. Я просил бы вас очень взять на себя защиту грузинского дела на ЦК партии. Дело это сейчас находится под "преследованием" Сталина и Дзержинского, и я не могу положиться на их беспристрастие. Даже совсем напротив. Если бы вы согласились взять на себя его защиту, то я бы мог быть спокойным. Если вы почему-нибудь не согласитесь, то верните мне все дело. Я буду считать это признаком вашего несогласия. С наилучшим товарищеским приветом. Ленин".
"Почему вопрос так обострился?" -- спрашиваю я. Оказывается, Сталин снова обманул доверие Ленина: чтоб обеспечить себе опору в Грузии, он за спиною Ленина и всего ЦК совершил там при помощи Орджоникидзе и не без поддержки Дзержинского организованный переворот против лучшей части партии, ложно прикрывшись авторитетом центрального комитета.
"Каменев едет завтра в Грузию на партийную конференцию, -- говорю я Фотиевой. -- Я могу познакомить его с ленинскими рукописями, чтоб побудить его действовать в Грузии в надлежащем духе. Спросите об этом Ильича". Через четверть часа Фотиева возвращается, запыхавшись:
"Ни в коем случае!" -- "Почему?" -- "Владимир Ильич говорит: "Каменев сейчас же все покажет Сталину, а Сталин заключит гнилой компромисс и обманет". -- "Значит, дело зашло так далеко, что Ильич уже не считает возможным заключить компромисс со Сталиным даже на правильной линии?" -- "Да, Ильич не верит Сталину, он хочет открыто выступить против него перед всей партией. Он готовит бомбу".
Каменев сообщил мне дополнительные сведения. Только что он был у Надежды Константиновны Крупской, по ее вызову. В крайней тревоге она ему сообщила: "Владимир только что продиктовал стенографистке письмо Сталину о разрыве с ним всяких отношений".
Я против ликвидации Сталина, против исключения Орджоникидзе, против снятия Дзержинского с путей сообщения. Но я согласен с Лениным по существу. Я хочу радикального изменения национальной политики, прекращения репрессий против грузинских противников Сталина, прекращения административного зажима партии, более твердого курса на индустриализацию и честного сотрудничества наверху. Сталинская резолюция по национальному вопросу никуда не годится. Грубый и наглый великодержавный зажим ставится в ней на один уровень с протестом и отпором малых, слабых и отсталых народностей. Я придал своей резолюции форму поправок к резолюции Сталина, чтоб облегчить ему необходимую перемену курса. Но нужен крутой поворот. Кроме того, необходимо, чтоб Сталин сейчас же написал Крупской письмо с извинениями за грубости и чтоб он на деле переменил свое поведение. Пусть не зарывается. Не нужно интриг. Нужно честное сотрудничество. "Вы же, -- обратился я к Каменеву, -- должны на конференции в Тифлисе добиться полной перемены курса по отношению к грузинским сторонникам ленинской национальной политики".
Каменев вздохнул с облегчением. Он принял все мои предложения. Он опасался только, что Сталин заупрямится: "груб и капризен". "Не думаю, -- отвечал я, -- вряд ли у Сталина есть сейчас другой выход". Глубокой ночью Каменев сообщил мне, что был у Сталина в деревне и что тот принял все условия. Крупская уже получила от него письмо с извинениями. Но она не могла показать письмо Ленину, так как ему хуже. Мне показалось, однако, что тон Каменева звучит иначе, чем при расставании со мною несколько часов тому назад. Только позже мне стало ясно, что эту перемену внесло ухудшение в состоянии Ленина. По дороге или сейчас же по прибытии в Тифлис Каменев получил шифрованную телеграмму Сталина о том, что Ленин снова в параличе: не говорит и не пишет. На грузинской конференции Каменев проводил политику Сталина против Ленина. Скрепленная личным вероломством, тройка стала фактом.
Наступление Ленина было направлено не только против Сталина лично, но и против его штаба, прежде всего против его помощников -- Дзержинского и Орджоникидзе. Оба они неизменно упоминаются в переписке Ленина по вопросу о Грузии.
Дзержинский был человеком великой взрывчатой страсти. Его энергия поддерживалась в напряжении постоянными электрическими разрядами. По каждому вопросу, даже и второстепенному, он загорался, тонкие ноздри дрожали, глаза искрились, голос напрягался и нередко доходил до срыва. Несмотря на такую высокую нервную нагрузку, Дзержинский не знал периодов упадка или апатии. Он как бы всегда находился в состоянии высшей мобилизации. Ленин как-то сравнил его с горячим кровным конем. Дзержинский влюблялся нерассуждающей любовью во всякое дело, которое выполнял, ограждая своих сотрудников от вмешательства и критики со страстью, с непримиримостью, с фанатизмом, в которых, однако, не было ничего личного: Дзержинский бесследно растворялся в деле.
Самостоятельной мысли у Дзержинского не было. Он сам не считал себя политиком, по крайней мере, при жизни Ленина. По разным поводам он неоднократно говорил мне: я, может быть, неплохой революционер, но я не вождь, не государственный человек, не политик. В этом была не только скромность. Самооценка была верна по существу. Политически Дзержинский всегда нуждался в чьем-нибудь непосредственном руководстве.
Другого из союзников Сталина, Орджоникидзе, Ленин считал необходимым, за бюрократическое самоуправство на Кавказе, исключить из партии. Я возражал. Ленин отвечал через секретаря: "По крайней мере на два года". Как далек был Ленин в тот момент от мысли, что Орджоникидзе станет во главе Контрольной Комиссии, которую Ленин намечал для борьбы против сталинского бюрократизма и которая должна была воплощать совесть партии.
Сталин стоял у рукоятки аппарата. Искусственный отбор в аппарате пошел бешеным темпом. Чем слабее чувствовала себя "тройка" идейно, чем больше она меня боялась -- а боялась она меня именно потому, что хотела меня свалить, -- тем туже пришлось ей подвинчивать все гайки партийного и государственного режима. Значительно позже, в 1925 г., Бухарин ответил мне в частной беседе на мою критику партийного зажима: "У нас нет демократии, потому что мы боимся вас".
"А вы попробуйте перестать бояться, -- посоветовал я, -- и давайте как следует работать". Но совет не пошел впрок.
Глава XL. ЗАГОВОР ЭПИГОНОВ
Сталин знал, что со стороны Ленина на него надвигается гроза, и со всех сторон охаживал меня. Он повторял, что политический доклад должен быть сделан наиболее после Ленина влиятельным и популярным членом ЦК, т. е. Троцким, что партия ничего другого не ждет и не поймет; В своих попытках фальшивого дружелюбия он казался мне еще более чуждым, чем в откровенных проявлениях вражды, тем более что побудительные мотивы его слишком торчали наружу.
Мои тезисы о промышленности были сперва приняты без прений. Но когда выяснилось, что на возвращение Ленина к работе надежд нет, "тройка" сделала крутой поворот, испугавшись слишком мирной подготовки партийного съезда. Теперь она уже искала возможности противопоставить себя мне в верхнем слое партии. В последний момент перед съездом Каменев внес к моей уже одобренной резолюции дополнение насчет крестьянства. Нет смысла останавливаться здесь на существе поправки, которая имела не теоретический, не политический, а провокационный характер. Она должна была дать опору для обвинений меня, пока еще за кулисами, в "недооценке" крестьянства. Спустя три года после своего разрыва со Сталиным Каменев со свойственным ему добродушным цинизмом поведал мне, как готовилось на кухне это обвинение, которого никто из авторов, разумеется, не брал всерьез.
Главная трудность для заговорщиков состояла в открытом выступлении против меня пред лицом массы. Зиновьева и Каменева рабочие знали и охотно слушали. Но поведение их в 1917г. было слишком еще свежо в памяти у всех. Морального авторитета в партии они не имели. Сталина, за пределами узкого круга старых большевиков, не знали почти совершенно. Некоторые из моих друзей говорили: "Они никогда не посмеют выступить против вас открыто. В сознании народа ваше имя слишком неразрывно связано с именем Ленина. Ни Октябрьской революции, ни Красной Армии, ни гражданской войны вычеркнуть нельзя". Я с этим не был согласен. Личные авторитеты в политике, особенно революционной, играют большую роль, даже гигантскую, но все же не решающую. Более глубокие, т. е. массовые, процессы определяют в последнем счете судьбу личных авторитетов. Клевета против вождей большевизма на подъеме революции только укрепила большевиков. Клевета против тех же лиц на спуске революции могла стать победоносным орудием термидорианской реакции.
Объективные процессы в стране и на мировой арене помогали моим противникам. Но все же задача их была нелегка. Партийная литература, печать, агитаторы жили еще вчерашним днем, который стоял под знаком Ленина -- Троцкого. Нужно было все это повернуть на 180°, не сразу, конечно, а в несколько приемов. Чтоб показать размеры поворота, необходимо дать здесь хоть несколько иллюстраций того тона, который господствовал в печати партии в отношении руководящих фигур революции.
"Блестящая литературно-публицистическая деятельность т. Троцкого составила ему всемирное имя "короля памфлетистов": так называет его английский писатель Бернард Шоу. Кто следил в течение четверти века за этой деятельностью, тот должен убедиться, что особенно ярко этот талант..." и т. д. и т. д.
Последний пример, который я хочу привести, относится к самому Сталину. Уже в первую годовщину Октябрьской революции он написал статью, замаскированно направленную против меня. В пояснение этого надо напомнить, что в период подготовки октябрьского переворота Ленин скрывался в Финляндии, Каменев, Зиновьев, Рыков, Калинин были противниками восстания, о Сталине же никто ничего не знал. В результате этого партия связывала октябрьский переворот преимущественно с моим именем. В первую годовщину октября Сталин сделал попытку ослабить такое представление, противопоставив мне общее руководство центрального комитета. Но для того, чтоб сделать свое изложение сколько-нибудь приемлемым, он вынужден был написать:
"Вся работа по практической организации восстания проходила под непосредственным руководством председателя Петроградского Совета Троцкого. Можно с уверенностью сказать, что быстрым переходом гарнизона на сторону Совета и умелой постановкой работы ВоенноРеволюционного Комитета партия обязана прежде всего и главным образом т. Троцкому".
Если Сталин писал так, то потому, что в тот период даже для него невозможно было писать иначе. Нужно было, чтоб прошли годы необузданной травли, прежде чем Сталин мог отважиться заявить вслух: "Никакой особой роли ни в партии, ни в Октябрьской революции не играл и не мог играть т. Троцкий..." Когда ему указали на противоречие, он ответил удвоенной грубостью, и только.
"Тройка" ни в каком случае не могла противопоставить мне себя самое. Она могла противопоставить мне лишь Ленина. Но для этого нужно было, чтоб Ленин потерял возможность противопоставить себя "тройке". Другими словами, для успеха кампании "тройке" нужен был либо безнадежно больной Ленин, либо набальзамированный труп его в мавзолее. Но и этого было мало. Нужно, чтобы и я на время кампании выбыл из строя. Это и случилось осенью 1923 г.
Если пользоваться языком биологии, то можно сказать, что историческая закономерность осуществляется через естественный отбор случайностей. На этой основе развертывается сознательная человеческая деятельность, которая подвергает случайности искусственному отбору...
К Зайцеву приезжал на охоту и Ленин, и Иван Васильевич всегда показывал место в деревянном сарае, где Ленин лежал на сене. Ленин был страстный охотник, но охотился редко. На охоте горячился, несмотря на большую выдержку в больших делах. Так же, как великие стратеги бывают обычно плохими шахматистами, люди с гениальным политическим прицелом могут быть посредственными охотниками. Помню, с каким прямо-таки отчаянием, в сознании чего-то навсегда непоправимого Ленин жаловался мне, как он промазал на облаве по лисице в 25 шагах. Я понимал его, и сердце мое наливалось сочувствием.
Все это отступление мне нужно было для того, чтобы объяснить, как и почему я в одно из октябрьских воскресений 1923 года оказался в Заболотье, на болоте, средь камышей. Ночью стоял морозец, и я в шалаше сидел в валенках. Но утром солнце хорошо пригрело, болото оттаяло. На подъеме дожидался автомобиль. Шофер Давыдов, с которым мы плечо к плечу прошли через гражданскую войну, горел, как всегда, нетерпением узнать, какова добыча. До автомобиля от челна надо было пройти шагов сто, не более. Но едва я ступил валенками на болото, как ноги мои оказались в холодной воде. Пока я вприпрыжку добежал до автомобиля, ноги совсем простыли. Я сел рядом с Давыдовым и, разувшись, грел ноги теплом мотора. Но простуда осилила. Я слег. После инфлуэнцы открылась какая-то криптогенная температура. Врачи запретили вставать с постели. Так я пролежал весь остаток осени и зиму. Это значит, что я прохворал дискуссию 1923 г. против "троцкизма". Можно предвидеть революцию и войну, но нельзя предвидеть последствия осенней охоты на утку.
Ленин лежал в Горках, я -- в Кремле. Эпигоны расширяли круги заговора.
Создана была целая наука: фабрикация искусственных репутаций, сочинение фантастических биографий, рекламы вождей по назначению. Особая, малая наука была посвящена вопросу о почетном президиуме. Со времени Октября повелось так, что на бесчисленных собраниях в почетный президиум выбирались Ленин и Троцкий. Сочетание этих двух имен входило в разговорную речь, в статьи, в стихи и в частушки. Надо было разъединить два имени, хотя бы механически, чтобы затем политически противопоставить друг другу. Теперь в президиум стали включать всех членов политбюро. Потом стали их размещать по алфавиту. Затем алфавитный порядок был нарушен в пользу новой иерархии вождей.
"Это были тяжелые дни, -- рассказывает в своих записках моя жена, -- дни напряженной борьбы Л. Д. в политбюро с его членами. Он был один, был болен и боролся против всех. Из-за болезни Л. Д. заседания происходили в нашей квартире, я сидела в спальне рядом и слышала его выступления. Он говорил всем своим существом, казалось, что с каждой такой речью он теряет часть своих сил, с такой "кровью" он говорил им. И я слышала в ответ холодные, безразличные ответы. Ведь все предрешалось заранее. Зачем им было волноваться? Каждый раз после такого заседания у Л. Д. подскакивала температура, он выходил из кабинета мокрый до костей, раздевался и ложился в постель. Белье и платье приходилось сушить, будто он промок под дождем. Заседания происходили в то время часто, в комнате Л. Д., с тусклым старым ковром, который мне из ночи в ночь снился в виде живой пантеры: дневные заседания ночью превращались в кошмар. Таков был первый этап борьбы, пока она еще не вырвалась наружу..."
В позднейшей борьбе Зиновьева и Каменева со Сталиным тайны этого периода были раскрыты самими участниками заговора. Ибо это был подлинный заговор. Создано было тайное политбюро ("семерка"), в которое входили все члены официального политбюро, кроме меня, плюс Куйбышев, нынешний председатель ВСНХ. Вес вопросы предрешались в этом тайном центре, участники которого были связаны круговой порукой. Они обязались не полемизировать друг с другом и в то же время искать поводов для выступлений против меня. В местных организациях были такого же рода тайные центры, связанные с московской "семеркой" строгой дисциплиной. Для сношений существовали особые шифры. Это была стройная нелегальная организация внутри партии, направленная первоначально против одного человека. Ответственные работники партии и государства систематически подбирались под одним критерием: против Троцкого. Во время длительного "междуцарствия", созданного болезнью Ленина, эта работа велась неутомимо^ но в то же время осторожно, замаскированно, чтобы на случай выздоровления Ленина сохранить в целости минированные мосты.
Заговорщики действовали намеками. От кандидатов на ту или иную должность требовалось догадаться, чего от них хотят. Кто "догадывался", тот поднимался вверх. Так создался особый вид карьеризма, который позже получил открытое имя "антитроцкизма". Лишь смерть Ленина полностью развязала руки этой конспирации, позволив ей выйти наружу. Процесс персонального отбора спустился этажом ниже. Уже нельзя стало занять пост директора завода, секретаря цеховой ячейки, председателя волостного исполкома, бухгалтера, переписчицы, не зарекомендовав себя антитроцкистом.
Члены партии, которые поднимали голос протеста против этого заговора, становились жертвами вероломных атак по совершенно посторонним, нередко вымышленным поводам. Наоборот, нравственно шаткие элементы, которые в первое пятилетие советской власти подвергались беспощадному изгнанию из партии, страховали себя теперь одной враждебной репликой против Троцкого. Та же самая работа производилась с конца 1923 г. во всех партиях Коминтерна: одни вожди низлагались, другие назначались на их место, исключительно в зависимости от того, как они относились к Троцкому. Совершался напряженный искусственный отбор не лучших, но наиболее приспособленных. Общий курс свелся к замене самостоятельных и даровитых людей посредственностями, которые обязаны своим положением только аппарату. Как высшее выражение аппаратной посредственности и поднялся Сталин.
Глава XLI. СМЕРТЬ ЛЕНИНА И СДВИГ ВЛАСТИ
Революционеры сделаны в последнем счете из того же общественного материала, что и другие люди. Но у них должны быть какие-то резкие личные особенности, которые дали возможность историческому процессу отделить их от других и сгруппировать особо. Общение друг с другом, теоретическая работа, борьба под определенным знаменем, коллективная дисциплина, закал под огнем опасностей постепенно формируют революционный тип. Можно с полным правом говорить о психологическом типе большевика в противоположность, например, меньшевику. При достаточной опытности глаз даже по внешности различал большевика от меньшевика, с небольшим процентом ошибок.
Есть, однако, в партии и в государстве большой слой революционеров, которые хотя и вышли в большинстве из массы, но давно уж оторвались от нее и положением своим противопоставлены ей. Классовый инстинкт уже выветрился из них. С другой стороны, им не хватает теоретической устойчивости и кругозора, чтоб охватить процесс в целом. В психологии их остается немало незащищенных мест, через которые -- при перемене обстановки -- свободно проникают инородные и враждебные идейные влияния. В периоды подпольной борьбы, восстаний, гражданской войны такого рода элементы были только солдатами партии. В их сознании звучала почти только одна струна, и она звучала по камертону партии. Когда же напряжение отошло и кочевники революции перешли к оседлому образу жизни, в них пробудились, ожили и развернулись обывательские черты, симпатии и вкусы самодовольных чиновников.
Придя на какое-нибудь заседание, я заставал групповые разговоры, которые при мне нередко обрывались. В разговорах не было ничего направленного против меня. Не было ничего противоречащего принципу партии. Но было настроение моральной успокоенности, самоудовлетворенности и тривиальности. У людей появлялась потребность исповедоваться друг другу в этих новых настроениях, в которых немалое место, к слову сказать, стал занимать элемент мещанской сплетни. Раньше они стеснялись не только Ленина и меня, но и себя. Если пошлость прорывалась наружу, например, у Сталина, то Ленин, не поднимая низко склоненной над бумагой головы, чуть-чуть поводил по сторонам глазами, как бы проверяя, почувствовал ли еще кто-либо другой невыносимость сказанного. Достаточно было в таких случаях беглого взгляда или интонации голоса, чтобы солидарность наша в этих психологических оценках непререкаемо обнаружилась для нас обоих.
Если я не участвовал в тех развлечениях, которые все больше входили в нравы нового правящего слоя, то не из моральных принципов, а из нежелания подвергать себя испытаниям худших видов скуки. Хождение друг к другу в гости, прилежное посещение балета, коллективные выпивки, связанные с перемыванием косточек отсутствующих, никак не могли привлечь меня. Новая верхушка чувствовала, что я не подхожу к этому образу жизни. Меня даже и не пытались привлечь к нему. По этой самой причине многие групповые беседы прекращались при моем появлении, и участники расходились с некоторым конфузом за себя и с некоторой враждебностью ко мне. Вот это и означало, если угодно, что я начал терять власть.
Я ограничиваюсь здесь психологической стороной дела, оставляя в стороне социальную подоплеку, т. е. изменения анатомии революционного общества. В последнем счете решают, конечно, эти изменения. Но непосредственно приходится сталкиваться с их психологическими отражениями.
Термидорианский заговор в конце XVIII в., подготовленный предшествующим ходом революции, разразился одним ударом и принял форму кровавой развязки. Наш термидор получил затяжной характер. Гильотину заменила, по крайней мере, до поры до времени, кляуза. Систематическая, организованная методом конвейера фальсификация прошлого стала орудием идейного перевооружения официальной партии. Болезнь Ленина и ожидание его возвращения к руководству создавали неопределенность провизориума, длившуюся, с перерывом, свыше двух лет. Если бы революционное развитие пошло к подъему, оттяжка оказалась бы на руку оппозиции. Но революция терпела в международном масштабе поражение за поражением, и оттяжка шла на руку национальному реформизму, автоматически укрепляя сталинскую бюрократию против меня и моих политических друзей.
Насквозь филистерская, невежественная и просто глупая травля теории перманентной революции выросла из этих именно психологических источников. Сплетничая за бутылкой или возвращаясь с балета, один самодовольный чиновник говорил по моему адресу другому самодовольному чиновнику: "У него только перманентная революция на уме". С этим тесно связаны обвинения в неартельности, в индивидуализме, в аристократизме. "Не все же и не всегда для революции, надо и для себя", -- это настроение переводилось так: "Долой перманентную революцию!" Протест против теоретической требовательности марксизма и политической требовательности революции постепенно принимал для этих людей форму борьбы против "троцкизма". Под этим флагом шло освобождение мещанина в большевике. Вот в чем состояла потеря мною власти и вот что определяло те формы, в каких эта потеря произошла.
Я рассказывал, как со смертного одра Ленин направлял свой удар против Сталина и его союзников -- Дзержинского и Орджоникидзе. Ленин Дзержинского очень ценил. Охлаждение между ними началось тогда, когда Дзержинский понял, что Ленин не считает его способным на руководящую хозяйственную работу. Это, собственно, и толкнуло Дзержинского на сторону Сталина. Тут уж Ленин счел нужным ударить по Дзержинскому как по опоре Сталина. Орджоникидзе Ленин хотел, за проявление генерал-губернаторских качеств, исключить из партии. Свою записку, в которой он обещал грузинским большевикам полную поддержку против Сталина, Дзержинского и Орджоникидзе, Ленин адресовал Мдивани. На судьбе этих четырех лиц ярче всего обнаруживается переворот, произведенный сталинской фракцией в партии. Дзержинский после смерти Ленина был поставлен во главе ВСНХ, т. е. всей государственной промышленности. Орджоникидзе, намеченный к исключению, был поставлен во главе Центральной Контрольной Комиссии. Сталин не только остался, вопреки Ленину, генеральным секретарем, но и получил от аппарата неслыханные полномочия. Наконец, Буду Мдивани, с которым Ленин солидаризировался против Сталина, сидит сейчас в тобольской тюрьме. Подобная "перегруппировка" произведена во всем руководстве партии, сверху донизу. Мало того: во всех без исключения партиях Интернационала. Эпоху эпигонов от эпохи Ленина отделяет не только идейная пропасть, но и законченный организационный переворот.
Сталин -- главное орудие этого переворота. Он одарен практическим смыслом, выдержкой и настойчивостью в преследовании поставленных целей. Политический его кругозор крайне узок. Теоретический уровень совершенно примитивен. Его компилятивная книжка "Основы ленинизма", в которой он пытался отдать дань теоретическим традициям партии, кишит ученическими ошибками. Незнакомство с иностранными языками вынуждает его следить за политической жизнью других стран только с чужих слов. По складу ума это упорный эмпирик, лишенный творческого воображения. Верхнему слою партии (в более широких кругах его вообще не знали) он казался всегда человеком, созданным для вторых и третьих ролей. И то, что он играет сейчас первую роль, характеризует не столько его, сколько переходный период политического сползания. Еще Гельвеций сказал: "Каждый период имеет своих великих людей, а если их нет -- он их выдумывает". Сталинизм это прежде всего работа безличного аппарата на спуске революции.
Не раз я допрашивал Гетье о том, сохранит ли, в случае выздоровления, ленинский интеллект свою силу? Гетье отвечал примерно так: увеличится утомляемость, не будет прежней чистоты работы, но виртуоз останется виртуозом. В промежутке между первым и вторым ударом этот прогноз подтвердился целиком. К концу заседаний политбюро Ленин производил впечатление безнадежно уставшего человека. Все мышцы лица опускались, блеск глаз потухал, увядал даже могучий лоб, тяжело свисали вниз плечи -- выражение лица и всей фигуры резюмировалось одним словом: усталость. В такие жуткие минуты Ленин казался мне обреченным. Но проведя одну хорошую ночь, он снова обретал силу своей мысли. Статьи, написанные им в промежутке между двумя ударами, стоят на уровне его лучших работ. Влага в источнике была та же, но ее становилось все меньше и меньше.
21 января застигло нас на вокзале в Тифлисе, по пути в Сухум.
На свой запрос я получил ответ: "Похороны в субботу, все равно не поспеете, советуем продолжать лечение". Выбора, следовательно, не было. На самом деле похороны состоялись только в воскресенье, и я вполне мог бы поспеть в Москву. Как это ни кажется невероятным, но меня обманули насчет дня похорон.
Письмо от Крупской.
"Дорогой Лев Давыдович.
Я пишу, чтобы рассказать вам, что приблизительно за месяц до смерти, просматривая вашу книжку, Владимир Ильич остановился на том месте, где вы даете характеристику Маркса и Ленина, и просил меня перечесть ему это место, слушал очень внимательно, потом еще раз просматривал сам.
И вот еще что хочу сказать: то отношение, которое сложилось у В. И. к вам тогда, когда вы приехали к нам в Лондон из Сибири, не изменилось у него до самой смерти.
Я желаю вам, Лев Давыдович, сил и здоровья и крепко обнимаю.
Н. Крупская
Маркс и Ленин, исторически столь тесно связанные и в то же время столь разные, были для меня двумя предельными вершинами духовного могущества человека.
И мне было отрадно, что Ленин, незадолго до кончины, со вниманием и, может быть, с волнением читал мои строки о нем, ибо масштаб Маркса был и в его глазах самым титаническим масштабом для измерения человеческой личности.
С не меньшим волнением читал я теперь письмо Крупской. Она брала две крайние точки связи с Лениным: октябрьский день 1902 г., когда я, после побега из Сибири, поднял Ленина ранним утром с его жесткой лондонской постели, и конец декабря 1923 г., когда Ленин дважды перечитывал мою оценку его жизненного дела. Между этими двумя точками прошли два десятилетия, сперва совместной работы, затем жестокой фракционной борьбы и снова совместной работы на более высокой исторической основе. По Гегелю: тезис, антитезис, синтезис. И Крупская свидетельствовала, что отношение ко мне Ленина, несмотря на длительный период антитезиса, оставалось "лондонским": это значит отношением горячей поддержки и дружеской приязни, но уже на более высокой исторической основе. Даже если б не было ничего другого, все фолианты фальсификаторов не перевесили бы пред судом истории маленькой записочки, написанной Крупской через несколько дней после смерти Ленина.
Скажите мне, -- спросил Склянский, -- что такое Сталин?
Склянский сам достаточно знал Сталина. Он хотел от меня определения его личности и вместе объяснения его успехов. Я задумался.
-- Сталин, -- сказал я, -- это наиболее выдающаяся посредственность нашей партии. Это определение впервые во время нашей беседы предстало предо мною во всем своем не только психологическом, но и социальном значении. По лицу Склянского я сразу увидел, что помог собеседнику прощупать нечто значительное.
-- Знаете, -- сказал он, -- поражаешься тому, как за последний период во всех областях выпирает наверх золотая середина, самодовольная посредственность. И все это находит в Сталине своего вождя. Откуда это?
В этой беседе я впервые с полной ясностью, я бы сказал, с физической убедительностью подошел к проблеме термидора.
Когда тайная подготовительная работа была закончена, по сигналу из "Правды" открылась единовременно со всех концов, со всех трибун, со всех страниц и столбцов, во всех углах и щелях кампания против троцкизма. Это было в своем роде величественное зрелище. Клевета получила видимость вулканического извержения. Широкая партийная масса была потрясена. Я лежал с температурой и молчал. Пресса и ораторы ничем другим не занимались, кроме разоблачения троцкизма. Никто точно не мог сказать, что это значит. Изо дня в день преподносили эпизоды прошлого, полемические цитаты из статей Ленина, написанных двадцать лет тому назад, путая, перевирая, искажая, а главное, так, как если бы все это было вчера. Никто ничего не понимал. Если все это было в действительности, то ведь Ленин это должен был знать. Ведь октябрьская революция совершилась после всего этого. Ведь после переворота была гражданская война. Ведь Троцкий вместе с Лениным создавал Коминтерн. Ведь портреты Троцкого висят везде рядом с портретами Ленина. Ведь... Ведь... Но клевета извергалась холодной лавой. Она механически давила на сознание и еще более уничтожающе -- на волю.
Отношение к Ленину, как к революционному вождю, было подменено отношением к нему, как к главе церковной иерархии. На Красной площади воздвигнут был, при моих протестах, недостойный и оскорбительный для революционного сознания мавзолей. В такие же мавзолеи превращались официальные книги о Ленине. Его мысль разрезали на цитаты для фальшивых проповедей. Набальзамированным трупом сражались против живого Ленина и -- против Троцкого. Масса была оглушена, сбита с толку, запугана. Благодаря своему количеству, невежественная стряпня приобретала политические качества. Она оглушала, подавляла, деморализовала. Партия оказалась обреченной на молчание. Воцарился режим чистой диктатуры аппарата над партией. Другими словами: партия перестала быть партией.
По утрам мне приносили в постель газеты. Я просматривал перечень телеграмм, заглавия статей и подписи. Я достаточно хорошо знал этих людей, знал, что они думают про себя, что они способны сказать и что им приказано сказать. В большинстве своем это были люди, уже исчерпанные революцией. Были ограниченные фанатики, которые дали себя обмануть. Были молодые карьеристы, которые спешили доказать свою незаменимость. Все противоречили друг другу и самим себе. Но неумолкающая клевета ревела с газетных страниц неистовым ревом, выла бешеным воем, заглушая свои противоречия и свою пустоту. Она брала количеством.
"Второй приступ болезни Л. Д., -- пишет Н. И. Седова, -- совпадает с чудовищной травлей против него, которая переживалась нами, как жесточайшая болезнь. Страницы "Правды" казались огромными, бесконечными, каждая строчка газеты, каждая буква ее лгала. Л. Д. молчал. Но чего стоило ему это молчание! Друзья навещали его в продолжение дня, а иногда и ночи. Помню, кто-то спросил Л. Д., не читал ли он сегодняшней газеты? Он ответил, что вообще не читает газет.
Простуда затягивалась, благодаря тяжкому нервному состоянию. Он сильно похудел и побледнел. В семье нашей мы избегали разговора на тему о травле, но ни о чем другом тоже не могли говорить.
Клевета становится силой только в том случае, если отвечает какой-то исторической потребности. Что-то, значит, сдвинулось -- так рассуждал я про себя -- в социальных отношениях или в политических настроениях, если клевета находит такой грандиозный сбыт. Надо проанализировать содержание клеветы. В постели у меня для этого было достаточно времени. Откуда взялось обвинение Троцкого в стремлении "ограбить мужика" -- формула, которую реакционные аграрии, христианские социалисты и фашисты всегда направляют против социалистов и тем более коммунистов? Откуда эта злобная травля марксовой идеи перманентной революции? Откуда это национальное самохвальство, обещающее построить свой собственный социализм? Какие слои предъявляют спрос на эту реакционную пошлость? Наконец, откуда и почему это снижение теоретического уровня, это политическое поглупение? Я перелистываю в постели свои старые статьи и наталкиваюсь глазами на следующие строки, написанные мною в 1909 г., в разгар столыпинской реакции:
"Когда кривая исторического развития поднимается вверх, общественная мысль становится проницательнее, смелее, умнее. Она ловит факты на лету и на лету же связывает их нитью обобщения... Когда же политическая кривая опускается вниз, в общественной мысли воцаряется глупость. Драгоценный талант политического обобщения куда-то бесследно исчезает. Глупость наглеет и, оскалив зубы, глумится над всякой попыткой серьезного обобщения. Чувствуя, что поле за ней, она начинает орудовать своими средствами". Одним из важнейших средств ее является клевета.
Я говорю себе: мы проходим через период реакции. Происходит политическая передвижка классов. Происходит изменение в сознании классов. После великого напряжения совершается откат назад. До какой грани он дойдет? Во всяком случае, не до исходной. Но заранее этой грани никто не укажет. Она определится в борьбе внутренних сил. Прежде всего нужно понять, что происходит. Глубокие молекулярные процессы реакции выпирают наружу. Они стремятся ликвидировать или хоть ослабить зависимость общественного сознания от идей, лозунгов и живых фигур Октября. Вот смысл того, что происходит. Не будем же впадать в субъективизм. Не будем капризничать и обижаться на историю, что она ведет свое дело сложными и путаными путями. Понять, что происходит, -- значит, уже наполовину обеспечить победу.
Свидетельство о публикации №120122003566