Когда меня ещё не было
Утро и вечер, день и ночь угадывались лишь по тому, насколько светлее или темнее было вокруг. Но, когда я забрёл в маленький городок, скорее даже посёлок, мне стало невыносимо жарко от множества распалённых потных людей, со всех сторон двигавшихся куда-то в центр. Ноги сами понесли меня в спрессованном человеческом потоке и вынесли на небольшую, потемневшую от пыли и летающих хлопьев сажи городскую площадь. Военных почему-то не было видно. Возбуждённые мужчины и женщины, отталкивая друг друга, бросились к поставленным на улице столам, вытащенным, как я понял, из разбомбленного и ещё дымящегося здания столовой. На них стояли оцинкованные банные тазы, доверху наполненные то ли белой мукой, то ли толокном. Мужики в затёртых синих халатах подкатили прямо к столам несколько больших деревянных бочек, поставили их на попа и ловко выбили верхние днища. Аппетитная тёмно-коричневая жидкость плескалась в бочках. «Квасной завод не успели эвакуировать, не оставлять же продукцию врагу», - не то кто-то произнес сзади меня, не то догадался я сам.
«Граждане! Без паники. Накормим всех. Просьба соблюдать порядок». Эти, прозвучавшие на всю площадь слова, внесли в истеричную суматоху некоторое подобие дисциплины. Беженцы, кто с чем – с котелками, кружками, чашками, подходили к бочкам, черпали квас и у столов прямо пригоршнями сыпали в него содержимое тазиков. Присев на груды кирпичей, обгоревшие доски, а то и стоя, люди жадно хлебали и пили через край жидкую болтушку. Казалось, что с каждым глотком народ успокаивается, сбрасывает нечеловеческое напряжение последних дней и часов, словно уверовав: пока каждый не опустошит до дна свой котелок или чашку, не зачистит посудину последним куском зачерствелого хлеба или просто пальцами, ничего страшного случиться не может.
Зыбкая, неестественная тишина нависла над площадью. И в ней гулко прозвучал вопрос, обращенный ко мне: «Шо, хлопчик, посудинки нема?». Я медленно обернулся. Дедок в соломенной жёлтой шляпе и некогда белой косоворотке, расшитой красными маками, протягивал мне странную темно-зеленую металлическую плошку с ребристыми краями. Заметив мой недоумённый взгляд, охотно пояснил: «Це я на поле насбирал – у ихних покладенных», - и показал рукой на деревянную тачку с большими сверкающими подшипниками вместо колес. На ней до самых бортов громоздились пятнистые немецкие каски с пугающе странными короткими тупыми рожками, помятые фляжки, ребристые цилиндрические термосы на ремешках. Крышку от одного из них он и предложил мне вместо миски. «Имущество-то мое разметало при бомбёжке, вот я это и насбирал. В Москву мне надо, к товарищу Сталину. Пусть примут, заактируют по описи и заменят с компенсацией. У меня ведь не много чего и было: две подушки пуховые, одеяло лоскутное, ватное, старуха не ходит, две внучки–близняшки, году ещё нет…»
Какая-то липкая, хоть и неясная тревога мгновенно охватила меня. Люди на площади враз оторвались от своих посудин с болтушкой, подняли головы к небу, настороженно вслушиваясь в нарастающий и неумолимо приближающийся гул. «Немцы!» Никто не кричал, но все подумали об этом одновременно, и словно захлёбывающийся сдавленный вскрик пронесся над толпой, заглушая всё. Людская лавина, как вода из открытых шлюзов, мгновенно схлынула, оставив на площади опрокинутые столы и бочки. Лишь сумасшедший старик ползал в пыли на коленях, судорожно собирая раскатившиеся вокруг термосы и каски из завалившейся набок тележки. Я хотел шагнуть к нему, чтобы помочь, но мои ноги стали чужими.
Животный страх поднимался от онемевших ног, леденил грудь, подступал к горлу, мешая дышать. И лишь одна мысль, да не мысль даже, а материализовавшийся звериный инстинкт рвал на части помертвевшее тело: «Бежать! Бежать!!!». Осознание необходимости срочно предпринять хоть что-то для своего спасения было безжалостным, как электрический разряд. Оно встряхнуло меня, возвращая чёткость мыслям и чувствительность телу. «В сторону, в лес», - сообразил я, но ноги сами понесли к дороге, к единственному ориентиру в ставшем безжизненным пространстве – огромному облаку пыли, заслонившему горизонт.
Широкое бетонированное шоссе было перегорожено противотанковыми ежами и несколькими рядами колючей проволоки. Где-то там, за ними, должны были быть наши. Толпа беженцев, наткнувшись на «колючку», метнулась в лес. Но придорожные кюветы были заминированы, и после нескольких взрывов, разметавших передние ряды в клочья, обезумевшие люди, уже ничего не соображая от гнавшего их страха, рванулись в сторону, противоположную линии нашей обороны. А оттуда навстречу им надвигалось нечто неотвратимое.
Плотная масса двуногих существ в серых, мышиного цвета, мундирах с закатанными по локти рукавами и в тускло поблескивавших, глубоко опущенных на глаза касках двигалась молча. Лишь мерный стук по бетонке кованых сапог с непривычными глазу короткими голенищами отдавался в ушах, как звук неостановимого метронома, отсчитывающего последние мгновения человеческого бытия. Всё вокруг стёрлось, смазалось в фокусе, растворилось в удушающей пыли, поднятой тысячами ног, обутых в эти страшные чёрные сапоги. Исчезли и все звуки, кроме дьявольского стукотка. Будто неисчислимое отродье ада выползло на свет, собралось в несметное воинство и, плотоядно перебирая копытцами, двинулось на Святую Русь, намереваясь смять и вытоптать всё живое, вплоть до последней зелёной былинки, до последней самой мелкой и ничтожной божьей твари.
Разрозненные стайки беженцев заметались по шоссе, словно наткнувшись на непреодолимую стену. Неожиданно серая колонна перед ними раздвоилась, как голова гигантского змея из ночного кошмара, и оттуда, сзади, из невидимой, но угадываемой утробы стала медленно появляться, дыша серным смрадом, ещё одна – самая жуткая – «голова». «Танки!» – дикий вопль сотен голосов, казалось, порвёт перепонки. Но общий крик, несколько раз повторившись, затихая, как эхо, смолк. Слышалось только утробное урчание моторов да глухо доносящийся сквозь него, сводящий скулы, ровный холодный отсчёт: «Айн, цвай, драй». Застигнутые врасплох люди в мертвящем ужасе замерли, как кролики перед пастью исполинского удава, голова которого начала дробиться, рассыпаться на отдельные чешуйки. И каждая из них, набухая от сизо-чёрного дыма, становилась обособленным металлическим чудищем с горящими фарами-глазами и коротким вытянутым вперёд жалом-хоботком. Сам я застыл, оцепенев. Широко открытые глаза разъедало бензиновой гарью, тяжёлые слезы медленно, как смола по стволу, текли по одеревеневшему лицу. И только слух безжалостно улавливал все: хруст ломаемых гусеницами костей, треск разрываемой железом плоти, хлюпанье вырвавшейся из жил крови и даже слюдяной шелест уносящихся в небо безвинных душ.
Не знаю, сколько продолжалось оцепенение, так похожее на смерть. Точнее, на длящееся и длящееся предисловие к ней, когда от тебя самого уже ничего не зависит, и угасающее сознание лишь зачем-то пытается уловить и зафиксировать напоследок эту незримую грань, эту последнюю точку земной жизни. Медленно надвигающаяся тьма на самой полной своей абсолютной концентрации вдруг вспыхнула нестерпимо ярким светом, обжигающим не только глаза, но и всё откуда-то уже из небытия вновь возникшее тело. Кругом гремело, сверкало, ухало. Я, не успев сообразить что к чему, вопреки инстинкту бросился на самый яркий свет, вспышки которого кромсали и без того ослепительный день. Словно все силы земного притяжения, превратившись в сверхъестественный магнит, неодолимо, как металлическую пылинку, повлекли меня вперёд. «Колючка» ограждения рассыпалась в ржавый порошок от моего горячего тела, пули с надсадным свистом огибали его в самый последний момент, мины, скользко пружинили под ногами и разрывались через долгую паузу далеко за спиной.
Чьи-то сильные руки заботливо подхватили меня, прервав мой бег-полет, бережно опустили на землю. Я огляделся. Окоп был отрыт в полный рост, с цепочкой таких же окопов его соединяла узкая извилистая траншея. Канонада поутихла, но дым и гарь стлались над полем до самого леса, и сквозь рваные клубящиеся клочья лишь изредка пробивались лучи нереального в данной боевой обстановке ласкового вечернего солнышка. Трое красноармейцев в выгоревших грязных гимнастёрках и с такими же чумазыми лицами с любопытством, заслонившим на короткое мгновение перипетии недавнего боя, глядели на меня в упор. У одного на груди расплывалось большое красное пятно. «Кровь», - подумал я и тут же сообразил: «Чужая». Солдатик, поймав мой взгляд, глухо пояснил: «Петро в голову ранило, я ему бинтовал».
«А где же ваши пушки, артиллерия?» – почему-то совершенно уверенный в их принадлежности именно к этому роду войск, помня гордые слова «артиллерия – бог войны», наивно спросил я. Сержант с такими знакомыми и родными голубыми глазами ответил с какой-то отчаянной бесшабашностью: «Да их ещё в первом бою раздолбали. Мы и выстрелить-то всего по разу успели. Вот сейчас с мосинскими «гаубицами» воюем». Он ласково похлопал по стволу свое штатное оружие – магазинную трехлинейную винтовку образца 1891 года: «С такой в империалистическую ещё мой отец воевал».
Слово это – «отец», прозвучав, вдруг повторилось у меня в ушах, как эхо: «отец… отец… отец…», отдалось сразу участившимся пульсом в груди. Всё окружающее словно смыло накатившей откуда-то волной, оставив лишь лицо с выцветшими конопушками, испачканное землёй и копотью, чуть вспотевшее. Наши взгляды совпали, столкнулись и вернулись назад, будто я глянул в зеркало. «Парень, ты кто?» – мгновенно осипшим голосом спросило «моё отражение». «Я твой сын, папа», - сквозь запекшийся комок в горле чуть слышно выдохнул я. «Откуда?!». «Оттуда», - махнул я рукой в пространство. - «Я искал тебя, вот и пришёл». Зрачки воина расширились от мысли, которую он напряжённо пытался постичь. «Сын», - медленно повторил он, словно пробуя на вкус такое неожиданное, нелепое сейчас, но необходимое, как глоток бодрящего кислорода, слово.
- Сын… Значит, меня не убьют?
- Не убьют. Только ранят немножко.
- Значит, мы победим?
- Мы победим, папа!
Тут в окоп из траншеи шагнул военный с лейтенантскими «кубарями» и, коротко взглянув на стлавшийся за бруствером чёрный едкий чад от подбитых танков, наших и немецких, сорванным голосом спросил: «Как у тебя, сержант?». «Готовы к отражению новых атак противника», - излишне бодро доложил отец и, заметив мрачное сомнение в глазах воинского начальника, чуть потише добавил: «Патронов маловато, да и гранат всего по паре осталось». Командир мучительно закашлялся, похоже, утешительных слов у него уже не осталось. «А это кто?» – он вдруг заметил меня - «Почему гражданский в боевом расположении?».
- Это мой сын, товарищ политрук.
- Как сын? Ведь тебя сегодня убьют!
- Только ранят. А вам в горячке боя неправильно доложат. И поправить уже не успеют.
- Так что, мы не устоим? И подкрепления не будет? Что ты мелешь, сержант?
- Нашу армию немецкие танковые клинья на части разрежут. И мы уже по отдельности драться будем. Я с остатками взвода завтра с боями в Минск уйду. Но и там мы зацепиться не сможем. А с вами, товарищ политрук, мы больше никогда не увидимся.
- Отставить разговорчики про отступление, про Минск! Я бы тебя за это паникёрство своей собственной рукой… Да людей не хватает. Так что я ничего не слышал. А ты запомни одно: держаться до последнего, держаться! Победа все равно будет за нами.
«Так точно!» - отец козырнул уже в спину уходящему по траншее, враз постаревшему от осознания неизбежности надвигающегося политруку и, повернувшись ко мне, горько вздохнул: «Мы ведь ничего не знаем…» Он положил ладонь на карман гимнастерки: «Я комсомолец. А мама молитву дала – оберег от пули и снаряда. Так и ношу в комсомольском билете…» И тяжело вздохнул, с трудом сдерживая слёзы: «Ты уходи. Нельзя тебе здесь, с нами. Вон там, между лесом и болотом, незаминированный проход для подвоза боеприпасов. Ты должен успеть вернуться. Туда. К себе. К нам». Я вдруг понял, что сможет его успокоить, вытащил из кармана рубашки и протянул ему фотокарточку: «Батя, здесь все мы : ты с нашей мамой, мы – сыновья и внуки твои – сплошь мужики. Храни этот снимок. И он тебя должен сохранить. Помни, что мы ждём…»
Кругом снова загрохотало так, что заложило уши. Ослепительные вспышки разрывов не позволили мне увидеть, куда метнулся отец. Из душераздирающего грохота и воя едва донеслось: «Как хоть звать-то тебя, сынок?» Ответить я не успел. Ничего уже не слыша и не видя, я рванулся наверх, уцепившись за кромку окопа, подтянулся из последних сил.
Земля крошилась из-под пальцев, сведённых судорогой. Острые комья били в лицо, царапали зажмуренные веки, выдавливая слёзы. «Что же это?» - вспыхнула в сознании последняя рвущаяся мысль, смятая нарастающим страшным ощущением полной беспомощности. Вот уже онемевшие руки бессмысленно хватают пустоту, я опрокидываюсь на спину и, не чувствуя опоры, лечу куда-то вниз все быстрее и быстрее…
… Я заполошно вскидываюсь на кровати, спасительно прижимаясь к холодной, но надежной стене. Сердце толчками стучит в пересохшем горле, как после бега. Икры ног покалывает, а руки напряжены и не дрожат. Голову не обнесло, и что-то в ней лишь начинает брезжить, как зыбкий свет в окне. Одеяло и подушка на полу, который ещё слегка покачивает кровать и меня на ней, как на плоту в неудержимой вешней стрежи. Сознание постепенно возвращается потребностью в каком-то немедленном действии. Господи! Корвалолу, что ли, накапать...
Вчера, снежным январским днем, мы хоронили батю. Через тридцать семь с лишним лет после Победы. Очередной инфаркт настиг его, как фашистские пули, пролетевшие мимо на той войне. Тогда, когда меня ещё не было.
Отцовский фотопортрет на стене с чёрной траурной лентой наискосок. Уже светает. Я гляжу отцу в глаза. Или это он глядит? Не любил батя рассказывать про войну. Да и сам я не особо расспрашивал. Всё думал - успеется.
А на столе под портретом отца ещё одна фотография. Наша – общая. Где мы ещё все вместе. Нашли её в папиных старых бумагах. И выглядела она так, словно прошла с ним весь его крестный путь фронтовика–артиллериста. Обожжена с правого верхнего угла, погнута в нескольких местах, изрядно пожелтела и потускнела. Даже пахла какой-то невообразимой смесью пороховой гари и дыма костров, солёного пота и солдатского «хозяйственного» мыла. «Пахнет, как его гимнастерка, когда я первый раз к нему прижалась», - опустошенная похоронами и уже не имеющая никаких сил чему бы то ни было удивляться, тихо сказала нам мама после поминок. Не решаясь взять в руки знакомый и привычный, но ставший в одночасье загадочным снимок. Так и остался он на столе, рядом с единственной батиной военной наградой – медалью «За победу над Германией».
(P.S. Написано и даже опубликовано задолго до фильма "Мы из будущего")
Свидетельство о публикации №120073002157
Весь текст, как живая картина перед глазами, образно... и страшно!
Надежда Щербакова 8 01.08.2020 01:37 Заявить о нарушении
Спасибо, Надежда, за понимание! С всегдашней надеждой на лучшее.
Никоф 01.08.2020 02:02 Заявить о нарушении