страшно мне, как Каиафе
*
Лучше всего у российского поэта-почвенника Николая Зиновьева получается быть «певцом» деградации, духовной угнетенности, да простится мне такое начало — авось дальше дело выровняется. Свет в его стихи проникает лишь авторским усилием отчаяния. Как не вспомнить Достоевского, сетовавшего, что-де об Алеше Карамазове страничку вымучиваешь, а об Иване, об инквизиторе, о зле вообще — само пишется, только поспевай. Энергия, изобретательность, уверенность мастерства откуда и берутся! Будто сам дьявол водит рукой.
Классика — человеческой и божественной комедии...
*
Как ликует заграница
И от счастья воет воем,
Что мы встали на колени.
А мы встали на колени —
Помолиться перед боем.
Отчаяние преодолено? Есть цель, ощущение призванности? Но дальше, за предел возможной победы или упоения текущей битвой, и заглянуть боязно. Там все равно начинается прежний, депрессивный Зиновьев и пьющая, не знающая, что с собой делать, Россия.
В советское время этот имманентный пессимизм лечили лагерями и психушками. Но кажется, долго томимый вне печатного слова, он лишь сконцентрировался, и именно в «правонаследнице», и вот вырвался на волю с небывалой силой.
Поэт, конечно, ни в чем здесь не виноват, или почти не виноват: он лишь выразитель национального характера, бурления его саморазрушительных — и в том находящих покой — соков.
*
Ну и, конечно, проблема провинции, «неперспективных деревень», где в отличие от мегаполиса, совсем некуда сублимировать потенцию сдерживаемого бунта, сказывается у Зиновьева. «Философия сердца», культивировавшаяся колхозным укладом, сейчас пейзанами мстительно отторгается. В столицах человеку есть чем отвлечься от самого себя — конечно, тоже иллюзорно и по большому счету комично, а на завалинке-то что делать? Только не «просыхать» в ожидании любимого беспощадного действа, когда страница за страницей будут писаться все лучше, все веселей...
А вообще-то я лирик по сути:
Я писал бы о песнях дождей,
О заре на озерной полуде,
О таинственных криках сычей.
Не дает же мне в лирику впасть
Эта черная, скользкая власть...
«Ну, полно! Только ли власть? Все гораздо запущенней», — хочется поправить автора. Но в том-то и дело, что он лучше других знает болезни народа, деформации его психики, неприкаянность души.
*
Давай, душа, растопим баню
И всласть попаримся с тобой.
А после сходим к деду Ване,
Пусть он развеет нашу грусть
Игрой на стареньком баяне,
Пускай порадуется Русь.
Когда твои вселенские духовные запросы унизительно удовлетворяет немудрящий набор праздников — баня, баян, беленое полотно на чистом теле, дым цигарки да разговор по душам с дедом Ваней, — взвоешь! Ты все здесь перерос, а вынужден убожествовать и не знать проблеска вокруг, разве что в конце тоннеля, как обещают утешители.
Конечно, затерпнешь порой, заплачешь от «чистого и родного», почему нет, но оглядишься вокруг потрезвее да пошире — нет, снова взвоешь. По-шукшински. А теперь, пожалуй, и похлеще — по-зиновьевски.
*
Стрекоза то ввысь взовьется,
То присядет на плечо.
В камышах нырок смеется.
Ну, чего тебе еще?
Чего? К примеру, хотя бы выхода из природы. Если не куда-то выше, то пусть уж в историю, чтобы почувствовать себя в ней столь же естественно и полно, как в природе.
Ведь «исконно-посконный» не понимает растворенности иных людей и народов в истории, по самому затаенному, последнему счету не принимает ее ценности. Какая уж тут вера в Христа, пришедшего именно к тем, кто недоуменно смотрит на все еще сидящих на берегу природы, хоть и с атомной боеголовкой в руке.
Не они ли, живя вольготно на территориях от окияна до окияна, в допрежние времена не смогли договориться с Атлантидой и, ничтоже сумняшеся, по органическим своим склонностям, пустили зарвавшуюся под воду? Как обещает, кстати, и сейчас проделать с неооппонентами Владимир Вольфович.
Включенность в историю либо через войну, либо через деньги происходит. Последнее у Зиновьева отпадает по определению:
Ни от тюрьмы, ни от сумы,
Ни от пустого верхоглядства,
Ни от вина, ни от кумы...
Я зарекаюсь от богатства.
Правда, есть еще один путь, очень хороший — через культуру; но эпоха даже мировых, не то что российских, наработок в ней, кажется, кончается... И, как ни крути, остается война, да чтобы покруче — вплоть до восстановления Великой Тартарии и воскрешения запредельно могучей Гипербореи. А не будет подобру-поздорову получаться, не просто «газ отключим» — незнаемое в мире оружие применим.
Потому как слишком мы разные: вы — исторические и мы — природные.
*
Спаси мою страну от тех,
Кто распинал Тебя когда-то.
Христос, они твои враги!
Они рабы Тельца Златого...
Почему-то вспоминается «от Матфея чтение»: негоже, говорит Христос, не накормив детей, отдавать хлеб псам; но ведь и псы питаются крохами со стола людского, возражает хананеянка — и получает по вере своей. И по велицей милости Дающего.
Посему скромнее бы о том, кто враги людские и Божьи, а к кому в первую очередь послан Мессия.
Наплывут, конечно, тут же сотни других, противоположных постулатов и догадок веры, но все равно это сидит занозой и многое объясняет в каждом россиянине и во всей «богохранимей стране» его, простертой от Балтики до Курил. Речи неприятные глаголю, но не на столь вдохновенном, а на бытовом уровне что видим?
И жизнь, и смерть походкой тихой
Идут, — тьфу, тьфу, не сглазить чтоб.
И дед Антип с усмешкой дикой
Себе сколачивает гроб.
И говорит, что нет надежи
Ни на кого — все пьют в семье,
И что крещенному негоже
Потом, как псу, лежать в земле.
Или другое стихотворение — тоже с широким, библейским, но «собачьим» мотивом:
А он все ближе, страшный день.
Нам со стола метнут окуски,
Как будто псам. И даже тень
На землю ляжет не по-русски.
Не умирай, моя страна!
Под злобный хохот иноверца.
Не умирай! Ну, хочешь, на!
Возьми мое седое сердце.
Увы, мало «стране» для спасения хоть молодого, хоть седого сердца, а вот вышеупомянутая кроха с «барского стола» перевешивает многие порывы загнанного в исторический тупик
этноса...
Кстати, три стихотворения привел, а все они на один копыл-размер — даже в этом бедность, а думая сочувственно — и богооставленность проявляется. Без желания обидеть художника констатирую. Хотя держу в уме и то, что интонация, стиль вообще — это индикатор и итог внутренней эволюции; и не мы интонацию выбираем, а она нас. По нашему росту.
*
Работой ли, гульбой «спасаясь», русский мир все равно бродит по краю неверия. А в минуту горького просветления — и по обрыву убийственной иронии над собой. И тогда ухмылка по поводу самовнушений и отвлекалок, которыми приходится устранять себя от действительности, плохо стирается с прозревающего лица.
Солнце встало. Как и надо,
Голубеют небеса.
Похмелённая бригада
С «матом» лезет на леса.
А прораб, слюнявя челку,
Плотью чуя блудный гон,
Голоногую девчонку
Тащит в вахтовый вагон.
Истопник глядит и злится,
И от зависти томится, —
Тлеет «прима» на губе,
А в котле смола курится.
Глянь, Господь, что тут творится.
Это строят храм Тебе.
Шабаш примирительной безысходности. Уже даже не тоски, а гнетущего и остервенелого куража — причем не только у персонажей, но и у самого автора: получай, небыть-житуха, получай и ты, Господи... Ужас приходит и уходит, а это остается. И может, как раз это среди всего прочего «аршином общим не измерить».
Не день, не месяц и не год,
Всегда в Россию верить нужно.
А что касается невзгод,
Они уйдут, как псы, послушно.
Они сбегут в одном исподнем,
Гонимые бичом Господним.
Опять псы, но ладно. Хочется другое спросить у автора: «Сами-то верите в Россию всегда? Если бы верили — нашли бы менее лозунговые слова, а то — нате, только отстаньте, не заставляйте жить без шапкозакидательства».
*
Не потому, что вдруг напился,
Но снова я не узнаю, —
Кто это горько так склонился
У входа в хижину мою?
Да это ж Родина! От пыли
Седая, в струпьях и с клюкой...
Да если б мы ее любили,
Могла бы стать она такой?!.
Исходя из сказанного выше — могла бы. А уж из не сказанного... Родина — зеркало, тот самый близкий ближний, которого любят как самих себя. Себя же «широкий» российский человек любит отнюдь не по заповедям, а со страшными, суицидальными порывами, карамазовщиной в сердце, онтологической скаженностью от того, что и мир не таков, как хотелось бы, и сам он еще больше не такой — и в этом, и в трансцендентных пространствах.
Простишь ли этого звероватого, зловещего богоискателя, неразгаданная падь? Или тебе все же и с такими насельниками вполне комфортно? И шапка по Сеньке, и горечь мимолетна? Главное, как советуют зело ученые, — хорошенько самоидентифицироваться да и жить в ладу со своим «я». Правда, здесь особый случай: еще пара шагов к искомой самости — и тебя утащат в бездну, со всей твоей грандиозной культурой и упованиями, брейгелевские слепцы. Их много, и большей частью они не понурые, а куражистые и от удальства чуть ли не бьют себя в грудь «Искандерами».
*
Отныне все отменено,
Что было Богом нам дано
Для жизни праведной и вечной.
Где духа истины зерно?
Верней спросить: «Зачем оно
Людской толпе бесчеловечной?»
Итак, грешите, господа.
Никто за это не осудит.
Не будет страшного суда,
И воскресения не будет.
Странно, слова у Зиновьева точны, он лапидарен, доносит емкую мысль, а эстетического переживания дарует читателю мало; и тут начинаешь понимать, что при всей точности находимых поэтом слов они... расхожи и будто случайны, именно художественной обязательности, неотвратимости в них нет.
Поневоле заподозреваешь неладное и на глобальном, «внезиновьевском» плане: а может, «поэзия мысли» вообще такова, даже в самой своей сокровенной, доверительной сути? Не художественна, обеднена сухим лыком, упорно тащимым в строку?
Вот и ищи после этого в философской лирике «ответа», а найдешь — уж не жалуйся, что он пресен, как у Зиновьева.
*
Многие его стихи строятся на столкновении разных зарядов, причем эти антиномии он берет где угодно и как угодно, не очень-то «заморачиваясь» их, например, тривиальностью, метафорической и символической скудостью и т. д. Об органичности, о гармонии при этом трудно рассуждать.
Моей души пейзаж невзрачен,
Коль он бывает у души:
Река с водою непрозрачной,
Поломанные камыши.
На берегу гнилая лодка,
Кострища черный, грязный след,
Но надо всем какой-то кроткий,
Необъяснимо теплый свет...
Вяловатый контекст соударяется с концовочными строчками, вполне очевидно, что притянутыми и несущими мало искомой нагрузки, — и в результате основной смысл остается за вещественным, удручающим пейзажем. Веришь только ему, ведь он писан не заангажированно, без прицела на «идеологию», а мистика, так неожиданно высоко здесь возникающая, блекнет и не убеждает.
Из «духовных» источников известно, что «солнце светит всем одинаково», но не каждый пейзаж души (или страны) воспринимает этот кроткий свет для самопреобразования, да еще с положительной динамикой.
*
«Как живешь?» «Да скриплю», — отвечает
На вопрос чей-нибудь кто-нибудь.
И ответив, он даже не чает,
Что проник в сокровенную суть.
В погибающей нашей Отчизне,
Где живущим свет белый не мил,
Засыхает само древо жизни
И протяжно скрипит на весь мир.
Вполне кузнецовское. А в первой строфе еще и откровенная художественная скованность, неуклюжесть; таких плосковатых находок у Юрия Кузнецова, мага мистической мысли и мифа — разве что в снижениях к анекдоту, к пустотелым житейским сюжетцам. Снижениях болезненно-отчаянных и самоуничижительных, словно похмельной серостью будня продиктованных, а будни эти здорово подрывали былинный дух и силу Кузнецова...
Тем не менее даже вторичная глубина у Зиновьева значительна, если брать стихотворение в целом. Пусть многое произносится здесь на уровне уже общественно устойчивых словосочетаний:
В погибающей нашей Отчизне,
Где живущим свет белый не мил, —
но концептуально, да и художественно все-таки пронимает. По крайней мере, махнешь рукой на поэтические достоинства и подчинишься: капля камень точит, а сердце твое, участливое к мукам творчества, — разве камень?
*
Пусть был бы я в машине винтик,
Зато душа была б в покое,
Пришел с работы: ужин, видик,
Диван, жена и все такое.
Все, что написано, не шутка
Я смею вас уверить в этом.
Ведь вы не знаете, как жутко,
Как одиноко быть поэтом.
Из поколения внутренне распорашиваемых... И не только нынешним временем — оно, это поколение, изначально было таким, еще при вступлении в жизнь, в 70–80-е, до второго пришествия «старого мира» на «свободные» советские земли, — словно предчувствовало что-то. Тот же Кузнецов немало подрастерялся перед неожиданным «монстром», от захода солнца наползшим; буксовал несколько лет, но все-таки вышел на свои последние поэмы — представитель цельных!
Есть ли такое же чувство пути у Зиновьева? Стихи его — широкая долина, но по плечу ли новые, более «вертикальные» задачи? «По сравнению со мной Данте мелко плавает», — почти не в шутку сказал угрюмый Кузнецов о своих «Сошествии в Ад» и попытке «Рая», хотя так и не успел, не сдюжил до конца свершить свои замыслы («Рай» не дописал — и скорее всего не потому, что жизнь кончилась рано, а потому, что синдром Достоевского умучил).
Одолеет ли Зиновьев свою Золотую гору? Своротит ли и сыпуче-каменные холмы мелкого сегодня, когда поэтом жить жутко, но винтиком-то — разве лучше? Куда как не слаще. Ибо, хоть и «оттуда» сказано, а правильно: «Поэзия — видовая цель человечества» (Иосиф Бродский).
И стоит помолиться ее словом... а перед боем или просто перед жизнью — разве для битв и корысти нам данной? — каждому подскажет преобладающая часть его души. В стихах Зиновьева она, эта часть, выражается не обязательно в лоб, а порой и сложнее, с запасом домысливания и дочувствования. Например:
И человек сказал: «Я — русский»,
И Бог заплакал вместе с ним.
*
А вот еще классика — не в либеральном, разумеется, а в охранительном стане:
У карты бывшего Союза,
С обвальным грохотом в груди
Стою. Не плачу, не молюсь я,
А просто нету сил уйти.
Я глажу горы, глажу реки,
Касаюсь пальцами морей.
Как будто закрываю веки
Несчастной Родины моей...
Да, до сих пор миллионы печалуются по «преданной и проданной» стране. Но вряд ли кто гладит на карте Амударью, Сырдарью, Неман, что там еще, кроме не просыхающего от слез, от чего же еще, имперца. У которого, кстати, все моря и «главные» реки так и остались под рукой. Делай с ними что хочешь, те же голубые артерии хоть вспять поворачивай. В том числе и к социализму. Но со своими скучно. Вот если бы чужим поменять русла — тогда совсем другое дело. Возвеселиться можно не на шутку. Конечно, не надолго. Ведь тоска-кручина извечная с другого боку навалилась бы. Потому что... Ну, хотя бы вот поэтому:
В тупике, где заправляют
Маневровый тепловоз,
Непонятно как, но вырос
Куст душистых, чайных роз.
И, дрожащий дрожью частой,
Он в мазутном тупике
Был нелеп, как слово «счастье»
В нашем русском языке.
Таких заглядываний в бытийные первопричины народного характера у поэта, действительно выдающегося, провидчески масштабного, беспощадного в своей правдивости к себе и другим, много. Не удивительно, поскольку «в стихах Николая Зиновьева говорит сама Россия» (Валентин Распутин).
*
Я один остался дома,
Я по комнатам брожу,
Стало все вдруг незнакомо,
Даже странно, вам скажу.
Я брожу в каком-то страхе,
Ох, все это неспроста!
...страшно мне, как Каиафе
В день распятия Христа.
Даже это, вполне экзистенциальное, — и про великую русскую душу, и про все ту же бывшую огромную Родину. Но тут появляются и несколько иные краски. По-прежнему минорные до трагизма, однако и очистительные. Побуждающие к покаянию (зачем было распинать пусть и суррогатный, но аналог Христа, причем собственными руками?!). А там уж, как водится, и к неизбежному новому действию толкающие. Ведь этот «один дома» оставаться с самим собой не сможет. Не та закваска.
Нам же хочется, предвосхищая будущее, «не много и не мало»: чтобы единственно духовным, а не ратным «деланием» он заглаживал свою вину и «исправлял ситуацию».
Но сие — вилами по воде, поскольку пресловутый лирический герой у Зиновьева непредсказуем и всегда готов ринуться в любую сторону, на север, на юг, на запад, на восток, а то и на все четыре сразу.
— Только не к счастью. Для подобных экземпляров оно и впрямь нелепо, как чайные розы в мазутном тупике. Поэтому не будем строить иллюзий относительно перспектив с таким соседом, — слышу отрезвляющий голос.
И тут же просится дополнительная цитата в тему, дающая ей экстраординарное «оптимистическое» развитие:
Исход
От мира — прогнившего склепа, —
От злобы, насилья и лжи
Россия уходит на небо,
Попробуй ее удержи.
Неужели лишь этим путем суждено России выйти из тени на солнечную сторону? А творчеству самого Зиновьева? Ведь оно, пожалуй, и четырнадцатью процентами не выруливает к бытовой, а не то что метафизической радости. И сколько ни погружайся поэт в абстрактные спасительные контексты, утешение, его и наше, зачастую носит все-таки извращенный, мазохистский характер, невольно оправдывая страхолюдную действительность в прошлом и настоящем:
Испытанья даются на благо,
Нет блаженнее русской души.
И не Китежа призрак — ГУЛАГа
Видел я проплывавшим в ночи.
И когда он проплыл, села влага
Цвета красного на камыши...
Бог страданья дарует на благо,
Нет блаженнее русской души.
*
Еще и еще толпятся выписки-крылемы, но, как ни трудно сдерживаться, завершу парой стихотворений.
«Я не такой, как все», — твержу
Я то отчетливей, то глуше.
Я и пред Господом скажу:
«Я не такой, как все. Я — хуже».
Как ни крути, противоречивое, расхристанное сознание, подведет итог кто-то. Даже явно больное. Тем не менее, очень цельное и в иноземных врачевателях, замечу, не нуждающееся — вряд ли сдюжат. Со всеми своими порошками и ланцетами. Но они, эти близорукие эскулапы, никак не теряют надежд — лечили русскую натуру, лечат и будут лечить неотвязно, до посинения. Вопрос, правда: чьего? Своего или пациента?
Прискорбно (поскольку хотелось бы чего-то большего, чем планетарная троглодитская возня), однако в ответе именно на этот вопрос и кроется узловой смысл нашей эпохи, разгадка божественного промысла о ней.
Давно по миру слух ползет,
В умах родившись не в убогих:
Россия скоро упадет.
Не веселитесь наперед!
Коль упадет — придавит многих.
А может статься, что и всех.
Что, кроме мокрого следа,
Тогда останется от мира?
Молитесь лучше, господа,
За нашу Русь, а то — беда.
Так мне пророчествует лира.
Молимся. Среди прочего не только о российском, но и всеобщем вразумлении. Об истинном братолюбии. Желательно без пятикратного якания в каких-нибудь четырех немудрящих, хоть и по-православному смиренных строках.
Их легко можно заметить выше.
2013; 2015
(Из книги: Ковалевский А. В. Порох и метан: Стихотворения. Эссе. Дневниковые записи / А. В. Ковалевский. Харьков: Факт, 2017. 448 с.)
Свидетельство о публикации №120073105227