Бывальщина
К середине дня я, уставший и продрогший, набрел на какую-то полузаброшенную деревеньку. Нежить. В качестве укрытия от ветра я избрал один из трех еще живых домов. Скособоченный, потемневший, вжавшийся в землю, он все-таки дышал теплом жилья.
Я пристроился на куче бревен, что подпирали слепую, без окон, стену и принялся за обед. Мой обед проходил под несмолкаемый перебрех мелкой чернявенькой мохнатой шавки. Псина то просовывала морду под калитку, то прыгала на нее и, не переставая, лаяла, лаяла, лаяла... звонко и противно.
- Цыц, окоянная!..- прервал песьи трели дребезжащий старушечий голосок,- Тихо, ты!..
Калитка скрипнула, стукнула. Из-за нее появилась сгорбленная маленькая старушечка.
- А я-то думаю, чего ж проклятая заливается,- и, поворотясь ко мне сморщенным темным лицем, зачастила - Ах, ты, ирод окоянный! Да что же ты вытворяешь?! Поганец ты эдакий!..
Недоеденный кусок сыра стал мне поперек горла.
- Чего же ты выделываешь?!- продолжала она,- Позору-то! Ужель мы нехристи?! За кого же ты нас принимаешь?!
-Почему в дом не зашел? Зачем же на холоде есть?- уже спокойнее добавила она,- Заходи, мы тебя покормим. Нехристи мы что-ли?
Мимо брешущей шавки я прошел за старухой к низкой тяжелой двери. Вошел, стягивая на ходу вязаную шапочку. В полутемной тесной комнате было жарко натоплено. Перебивая сухой, горьковато-дымный печной аромат, в нос ударял тяжелый дух давно немытого больного тела. Из дальнего сумрачного угла послышалось кряхтение, сопение и сдавленный кашель...
- Эх-хе-хе... Хозяин-то мой совсем расхворался. Почитай уж и не встает... Да ты садись, милый,- спохватилась старушка и указала мне на облезлый, фабричной выделки, стул у маленького, наспех сколоченного стола.
Хозяйка зашустрила у печки и достала оттуда накрытый каким-то тряпьем чугунок.
- Откушай-ка,- и она налила мне полную миску наваристого супа с лапшой.
- Как тебя звать-то, сынок?
Я представился.
- А меня- Пелагеей Ивановной... Э, да, бабкой Пелагеей - зови. А хозяина моего Семеном кличут, Семен Петровичем,- и она повела головой в сторону темного угла,- да ты ешь, ешь... Я еще положу, а там каша поспеет. Ты откудова будешь?
Я сказал.
- Из самой Москвы?! Хорошо у вас с продуктами. У нас нынче бяда. Осталось-то три двора всего. Кто ж сюда что повезет-то. А я слаба ногами стала. Не очень-то до поселка набегаешь по грязи, да снегу...
Пелагея Ивановна снова засуетилась у печки, доставая кашу; но я решительно отказался от второго. Она удивилась, осерчала слегка, уговаривала:
- Да что ж тут для мужика есть-то?! Мой и то больше съедает.
Но я настоял на своем.
- Ну да ладно. А то бы поел, как следовать? Путь, чай, неблизкий? По своей воле-то маешься, аль по работе?
Я объяснил.
- Вот, чудак-то,- искренне удивилась Пелагея Ивановна, потом, как бы про себя, добавила,- Странник.. Божий человек...
Я стал собираться.
- А ночуешь ты где?
Я сказал.
- В лесу?! В палатке? В холоде?! Да что ж за охота?! Стучись в любой дом. Ужель не пустят? Нехристи мы что-ли?! Нелюди?! Ох-хо-хо…
Она так и не поняла меня, добрейшая Пелагея Ивановна.
- А то бы оставался у нас. Пожил бы день-другой. Опять же, в поселок за продуктами лишний раз сбегал бы,- с надеждой добавила она,- Чай, молодой,- ноги крепкие.
Бабка Пелагея вышла за калитку проводить меня. Я нацелил лыжи, вскинул на плечи рюкзак и обернулся, чтобы проститься. Темное морщинистое лицо Пелагеи Ивановны светилось добротой, сожалением, удивлением, усталостью… Усталостью.
Свидетельство о публикации №120081207009