Странствия Вениамина
«…Потому что век наш весь в черном,
он носит цилиндр высокий,
но мы продолжаем бежать…»
Аполинер
***
Когда я был мал – наши судьбы были переплетены, и его жизнь не была видна мне, потому как не была извне.
Долгое время затем она была мне неинтересна, противна, по целому ряду причин. Там было много обид и непонимания.
А вот, сравнительно недавно, поднявшись наконец к вершине горы, встав над слиянием вод, в ожидании скорого и короткого спуска, оглянувшись, я увидел у горизонта слабый отсвет этой судьбы и сердце мое сжалось от неожиданной боли.
Все что я знал о нем предстало вдруг в каком-то удивительном ракурсе. Таких переплетений судьбы не бывает в обыденной жизни. Дороги людей и пути страны сплелись в фантасмагорическом танце, и удивительная обыденность этой невероятной жизни вдруг открылась мне, как открывается строгая, прозрачная даль, очищенная полуденным светом ясного осеннего дня.
***
Он родился в маленьком Рязанском городке Спасск, на исходе первой четверти двадцатого века, в казачьей семье, поселившейся там, в конце гражданской войны.
Бравый хорунжий, отец Вениамина, сначала с сотней есаула Тимофея Шапкина, громил Буденного в Мамонтовском рейде, а затем, вместе с комэском Тимофеем Шапкиным, под началом Буденного, рубился с поляками под Варшавой.
Однажды, мне довелось услышать, совсем уж невероятную историю перехода хорунжего под красные знамена.
Будучи окружены на окраине Донской станицы, казаки Шапкина совсем уже приготовились к смерти лютой, страшной, когда под дулами пулеметов согнали их на станичный майдан. Но вместо расстрельной команды, они, в немом удивлении, обнаружили стоящую посреди площади трибуну, как положено, с графином воды и граненым стаканом.
В дополнение к стакану на трибуне нарисовался "перец" в кожанке, с совершенно необъятной, роскошной шевелюрой и (о чем всегда упоминал Вениамин, рассказывая эту историю), и элегантном пенсне на породистом носу.
Красиво грассируя он сказал, пафосно воздев руку:
- Товаррищи!-
И казаки смурно оглянулись на пулеметы, понимая, что ничем хорошим такое обращение не закончится,
- Социалистическое отечество в опасности!
Казаки пошли спасать неведомое им «социалистическое отечество» не успев даже спороть погоны, и в шароварах с алыми лампасами.
Спасать получилось не очень, и после польской компании пути красного командира Шапкина и отца Вениамина разошлись. Бравый хорунжий, прихватив симпатичную медсестру из полевого госпиталя, демобилизовался и убыл с семьей, залечивать раны в Рязанскую провинцию, а комполка Шапкин убыл зарабатывать ордена на Врангелевский фронт. Несколько позже на его плечи легло и золото генеральских погон.
В тихом Спасске, далеком от смут и потрясений, комиссарами служили попы-расстриги и бывшие коллежские советники, получавшие чины по линии народного просвещения. Простые люди жили, как и раньше, и умирали, как и раньше, в свой срок.
Только над городским дворянским собранием теперь реяли алые стяги, да не стало красномордых городовых на перекрестках.
Михаил Семенович, казачий хорунжий и красный командир, купил полдомика на тихой улице, спрятал шашку и наган с именной табличкой от самого Буденного, и стал жить, словно бы с чистого листа, окончив по случаю курсы фельдшеров. Это странное решение боевого офицера обеспечило молодой семье относительно безбедное существование вплоть до Великой Войны.
В двадцатом году в семье провинциального фельдшера родился первенец - Виктор, в двадцать втором – дочери Софья и Екатерина, а в двадцать четвертом в мир пришел Вениамин.
***
Русский человек доверчив и в вере своей непоколебим. Это бесценное качество несколько затрудняет ему жизнь, но, в конце концов, позволяет делать свершения холодному разуму кажущиеся непредставимыми.
Двадцатый век выдался буЁн.
И богат на непредставимые дела.
***
Вениамину пришлось расти в семье, где дети были сильно ограниченны в ласке и нежности.
Суровы были его родители.
И был такой эпизод.
Ему случилось тогда 13 лет. Был месяц май.
Во дворах кипела белыми цветами вишня. Жизнь рвалась белым облаком в лазурную бесконечность неба.
И жить было радостно.
Он прибежал из школы, полный какой-то щенячьей радости. Увидел на столе газету, с фотопортретом, обведенным карандашом, и лежащими на нем отцовскими очками, схватил их, и водрузив на нос, вскинул руку, и прокричал, дурашливо грассируя:
- Товаррищи!
И тут же получил чудовищную оплеуху.
Он не заметил отца, замершего у окна, в тени штор, в каком-то неестественном оцепенении.
И на всю жизнь запомнил выражение ненависти и безысходности, с которым тот смотрел на сына.
На его роскошную шевелюру и круглые очки на большом, мясистом носу, которого он потом стеснялся всю свою жизнь, придумав очередную байку, что он якобы потому такой большой, что был случайно проткнут ржавым гвоздем в раннем детстве.
Всю свою дальнейшую жизнь он остро осязал свою странную неприкаянность и чуждость людям, которые называли себя его семьей. Это чувство, сильно наполненное фантасмагоричностью бытия, впоследствии, коснулось своим крылом и меня.
Собственно, именно это ощущение чуждости и приводит многих людей в мир неодушевленных чувств, мир рифмованных слов, мир не могущий заменить реальность, но дарящий ощущение незаслуженной радости и горькой любви.
***
Война разодрала эту семью на части. Что делали его отец, мать и брат с сестрой я не знаю, а мой герой вдруг оказался в Москве.
Дальний родственник Михаила Семеновича – генерал Полосков обитал в доме на Котельнической набережной, тогда еще не таким помпезным и огромным, высотой всего -лишь в семь этажей.
Как-то вдруг Вениамин оказался в Москве и в этой квартире с самого начала войны, в окружении немыслимой для него роскоши, и тетя Маруся, жена генерала, ходила по гулким комнатам, кутаясь в теплую шаль, и поглядывая на непонятного отрока скорбными глазами.
В школу юный нахлебник не ходил. Вообще то, для воюющей страны, в которой подростки с 14 лет стояли у станка, вытачивая снаряды, возможность получить аттестат, в центре Москвы, в элитной школе, со сверстниками из Бог знает, каких влиятельных семей, было каким-то запредельным стечением обстоятельств.
Вениамина быстро определили кочегаром в котельную элитного дома, где он и пропадал сутками, даже не выходя на улицы воюющей Москвы. А небольшой трудовой паек очистил его от статуса "нахлебника".
***
Последующие события показали...
***
Спустя много лет, когда к нам в дом приходили гости, и после обычных возлияний наступало время баек и разговоров, он как-то просто начинал очередную байку:
- Когда я в 43 году бомбил Москву...
Над столом мгновенно нависала тишина и гости, в большинстве своем прошедшие войну, впадали в ступор, нервно сжимая вилки в трудовых руках...
***
Он недоедал, паек был скудным, а махать лопатой, бросая уголь в топку, приходилось по 12 часов, без выходных и праздничных дней.
И однажды он заснул на работе в обнимку с лопатой и забыл стравить давление из котла.
И котел рванул.
Давлением выбило крышку котла с такой силой, что она, пробив крышу котельной, перелетела дом и упала на улице, прямо под колеса проезжавшей по улице машины. Случайный прохожий, увидев такое дело, упал с криком " Бомбежка!".
Москвичи, в те годы, к падению с небес крупных металлических предметов относились очень серьезно. Могли и шлепнуть под горячую руку.
А потому приехавшие чекисты ...
***
Можно с холодным сердцем рушить чужую судьбу и жизнь, а можно миловать.
Вениамина помиловали, и отправили на фронт.
О войне писали многие. Кто-то стремился ужаснуть своего читателя, кто-то пытался оттенить предопределенность мук смертельных битв шутками либо романтическими историями.
Мне довелось прожить жизнь в сравнительно благополучную эпоху.
Грех жаловаться.
Но в такие вот эпохи благоденствия странным образом расцветают в человеческих душах все мыслимые подлости и мерзости. Пресытившиеся люди начинают с упоением смаковать, словно невиданные гастрономические изыски, ужасы и кровавые вакханалии прошлых веков, либо придуманных ими событий.
И удивительным образом, в документах и книгах, описывающих страшные и грозные времена, смотрят на нас души светлые и чистые, принявшие на себя страшный груз крушения мироздания.
Вениамина помиловали, и отправили на фронт. Ему было всего 18 лет и шансов выжить у него не было.
Он их и не искал. Он просто ушел сражаться за Родину.
***
За два года войны он прошел от Киева до Вены, побывал в четырех боях, был четырежды ранен, и провел в общей сложности девятнадцать месяцев на больничной койке.
Наград он не заслужил и о войне вспоминать не любил.
-Наградами и чинами Бог миловал. - говорил он, считая, что ему крупно повезло.
Война для него была запахами и криками в госпитальном бараке, стыдом и беспомощностью, когда санитар протирает твое тело влажной тряпкой и жуткой болью, от которой воешь противным, чужим высоким голосом, слезы текут ручьями, а зубы крошатся в страшной судороге, что плющит челюсти.
Вам бы хотелось такое вспоминать?
Он был мелкий и юркий, как соболь. Потомок Хоперских пластунов, неудержим в драке, вспыльчив, как порох, и невероятно пластичен.
И страшно одинок. Всю свою жизнь.
Несло его по ней сначала на Запад, а потом на Восток.
Уже в лагерном бушлате, наказанный за драку, в которой он защищал, как ему казалось, справедливость, а защитил только свою честь.
Что уже не мало, и многим, за всю жизнь, недоступно.
Где-то на краю света, где мыли золото и гладил окоем Великий океан, бывший солдат строил Ванинский порт и складывал заработанные деньги в обшарпанный, фибровый чемодан.
Четыре года спустя, в черной флотской шинели, старом треухе, стоптанных кирзовых сапогах и с чемоданом полном денег и книг, Вениамин отправился в обратный путь. Он читал странные книги и писал стихи на обрывках бумаги, которые складывал в светло-коричневую папку с фиолетовой надписью: «Дело №…».
Он приехал в негромкий городок Боровичи Новгородской области, где его брат в то время был небольшим провинциальным чиновником. Там же нашла свой приют и его сестра – София, а что стало с бравым сотником и его женой мне, неумелому летописцу, к горькому стыду, неизвестно.
Так закончились его земные скитания, но иные странствия, невидимые миру продолжались вплоть до того печального августовского дня, когда его опустили в золотистый, прокаленный солнцем песок холма над Сушанской старицей.
***
Софья Михайловна, дочь сотника вышла замуж за простого рязанского парня, крестьянского сына – Ваню Есенина.
Образ златовласого поэта с тех пор незримо витал над моим героем.
Он приобрел привычку, к месту и не к месту пугать Ваню любимыми строками, и тот впадал в панику, видя, как друг и шурин, к месту и не к месту, вдруг начинает говорить в рифму. Учитывая, что оба они подрабатывали слесарями-сантехниками, то перемежаемая светлыми рифмами рабочая речь, перегруженная ударной лексикой, звучала, действительно пугающе.
«-Вы помните, Вы все, конечно, помните …»
А вечерами Веня писал стихи на газетных листах, и складывал их в папку с фиолетовой надписью…
Потом пришла Любовь, и сожгла эту папку в печи…
***
Было у Василия, генеральского сына, трое детей – дочери Мария и Елизавета, и сын, названный в честь отца - Александром.
Революция заставила его в земских книгах именоваться крестьянином села Никольское и искать достаток в профессиях ему не известных, и иссушать душу в черной тоске по несбывшейся судьбе.
Воспоминаний по себе, он почти не оставил. Сохранились только какие-то невнятные предания, как перед самой Войной, совсем опустившийся потомственный дворянин , потомок семьи, из которой вышли Генерал-писатель и Художник, спившийся, и потерявший человеческий облик, просил милостыню на ступенях Успенского собора, еще не ставшего Домом Культуры. Ни гордости, ни жалости он по себе не оставил. Но дети у этого персонажа получились на загляденье.
***
Елизавета случилась удивительной красавицей.
Высокая, статная, синеглазая. Была она на четыре года старше Вениамина, и в пору, когда он оказался в доме на Котельнической набережной, она, санинструктор второй ударной армии, тянула на себе мертвых и живых в лесах на Волховских болотах.
Недолго.
В июне сорок второго года остатки второй ударной армии выходили из котла под Мясным Бором по двухсотметровому, насквозь простреливаемому коридору. Ей надо было выскочить из траншеи и, пробежав двадцать метров, спрыгнуть в воронку от разрыва снаряда.
На пятнадцатом метре пуля вошла ей под левую ключицу.
Она была красивой и славной девушкой.
Ее не бросили в той воронке, кто-то из солдат нес ее на руках и сдал санитарам на другой стороне. Кто? Она не знала. Совершенно незнакомый красноармеец, которого она никогда не встречала ни до, ни после.
Наград она не заслужила и о войне вспоминать не любила.
С тех пор, как из груди ее вынули пулю и до конца войны она служила санитаркой в Боровичском госпитале, в феврале 1944 года родила дочь случайному интенданту, от которого осталось нашей памяти только имя – Николай.
После войны Елизавета, устроилась чернорабочей на Боровичский комбинат огнеупоров и до конца жизни выгружала белый силикатный кирпич из бегущих по подвесным дорогам вагонеток.
Белый кирпич из черных вагонеток.
Трудно назвать счастливой человека с такой судьбой. Но я не помню ее плачущей. Ее лазоревые глаза всегда смотрели на мир спокойно и чисто, не укрываясь в тумане слез. И «улыбку моны Лизы» я впервые увидел на ее губах, а не на репродукции знаменитой картины.
Ей было тридцать лет, когда, на проходной «комбината огнеупоров», среди работниц, выходящих со смены, ее увидел Вениамин.
***
Многие мои страхи, отчаяние, странное отношение к окружающим, то удивление, которое вызывало их внимание ко мне, даже само имя мое, произнесенное кем-то, все это неприятие мира было вызвано тем, что я не чувствовал себя любимым ребенком в своей собственной семье.
Только теперь, более чем полувека спустя, я понимаю, как я был неправ.
Но большую часть моей жизни я думал, что многие мои несчастья зародились от того, что Елизавета никогда не любила крестьянского сына Вениамина.
Но замуж за него пошла, и родила ему двух сыновей – Евгения и Виктора.
Вениамин был счастлив. Казалось, что все беды уже позади. В маленьком домике на окраине Боровичей по вечерам так уютно горел огонь в печи, во дворе росла огромная черемуха, под окнами цвел шиповник, на плодах которого Лиза заваривала чай, в сумерках помаргивал зеленым глазом радиоприемник и далекие голоса пели из-за морей на неведомых языках.
***
Я родился на излете этого счастья. Судьба дала мне раннюю память. Я помню, как мы всей семьей ходили на футбольный матч где-то в начале шестидесятых годов двадцатого века. Зрители сидели на траве вокруг поля, потому что трибун не было, пили пиво и лимонад, закусывая домашними бутербродами, огурчиками и яблоками со своих огородов, а по полю бегали футболисты команды комбината, которые работали, как правило в тех же цехах, что и зрители, и играли за честь, а не за зарплату, и потому побеждали всегда, даже если в их воротах побывало больше мячей, чем в воротах противника. Ах, как за них болели!
Я помню, как мы на маленьком теплоходе кружили по Валдайскому озеру в створе куполов Иверского монастыря и в прозрачной глубине за бортом был виден каждый камешек.
В моей памяти эта картинка запомнилась как одно длинное, бесконечное лето. Но любая вечность имеет свойство заканчиваться.
***
В начале семидесятых Вениамин заболел извечной болезнью Русской души. Он стал выпивать. Сначала по праздникам, по памятным датам, потом за здравие и все чаще за упокой, за встречу и за неизбывное расставание.
Он пил так, словно отправлялся в бесконечное сумрачное странствие.
Последнее в своей жизни.
Все реже возвращаясь в свой домик под черемухой, слышал упреки жены, падал в бездну громких, бессмысленных скандалов, видел страх и презрение в глазах детей, и не мог остановиться, а потому уходил и пил все больше и больше.
В один из таких сумрачных скандалов Лиза, не выдержав, бросила в печь коричневую папку с газетными обрывками на которых были записаны его стихи. Они сгорели, а наутро Вениамин вытащил из золы несгоревший обрывок на котором было написано:
«…И месяц плешивой кивнет головой…».
Он положил его на стол и ушел.
Эти строки – единственное наследство, оставшееся мне от отца.
Много лет спустя именно ради этой строки я и написал:
О чем говорить, на ночь глядя,
Взойдем в серебристый покой.
Нам месяц ,как старый приятель
Плешивой кивнет головой.
Проводишь меня до поляны,
В табунный разгул ивняка.
Мои беспричинные раны
Твоя не залечит рука.
Я знаю - я много утратил,
Но это пустой разговор,
И с теми ,с кем прежде не ладил,
Теперь не вступаю я в спор.
Мне новой бы встречи дождаться,
Вот только хватило бы сил,
Без старых обид возвращаться,
Туда , где я их получил.
***
В последний раз я видел его живым в день, когда провожали в армию брата, весной семьдесят пятого года. Мы стояли у дверей военкомата, а он вывернул из-за угла, маленький, обросший черной, колючей щетиной, в нелепой куртке с чужого плеча. И трезвый. Подошел, и встал в сторонке, не решаясь подойти. И к нему никто не подошел.
Вениамин постоял, огладил нас взглядом, повернулся и тихо ушел.
Так он, с тех пор и уходит в моей памяти, вместе с полуденным светом, и я вижу только его спину, и хочу броситься вслед. Хочу сказать ему – прости, папа! Бегу и просыпаюсь. И в первые минуты нахлынувшей яви, часто плачу, тихими, быстро сохнущими слезами.
***
Летом того же года, в жаркий полдень, какой-то незнакомый мужик пришел и сказал матери, что «Венька помер …», и три дня спустя его опустили в золотистый, прокаленный солнцем, песок холма над Сушанской старицей.
***
И вот теперь, спустя много лет, я припоминаю одну странность, которой не должно было быть в той провинциальной жизни.
В той нашей клочковатой, рваной, как старое одеяло жизни, было много оскорбительных слов, глупых суждений, сплетен и пересудов между родственниками и супругами, соседями и друзьями. Они вспыхивали, как искры, хотя бы так, но высвечивая что-то в однообразии и неспешном течении окраинной жизни. Но я не помню ни одного худого слова, ни одного оскорбительного жеста и дела, коего можно было бы припомнить, вспоминая Вениамина.
И была еще удивительная любовь к людям, близким и дальним, Любовь чистая, безгрешная, незамутненная страданиями и прощающая все.
Он был слабый духом, маленький человек, но то с какой чистотой он смотрел на людей, умудрившись за всю свою жизнь никого не обидеть, не оскорбить, ни словом, ни жестом, никак, в нашей жизни уже почти невозможно найти ныне.
И странно, что мне, относившемуся к нему в далекой юности с предубеждением, и, порой, с презрением, пришло ныне понимание того, что человек с библейским именем Вениамин был ангелом, отворившим мне дверь в этот мир.
Да чудным, неказистым, но ангелом, потому что
Ангелы иногда тоже умирают.
Редко, но умирают.
Наверное, в наказание.
А когда они умирают,то становятся людьми.
Сохраняя при этом свое предназначенье.
И тогда, если ты был Ангелом света - То жить тебе во тьме.
Ангел мести - будет гоним и несчастен.
Ангел смерти - обречен на заклание.
А Ангел любви будет нужным -не нужен, милым - немил.
И во многих- одинок...
***
Мы скоро уйдем, вместе с теми, кто еще понимал, о чем писал Чехов. Кто, читая книги, еще умел, как мы, слышать звучание печатного слова, кто еще ощущал его библейское свойство создавать в тишине и пустоте пространства нашей души целые миры, наполненные людьми и образами вымышленными, но память о которых не стирается годами, в отличие от многих реальных персонажей, живших рядом и вместе с нами, в любви и печали, и которые уходят в сумрак нашей памяти беспрестанно.
Свидетельство о публикации №120062000247