Уолтер Скотт - Анна Гейерштейн редакция 07. 12. 22

Уолтер Скотт
Анна Гейерштейн
или Дева Тумана

Как, ужели кровь Ланкастеров
Стремится землю обагрить?
У. Шекспир «Генрих VI»

Введение

Этот роман написан в то время, когда обстоятельства не позволяли мне воспользоваться библиотекой, в достаточной мере богатой историческими трудами, и в особенности средневековыми мемуарами, в коих привык я черпать сюжеты для своих сочинений. Другими словами, то был плод не тихих сельских ночей до утра, а досужих часов в Эдинбурге. Положившись на память, безусловно цепкую и глубокую, но и не менее капризную при непрестанном обращении к ней, я должен сознаться, что в нём куда больше исторических неточностей, нежели можно встретить в моих прочих романах. Хуже того, часто восхваляемый прежде за свою неизменную память, на склоне лет я вынужден признать за истину ответ старика Битти Микледла на панегирик приходского священника, относительно его того же самого дара. «Увы, святой отец, — повинился честный помещик пограничного края, — память моя никак не повинуется мне, она сохраняет лишь то, что случайно поражает моё воображение, и вполне вероятно, сэр, что из всей двухчасовой проповеди, которую вы прочтете сегодня, я не запомню ни единого словечка». И хотя, быть может, существует много людей, чья память служит им в равной мере исправно, несмотря ни на что, увы, я вынужден признать, что мой источник, богатый всевозможными обрывками стихов или чертами характеров, поразивших однажды мое воображение, является слабым помощником мне при воспоминании не только названий и дат различных исторических событий, но и при куда как более важных обстоятельствах.
Я надеюсь, что это оправдает одну мою ошибку, на которую было указано мне неким потомком прообраза персонажа настоящего романа: сетовал он по причине, что я вывел представителя выдающейся и благородной древней фамилии, ни один носитель которой никогда не опускался до низкого звания, простолюдином; и теперь я спешу исправить эту оплошность — родовое имя человека, изображённого на этих страницах золотурнским послом, носила и носит исключительно знать. Тот же самый корреспондент мне напомнил о другом моем промахе, который я полагаю не столь серьезным: он заявляет, что император, правивший во времена к коим обращен мой роман, несмотря на то, что предок его Леопольд пал в знаменитой битве при Земпахе , никогда не выступал против привилегий швейцарцев, но проявлял неизменную осторожность в обращении с этим народом, пожелавшим стать независимым, также как мудрость свою и великодушие являл он ко всем прочим вассалам империи.  На ошибки подобного, хотя и тривиального рода, никогда, по моему убеждению, не может быть указано автору без того, чтобы он не пожелал от всей души с теми утверждениями согласиться.
Что же касается главной проблемы, наиболее любопытной и интересной, по меньшей мере в глазах всех изучающих древность, которую я затронул по ходу данного рассказа, я имею в виду Vehmic  — тайные судилища в Вестфалии, одно упоминание о которых в продолжение многих веков вселяло в людей неимоверный страх, и которые гениальным Гёте были воссозданы в представлении общества полными давно забытого ужаса,  — то должен сказать, что на неё недавно был пролит совершенно новый и существенно важный свет знания, ибо прежде чем работа над «Анной Гейерштейн» была завершена, мой друг, неутомимый изыскатель, м-р Френсис Пэлгрейв любезно прислал мне свой кропотливый труд, выдержки из которого я использую в данном пассаже, и возможно, в полном объёме он будет представлен вниманию публики ещё до того, как эти строки напечатают.
«В Германии, — утверждает сей знаток древности, — существовало весьма загадочное судопроизводство, кое совершалось ещё в бытность языческих идолов и мистических верований у древнейших тевтонов.
Нам известно из исторических сочинений о Саксонии то, что «Das freie Feldgericht», или «Свободный полевой суд» в Корби  во времена язычников пребывал в ведении друидов Эресбурга, где находилось капище Ирмина, хранящее древо Ирминсуль ; и после торжества истинной веры Людовик Благочестивый  передал земли идолопоклонников аббатству, которое уже давно притязало на них.
Трибунал состоял из шестнадцати судей, избираемых на эту должность пожизненно. Самый старший председательствовал в нем как gerefa, или graf ; следующий за ним по годам исполнял обязанности frohner, или «секретаря»; остальные четырнадцать – echevins , от которых зависело, будет подсудимый оправдан или осужден. Когда кто-то из них умирал, друидами избирался новый судья из двадцати двух родов, населяющих «gau», или округ, и считающихся исконными жителями этих земель. Впоследствии выбор вершился монахами, но всегда с ведения и одобрения «графа» и в присутствии «секретаря».
Судебное разбирательство, так называемый «Суд королевской скамьи», или «Kоnig’s stuhl», вершилось всегда на поле; и мы не ошибёмся, предположив, что «полевой суд» был собираем, или назначался, также на каком-нибудь поле «gau», с целью разрешения споров относительно соседних с ним земельных угодий. Место «Суда королевской скамьи», представляющее собой площадку шестнадцати футов в длину и столько же в ширину, вначале освящалось; для чего её обносили неглубоким рвом, и каждый из шоффенов бросал в него кто горстку пепла, кто угля, кто черепки. Если возникало подозрение, что выбранное место очищено не до конца, судьи искали знаки скверны, ибо приговор, вынесенный трибуналом на нечистом месте, не имел силы закона. Также было очень важно суду совершиться до захода солнца. Все судебные разбирательства у тевтонов в древнейшее время проходили под открытым небом и в ясные солнечные дни. Некоторые следы непосредственного обращения к Солнцу могут быть обнаружены в языке тех судебных процессов. Церемониальный порядок «Полевого суда» также весьма схож с установлениями британских бардов относительно «gorseddau» — «круга бардов», которому «всегда были доступны дуновение ветра и солнечный свет» .
Когда обвиняемый представал перед судом, чтобы выслушать приговор, или иное какое решение графа и шоффенов, вершащих «Суд королевской скамьи», глашатай требовал тишины и открывал слушание следующими словами:

Достойный граф, велите,
Вас молит слуга,
Минута всякая дорога,
Вестить, удалось ли освятить
В полной мере пядь земли,
Что под суд королевской скамьи отвели?

На что граф отвечал:

Сколь озаряют солнца лучи одинаково всех –
И слуг, и господ; внимаю справедливому зову,
И властью закона вещаю: нету помех
Суд начинать наш суровый -
Он в чистом поле расположен.
Да огласит истец пред богом и людьми вину
Ответчика, и оправдается тот, если сможет.

В соответствии с принятым решением, глашатай занимал место посередине площадки и вступал во второй раз:

Господин граф, владетель славный,
Вашей чести напомнить я должен,
Как слуга, несущий службу исправно,
Чтобы праведный суд стал возможен,
Надо сравнить это и ваше мерила —
Равно годны ли
Они для обмера земельных наделов,
Или рядиться нет смысла без дела.

И с теми словами клал он на землю аршин. Граф под надзором шоффенов, измерял лежащую на земле палку, приложив конец своего «правильного аршина» к её концу. Когда они совпадали, глашатай спрашивал в третий раз:

Владыка, спросить велит закон:
Можно ли мерить этим аршином
Прилюдно поля спорных сторон,
Кои к суду прибегнуть решили?

И граф отвечал:

Даю такое право,
И под угрозою виры и наказания плоти
Велю правду чинить и расправу
По древним законам, известным в народе.

И тотчас же приступали к измерению наделов посредством аршина, обходя их вдоль и поперек, совершая необходимые замеры и устанавливая истинные величины полей. Когда всё было готово, граф занимал свое место в суде и повелевал шоффенам огласить решение, как того требовали закон и обычай.

С одобрения мира на этом поле сейчас,
Под оком, с небес смотрящим на нас
В ясный день, начать в самый раз
Непредвзятый наш суд.
Подойдите и встаньте вот тут,
Мужи велемудрые, так же как шли вы
Друг за другом в поле несуетливо
В поисках правды; и без волокит
Пусть каждый из вас, все как есть говорит,
И кара найдётся на вора, пока солнце в небе стоит.

И вердикт выносился согласно большинству голосов шоффенов».

После замечания, что автор «Анны Гейерштейн» позволил себе «весьма извинительную поэтическую вольность», позаимствовав кое-что из стихотворных свидетельств «Открытого полевого суда» аббатства Корби и переместив их в «Независимые трибуналы Феме» Вестфалии, м-р Пэлгрейв указывает на необходимость исправить ряд ошибок в романе, и вместе с тем, он полностью разделяет мнение его автора, относительно действительного устройства последних названных судов. Далее он говорит: «Протоколы судейских слушаний не подтверждают бытующее мнение о творимых ими жестокостях и насилии». И тут мне должно засомневаться — достаточно ли сухих протоколов заседаний трибуналов, чтобы совершенно пренебречь народной традицией, и отдать предпочтение им? Однако в следующих реминисценциях, без сомнения, содержится много такого, что заставит задуматься как знатоков древности, так и досужего читателя.
«Суд, — сообщает м-р Пэлгрейв, — известный своей открытостью, проистекал под бдительным «оком светила»; и приговор его, хотя и приводимый в исполнение нередко мгновенно и безжалостно, выносился основываясь на обыкновенном, историческом законодательном праве, что не так уж и странно, — тем более применительно к Англии  — как это может на первый взгляд показаться.
Вестфалия согласно древнему землеустройству была разделена на округа называемые «freygraffschafften» , в каждом из которых находился один, иногда больше, трибунал Vehmic, границы действия каковых были строго определены. Правосудие «stuhlherr» , или лорда, основывалось на феодальном праве и по обыкновению всецело могло быть перепоручено одним лицом другому; и если лорд не желал отправлять его сам, то назначал «freigraff»  следить за порядком в его земельных владениях. В состав суда входили «freyschoppenen», иначе «scabini» , или шоффены, избираемые графом, и разделенные на два сословия: простых и «wissenden», или «вещих», то есть посвященных во все секреты и таинства трибунала.
Посвящение во все таинства суда происходило только на «Отчей земле» — в пределах древнего герцогства Вестфалии. С непокрытой головой и связанным посвещаемый представал перед грозным трибуналом и был допрашиваем им — прежде всего, он должен родиться свободным тевтоном , и не преследоваться когда-либо по судебному решению трибунала, членом которого собирался стать. Если его ответы удовлетворяли допрашивающих, то он клялся на Святом Писании в том, что не раскроет таинств «Святого Феме» ни жене, ни детям; ни отцу, ни матери; ни брату, ни сестре; ни в огне, ни в воде; утаит их от всех существ, греющихся под солнечными лучами или мокнущих под дождем; от каждого, кто есть и кто будет меж небом и землей.
Следующее соглашение касалось прямых его обязанностей. Он клялся, что будет «сообщать впредь» трибуналу обо всех преступлениях или проступках, против имперских законов, которые доподлинно случились, или о которых он будет извещен доносчиком, заслуживающим доверия; и не сокроет их ни ради любви, или ненависти, не за золото, ни серебро или драгоценные камни. Эта клятва делала его новым «freischopff», коего посвящали в таинства суда Феме. Он узнавал пароль, посредством которого должен был распознавать других «вещих» — некое символическое рукопожатие, каковым они обменивались с глазу на глаз; и уведомлялся относительно страшного возмездия, ожидающего клятвопреступника — если он раскроет тайну, то внезапно схвачен будет «орудиями мести». Ему завяжут глаза, бросят лицом наземь, разрежут шею, протащат через рану язык назад и повесят за него в семь раз выше, чем любого иного преступника. Страх ли перед наказанием, или чрезмерно крепкие неведомые тенета препятствовали нарушению клятвы, неизвестно, однако не было ни единого случая раскрытия тайн трибунала.
Таким образом, связанные неким обязательством, члены «Священного Феме» стали чрезвычайно многочисленны. В XIV столетии их лига насчитывала более ста тысяч членов. Люди всякого сословия были связаны с этой могущественной организацией и пользовались неприкосновенностью, которая на них распространялась. Государи приветствовали принадлежность своих ближайших советников к этому загадочному священному альянсу, а все города Империи стремились, чтобы их судьи были из братства Феме.
Верхушка судов Феме избиралась на всеобщем Собрании, где присутствовали «свободные графы» и «вещие» всех рангов. На Собрании должен был главенствовать сам император, но обычно его заменял представитель — штатгальтер  древнего герцогства Вестфалии; а после падения Генриха Льва, герцога Брауншвейгского , должность эту прибрал к рукам Архиепископ Кельнский.
Перед главой Собрания все члены лиги обязаны были отчитываться в своих действиях. И это явствует из следующего: «Заседатели поведали о слушаниях, на которых они присутствовали в пределах их юрисдикции в течение года. Недостойные члены были изгнаны или держали суровое испытание». Уставы, или как по-иному они назывались — «Реформации», утверждались здесь же для отправления правосудия и во избежание каких бы то ни было злоупотреблений; и всякие новые и неожиданные казуистические случаи, кои не подпадали ни под одно определение закона, находили свое разрешение в Собрании Феме.
Поскольку шоффены были двух ипостасей: непосвященные и посвященные; то и суды Феме также существовали в двух видах: «Offenbare Ding» был «открытым судом», или «прилюдным», но «Heimliche Acht»  был известен как «Закрытый трибунал».
Первый собирался три раза в год. Согласно древнему тевтонскому обычаю это происходило во вторник, который назывался раньше «dingstag», или «судным днем» — первый трудовой день недели после двух праздных дней Солнца и Луны, иными словами воскресенья и понедельника. Сюда являлись все жители округа — свободные и нет — как просители. «Открытый суд» решал гражданские дела, и в этот «народный суд» мог прийти любой потерпевший от преступления, или от несправедливого судебного приговора, и получить помощь там, где было бессильно обычное правосудие, не обладавшее той властью, какую имел трибунал Феме. Здесь писались заявления местных жалобщиков, или «доносы», как тогда их называли, обо всех известных им прегрешениях соседей.
Трибуналы Феме занимались всеми видами преступлений. Они могли преследовать даже за банальные наветы и мелкие оскорбления. Нарушение любой из Десяти Заповедей наказывалось шоффенами. Противоестественным преступлениям, которые не могли быть доказаны показаниями свидетелей — магии, ведовству, наведению порчи, уделялось особенное внимание судами Феме, и очень долгое время почиталось их долгом блюсти совесть и честь человеческие сообразно с догматами веры. Такое предопределение, если можно так выразиться, очевидно, побуждало всякого обиженного человека приносить свои жалобы в суды Феме. Насильственный захват земли был равносилен преступлению против Феме. И если собственность простого человека была отнята богатыми бюргерами Ганзы , те обязаны были представить главам Феме убедительные доводы в оправдание своих действий.
Шоффены, как блюстители исполнения имперских указов, были обязаны объезжать свои округа и ночью и днем. Если им попадался вор, убийца или иной злоумышленник, совершивший какое-либо отвратительное деяние на земле манора , и был схвачен с поличным или благодаря своему болтливому языку, то его вешали на суку первого попавшегося дерева. Но, дабы казнь имела силу закона, необходимы были следующие условия: недавнее судебное постановление, возможность задержания и наказания преступника от рассвета и до заката, а также достоверное свидетельство злодеяния; и, наконец, должно быть не менее трех шоффенов, которые хватали злодея, представляли его свидетелю и объявляли приговор.
Если человек объявлялся преступником в отсутствие обвинителя или очевидца, или, когда вина его зиждилась лишь на слухах и предположениях, то обвиняемый подлежал, что называется немецкими юристами, суду «инквизиции», и шоффены судили его Закрытым трибуналом, основываясь на злой «leemund» . Буде шоффены и граф не сомневались в достоверности слов своих товарищей, или сами были убеждены в своей правоте, преступник считался «verf;mbt» — обреченным; и где бы он ни был обнаружен братьями трибунала, приговор приводился в исполнение без малейшей задержки и тени милосердия. Подозреваемого, скрывшегося от шоффенов, ожидала в точности такая же участь, как и того, кто был вызван согласно чьей-нибудь жалобе в «открытый суд» и туда не явился. Но ни один из «вещих» не мог быть подвержен суду бездоказательно, или суду инквизиции, если преданность его не вызывала подозрений. И возникшие подозрения или leemund, фатальные для непосвященного, могли быть полностью отметены клятвенным заверением любого вещего. Если же сторона, выступавшая с обвинением, настаивала на дознании, то подозреваемый являлся в суд и защищал себя сам. Коли он скрывался, а факты и свидетели виновность его подтверждали, сторона обвинения настаивала перед судьями Секретного трибунала на вынесении ему смертного приговора. Подобные обвинительные слушания, как уже говорилось, проходили по большей части в «Heimliche Acht». Разбирательство после допроса свидетелей не отличалось никакими характерными особенностями, и формальности проистекали точно так же, как и в обычных судах. То, что только «вещие», или «посвященные», могли предстать перед судьями — их привилегия, гарантирующая суд по всем правилам, не принимающий во внимание leemund, было одной из причин, которая побуждала многих из тех, кто «был с отчей землёй», стремиться связать себя тайными узами с Феме.
Ничего таинственного не происходило на собраниях «Heimliche Acht». Возле дуба или под липой судьи собирались среди бела дня доступные взору небесного ока. Тайный трибунал получил свое название из-за принимаемых им предосторожностей во избежание распространения слухов о вынесенном преступнику приговоре, дабы тот не смог заблаговременно скрыться и избежать правосудия Феме. Отсюда ужасная таинственная присяга, затворяющая уста шоффенов. И если какой-нибудь посторонний обнаруживал себя на суде, он немедленно расплачивался за то собственной жизнью в наказание за проявленное им безрассудство. Если о жалобе или доносе случайно становилось известно обвиненному в преступлении, закон дозволял ему покаяться в суде. Но то было отнюдь обращением бесполезным, тщетной мольбою: уверить собственным раскаяньем суд Феме было невозможно, и несчастный никогда не догадывался об отношении судей к его заверениям, пока на шею ему не набрасывали петлю.
Согласно древней традиции Вестфалии, трибунал Феме основал Карломан  с целью отвращения саксов от идолопоклонничества, от коего они и были впоследствии отлучены не силою убеждения, но мечом. Это суждение, однако, не подтверждено ни письменными источниками, ни историками-современниками. И если мы вчитаемся в протоколы трибунала Феме, мы увидим, что они в принципе по своим характерным признакам ничуть не отличаются от показательных судов, происходивших в Англии в англо-саксонский период. В нашей стране вор или грабитель также подлежал суду на скорую руку, если попадался с поличным жителям окрестных сел; и теми же самыми нормами они руководствовались, махом одним приводя приговор в исполнение. Англичанин, объявленный вне закона, был подобен тому, кто вырвался из рук шоффенов или не рискнул предстать пред судилищем Феме; он приговаривался, не будучи выслушан и не имея возможности взглянуть на своих обвинителей. Инквизиторские процессы, говоря языком немецких юристов, являются образчиками нашим древних судов. Домыслы взамен доказательств, и общественное мнение вместо ответственного обвинителя. Изгой в саксонский период, или разыскиваемый по ходу дознания в последующую эпоху, был едва ли отличен от заклейменного leemund, поощряемой законами Феме.
При небрежении и преступлении обыкновенных законов не было сколько-нибудь существенных различий между английскими и Феме слушаниями. В процессах инквизиционных и нашего древнего права, преступнику дозволялось оправдаться посредством испытания. Обвиняемый представал или перед окружным судьей, или перед местным таном , и очищался клятвой в своей благонамеренности; однако его «жгли железом», если он не имел репутации добропорядочного человека. Точно так же, возможно, изначально происходило и в Вестфалии: «посвященный» при предъявлении обвинения мог отвергнуть его очистительной клятвой, полагаясь на известное всем свое доброе имя; а «непосвященный», пользуясь меньшим доверием и известностью, должен был прибегнуть к очищаемому испытанию. Но когда «Суд Божий» был отменен указами Церкви, судьи Феме не удосужились заменить его судом прецедентов, который ныне являет отличительную черту английского правосудия, и обвиняемый непроизвольно превратился в обреченного. Таким образом «Heimliche Acht» оказался исключительно карающим органом.
Трибуналы Феме могут рассматриваться как выдающееся изначальное правосудие «Древней Саксонии», кое пережило порабощение своей отчизны. Все эти таинственные и мистические обряды, энигматический язык, использование опознавательных знаков и символов зародились, верно, в ту эпоху, когда люди всего мира, пребывающего в поклонении «богам отмщения», ожидали свершения вещей кары и зова «воинов смерти», собираясь, как асы в прежнее время, пред алтарями Тора и Одина . От подобных языческих представлений, так ясно прослеживаемых в исландских судах, в английских тяжбах о земле сохранились лишь жалкие крохи; но даже их извлечь оттуда никому не удосужилось, и целый мир сокрыт в обыкновенных судебных тяжбах.
Суды Феме, чьи слушания хотя и проходили небезупречно с точки зрения современного права, как выясняется, даже в тот, поистине варварский век, вовсе не были бесполезными. Их суровое и при загадочных обстоятельствах производимое мщение сдерживало алчность аристократов-разбойников и защищало бедных; в известной степени злоупотребление ими своей властью может быть даже оправдано в Империи, разделенной на многочисленные независимые территории, не имеющие единого правителя способного отправлять беспристрастно попранное правосудие. Но поскольку время исправляло сие положение, то и трибуналы Феме понемногу вырождались. Шоффены, избранные из низов, не обладали более никакой свободой действий. Выступая против богатых городов Ганзы и относясь неприязненно и даже враждебно к могущественной знати, трибуналы некоторых округов тем самым противопоставляли себя власти и, в конце концов, были упразднены, а оставшиеся сохранились лишь в значении земских судов, по большому счету, ни на что не способных. При всем том, трибуналы Феме кое-где номинально существовали еще в XVIII столетии, и как легко догадаться, они не обладали даже и малой долей былого могущества». — Пэлгрейв о зарождении и развитии английской государственности. «Наглядные доказательства».

Я отметил курсивом наиболее важные места в предыдущем тексте. Суждение, заключенное в них, на мой взгляд, вполне похожи на правду; и, если они в результате кропотливых исследований станут фактом, это, безусловно, принесет немалую славу английскому филологу, обнаружившему ключ к тайне, над которой тщетно бьются прилежные и мудрые мужи, изучающие германскую древность.
Имеется, вероятно, немало других тем, которые я хотел бы, пользуясь случаем, подвергнуть более широкому обозрению, но необходимость подготовиться к далекому заморскому путешествию с целью восстановить свои здоровье и силы, кои по времени издержались, заставляет меня в данный момент сделать короткое мое обращение кратким.
И хотя я никогда не был в Швейцарии, и многочисленные ошибки, должно быть, присутствуют в моих попытках описать красоты того романтического края, я не могу умолчать о своем глубочайшем удовлетворении тем, что работа моя была встречена более чем сердечно потомками альпийских героев, чьи образы я имел смелость представить; и теперь я с признательностью выражаю мою благодарность нескольким господам из Швейцарии, которые пожелали, поскольку роман там был издан, пополнить мою скромную коллекцию оружия  образчиками огромных мечей, кои стригли копья австрийских рыцарей при Земпахе, и в кровавые дни битв при Грансоне и под Муртеном . Из древних двуручных швейцарских espadons  я, таким образом, получил от множества различных персон, которые сим освидетельствовали свое одобрение этим страницам, полагаю, не меньше шести в превосходном состоянии. Они не менее замечательны, чем гигантские мечи, — почти тех же размеров и вида — коими пользовались в сражениях с прославленными английскими рыцарями и man-at-arms храбрые foot soldiers  Уоллеса , кои под его единоначалием заложили основы независимости Шотландии.
Читатель, пожелавший более детально познакомиться с историей той эпохи, которая обнимает роман, найдет вполне достаточно средств для того в ценных трудах Цшокке и барона де Баранта — их сочинения о герцогах Бургундии считаются наиболее обстоятельными из всех европейских новинок; а также в новом парижском издании Фруассара , который еще не привлек к себе такого внимания в нашей стране, хотя в полной мере этого достоин.
W. S. Эбботсфорд, 17 сентября, 1831 года.
;

Глава I

С ледников, клубясь, вздымается туман,
Кипит, клокочет, пенится и злится,
Как пробудившийся от спячки океан...
………………
Шатаюсь я, голова кружится.
Д. Байрон, «Манфред»

Почти четыре столетия миновало с тех пор, как на материковой части Европы совершились события, о которых речь пойдет в настоящем романе. Летописи, служившие несомненными доказательствами их достоверности, исстари хранились в знаменитой библиотеке Санкт-Галленского монастыря, но, увы, вместе с другими литературными сокровищами этой обители погибли при разграблении монастыря французскими революционными войсками.
Ход исторических событий позволяет нам отнести их ко второй половине XV века, к той великой эпохе, когда рыцарство еще блистало в последних лучах своей славы и коему суждено было вскоре померкнуть — в некоторых государствах из-за образования новых институтов прав и свобод, в других же из-за растущей власти монархов, жестоко расправлявшихся с теми наследными владетелями, коим единственной гарантией власти служил только их собственный меч.
В то время как свет всеобщего гуманизма с недавних пор осиял такие европейские страны как Франция, Бургундия, но более прочих — Италию, Австрия впервые испытала на себе решимость народа, о существовании коего она едва ли подозревала.
Конечно, жители государств расположенных в непосредственной близости Альп, не были вовсе несведущи, что эта гигантская твердь, несмотря на дикий и мертвенный ее внешний вид, скрывает в себе немало уединенных долин, расположенных среди высочайших гор и питающих племя охотников и пастухов — народ, обретавшийся в первозданной чистоте, добывающий себе пропитание тяжким трудом, преследуя дичь среди голых скал и густых лесов, или гоняя стада на дикие скудные пастбища по соседству с вечными ледниками. Но жизнь этого народа, или множества племен, влачащих одинаково жалкое и безропотное существование, казалась богатым и могущественным соседним государям столь же ничтожной, как их тучным стадам, лениво жующим нежную травку на сочном лугу, маета тощих коз, скачущих в поисках корма по камням на краю их обильных пажитей.
Однако эти горцы стали вызывать всеобщее удивление и пробуждать к себе внимание Европы с середины XIV века, то есть с того времени, когда повсюду разнеслись слухи о жестоких битвах, в которых германские рыцари, желавшие усмирить своих мятежных вассалов, потерпели от них несколько кровавых поражений, несмотря на то, что имели на своей стороне огромный численный перевес, железную дисциплину и преимущество наилучшего вооружения того времени. Наибольшее удивление вызывало то обстоятельство, что конница, составлявшая главную силу рыцарских армий, была опрокинута пешим ополчением; что обученные воины, одетые с ног до головы в стальную броню, были побеждены простыми горцами в козьих шкурах, использующими в сражениях что ни попадя; но еще большим чудом считалось, что рыцари и самая именитая знать были разбиты неотесанными мужланами. Тем не менее, неоднократные победы, одержанные швейцарцами при Лаупене , Земпахе и в других, не столь знаменитых битвах, удостоверили всех, что в суровой Гельвеции  возникли новые принципы гражданского устройства и военной организации.
И хотя знаменательные победы, предоставившие свободу швейцарским кантонам , и непоколебимая решительность, с какой члены небольшого союза выступили против Австрии после запредельного долготерпения, распространили известность о них далеко за пределы всех соседних народов; и хотя сами они вполне сознавали действительное значение своей мощи, растущей с каждой их новой победой, при всем том до середины XV столетия, и даже позднее, швейцарцы по большей части сохранили благоразумие, непритязательность и простоту своих древних нравов — так, например, те, кому в военное время вверялось командование войсками республики, имели обыкновение брать в руки пастушеский посох, когда становился ненужным маршальский жезл, и, подобно диктаторам Рима, вступать в совершенное равенство со своими согражданами, сходя с высокой ступени, на которую возводили их личные заслуги, талант и призыв отечества.
Именно в те времена, в лесных кантонах Швейцарии осенью 1474 года, когда край тот пребывал еще в своем первозданном виде, и государственность в нем лишь зарождалась, начинается наш рассказ.

* * *
Два путешественника — один давно уже переступивший так называемый порог зрелости, другой, по-видимому, не старше двадцати двух или двадцати трех лет — провели ночь в Люцерне, небольшом городке одноименного с ним кантона, расположенном в живописных окрестностях озера «Четырех кантонов» .
По одежде и манерам можно было угадать в них богатых купцов, несмотря на то, что они путешествовали пешком (что справедливо в гористых местах считается удобнейшим способом передвижения), в отличие от парня-крестьянина уроженца итальянской стороны Альп, поспешавшего им вослед верхом на муле груженом тюками с торговым товаром, с коего он то слезал, то снова на него забирался, а впрочем, все чаще тащил его в поводу.
Путешественники имели чрезвычайно благовидное обличье, в котором нетрудно было углядеть их кровную связь — скорее всего, то были отец с сыном, так как в маленькой гостинице, где они провели минувшую ночь, почтительность и уважение, оказываемые младшим старшему, не укрылись от внимания хозяев, которые, подобно другим обывателям захолустий, были крайне любопытны по причине однообразия жизни. Они также с удивлением отметили, что купцы под предлогом спешности тюков своих не развязали, отмахнувшись от люцернских жителей тем, что не имеют дескать никакого такого товара, который с успехом продавался бы тут. Местные красавицы более прочих оказались обижены бездушным отказом странствующих купцов, потому как такой отговоркой им дали понять о наличии у негоциантов товара для них чересчур дорогого; кроме того, у их проводника удалось выяснить, что чужестранцы возвращались из Венеции, где накупили множество дивных товаров, что стекаются в этот знаменитый город, служивший торговым центром всему западному миру, из Индии и Египта, и оттуда уже развозятся по Европе. Швейцарские красавицы только-только сделали открытие, что тончайшие кружева и драгоценные камни ужасно подходят к их красоте, и так притягательны, и пускай они не имели возможности приобрести оные украшения, но обладали довольно естественным желанием хотя бы взглянуть на них; но так как их лишили того удовольствия, то они и огорчились без меры.
Было замечено также, что чужеземцы эти, хотя и были довольно обходительны, однако не выказывали той угодливости перед покупателем, какая свойственна мелким торговцам в разнос из Ломбардии или Савойи, прежде наезжавшим в горы время от времени и зачастившим в последние годы, ибо военная добыча доставила швейцарцам помимо славы и некоторую толику деньжат, что способствовало появлению у них интереса к новизне. Так вот те купцы бродяжьи были куда как любезны и неутомимы на уговоры, чего и требовало их ремесло, а последние визитеры оказались людьми совершенно безразличными к выгоде, или их не прельщала та малость, какой располагал горный край.
Любопытство возбуждалось еще и тем обстоятельством, что путешественники разговаривали между собой на языке, который, конечно, не был ни немецким, ни итальянским, ни даже французским, но который, по соображению трактирного слуги-старика, доезжавшего некогда аж до Парижа, был английским. Об англичанах же только и знали в здешних местах, что эти воины-островитяне яростно бились с французами, и что войско их, давным-давно вторгшееся в лесные кантоны, было наголову разбито в Рюсвельской долине, о чём хорошо еще помнили седовласые люцернские старцы по рассказам своих отцов.
Парень, сопутствующий чужестранцам, как это скоро узнали, был от рождения grison  и служил им проводником насколько позволяло ему знание здешних гор. Он поведал, что купцы идут в Базель, но предпочитают добираться туда проселочными дорогами. Упомянутое обстоятельство еще больше разожгло всеобщее любопытство все разузнать о путешествующих купцах и их товарах. Но, ни один тюк, повторюсь, так и не был развязан, и купцы, покинув Люцерн следующим утром, продолжили свое путешествие, предпочитая дальний путь и скверную дорогу через мирные швейцарские кантоны широким трактам Германии, где чинился грабеж рыцарями-разбойниками, кои в подражание иным владетельным государям воевали каждый в свое удовольствие, и под предлогом налогов и пошлин, со свойственным им местечковым бесстыдством, обирали до нитки всякого, кто проезжал сквозь их воробьиные домены.
По выезде из Люцерна наши странники в течение нескольких часов благополучно продолжали свой путь. Дорога хотя и затруднялась спусками и подъемами, была замечательна своими пейзажами, какими насладишься лишь в Альпах: скалистые ущелья, зеленые долины, широкие озера и бурные потоки, также встречающиеся повсеместно на всех прочих взгорьях, тут соседствуют с ошеломляющими, завораживающими гигантскими ледниками, зрелищем коих насладиться более не удастся нигде.
Тогда был не тот век, чтобы красота и великолепие ландшафта заставляли часами любоваться путешественника или местного жителя. Для последнего самые живописные виды казались обыкновенными, потому как за ежедневными делами и заботами они попросту не замечались, а путешественник, быть может, видел более опасностей, чем красот, в незнакомой стране, и чаще заботился о том, как бы в целости добраться до ночлега, пренебрегая удовольствием полюбоваться величием картин, представляющихся его взору по дороге к месту отдохновения. Однако же наши купцы всю дорогу восторгались окружающими их видами. Дорога пролегала по берегу озера, иногда низом по самому его краю, а иногда, и на большой высоте, виясь по склонам гор над глубокими пропастями, которые стояли над водой подобно высоким крепостным стенам надо рвами. По временам попадались им места и более приятные — косогоры, одетые в пленительную зеленую свежесть, уединенные долины с пажитями и нивами, гремящими ручьями, которые, как бы резвясь, мелькали промеж хижин у подножия холмов, украшенных виноградниками, и, наконец, достигнув берега с какой-нибудь готической часовенкой, украшенной шпилем, умиротворенно сливались с озерною гладью.
— Этот ручей, Артур, — сказал старший из путешественников, когда они остановились, чтобы полюбоваться одним из только что описанных видов, — так похож на добродетели венец.
— Однако с высоты выбрасывает он клочья пены. На что это похоже? — спросил Артур.
— На безрассудство юности.
— Но в нём больше жизни, хотя он разбивается о камни.
— Молодым сопутствуют чудные мысли, — вздохнул отец, — но жизнь, как сорную траву, их вырывает с корнем.
— Порою вместе с сердцем, коль корни их оттуда.
— Ты говоришь о том, сынок, чего не понимаешь. За расстоянием минувших лет истина виднее. Иные за благоволение судьбы полагают предупреждение свыше. Взгляни на ту вон гору, которая по самые косматые брови водрузила на себя венец из облаков: под тяжестью его не видно солнца. Простак величью удивится, но умный муж увидит в тучах бурю.
Артур взглянул туда, куда указывал отец — на мрачную вершину Пилата.
— Облака над горною вершиной нам шлют недоброе знаменье? — спросил юноша.
— Спроси Антонио, — отвечал отец, — он должен знать, и может быть, расскажет тебе сказку про эту гору.
Артур обратился к проводнику и спросил его, что это за мрачная гора, которая кажется левиафаном промеж громадин окружавших Люцерн.
Тот набожно перекрестился и рассказал предание о том, что здесь окончил свои счеты с жизнью проконсул Иудеи Понтий Пилат. Проведя несколько лет в пустынных ущельях этой горы, будто бы именно поэтому названной его именем, он, преследуемый угрызениями совести, бросился с отчаяния в бездонное озеро на ее вершине. То ли озеро отказывалось принять его дух, то ли был он проклят, — этого Антонио не знал, — но только с тех пор здесь часто является призрак из вод. Густым туманом он собирается над Адским озером (так оно прежде называлось), и, мраком окутав вершину, разражается страшной бурей. Антонио добавил, что злой дух в особенности негодует на дерзость чужестранцев, которые восходят на гору с целью увидеть место его погибели; и потому люцернские магистраты запретили кому бы то ни было приближаться к Горе Пилата, под угрозой крупного штрафа . Окончив свой рассказ, Антонио еще раз перекрестился; примеру его последовали и слушатели, слишком честные христиане, чтобы сколько-нибудь усомниться в рассказе.
— Как, проклятый язычник нам грозит?! — воскликнул младший из купцов, меж тем как облака темнели надвигаясь, казалось, вместе с вершиной Пилата. — Vade retro!  Мы не боимся тебя, грешник!
Порыв ветра — предвестник близкой бури, промчался, как дыхание живой горы, и проревел вдали, подобно льву, как будто дух отверженный ответил на дерзкий вызов юного англичанина. Вниз со скалистых откосов горы, как сквозь зубья, понеслись потоки тумана, которые походили на лаву из жерла вулкана. Грозными клыками обнажились острые скалы в плывущем тумане. Но осеннее яркое солнце, торжествуя над мраком, безмятежно переливалось радужными лучами над цепью Ригских гор.
В то время как путешественники наблюдали этот поразительный контраст природы, как бы предвещающий свирепую битву между Светом и Тьмой, проводник переплетая немецкую речь с итальянской убеждал их двигаться дальше поскорее. Деревня, в которую, по его словам, он хотел проводить их, была еще далеко, тропинка крута и извилиста, и если дьявол, прибавил проводник перекрестившись, взглянув на гору Пилата, накроет долину мраком, то он может сбить его с пути, что в здешних угрюмых местах случается очень часто. Предупрежденные путешественники плотно укутались в свои плащи, накинули на головы капюшоны, затянули пряжками широкие пояса, охватывающие их верхнюю одежду и, имея каждый в руке длинный посох с острым железным наконечником, скоро продолжили путь.
Их шаги не поспевали за преображением природы. Гор незыблемость исчезла — глубокие тени скал неслись вдогонку путникам, и причудливые формы их порой внушали страх. Не только мрак настигал наших путешественников: туман, напав на горные долины, укрыл их влажной пеленой. Извилистая тропа по дну лощины то и дело терялась за многочисленными поворотами, внушая, что конца пути не предвидится. И вскоре странники потеряли всякое представление о нем.
— Ах, — воскликнул старший из них, — будь у нас теперь та самая игла, которая у моряков всегда показывает север, помогая им не потеряться в бездне тьмы, без солнца и без звезд!
— В горах она бы нам не помогла, — отвечал юноша. — Хоть та игла и видит север, но не через горы до небес.
— Да-а, — пришлось согласиться отцу. — Боюсь, что проводник наш заблудился, он так дрожит и крутит головой, что стрелка в компасе без толку. Друг мой! — вопросил он, обращаясь к Антонио на скверном итальянском. — Уверен ли ты, что мы верною дорогою идем?
— Если угодно Святому Антонию! — пробурчал грисон.
— Что там за краем пропасти блестит, ни зги не видно за туманом? Люцернское озеро, или другое какое? Неужто мы уже за перевалом?
Антонио неуверенно сказал, что озера Люцернского они едва ли миновать могли так скоро, и блеск воды внизу ни что иное как оно и есть, но голос проводника выдавал его с головой.
— Собака итальянец! — вскричал юноша. — Тебе стоит переломать кости, как скоро ты повел нас в гору, не зная — не на Небо ли она!
— Полно, Артур, ты напугаешь его, и он убежит, лишив нас даже той надежды, что нам присутствие его внушает. Не грози ему палкой — ломбардцы мстительны и ловко обращаются с ножом. Ты лишь навредишь нам. Подойди ко мне, мальчик, — продолжал он на своем ломаном итальянском языке, обращаясь к проводнику. — Не бойся сына моего, я не позволю ему тебя обидеть. Скажи мне лучше, какие деревни у нас впереди?
Ровный голос отца успокоил проводника, испугавшегося угрозы юноши, и он извергся потоком слов, в коем названия немецких сел, как валуны, мешали течь свободно итальянской речи, которая несла неведомо куда, с одною ясностью без толку, так что старик, наконец, тоже потерял всякое терпение и вскричал:
— Веди куда угодно во имя Святой Богородицы или Святого Антонио, как тебе больше нравится! Но я отказываюсь понимать тебя!
И они пошли вперед, как раньше, с той лишь разницей, что вел их теперь мул, не грисон. Облака меж тем окутали округу, и туман, вначале белый, теперь облёк их темной серой пеленой, стекающей тяжелыми ручьями по плащам. Над ними стенал ветер, и сверху падали на них громовые раскаты, какими дух Пилата бурю предвещал. Грисон взмолился идти поскорее, и в этой мольбе звучал его страх. Пройдя три или четыре мили, какие неизвестность удесятерила, путешественники, вдруг, очутились на крайне опасной тропе над самым краем пучины. Внизу ревел неведомый поток. Ветер рвал с них одежду, и порой совершенно рассеивал туман, обнажая волнистые воды; но было ли это озеро, по берегу которого они поутру отправились в путь, или река, они не могли разобрать. И все более росло подозрение, что это не то озеро, какое ранее лежало совсем по другую руку. Видимые, благодаря буйству ветра воды, были скорее рекой, и хотя противный берег ее разглядеть не удавалось, но выше потока виднелись обрывистые утесы, заросшие косматыми соснами. То был незнакомый пейзаж, вовсе не тот, что они наблюдали прежде по другую сторону воды.
Нелегкой была и раньше дорога, а все ж обозначалась следами ног и копыт. И тут Антонио, достигнув выступа перед крутым поворотом, внезапно встал с восклицанием в адрес своего святого патрона. Артуру показалось, что и мул пытается взмолиться, полностью разделив страх своего хозяина, и упершись в землю широко расставленными передними ногами, животное твердо решило противиться любым попыткам сдвинуть его с места.
Артур бросился вперед, отнюдь не из любопытства, но готовый принять на себя, возможно, смертельный удар медведя, или иной какой опасности, угрожавшей его отцу. И прежде, чем мы об этом успели поведать, юноша стоял подле Антонио и мула на уступе скалы, где вместо тропы зияла пропасть… Туман не позволил увидеть, насколько она глубока, но и по шуму воды можно было догадаться, что под ними не менее трехсот футов.
Ужас, отразившийся на лицах странников и в поведении мула, ясно выражал, до какой степени их привело в замешательство это неожиданное и, по-видимому, непреодолимое препятствие. Лицо отца, который тем временем тоже подошел к обрыву, омрачила совершенная безнадежность. Все вместе они пристально вглядывались в туманную бездну пред ними, и озираясь по сторонам, напрасно мучили взоры в поисках продолжения оборванной тропинки, которая не могла же вот так взять и пропасть совершенно бесследно. И в тот миг, когда они стояли в растерянности, не зная, что предпринять — Артур, отвергая отступление, упорно вглядывался во тьму, изыскивая продолжение пути, а его отец почти смирился с возвращением назад той же дорогой, что их сюда занесла, — оглушительный вой ветра, пронзительней прежнего, раздался у них за спиною. Почуяв опасность быть сброшенными ураганом с уступа, на котором они находились, путники схватились кто за куст, кто за камень, и даже мул крепче уперся копытами в землю, готовый стоять изо всех сил против свирепого шквала. И тот налетел с такой яростью, что путникам показалось, будто скала, на которой они стояли, закачалась, а их самих едва не подхватило сумасшедшим потоком листвы, ветвей, мха и прочего сухолома, обрушившегося на них с чудовищной силой. Гигантским змеем вихрь скользнул к воде, разорвав на миг туманную завесу, и явив странникам всю страшную картину разрушения, которая и объяснила им — куда подевалась тропинка.
Едва Артур продрал глаза, его взору предстала тропа, на которой они находились, и продолжение которой должно было следовать вверх по-над пропастью уступами, образовавшимися в результате напластований, непрестанно отваливающихся от гор каменных плит. Но при одном из обвалов, довольно частых в этой суровой стране, последствия коих бывают ужасны, пласты скальных пород стронулись с места и обрушились вместе с тропинкой, кустами, деревьями, со всем, что на них произрастало в водный поток, который, сколь они смогли теперь ясно его рассмотреть, не был ни озером, ни его излучиной, но стремительным водным потоком.
Причиной обвала могло послужить одно из землетрясений не редких в этой стране. Склон горы, усыпанный грудами обломков, разбитыми вдребезги при падении, как пораженный стрелами зверь, был утыкан сокрушенными деревьями, большая часть которых рухнув со скалы, разбилась в щепы и была унесена бурной рекой, которую прежде они укрывали высокими кронами. Рухнувшая вершина была похожа на мертвую голову чудовища, возлежащую на каменных костях. Ужаснее всего казалось то, что катастрофа случилась едва ли не только что, и природа, со временем побеждающая покровом растительности даже безжизненность отвесных скал, не успела еще наложить на рану свое чудодейственное зелье.
Помимо злополучной картины, которая убедила в том, что обвал случился недавно, Артур сумел разглядеть по ту сторону реки долину, окруженную высокими соснами и над ними меж скал готическую башню. Он указал на нее Антонио и спросил, не знает ли он, что это за место, полагая, что такую веху нелегко забыть тому, кто хоть раз ее увидел. И действительно, парень с радостью сообщил, что это Гейерштейн —Камень Грифа. Название башне, сказал он, дала остроконечная скала, возвышавшаяся подле нее — в стародавние времена на ее вершину гриф-бородач унес дитя владетеля замка. Далее он стал рассказывать, какой обет хозяин замка Гейрштейн дал Эйнзидельнской Божьей Матери…  Меж тем замок, скалы, лес, пропасти, и даже голос грисона снова начали тонуть в тумане. И едва проводник успел поведать о чудесном спасении младенца, он вдруг вскричал: «Берегись!» и в тот же миг шквальный ветер взорвал мутную пелену в клочья.
— Ага! — воскликнул с торжествующим видом Антонио, когда вихрь умчался. — Старик Понтий не чтит Эйнзидельнскую Богоматерь, но она не покинет тех, кто ей поклоняется. Ave Maria!
— Замок, кажется, необитаем, — сказал юный странник. — Я нигде не вижу ни дыма, ни огня.
— Там давно никто не живет, — отвечал грисон. — Но нам надо на ту сторону. Добрый Арнольд Бидерман, ландман  Унтервальдена, проживает неподалеку от замка, и я вам ручаюсь, что он никогда не откажет странникам в ночлеге и выставит на стол все самое лучшее, что есть у него в закромах.
— Я уже слышал это имя, — сказал старый путешественник, которого Антонио называл сеньором Филиппсоном, — и что оно принадлежит доброму человеку, уважаемому земляками.
— Ваша правда, сеньор, — отвечал проводник, — и мне бы очень хотелось проводить вас до его дома, где всех встречают и провожают добром. Но как до орлиного гнезда без крыльев добраться?
Артур вызвался разрешить эту задачу, но об этом глава другая.

Глава 2

Иди за мной,
Туман сгущается, темнеет... Куда ты, стой!
Сюда! Ставь ногу здесь, берись за посох, так,
Теперь за куст, дай руку мне... ещё лишь шаг.
Каких-то полчаса, и обогреет нас очаг.
Д. Байрон «Манфред»

ОГЛЯДЕВ гнетущую картину опустошения, занавесь которой сдёрнул ветер, Артур сказал:
— На равнине я б решил, что буря утихает; но в этой глуши я боюсь обмануться. Если злобный дух Пилата неразлучен с ветром, то он уже далеко на пути в свою могилу. Тропа обрушилась, и если вы позволите, отец, я переберусь по склону на ту сторону, где дорога уцелела. Следуя по ней, я найду людей неподалёку от «орлиного гнезда», и попрошу их помощи; иль докричусь до них, если не смогу дойти.
— Нет, слишком рискованно. Пусть наш проводник идет туда — он родился в горах и не раз бывал в подобных переделках, а я щедро его награжу.
Но Антонио наотрез отказался:
— Я горец, но не серна, чтобы прыгать по утесам; и не птица, чтоб летать меж скал, и никакое золото не стоит моей жизни!
— Сохрани Бог, чтоб я стал упрашивать тебя или неволить! Иди, Артур, я за тобою, — недолго думая заключил Филиппсон и шагнул к краю пропасти.
— Хоть я и в вашей воле, батюшка, но не бывать тому! По чести и по совести моя жизнь меньше вашей стоит, и если рисковать, то мне одному.
— Нет! — возразил отец решительно. — Сын мой, я слишком много потерял, чтоб пережить тебя.
— Мне не страшно идти одному, но с вами, батюшка, боюсь, я не смогу и шага сделать, потому что буду думать лишь о вас. А если я все же сорвусь и погибну, то вы ведь справитесь и без меня с тем делом, в котором я без вас не справлюсь!
— Ты прав, сынок, ты прав, есть еще путы у жизни покрепче долга отца, хоть без тебя в них нету смысла. Святая Дева Мария и Иисус Спаситель помогай тебе, сынок! Ноги и руки твои сильны и молоды, ты не раз взбирался на Плинлимон  и привык сверху смотреть без боязни на дно глубоких ущелий. Будь смел, но береги себя — помни, что моя жизнь без твоей недолга…
Юноша, собираясь в опасный путь, скинул тяжелый плащ и остался в серого цвета безрукавке, которая не скрывала его крепкого сложения. Отец вздрогнул, когда сын обернулся, чтобы с ним попрощаться. Он повелительным жестом хотел было воспрепятствовать намерению сына, но Артур легко прыгнул с выступа на узкий карниз; по ветвям старого ясеня, росшего в расселине, юноша достиг не без риска другого уступа, по которому он хотел добраться невредимой тропы. Опасность проделываемых юношей трюков была так велика, что проводник, следящий за прыжками Артура, почти не дышал. Выступ, которым храбрец осмелился идти, был столь узок, что, казалось, будто Артур чудом висит на отвесной стене без движенья. Но он продвигался вперед, внимательно изучая взглядом все, что могло удержать его на скале, и стараясь не смотреть в зияющую под ним бездну. Отец Артура и проводник не могли отвести взглядов от юноши, который прошел уже так далеко, что походил на муравья, ползущего по отвесной стене. Старика мучило раскаянье, что он не настоял на возвращении назад той же дорогою, какой они пришли сюда.
А сын, меж тем, одолевая свои страхи, побеждал одну преграду за другой. «Этот выступ, — говорил он сам себе, — маловат, но на него мне только опереться. А те два далеки друг от друга, но я на первый обопрусь ногой, а за другой схвачусь руками. Опора тверда и надежна, а руки крепки…»
Так, взвешивая каждый свой следующий шаг, всякий раз трезво оценивая опасность и полагаясь на ловкость, храбрый юноша продолжал страшный путь, продвигаясь вперед с осторожностью и присутствием духа, которые одни только могли спасти его от падения и неминуемой смерти. Наконец, он достиг громадного обломка скалы, за которым, невесть как держащемся на крутизне, ничего нельзя было увидеть. Он выдавался более чем на шесть футов, и под ним ревел поток. Если бы молитва могла помочь, то пришло самое время взмолиться. С величайшей осторожностью Артур насколько мог оторвался от скалы и огляделся. Увидев за выступом кроны деревьев, он догадался, что эта каменная глыба, пусть и нелегкое, но последнее препятствие. Если б ему удалось преодолеть его, то все страхи остались бы позади. Но огромный каменный зуб торчал так, что обойти его было нельзя. До верхнего края обломка оставалось всего несколько футов прямо над головой Артура. Выбора не было. По свесившимся обнаженным корням склоненного над пропастью дерева он добрался до ствола, взобрался на него, и шагнул на ровную поверхность непреодолимой преграды. Но едва он утвердился на нем, мысленно уже себя поздравляя, и успел мимолетным взглядом увидеть среди дикого нагромождения скал за мрачными развалинами замка Гейерштейн дымок жилища, как, к великому своему ужасу, почувствовал, что огромный зуб, на котором он стоял, шевельнулся под ним и боком начал падать.
В тот же миг Артур прыгнул со скалы на дерево, по корням которого он только что взобрался. При этом он, побуждаемый неодолимой силой, смотрел на свергающийся роковой обломок скалы. Две или три секунды эта громадина качалась, будто раздумывая, куда ей рухнуть… и вдруг, глыба весом около двадцати тонн ринулась по отвесной в пропасть, дробя и кроша в своем стремительном падении все встречающееся ей на пути: камни, кусты, деревья… и с грохотом, равным залпу ста орудий, ухнула в реку. От скалы к скале пророкотало оглушительное эхо, и раздавшийся гул, раздробившись на тысячи отголосков, еще долго держал в напряжении всю округу, пока не утих. Только где-то высоко, в области вечных снегов, эхо в последний раз донесло до величественных, равнодушных к жизни безмолвных вершин звуки случившейся катастрофы, но заснеженные исполины безучастно выслушали печальный голос низин без ответа…
………………………………………………………………………..

Несчастный отец? На его глазах рухнула гора, и он не знал, что и думать о сыне! Первым порывом его было броситься к нему и погибнуть вместе с ним. Но Антонио обхватил старика руками, и тот обрушился на проводника с яростью медведицы, у которой похитили медвежонка:
— Пусти меня, пёс, иль я убью тебя!
— Сжальтесь! — вскричал бедный юноша, обнимая его колени. — У меня тоже есть отец!
Это восклицание пронзило душу старика. Он тотчас оставил Антонио и, вздев руки и устремив глаза к небу, вскричал полным глубочайшей скорби голосом:
— Fiat voluntas tua!  О, дитя моё! Я не отдам его разбитое тело на растерзание зверям и птицам! Я сойду за сыном в Преисподнюю!  — вскричал несчастный отец в тот момент, когда стая отвратительных стервятников пронеслась над его головой. — Я увижу останки сына прежде, чем волки и вороны растащат их! А ты будь тут, и если я погибну, то возьми с моей груди послание и доставь его кому надо. В кошельке довольно денег для того, чтобы похоронить меня вместе с сыном и помолиться о наших душах; остальное оставь себе за труды — не бойся, ты не останешься в накладе.
Честный грисон хотя и был ума недалекого, но имел от природы доброе сердце — услышав последние слова старика, он заплакал. Понимая, что остановить убитого горем отца невозможно, Антонио безмолвно смотрел, как тот шагал к бездне, на дне которой лежало тело его сына, и чью участь хотел разделить с ним его убитый горем отец.
И вдруг с той стороны, где минуту назад произошла ужасная трагедия, раздался громкий и пронзительный звук: трубил рог, каким в древние времена собирали горцев на битву.
— Слышите, сеньор, слышите! — вскричал грисон, указывая рукой туда, откуда раздавалось звучание рога. — Мне знаком его голос. Это рог Гейерштейн. Кто-то спешит нам на помощь! Спаси нас Святой Антоний! Я вижу, на дереве машут белым платком! Там, где упала скала.
Глаза старика были полны слез, и он, как ни старался, ничего не мог видеть.
— К чему твои старанья, — сказал Филиппсон, отирая слезы. — Я не увижу ничего, кроме разбитого тела…
— Он жив! Хвала Святому Антонио! Посмотрите, там чем-то белым махают!
— Это лоскутья его рубашки, — сказал отец в отчаянии. — Нет, мои глаза не увидят его живым боле… Мои очи видели его погибель… пусть же стервятники выклюют их!
— Да смотрите же! — не унимался швейцарец. — Эта ткань не висит на ветке, ею размахивают. Это сын ваш подает вам знак.
— О, если это правда, — вскричал путешественник, всплеснув руками, — то да будут благословенны твои глаза и уста! Если мы найдем моего сына живым, то этот день будет в твоей жизни самым счастливым!
— Нет! — воспротивился Антонио. — Мне будет наградой, если вы послушаетесь моего доброго совета и возьметесь за ум. Погибни вы по собственной глупости, вина все равно падет на меня, ведь я ваш проводник, как будто мне по силам запретить Пилату трясти туман со своего чела; помешать каменной глыбе обрушиться в пропасть; или не дать молодому господину пройтись по краю бездны, как по лезвию ножа; или, наконец, не позволить безумцу, чьи седины сошли с ума от мудрости, хвататься за кинжал, как ломбардскому браво …
Грисон и далее что-то причитал, но Филиппсон его уже не слышал, ибо всеми мыслями, всем сердцем устремился к кусочку ткани, который, по мнению проводника, означал спасение его сына. Наконец он окончательно убедился, что ему действительно посылают сигнал, и надежда овладела им так же быстро и с такой же силой, с какой только что перед этим отчаянье. От радости он опять было собрался шагнуть в пропасть, но проводник вцепился в края его одежды и умоляющим голосом, стал тараторить еще быстрее:
— Вам ли лазать по утесам? Прочтите «Верую» и «Богородицу» от слова до слова без дрожи в голосе! Как говорят наши старики, имей вы двадцать жизней, от смерти не уйти. Ясны ли глаза ваши и крепки ль ноги? Я думаю, что одни полны слез, а другие дрожат, как листья тополя над нами. Слышите — это рог Арнольда Бидермана, владельца Гейерштейн! Он, верно, видит опасность, в которой ваш сын, и уже спешит к нему и к нам на помощь. Он знает здесь всякий камешек, и, ручаюсь, стоит трех таких проводников, как я.
— Но если этот рог звучит для нас, то отчего мой сын молчит?
— Он отозвался, я уверен, — отвечал грисон. — Но могли ли мы его услышать? Если даже громкий зов Ури  средь грохота и треска бури нам кажется игрой свирели?
— Чу! Мне показалось, я слышал голос, но он не похож на голос Артура, — вдруг воскликнул Филиппсон, в последние мгновения вслушивающийся во все звуки сквозь глухой рокот бури вдали.
— И я. Это женский голос. Горцы перекликаются так между собой, и слышат друг друга, хотя б меж ними было с милю.
— Хвала Небесам за посылаемую нам помощь! Кажется, этот ужасный день закончится для нас благополучно. Я тоже крикну.
И он начал кричать изо всех сил, но глас его терялся в отголосках бури. Антонио улыбнулся безрезультатным попыткам старика и издал высокий, пронзительный звук, хотя приложил к тому куда меньше усилий, чем англичанин. Его крик многократно повторило эхо, и когда оно умолкло, в ответ раздался призыв, очень похожий на тот, что издал Антонио. Он прозвучал издалека и постепенно приближался, отражаясь от скал, и вот прозвучал совсем неподалеку от наших злосчастных путешественников.

……………………………………………………………………......

И коль помощь им была уж на подходе, вернемся к Артуру, находящемуся в одном из самых ужасных положений, которое можно сравнить с положением мореплавателя перед бурей, бодро стоявшего на палубе своего корабля, уверенного в его крепости и в собственном мужестве, но вот корабль налетел на скалы, разбился в щепы, волны подхватили моряка, и он, моля спасения, захвачен до небес волнами. Куда подевались его бодрость и самоуверенность, хотя еще недавно он был так спокоен и невозмутим? Это уже был не тот юноша, который в начале своего предприятия был столь отважен, теперь, обхватив ствол старого дерева, Артур, дрожа, повис меж небом и землей, будучи не в силах оторвать взгляда от места крушения каменного исполина, едва не увлекшего его за собой. Ужас сковал не только тело, но и самые мысли, в глазах его вращались огненные круги, голова кружилась, руки утратили силы, и Артур боялся, что ему не удержать в объятиях ствол, и тогда...
Он лежал на дереве, обхватив его руками и ногами, в смертельном испуге, без какой-либо надежды на спасение. Ему казалось, что сама природа, хотя ничем не примечательная с точки зрения туземца, восстала против него. Все живое окрест было перепугано страшным грохотом обвала. Тучи сов, летучих мышей и других птиц, поднятые в воздух, устроили жуткий переполох, но понемногу успокоились и теперь спешили разлететься по своим гнездам. Среди великого множества птиц, слетевшегося, как представлялось Артуру, полакомиться его останками, ибо он вот-вот должен был сорваться с дерева и разбиться о камни, особо выделялся бородач-ягнятник, — гриф величиной и прожорливостью превосходящий орла, — и юноше еще никогда не случалось видеть его так близко. Подобно прочим хищникам, этот гриф имеет обыкновение, насытившись, забраться в свое логовище и сидеть там неподвижно до тех пор, пока голод не выгонит его на охоту. И вот одна из этих птиц, раскинув свои широкие крылья, сорвалась со скалы, названной ее именем, и, описав в воздухе огромный круг, опустилась с пронзительным криком на камни, не далее двух сажен от убежища Артура. Гриф, устремил на юношу свои круглые глаза и, ободренный его неподвижностью, ничуть не выказал того беспокойства, которое ощущают даже самые свирепые твари вблизи человека.
Артур, стараясь побороть овладевший им страх, поднял глаза… и встретил взгляд голодного хищника, изучающего свою жертву. Не в силах выдержать ужасающий взор, юноша непроизвольно стал рассматривать саму птицу. Маленькая голова, глаза, окруженные темно-желтым оперением, и приземистое строение тела, так же резко отличают грифа от благородного орла, как величавость льва отличается от злобности волка.
Близкое соседство твари, столь отвратительной, показалось Артуру дурным предзнаменованием. Зачем она так пристально смотрит на него, наклонившись вперед своим безобразным телом, будто готовясь внезапно броситься на него? Грязная птица! Не дух ли то Пилата, и не затем ли он прилетел сюда, чтобы порадоваться тому, как незваный гость его владений угодил в ловушку, из которой не вырваться? Или это обыкновенный стервятник, почуявший добычу? Могла ли птица, чутье которой, как известно, велико, предугадать приближение смерти, и не ожидала ли она, подобно ворону при издыхающей овце, минуты, чтобы начать свое пиршество? Неужели он почувствует ее клюв и когти на своем теле до смерти? Разве он уже лишился того человеческого достоинства, внушающего всем диким тварям страх к богоподобным созданиям?
Эта мысль толкнула кровь в теле Артура: он начал махать платком, и ему удалось прогнать грифа. С пронзительным, унылым криком птица поднялась вверх и, распустив огромные крылья, полетела искать себе иную добычу.
Обрадованный столь легкой победой, Артур, собравшись немного с мыслями, вспомнил об отце, и, повернув голову, заметил его и проводника с мулом — они простирали в его направлении руки и отчаянно ими махали. У Артура учащенно забилось сердце — как же он мог забыть об отце! Осознав, что должен немедленно успокоить старика, юноша, начал в ответ махать платком, которым только что изгнал грифа. И тут он услыхал грозные звуки швейцарского рога. Артур ответил на него криком. Почувствовав прилив сил, которые совсем было покинули его, он постарался внушить себе и надежду на спасение. Как ревностный католик, он произнес усердную молитву, вручая себя покровительству Эйнзидельнской Божьей Матери, и прося ее об избавлении от ужасного положения, в коем находился.
— Милосердная Дева! — вскричал он под конец. — Если мне назначено окончить жизнь в этой дикой стране разбившись о камни, то ниспошли мне мужество умереть достойно!
И Артур, хотя и трепетал от смятения и едва не задыхался от сильного сердцебиения, стал искать спасения. Осматриваясь вокруг себя, он почувствовал, однако, что слабеет, взор его мутнеет, кустарники, скалы и развалины замка, кружатся в ужасном беспорядке…
— Боже, спаси меня! — прошептал несчастный юноша, закрыв глаза в надежде, что это спасет его от головокружения. — Я, кажется, теряю сознание…
Так бы и случилось, если бы приятный женский голос не воззвал к нему совсем рядом. Артур поднял голову и взглянул в ту сторону, откуда послышался голос. Ему не верилось, что он не бредит, скорей наоборот. Образ, ему представившийся, почти совершенно убедил его в том, что рассудок его помутился, и он не может более полагаться на него.
Прямо над ним, над самой пропастью, явилась ему женская фигура, но туман в глазах скрадывал ее черты. Явившись на фоне голубого неба, она представлялась скорее божеством, нежели человеком, и казалась столь же легкой и почти столь же прозрачной, как и окутывающая ее пелена. Первой мыслью Артура было, что сама Пречистая Дева, вняв мольбе, снизошла до него, и он зашептал молитву Богородице, но видение само обратилось к нему со словами.
Пока Артур понять их смысл пытался, дева пропала, но вскоре опять появилась на самом краю утеса, возле дерева, спасшего Артура. Вид самой незнакомки, так же как и ее одежда, указывали на то, что она обитательница здешних гор. Он видел перед собой красивую девушку, смотрящую на него с отчаянием и состраданием.
— Кто ты, странник, и откуда? — спросила она.
— Я странник, прекрасная дева, верно, — отвечал Артур, приподнявшись из последних сил. — Сегодня утром я покинул Люцерн с отцом моим и с проводником, они там, в полумиле отсюда. Не можете ли вы, прелестная незнакомка, известить их о том, что я в безопасности, потому что отец мой, вероятно, обо мне беспокоится.
— Охотно, — отвечала молодая девушка, — только думаю, что дядя мой или кто-нибудь из моих родственников нашел их уже и ведет в наш дом безопасной дорогой. Не могу ли и я вам помочь? Вы не зашиблись? Не ранены? Мы были встревожены паденьем скалы. Вон она лежит внизу… огромная!
Говоря таким образом, девушка гор наклонилась над пропастью и с таким спокойствием глянула вниз, что дурнота и головокружение, от которых Артур почти избавился, вновь охватили его, и он, застонав, еще крепче обнял ствол дерева.
— Вам дурно? — спросила девушка, заметив, что он побледнел. — Что с вами?
— Ничего, но у меня кружится голова, когда я вижу вас так близко на краю бездны.
— Только-то? — рассмеялась швейцарская девушка. — Знайте же, здесь, на краю пропасти, которая детей не испугает, я в такой же безопасности, как и под крышей дома моего дядюшки. Но вы добрались сюда оттуда по самой кромке — это выдает в вас человека смелого и ловкого. Вам, видно, не впервой лазить по горам?
— Смелость и ловкость оставили меня с полчаса назад, — отвечал Артур, — а по горам, кажется, мне лазить больше не придется…
— Держитесь! Это просто дурнота, которая случается со всяким. Ползите по стволу дерева, смелее, теперь вставайте — отсюда вам легко будет перепрыгнуть на то место, где я стою, и опасность останется позади. Ну, смелей, ведь до сих пор вы не праздновали труса! —убеждала его дева.
— Да, ранее я не мог упрекнуть себя в трусости, — подтвердил молодой человек, — но я не хочу, чтобы вы казнились, не сумев помочь несчастному бродяге, спасение которого у вас отняла его несмелость.
Девушка беспокойно следила за тем, как он, осторожно поднявшись на дереве, – оно, находясь первоначально почти в горизонтальном положении, чуть прогнулось под его тяжестью – собирался перепрыгнуть на тропинку, где стояла она. Сделать это было, однако, далеко не так просто, потому что предстояло оттолкнуться не от твердой земли, а от раскачивающегося дерева, под коим зияла бездна и ревел бурный поток. Колени Артура одеревенели, и ноги, будто налитые свинцом, совершенно отказывались ему служить. Он вновь подвергся чувству слабости, охватившему тело, которое так хорошо знакомо всякому, кто хоть раз его испытал.
Девушка заметила его волнение и догадалась о последствиях, к коим оно могло привести. Пытаясь вернуть ему веру и силы, она легко прыгнула с тропинки на дерево, и в ту же минуту, как птица, другим прыжком перепорхнула опять на утес. Затем, протянув незнакомцу руку, спокойно сказала:
— Рука моя на вид слаба, но взявшись за нее, ты обнаружишь в ней крепость бернских  стен.
Дева не ошиблась: стыд пересилил страх, и Артур, отказавшись от помощи, которой он не мог принять, не пав окончательно в собственных глазах, превозмог себя и, совершив, как ему показалось, отчаянный прыжок, очутился рядом со своей спасительницей.
Взять руку девы и поднести ее к губам с изъявлением искренней признательности, было, вполне понятно, первым порывом юноши, и в том прелестная незнакомка не смогла ему отказать. При этом она не выказала ни малейшего жеманства, очевидно, совершенно ей несвойственного, и не обмолвилась ни единым словом, что можно было расценить как принятую плату за безделицу. Стоит ли говорить, что все это произошло на клочке земли едва ли в пять футов длины и три ширины, под которым, ста футами ниже, бурлил поток.

Глава III

Проклятье тем, кто сень родимых крыш
На край земли меняет за барыш!
Затмили жизнь серебряные груды,
Превозмогли бесценное златые руды!
Металла звон пустой сквозь мёртвую пустыню
К чужим аулам тащит алчность ныне.
У. Коллинз, «Гассан, или Погонщик верблюдов»

АРТУР Филиппсон и Анна Гейерштейн, так звали спасительницу юноши, очутившись так близко друг к другу, невольно смешались. Молодой человек испытывал неловкость из-за того, что в глазах своей очаровательной избавительницы, подавшей ему руку помощи, он мог предстать в отсутствие опасности трусливым повесой. Что же касается молодой девушки, то замешательство ее произошло по непонятной для нее самой причине.
— Простите меня, добрая незнакомка, — сказал Артур, — я должен торопиться к отцу. Я вам обязан жизнью, но она будет иметь смысл только в том случае, если я теперь же поспешу к нему на помощь…
Его речь была прервана звуком рога, который исходил с того самого места, где старик Филиппсон и проводник были оставлены юношей. Артур обернулся на его зов, но не смог ничего разглядеть за утесом. Артур поглядел на ствол дерева, — если он хотел кинуть взгляд через пропасть, то вначале пришлось бы перепрыгнуть на него, — и побледнел.
— Пустяки, — сказала молодая девушка, разгадав причину внезапного расстройства юноши, — мне ничего не стоит снова оказаться на дереве и посмотреть оттуда, что там происходит. Но рог говорит, что ваш батюшка нашел надежных проводников в лице моего дяди Арнольда Бидермана, или кого из моих братьев. Теперь они уже на пути в Гейерштейн, куда я и вас провожу, потому что дядя, поверьте, в дорогу сегодня вас не отпустит. Кроме того, мы напрасно потеряем время, отыскивая их – они раньше нас доберутся до дома. Идите за мной, или я подумаю, что вы брезгаете нашим радушием.
— Никогда, иначе я спасения не стою, — решительно отвечал Артур, отправляясь за ней.
Взоры, которые волей-неволей ронял на миловидную девушку, следовавший за ней юноша, с каждой минутой приумножали испытываемое им удовольствие находиться в обществе столь прекрасного создания. Позволим же и мы себе взглянуть на нее.
Под верхним платьем девушки, не настолько узком, чтобы подчеркивать стройность фигуры, что возбранялось законами гор, и не слишком широким для удобства лазанья по горам, было второе, иного цвета, опущенное пониже колен, так что девичьи ноги были видны во всей их стройности. На ногах были сандалии с загнутыми к верху носками, а их ремни переплетались вокруг лодыжек, и скреплялись серебряными колечками. Верхнее платье украшал пояс из яркого шелка, вышитый золотой нитью, а нижнее оставляло приоткрытой ослепительной белизны шею. Узкая белая полоска на шее еще резче выступала в контрасте с лицом украшенным солнцем. Однако, это нисколько не умаляло его прелести, напротив — солнечный загар ей был к лицу. Длинные, светло-русые волосы девушки рассыпались роскошными локонами по плечам, а голубые, широко открытые глаза, являя кротость и доверчивость; обнаруживали душу слишком чистую, чтоб подозревать за ней дурное, и благородный вид её изгнал бы даже тень недоверия. Ее головку украшала прелестная шапочка, в которую по обычаю горянок было вдето перо цапли, с тонкой золотой цепочкой — необыкновенной роскошью по тем временам, что, обвиваясь два-три раза вокруг шапочки, скреплялась золотой брошью.
Остается добавить, что ростом девушка была несколько выше среднего, и статью более походила на Минерву, чем на горделивую Юнону или сладострастную Венеру. Гладкий лоб, стройные ноги и красивые руки, твердая и легкая походка, но более всего невинная непринужденность юной швейцарки могли бы служить художнику прообразом богини целомудрия.
Дорога, которой они шли, была крута и ухабиста, но не опасна в сравнении с той, какую Артуру пришлось преодолеть. Она была, как уже догадался читатель, продолжением той тропинки, часть которой обрушилась при обвале; и во многих местах труднопроходима, что характерно для швейцарских дорог, сколь мало о них заботились. От девушки Артур узнал, что тропинка эта соединяется в обход с другой, которой сейчас шли его отец с проводником и ее дядя, сверни путники раньше на нее, они обошли бы стороной свое злоключение.
Тропа все далее уходила от потока, рев которого еще был слышен, но с каждым шагом он становился тише, и вдруг дорожка, круто повернув, выпрямилась и открыла их взорам одно из великолепнейших зрелищ этой горной долины.
Древний замок Гейерштейн, хотя и безыскусный, предстал им в своем грозном величии, придаваемом ему положением на краю крутого обрыва над бурной рекой, низвергающейся водопадом в ущелье с большой высоты. Главная башня, расположенная древним архитектором столь живописно, казалось, вытесана из самой скалы, нависавшей над бездной. По традиции средневековой Европы крепость представляла собой правильный четырехугольник. Разрушенная вверху, главная башня, несмотря на сей отпечаток времени, все еще имела грозный вид благодаря башенкам вкруг нее (иные из них тоже несли следы разрушений), упрочивающим небесное положение хмурой твердыни.
Из главных ворот замка можно было выйти на мост, соединявший замок с противоположным берегом реки, на котором теперь находились Артур и его спасительница. Половина этого моста полукруглой каменной кладкой со стороны замка доходила до середины реки у самого водопада, опираясь на мощные опоры из валунов. В прежние времена она продолжалась подъемным мостом, соединяющим его с другим — деревянным, возлежавшим на узкой каменной гряде, не препятствующей течению реки, поскольку вода едва покрывала каменистое ложе. Конечно, для обороны крепости это был существенный недостаток, ведь когда мост поднимался, все ж оставалась возможность подобраться к ней по узкой гряде едва не до главных ворот. Но путь тот был не шире восемнадцати дюймов и оканчивался напротив ворот замка (защищенных железной решеткой) неширокой площадкой, простреливаемой и с башен, и со стен, так что враг не дерзнул бы подступить к Гейерштейн этим путем.
Впрочем, в описываемое нами время замок вовсе лишен был защиты: и мост, и ворота, и железная решетка были разрушены; берега реки соединялись узкой каменистой грядой, служившей переправой местным жителям, которые не замечали ее неудобства.
Артур Филиппсон уже совершенно оправился от пережитых им злоключений и был подобен хорошо натянутому луку готовому к стрельбе. Правда, он слегка взволновался, последовав за своей проводницей, с легкостью пробирающейся по узкой гряде из округлых камней, скользких из-за брызг ворчливой реки. И не без робости совершил он переход в непосредственной близости от водопада, стараясь не смотреть на падение вод, грохот которых закладывал уши. Лишь желание не выглядеть окончательным трусом перед красавицей, столь хладнокровной к сущим пустякам, заставило Артура преодолеть свой страх — ступая осторожно и опираясь на сучковатую палку, он шел след в след за своей проводницей по зыбкой переправе, пока не дошли они до ворот замка.
Миновав ворота, они очутились на внутреннем дворе замка перед донжоном , который, не утратив свою былую грозность, мрачно возвышался среди разрушенных строений и разбросанных обломков. Все было покрыто мхом, плющом и прочей растительностью; словом, всею пышностью, какой природа населяет запустение и одичалость.
Они прошли насквозь весь замок и очутились на противоположной его стороне, откуда открылся под ногами вид на ровную долину. Взгорье, обрывающееся у реки отвесной скалой, здесь, подобно гласису , что вполне обеспечивало замок от внезапного нападения с этой стороны, оканчивалось покатым спуском, густо поросшим кустарником и молодыми деревьями, над которыми главная башня гордо несла свою ущербную главу. За этой чащей местность совершенно менялась. Вид ее был разителен: более сотни акров занимало нагромождение камней, вполне соответствуя дикому характеру местности, какую наши путешественники миновали нынешним утром; но под их защитой от разгула стихий лежала узкая плодородная нива, которая врезалась в общий ландшафт пестрою лентой, нисходящей на юго-запад.
Взгляд юноши привлек большой дом, сложенный из грубо тесаных бревен, и без всяких украшений. По густому дыму над ним, по хозяйственным подворьям, по садам и огородам вкруг него можно было догадаться, что в нем царит не роскошь, но достаток. Сад плодовых деревьев простирался на юг от дома. Орешник и каштаны росли красивыми купами, а разведенный на трех или четырех акрах виноградник указывал на то, что виноделие проникло и сюда. Теперь вино приносит большие прибыли Швейцарии, но в стародавние времена, оно было доступно лишь тем счастливцам, кои выйдя из нужды, могли посвятить себя искусству выращивания лозы.
На тучном лугу паслось стадо овец отличной породы, составляющей гордость и богатство обитателей здешних гор — с Альпийских лугов, где они проводили всё лето, к осени их возвращали в загон. По отлогим живописным берегам, меж кустов лещины и боярышника, тек извилистый ручей, играющий в зеркальных водах солнечными лучами, проглядывающими сквозь клочья тумана. После многих изгибов, как бы нехотя оставляя эту тихую обитель, ручей, наконец, подобно юноше, спешащему от детских забав к взрослой жизни, соединялся с бурным потоком, что, с шумом ударяясь об утес с древней башней замка Гейерштейн, ниспадал в ущелье, где Артур едва не погиб.
Как ни желал юный Филиппсон свидеться поскорее со своим отцом, а все ж приостановился, изумленный пасторальным видом. Он оглянулся на башню, на высокий утес, будто желая убедиться, что счастливо достиг покоя, и все страхи позади. Но стоило осмотреться вокруг, как становилось ясным, что пядь земли, возделанная человеком в огромных трудах, окружена со всех сторон природой дикой и неумолимой. Ее вплотную обступали высочайшие горы Европы изо льда и камня, у чьих подножий, покрытых дремучим хвойным лесом, некогда творился нынешний прекрасный облик земли. И каждое утро напоминало о том розовением льда, когда солнце подбиралось к пикам поднебесных вершин, в немом величии застывших над суетным миром.
И все же спустимся с них и вернемся к юноше, увидевшему на лужайке перед усадьбой, если можно так назвать это место, пять или шесть человек, в одном из коих, по походке и одежде, тотчас узнавшему своего отца.
С легким сердцем и шагами поспешил он за своею проводницей, и дорога после крутого подъема помогала им в том. Вскоре и отец, увидев сына, заторопился к нему в сопровождении немолодого человека высокого роста. Своей простой, но вместе с тем заметной наружностью он, верно, ничуть не отличался от своих соотечественников — Вильгельма Телля, Штауфбахера, Винкельрида  и других знаменитых швейцарцев, которые в минувшем столетии мужественно сражались с армиями австрийских герцогов и отстояли свою свободу и независимость.
Чтобы не стеснять отца и сына, ландман, шедший вместе со старым Филиппсоном, дал своим людям знак остановиться. Все они — юных лет — тут же подчинились и обступили Антонио с расспросами о чужестранцах. Девушка только и успела сказать Артуру: «Вот мой дядя — Арнольд Бидерман и мои братья», как сын предстал перед отцом. Ландман отвел в сторону племянницу и, расспрашивая, что с ней приключилось, краем глаза наблюдал за чужеземцами, дабы не смущать их чувства. Но все произошло совсем иначе, чем можно было ожидать.
Безусловно, старший Филиппсон был любящим отцом, готовым ради детища пойти на что угодно, и возвращению его был бесконечно рад. И Бидерман, разумеется, мог ожидать, что сын с отцом не будут сдерживать своих переживаний. Но старый англичанин, истинный сын своей страны, природной выдержке не изменил, и на лице свое душевное смятенье скрыл. Красив в былую пору, он и теперь еще имел приметную наружность, наученную подчиняться строгим правилам души, в коих и сына воспитал. Завидев сына, невольно устремился он к нему навстречу, но чем меньше становилось расстоянье между ними, тем более степенней поступь делалась его, и вот, встав перед ним, батюшка, больше с увещанием и укоризной, чем с родительской нежностью, изрек:
— Да простят тебя, Артур, святые за те огорчения, что ты сегодня мне доставил.
— Amen! — юноша ответил. — Простите, отец, меня за эти огорченья, но поверьте, я действовал из лучших побуждений.
— Хорошо, сынок, что побуждения твои не привели к плохому.
— Этим я обязан, — отвечал с почтением Артур, — вот этой девушке, — он повернулся к горянке, которая стояла в нескольких шагах и явно удивлялась строгости отца, какая ей казалась нарочитой.
— Пред ней в долгу я не останусь, когда узнаю, как ее благодарить. А пока, отец, простите за то, что джентльмен в долгу не должен быть у леди…
И Артур, опустив глаза, сильно покраснел, между тем как Арнольд Бидерман, желая юноше помочь, выступил вперед, вмешавшись в разговор:
— Не стыдись, мой юный гость, что ты совету внял Анны и помощь ее взял. Свободой мы обязаны не только твердости и мужеству своих сынов, но и дочерей наших. А ты, мой гость почтенный, проведший, видимо, немало лет вдали от дома и повидавший много стран, конечно, знаешь, что сильные порой взывают к слабым, и гордость перед кротостью склоняет выю.
— Нет чести, — отвечал англичанин, — перечить хозяину, принявшему гостя с радушьем. — И ласково взглянув на сына, он двинулся вместе со всеми к дому, возобновив с ландманом разговор, видимо, начатый еще до встречи с Артуром и Анной.
Артуру же представился случай разглядеть швейцарского ландмана, облик которого, как я уже заметил, являл единство простоты и благородства. Наряд его своим убранством мало отличался от платья девушки, уже описанного нами. Он состоял из верхнего платья, надеваемого через голову поверх нижнего. Но оно было сильно короче девичьего и едва доходило колен, наподобие юбок шотландцев. Зато высокие сапоги скрывались отворотами под платьем. Шапка из куньего меха, с единственным украшением во всём одеянии ландмана — серебряной бляхой, и широкий пояс из бычьей кожи с медною пряжкой, довершали костюм Арнольда Бидермана.
Однако наружность носившего столь скромный наряд, сплошь из шерсти и меха убитых на охоте животных, внушала к нему уваженье. Иначе и быть не могло в то бранное время, когда прежде всего ценилось мужество и сила. Простолюдин в Арнольде Бидермане видел, может быть, Геракла — так внушительны были его рост, широкие плечи и мощные мускулы; но более тонкий наблюдатель, обращавший свое внимание на благородные черты его лица, открытое чело, большие голубые глаза, излучавшие ум, отвагу и решительность, нашел бы в нем больше сходства с мудрым Зевсом. Окруженный многочисленной толпой своих сыновей - юной порослью рода, он шел средь них, принимая как должное их знаки уважения и покорности, словно вожак оленьего стада.
Пока Арнольд Бидерман был занят разговором с англичанином, молодые люди, не стесняясь, разглядывали Артура, время от времени расспрашивая Анну о нем, что следовало из их жестов и взглядов в сторону юноши. Но Анна отвечала коротко и с неохотой. Этим она лишь разожгла любопытство, которое, оставшись неудовлетворенным, пробудило в горцах шутливую дерзость. Артур догадывался, что шутки направлены против него. А горцев и впрямь забавлял человек, коего шатало на краю пропасти от головокружения, как нас позабавил бы запинающийся о мостовую прохожий. Быть предметом шуток всегда неприятно, но каково сносить унижения юности, где девичья красота — ее свидетель. Одно сдерживало Артура: девушка, кажется, не разделяла издевок молодых людей, и упрекала их в неуважении к чужестранцу; однако он опасался, что поведением ее руководила обыкновенная учтивость, какою хозяин гостю обязан.
«В душе она тоже, может быть, смеется надо мной, — думал он, — и, вероятно, одна лишь вежливость, неведомая этим дикарям, заставляет ее скрывать улыбку. И поделом, ведь она судит обо мне только по тому, что ей пришлось недавно видеть; о! если б она знала меня раньше…»
Ступив в жилище Арнольда Бидермана — большую горницу, служившую и столовой, и гостиной, — путешественники обнаружили приготовления к обеду. Вокруг по стенам висели орудия сельского труда и охотничьи снасти; но внимание старого Филиппсона прежде всего было привлечено кожаными латами, длинным тяжелым бердышом и двуручным мечом. Близ них висел покрытый пылью, потускневший от времени древний шлем: позолоченное украшение на нём в виде короны, почерневшее от недогляда, указывало на благородное происхождение его бывшего владельца; а хищная птица на короне уверила английского гостя, наслышанного о войнах швейцарцев за независимость, в том, что перед ним боевые трофеи, доставшиеся нынешнему хозяину от предков, одолевших некогда здешнего владыку.
Приглашение к столу прервало размышления английского купца, и многочисленное семейство Бидерманов, не чинясь, расселось трапезничать бараниной, рыбой, сыром и по-особому случаю — мясом молодого оленя. Сам ландман потчевал гостей с большим радушием, прося чужестранцев доказать своим аппетитом, что они не гнушаются его угощением. В продолжение обеда он разговаривал со стариком Филиппсоном, в то время как все прочие вкушали в полном безмолвии.
Но прежде чем обед закончился, свет от единственного окна на миг померк в столовой, и юные горцы заметно оживились. Бидерман строго глянул на сидевших против окна за его спиной, и после того, как порядок за столом восстановился, тихо спросил:
— Кто там?
— Кузен наш, Рудольф! — опережая прочих, торопливо молвил один из сыновей Бидермана, и спокойствие вновь нарушилось переглядами, шепотом и улыбками.
Это известие, видимо, доставило радость всей молодежи, и в особенности сыновьям ландмана; глава же семейства только лишь и произнес:
— Пускай войдет.
Двое или трое из его сыновей, как по уговору, тотчас вскочили оказать честь новому гостю. В дом вошел молодой человек высокого роста, атлетического сложения, с густыми, темно-русыми кудрявыми волосами, рассыпанными по плечам. Маленькая шапочка едва налезала на его голову, и потому сидела на ней набекрень. В прочем одеянии он ничуть не отличался от старого Бидермана, хотя сукно его платья было потоньше, соткано, верно, в Германии, и затейливо расшито. Один рукав, темно-зеленого цвета, был вышит серебряными узорами, меж тем как весь костюм был алым. За пояс, вытороченный золотом, был заткнут кинжал с серебряной рукоятью. Наряд его дополняли сапоги, длинные носки которых загибались вверх по моде, цепь и медальон из золота сверкали на груди.
Сей юный франт был тотчас окружен сыновьями Бидермана, считавшими его образчиком для подражанья всей швейцарской молодежи, среди коей он слыл удальцом.
От Артура, однако, не укрылось, что двое из Бидерманов не проявляли к новому гостю того внимания и уважения, которые единодушно спешила выразить ему прочая юность. Арнольд Бидерман сдержанно приветствовал молодого бернца — Рудольфа Доннерхугеля, родом из Берна. Молодец, меж тем, вынув из-под одежд запечатанное письмо, вручил его ландману с видом глубочайшего смирения и, казалось, застыл в ожидании приглашения за стол. Но ландман лишь жестом пригласил его сесть за стол, ни слова не сказав о письме. Рудольф занял место подле Анны, какое с живостью уступил ему один из сыновей Арнольда Бидермана.
Юный англичанин заметил также, что бернский модник был принят девушкой с прохладцей, несмотря на то, что тот был с ней весьма любезен и всячески ей тщился угодить. Он так увлекся, что за столом хозяйским сидючи невежливо забыл об угощении. Юный Филиппсон, увы, не мог слышать, о чём Рудольф Доннерхугель расспрашивал Анну, но от него не укрылся смущенный девичий взгляд, брошенный на Артура, и короткий ответ бернцу. Однако, один из сыновей Бидермана, сидевший по другую руку с Рудольфом, был более словоохотлив: о чем он говорил, осталось также неизвестным для Артура, но только оба молодца тихо посмеялись, и Анна смутилась еще больше.
«Попадись один из этих горцев, — подумал Артур, — мне на ровном месте не в здешнем логове медвежьем, уж я отбил бы у него желание смеяться. Не их лаптям топтаться рядом с леди, не им — медведям, плясать с феей ригадон . Хотя, что мне за дело до ее красоты и их неотесанности, если завтра в дороге я забуду о них навсегда…»
Эти мысли Артура были прерваны тем, что хозяин дома потребовал вина, и пригласил чужестранцев выпить с ним из больших резных кленовых кубков. Такой же кубок он послал Рудольфу Доннерхугелю.
— Выпей, племянник, — сказал он ему, — хотя я слышал, тебе по вкусу вина понежнее, чем Швейцарская лоза . Верите ли, господин купец, — продолжал он, обращаясь к Филиппсону, — иные в Берне ставят ни во что родное, предпочитая дорогие французские или немецкие вина.
— Дядюшка нас осуждает, — заметил Рудольф, — но не всякая долина в Альпах родит такой же сладкий виноград как в Гейерштейн, и кое-что ещё для радости взора и сердца… — Последние слова с томным вздохом и взглядом обращены были к Анне, но девушка и бровью не повела, и Рудольф продолжил: — Что в том безрассудного, если бернцы побогаче любят вкус и цвет, и запах не только с наших мест. Впрочем, скоро бургундское подешевеет, когда его бочки забьют наши подвалы.
— О чём это ты, Рудольф? — построжел Бидерман.
— Мне кажется, дядюшка, — отвечал бернец, — что из бумаг, которые я вручил вам, вы поняли уже, что наш Союз  войну Бургундии объявит скоро!
— Так тебе известно содержание письма! — вспыхнул Арнольд Бидерман. — Вот еще доказательство того, что времена уже не те! Всё в Швейцарии переменилось! А что, неужто старцы все сошли в могилу, и некого призвать к совету с бородой?
— Бернский Сенат и Совет Конфедерации, — тихо ответил юноша, — не возбраняют молодежи знать об их решениях, когда на её плечи ложится воля их … Голове разумной руке разящей надо доверять.
— Но не раньше, чем голос старческий решенье огласит! — строго рёк Бидерман. — Кто ты таков, чтоб разглашать отчизны намеренья в присутствии гостей и женщин? Ступай, Рудольф, и вы все тоже… Играйте ловкостью и силой — вашей родине они нужны. А ты, парень, коль хочешь, оставайся, — обратился ландман к Артуру, который поднялся из-за стола вместе с другими: — Не для тебя мои слова, да и то, горы сил не припасли с низин.
— С вашего позволения, сэр, вы правы, но лишь отчасти, — возразил старый Филиппсон. — Мы в Англии полагаем за лучшее, снять усталость с дороги легкой прогулкой. Это куда полезнее, чем лечь в постель. Потому, если молодые люди примут его в свою кампанию, мой сын присоединится к их забавам.
— Они могут показаться ему грубыми, — отвечал Бидерман, — а, впрочем, как хотите.
Повинуясь приказу, молодежь вышла на лужайку перед домом. Анна и прочие девушки уселись на скамейку, чтобы судить, кто из юношей выкажет более ловкости и силы. Оставшиеся в доме старики скоро услышали крики и смех, и прочее, что всегда сопутствует играм молодых.
Хозяин дома взял кувшин с вином, налил гостю чашу и наполнил свою.
— Нашим годам, чужестранец, — сказал он, — когда кровь стынет и отмирают чувства, немного вина добавляет жизни. И все ж я сожалею, что Ной возлюбил виноград . В последние годы я всё чаще вижу, как мои земляки, подражая немцам, напиваются допьяна и уподобляются животным, неспособным ни чувствовать, ни мыслить, что не красит людей.
— Этот порок, — сказал англичанин, — успел я заметить, и в нашей стране входит в привычку. От стариков я слышал, что всего сотню лет назад он был редок и почитался за сумасшествие.
— Вот-вот, — отвечал Бидерман. — И у нас вино было редкостью, только с местных виноградников, потому как никто не мог купить того, что не родилось в наших долинах. Но ратные подвиги соблазнили нас на богатство, и по мне, нам было б лучше и без того, и без другого, была б охота сеять нам и жать, да мирно пасти стада. Впрочем, торговля иногда приводит в наши горы такого умного собеседника как вы, мой дорогой гость. По вашей речи я сужу, что вы человек не лишённый прозорливости и рассудительности. И хотя мне совсем не нравится новое пристрастие моих соотечественников к безделушкам, кои вы, купцы, привозите нам, однако, я охотно соглашусь, что мы в своих горах имеем много пользы от ваших знаний. Вы держите путь, мне сказали, в Базель, а оттуда в лагерь бургундского герцога?
— Да, достопочтенный хозяин, если на то будет божья воля.
— Когда с отъездом вы обождёте, то можете надеяться на это с нашей помощью: через два, самое большое три дня, я отправляюсь той же дорогой с такой охраной, какая вам не помешает. Вы найдете во мне надежного и верного проводника, а я послушаю ваши рассказы о тех странах, в которых вам приходилось бывать, может быть, дела их могут и нас коснуться. Договорились?
— Предложение ваше слишком выгодно для меня, чтобы стал я от него отказываться, — сказал англичанин, — но могу ли я спросить о цели вашего путешествия?
— Я только что устроил выволочку Рудольфу, — отвечал Бидерман, — за то, что он наговорил лишнего о делах нашего Союза, но от такого опытного человека, как вы, бесполезно было бы скрывать полученные мной известия, тем более что слухами земля полнится. Вам, конечно, известно о взаимной ненависти между Людовиком XI, королем французов, и Карлом, герцогом бургундским, коего прозвали Смелым. Посещая эти страны много раз, вы, вероятно, лучше знаете о тех причинах, которые, помимо личной неприязни этих государей, предрешили их взаимную вражду. Людовик, с коим никто на свете не сравнится в хитрости и кознях, ссужает многие суммы нашим бернским соседям, возбуждая корысть стариков и честолюбие юных в жажде нашими руками одолеть бургундского герцога. Карл же, сам того не ведая, лишь на руку играет своему злейшему врагу. Бернские наши соседи и иные не довольствуются, подобно нам, жителям лесных кантонов, тихой сельской жизнью, они ведут немалую торговлю, которой герцог всячески мешает в пограничных с нами городах через наместников своих .
— Ваша правда, — отвечал купец, — и мы от них натерпелись.
— Не удивительно потому, что ласкаемые одним из государей и притесняемые другим, Берн и прочие городские кантоны нашей Конфедерации золотом Людовика перетягивают чашу весов в Совете супротив лесных кантонов, стремясь к войне ради добычи и выгод.
— Вы забыли прибавить к сказанному вами, почтенный хозяин, и славы! — добавил Филиппсон, желая хозяину сделать приятное. — Я нисколько не удивляюсь вашим храбрым юношам, желающим новой войны, ведь выросли они в лучах славных побед, одержанных их праотцами!
— Здравый ли смысл, теперь, любезный гость, говорит вашим языком, — сокрушился хозяин, — если вы полагаете мир, добытый прежней кровью, веским поводом к войне. Позвольте нам самим судить о нашей прошлой славе. Мы сражались за свою свободу, и Бог благословил наше оружие, но сделает ли он то же самое, ежели станем мы драться за золото Франции и за добычу?
— Я вновь убедился, что вы человек весьма благоразумный, — признался купец, — но неужели вы не поддержите ваших братьев и не обнажите свой меч против герцога Карла?
— Послушайте, дорогой друг, — отвечал Бидерман. — Конечно, жителей лесных кантонов не очень заботят прибыли лавочников Берна. Но мы не покинем наших союзников, хотя бы лишь потому, что они наши соседи; и решено, от нас будут отправлены представители к герцогу бургундскому, чтобы решить дело миром. Совет Конфедерации, собравшийся теперь в Берне, желает, чтобы я возглавил это посольство. Это и есть цель путешествия, в котором я приглашаю вас сопутствовать мне.
— Мне будет приятно сопровождать вас, дорогой хозяин, а в вашей миролюбивой миссии, тем более, — сказал англичанин, — но, как честный человек, признаюсь вам, что по осанке вашей и наружности вы скорее похожи на вестника войны, чем на посланца мира.
— И я углядел в вас человека, более привыкшего к мечу, а не к аршину.
— Не скрою, мечу служил я лучше, чем аршину, — отвечал Филиппсон с улыбкой. — И, может быть, волею судьбы, к нему еще вернусь.
— Так я и думал! — воскликнул Арнольд Бидерман, хлопнув широкой ладонью себя по колену, и, поскольку он не ошибся в том, что давно уж предполагал в англичанине солдата, через мгновение продолжил: — Вам, верно, довелось сражаться под знаменами родного отечества против захватчиков. Война за правое дело возвышает солдатскую душу, хотя и приходится причинять страдания тем, кто сотворен по образу и подобию божьему. Мне не пришлось испытать этого чувства — та распря, в которой довелось мне драться, не имела благой цели. Это была междоусобная Цюрихская война , когда швейцарцы имели несчастье вонзать свои копья в грудь земляков, где просили пощады и отказывали в ней на одном и том же языке. Таких ужасных воспоминаний, вероятно, нет у вас?
Филиппсон опустил голову, скрыв ладонью лицо, как человек, в котором вдруг пробудились самые горькие воспоминания.
— Увы! — ответил скоро он. — Вы потревожили старые раны. Я был на родных полях, покрытых трупами моих сограждан, и стоял у эшафотов, обагренных их же кровью, когда обоюдная жестокость в многолетней войне истощала силы Отчизны! Даже в ваших непроходимых лесах и высоких горах вы, вероятно, слышали об этой распре?
— Мне помнится, — сказал швейцарец, — что Англия лишилась своих завоеваний во Франции из-за кровавых внутренних раздоров, продолжавшихся много лет за цвет розы. Но ведь это было так давно, и всё прошло, я полагаю?
— Когда бы так и было…  — отвечал Филиппсон.
Тут раздался стук в дверь, и после того, как хозяин дома откликнулся, дверь отворилась, и в зал с поклоном, какой обыкновенно юные в этой стране являют своё почтение старшим, вошла Анна Гейерштейн.

Глава IV

…в руках обращая
Лук свой туда и сюда, осторожно рассматривал, целы ль
Роги, и не было ль что без него в них попорчено червем.
Глядя друг на друга, так женихи меж собой рассуждали:
«Видно знаток он, и с луком привык обходиться; быть может,
Луки работает сам и, имея уж лук, начатой им
Дома, намерен его по образчику этого сладить:
Видите ль, как он, бродяга негодный, его разбирает?»
«Но, — отвечали другие насмешливо первым, — удастся
Опыт уж верно ему! и всегда пусть такую ж удачу
Встретит во всем он, как здесь, с Одиссеевым сладивши луком».

Гомер, «Одиссея»

ДЕВУШКА приблизилась к дяде с тем застенчивым видом, который так к лицу юным красавицам, когда они, пытаясь скрыть свое смущение и трепет, и весь их облик самая невинность, желают просить, как им кажется, нечто весьма значительное, и зашептала что-то на ухо Бидерману.
— Разве эти бездельники не могли сами спросить? Почему они тебя послали? Хотя, по всякому пустяку они и так жужжат, как мухи, такова уж нынешняя молодежь.
Анна наклонилась и опять стала шептать на ухо дяде, а тот с нежностью перебирал ее шелковистые волосы.
— Бушитольцский лук?! Милая моя! — вскричал он наконец. — Да едва ли эти увальни стали сильнее с прошлого года, когда никто из них не смог его натянуть! Впрочем, вот он висит со стрелами… Кто ж тот удалец, что берется за непосильное дело?
— Сын этого господина, дядюшка. Он не смог угнаться за братьями в беге, метать камни ему детская забава, и он предложил им состязание верхом и в стрельбе из длинного английского лука.
— Состязаться верхом, — засмеялся почтенный швейцарец, — трудненько там, где скаковых лошадей отродясь не бывало, а если б и были, то вряд ли нашли бы мы место для скачек. А вот английский лук мы ему дадим, потому, как он у нас есть. Возьми его, дитя мое, с тремя стрелами, и передай вот что: тот, кто его натянет, явит доблесть самого Вильгельма Телля и знаменитого Штауфбахера.
В то время как Анна снимала лук со стены, где он висел посреди прочего оружия, Филиппсон сказал:
— Если в песнях менестрелей красавицы и целят из лука, то не иначе как с помощью Купидона.
— Оставим их песенки, — сказал нарочито серьезно ландман, но в бороде его терялась добродушная улыбка, — нам надоели-таки своими глупостями менестрели и миннензингеры , с тех пор как эти бродяги распознали, что у бедных горцев завелись деньжата. Швейцарская девушка не должна петь ничего, кроме баллад Альберта Чуди  и чудесной пастушьей песенки, чтобы гонять коров на пастбища и приводить их домой.
Пока Арнольд Бидерман благодушно ворчал, Анна сняла большой английский лук длиной более шести футов  и три стрелы. Филиппсон попросил позволения взглянуть на это оружие и внимательно его рассмотрел.
— Добрый тис, — сказал он, поглаживая ложе лука. — В свое время мне случалось не раз целить из такого оружия. В годы Артура я так же легко натягивал его, как ребенок сгибает ивовый прутик.
— Хвастовство седин не красит, — сказал Арнольд Бидерман, бросив на своего товарища неодобрительный взгляд. — Отнеси лук твоим братьям, Анна, и скажи им, что натянувший его, отца переможет, — и взглянув на суховатого англичанина, ландман расправил свои могучие плечи.
— Вам ли не знать, мой друг, — улыбнулся Филиппсон, — для того, чтобы мастерски владеть оружием, не сила нужна, а навык. Вот я держу в руках лук, сделанный мастером Матфеем Донкастром, который жил, по крайней мере, лет сто тому назад, и это меня удивляет — он прославился тем, что делал крепкие луки для сильных рук, с коими не всякий йомен справлялся.
— Как вы узнали имя мастера, почтенный гость? — спросил Бидерман.
— По клейму старого Матфея, которое он ставил на всем своем оружии в виде заглавных букв его имени, вырезанных на ложе. Как он мог оказаться здесь, и притом так хорошо сохраниться?
— Мы регулярно смазываем его, — ответил ландман, — и храним как трофей достопамятного дня. Я мог бы рассказать его историю, но не хочу умалять английской славы.
— Наши предки так много одержали побед, что нам не приходится за них краснеть, и даже поражения не лишают их славы. Но разве англичане воевали в Швейцарии?
— Не совсем чтобы так, — отвечал, призадумавшись, Бидерман, — но при жизни моего деда случилось многочисленному отряду оставшихся без дела солдат, составленному из людей разноплеменных, в особенности из англичан, нормандцев и гасконцев, учинить набег на Ааргау и на соседние с ним земли. Их вел известный вояка Ингельрам де Куси, который имел какие-то счеты с герцогом Австрийским. Одержимый местью, он перепутал австрийские владения, с землями нашего Союза. Его солдаты, были так же храбры в битвах, как и жестоки в грабежах и убийствах, свой хлеб они жали на полях брани. Война между Францией и Англией, проходившая тогда ни шатко, ни валко, оставила без наживы этих головорезов, и они пришли искать ее здесь — в наших долинах. Блеск их оружия затмил солнце, а летящие стрелы разгоняли тучи. Много они причинили нам зла. И вот мы сошлись с ними при Бушитольце, много рыцарей тогда побраталось кровью со своими лошадьми. Высокий холм, покрывающий останки павших в этой битве, еще и теперь зовется Английским.
Филиппсон, помолчав немного, сказал:
— Пусть под ним они покоятся с миром! Если они были виновны, то поплатились сполна: выше этой платы нет для человека. И простит их Господь!
— Как и тех горцев, что пали в той битве. Amen! — заключил ландман. — Дед мой был под Бушитольцем, и чести воинской не уронил. С тех пор этот лук бережно хранится в нашем семействе. Есть о нем одно предание, но тумана в нем больше, чем…
Филиппсон собрался было слушать дальше, но был, как и рассказчик, отвлечен громким криком изумления, раздавшимся снаружи.
— Надо пойти посмотреть, что там творится, — сказал Бидерман. — Нынче все у нас не так, как прежде, когда молодость не досаждала старикам.
Он вышел из дому, сопровождаемый своим гостем. Им предстала картина, какую, очевидно, редко доводилось наблюдать Арнольду Бидерману, поскольку лицо его насупилось, а борода встопорщилась, и с губ вот-вот готово было сорваться строгое внушение. Молодые люди, собравшись в кучку, о чём-то горячо спорили, крича и перебивая друг друга, лишь Артур стоял от них в стороне и покое, опершись на лук. Однако, как только спорящие заметили ландмана, то разом умолкли.
— Что значит этот шум? — спросил он, возвысив голос, которому все привыкли подчиняться. — Рудигер! — прибавил он, обращаясь к старшему своему сыну. — Натянул ли юный чужестранец лук?
— Натянул, батюшка! — отвечал Рудигер. — И в цель попал! Сам Вильгельм Телль не смог бы такого.
— Случай, чистое везение! — спешил высказаться швейцарец из Берна. — Такое мужу не под силу, куда уж хилому юнцу…
— Но что он сделал? Только не отвечайте все вдруг! Анна, ты умнее и рассудительнее всех этих бездельников вместе взятых, расскажи мне, что тут случилось?
Девушка от неожиданности несколько смутилась, однако, собравшись с духом, отвечала, не поднимая очей:
— Целью, как всегда, был голубок, привязанный к шесту. Все, кроме чужестранца, стреляли из своих луков, но не смогли попасть. Поскольку у гостя не было с собой лука, а из братьев никто не захотел ему уступить своего, я попросила у вас бушитольцский лук. Сначала я предложила его братьям, но никто из них не пожелал его взять, говоря, что если вы, почтенный дядюшка, не в состоянии были натянуть его, то им и пробовать нечего.
— Они говорили разумно, — отвечал Арнольд Бидерман. — Но чужестранец взял лук?
— Взял, дядюшка, но прежде написал что-то на листке бумаги и вложил его мне в руку…
— И натянул, и в цель попал? — продолжал допрос удивленный ландман.
— Он отодвинул шест на сорок сажен дальше…
— Поразительно! — вскричал Бидерман. — Это же вдвое дальше обычного расстояния!
— Затем натянул лук, — продолжала Анна, — и никто опомниться не успел, как он выпустил все три стрелы одну за другой. Первая расколола шест, вторая рассекла веревку, а третья поразила голубка на лету.
— Клянусь Святой Марией Эйнзидельнской! — вскричал старик с видом величайшего изумления. — Если вас не подвели глаза, то никому еще не удавалось так стрелять в наших лесах!
— Я и говорю, — досадовал Рудольф Доннерхугель, — все это случай или… колдовство.
— А ты, Артур? Что ты на это скажешь? — спросил его с улыбкою отец. — Может, тебе повезло?
— Батюшка! Мне невдомек, что я сделал необычного? Разве в руках у меня не английский лук? И я не рисуюсь перед этим невеждой, но отвечаю нашему почтенному хозяину и его семейству. Рудольф говорит, будто я затмил им очи, или в цель попал случайно. Но вот расколотый шест, порванная веревка и убитая птица. А случай… Если этой справедливой девушке угодно будет прочитать мою записку, то она найдет в ней доказательство того, что прежде, чем натянуть лук, я указал себе три цели, в которые желал попасть.
— Прочти это послание вслух, милая племянница, и разреши тем спор.
— Нет! Прошу прощения, почтенный хозяин, — покраснел Артур. — Эти рифмы… для леди.
— Позвольте вам заметить, сэр, — сказал с ухмылкой Бидерман, — что сочинением для глаз моей племянницы моим ушам пренебрегать нельзя.
С этими словами, он взял листок из рук Анны, лицо которой при этом сравнялось с цветом лица Артура.
Почерк, которым были написаны слова, был так красив, что Бидерман с изумлением воскликнул:
— Ни один санкт-галленский монах лучше не напишет! Странно, что рука, искусно владеющая луком, может выводить такие буковки! О! да это стихи! Уж не странствующие ли менестрели, переодетые купцами, забрели в нашу глушь?
И ладман прочитал следующее:

Попав с трех раз и в шест, и в шнур, и в птицу,
Стрелок из Англии готов держать заклад:
Мои три выстрела красавицы-девицы
Один-единственный заменит взгляд.

— Знатно, мой юный гость, — сказал Бидерман, покачав головой, — этим можно легко вскружить головку деревенской девушки. Не спорь, в вашей стране, мы знаем, так принято. — И, ландман, повторив первую строчку, нешуточно сказал: — Теперь ты должен согласиться, Рудольф, что чужестранец действительно заранее назначил себе три цели, которые поразил.
— Да, но как? Если только существуют в мире колдовство…
— Не срамись, Рудольф! — перебил бернца Бидерман. — Могут ли досада и зависть управлять таким человеком как ты, которому пристало учить моих сыновей скромности, рассудительности и справедливости так же, как мужеству и ловкости.
Тут и Рудольф покраснел, умолкнув.
— Можете развлекаться до захода солнца, дети мои, — сказал Арнольд, — а мы с гостем пойдем прогуляться, и пусть вечер назло дню благоприятствует добру.
— Нельзя ли, уважаемый хозяин, — спросил Филиппсон, — осмотреть развалины замка у водопада? Их величественный вид навевает глубокие и тихие мысли, которые заставляют пожалеть о прошлом… Они красноречиво напоминают нам, что предки наши, будучи и умнее, и могущественнее нас, тем не менее, не избегли своих печалей и горестей, которые, возможно, были пуще наших…
— Слова ваши от сердца… Я с удовольствием прогуляюсь с вами к замку и расскажу его историю…
Медленными шагами старики удалились с лужайки, где шум, смех и крики снова зазвучали с прежней силой. Успех в стрельбе заставил Артура забыть прежние неудачи, он вошел в общую игру, и на этот раз заслужил одобрение. Семейство Бидермана, еще недавно подшучивавшее над ним, теперь примечало в нем человека достойного уважения. Однако, Рудольф Доннерхугель, к своей досаде, обнаружил в нем соперника не только перед лицом родственников, но, хуже того, и в глазах прелестной двоюродной сестры. Гордый молодой швейцарец с горечью раздумывал о том, что он, получив выговор от дяди, уронил себя в глазах товарищей, лидером которых прежде был, и далее мог ожидать лишь больших огорчений; все это, как говорило ему его неспокойное сердце, из-за пришлого юнца неизвестного роду и племени, который так бы и остался в горах, не окажись с ним рядом девчонки.
Помрачение и раздражение толкало его к Артуру, и улучив момент, он заговорил с ним будто бы о правилах игры, но шепотом сказал совсем иное. Хлопнув Артура, как горец горца, по плечу, он во всеуслышанье воскликнул:
— Как ловко Эрнст пустил стрелу, она, как сокол, пала на добычу! — И низким голосом, насмешливо добавил: — А ты, купчик, меняешься перчатками… иль только продаёшь их?
— Я не перчаточник… — отвечал Артур, тотчас раскусив соперника, ибо узнал его в Рудольфе по презрительным взглядам бернца еще за обеденным столом, и совершенно в том убедился, когда щеголь пытался выстрелы его оспорить. — Но готов в залог перчатку взять.
— Ты храбрее, чем я думал, — ухмыльнулся Рудольф. — Следи за игрой, чтобы нас не заподозрили, и слушай внимательно. Когда готов ты взять мою перчатку, и как мне возвратить ее?
— Мечом, — отвечал Артур.
— В доспехах или без?
— Без, — сказал Артур. — Ничего, кроме того платья, что теперь на нас; и никакого оружия, кроме мечей; и, если мы договорились…
— Завтра на восходе во внутреннем дворе старого замка. Однако, за нами следят… Я проиграл, господин купец! — прибавил Рудольф громко с напускным безразличием: — Вы были правы — Ульрих стреляет дальше Эрнста. Вот моя перчатка в залог вина, обещанного мной.
— А вот моя, — сказал Артур, — и выпьем вместе.
Так, среди веселья и забав в кругу друзей, нашлось и место ссоре, родившейся из неприязни, готовой вылиться в смертельном поединке.

Глава V

Как никто я возлюбил
Зеленый дол, мычанье стад,
В трудах-заботах сельский лад:
Простой трапезы в избе
Не заменят яства мне
Пышных залов и палат —
Чашу из клёна не пачкает яд.

Неизвестный поэт

ПРЕДОСТАВИВ юности резвиться возле дома, ландман Унтервальдена и старый англичанин шли рядом, рассуждая о делах Франции, Англии и Бургундии. За тем занятием они дошли до развалин старого замка Гейерштейн и гордой башней над ними.
— Когда-то это была неприступная крепость, — решил Филиппсон.
— И знатный род в ней обитал. Графство Гейерштейн одно из древнейших в Гельвеции, и прежние его владельцы носили свое имя с честью. Но всякому земному величию приходит конец, и прежние их слуги попирают ногами остатки того, пред чем ранее ломали шапки и гнули спины.
— На башне, — сказал купец, — я ясно вижу герб владельцев замка — ястреб на скале; он, верно, дал свое имя древнему роду.
— Этот герб, — отвечал Бидерман, — скончался с веком замка.
— В вашем доме шлем с такой же птицей. Вероятно, победный трофей, как и лук английский, хранящий память о Бушитольцской битве?
— Праздное любопытство часто нас подводит, и ожидание забавного рассказа его правдивости мешает: в истории об этом шлеме так же мало забавного, как и в истории о Бушитольцском луке. Удивительно, право, что заставляет людей ворошить дела семейные, когда они их вовсе не касаются? Не хмурьте бровей, мой друг. Все дело в том, что, когда в Швейцарии замки многих баронов были разрушены до основания восставшим народом, род Гейерштейн уцелел. Древняя благородная кровь течет и поныне в его владельцах.
— Как мне вас понимать, сэр? — воскликнул Филиппсон. — Разве не вы его владетель?
— Разве, — отвечал Арнольд Бидерман, — крестьянское платье и работа за плугом поменяли мне кровь? В Швейцарии много селян благородных кровей, господин купец, с древнейших времён. Отказавшись от всех своих прав сюзерена, они презрели волчью стаю, и псами верными пасут овец на общей ниве.
— Однако, — недоумевал Филиппсон, который еще кое-как мог помириться с простым одеянием и крестьянской внешностью гостеприимного хозяина, потомка знатного рода, — однако, милостивый государь, ведь ваше имя…
— Бидерман… — улыбнулся ландман. — Арнольд Бидерман готов ради вашего удовольствия принять важное обличье, воздеть на свою голову прадедов шлем, или, просто воткнуть орлиное перо в свою шапку, и приказать себя величать Арнольдом фон Гейерштейн. Никто этого права меня не лишал. Ну, как вам граф, погоняющий на луг своих коровок? Или граф-пахарь, сеятель и жнец? Вижу, почтенный гость, что я совсем вас с толку сбил. Что ж, я вам поведаю свою историю…

Рассказ ландмана

Мои предки владели леном, который когда-то был обширней, чем теперь. Подобно всем прочим владыкам, они не только творили суд и расправу над своими подданными, но и защищали их. Однако, мой дед, Генрих Гейерштейн, встал на сторону Конфедерации против Ингельрама де Куси с его бригандами, о чем я вам уже рассказывал, и когда война с австрийцами возобновилась, и многие дворяне встали под знамена императора Леопольда, дед примкнул к противной стороне, сражался в первых рядах союзников, и опытом своим и храбростью помог решительной победе, одержанной швейцарцами при Земпахе, где Леопольд погиб, а вместе с ним и цвет австрийского рыцарства осыпался подобно листве к подножию срубленного дуба. Отец мой, граф Виливальд, следовал по стопам деда отнюдь не из чувства ненависти к австрийским герцогам, но по совести. Как мог он помогал нашему кантону, получил титул гражданина Конфедерации, и добился того, что был избран ландманом Унтервальдена. У него было двое сыновей — я и младший мой брат Альберт. Будучи разумен, отец желал закрепить за своим родом и графскую корону, и гражданский титул. Может быть, это было ошибкой (имеем ли мы право осуждать поступки наших предков), но он хотел, чтобы один из его сыновей унаследовал землю Гейерштейн и титул, а другой имя, хотя и менее важное, но, по моему мнению, не менее уважаемое — имя гражданина Унтервальдена — сохранив тем самым в потомстве не только родовое гнездо, но и свое влияние в Союзе. Когда моему брату Альберту исполнилось двенадцать, отец взял нас с собой в путешествие по Германии, где церемониальная пышность и великолепие ослепили моего брата, а меня не тронули. То, что казалось Альберту воплощением земного величия, на мой взгляд, было шелухою лука. Чувствуя приближение смерти, отец объявил свою волю, и мне, как старшему сыну, назначил во владение родовой замок и земли на Рейне. Однако, плодородные земли в Швейцарии, отец выделил брату, рассчитывая на то, что они помогут Альберту стать одним из влиятельнейших граждан Союза, где справное хозяйство уже само по себе богатство. Но брат расплакался. «Арнольд, — воскликнул он, — станет графом, будет пользоваться честью, и ему будут служить верные вассалы, а я стану пастухом? Нет, батюшка, я в вашей воле, но есть и воля выше. Гейерштейн — владение Империи , и это позволяет мне прибегнуть к суду Императора. Пусть брат станет графом, но и я оставляю за собой право наследовать этот титул. Я не допущу, чтобы родительская воля лишила меня достояния всего колена предков!» Отец мой вскипел. «Прочь, честолюбивый мальчишка, — вскричал он, — доставь моим врагам предлог вломиться в отчий дом, введи в него чужеземца и насладись моим унижением. Прочь с моих глаз, пока я непроклял навеки тебя!» Тогда я встал меж братом и отцом и просил родителя выслушать меня. «По мне, в горах и чище и вольней, чем в городах, — так я сказал. — Скакать по камням мне нравится больше, чем трястись в седле; и я люблю водиться с пастухами; на сельских праздниках мне не мешает родовитость, но чопорность вельмож лишает меня мира! Дозволь, отец, принять мне, как награду, почет и уважение сограждан нашего кантона, этим вы избавите меня от множества пустых хлопот. А брату отдайте графскую корону, когда она ему дороже». Отец задумался и согласился, ведь, так или иначе, сбывались его планы, выношенные в сердце и уме. Альберт стал наследником графской короны; а мне достались во владение поля и луга, где стоит мой дом. Арнольдом Бидерманом уже потом стали звать меня соседи».
— Если имя Бидерман, — сказал с улыбкой Филиппсон, — означает достойного, прямодушного и щедрого человека, то оно вам к лицу. И я преклоняюсь перед вашим поступком, хотя сам, будь я на вашем месте, не осмелился бы на такое. Простите, что оборвал вас невольно, и прошу продолжить ваш рассказ, если вам угодно.
— Когда отец умер, — продолжал Бидерман, — брат, завладел родовыми поместьями в Швабии и Вестфалии, крайне редко навещая замок предков, где всем распоряжался его сенешаль, который так притеснял слуг, что породил всеобщую ненависть к нему, и если бы не мое близкое присутствие и не мое родство с хозяином замка, то горцы давно бы вытряхнули этого «коршуна» из гнезда точно так же, как они поступают с настоящими стервятниками, к которым не питают ни малейшей жалости. Сказать по правде, моего брата, изредка наезжавшего в Гейерштейн, нимало не беспокоила жизнь его подданных. Ему было достаточно глаз и ушей своего сенешаля Итала Шрекенвальда, а меня он не слушал. Альберт относился ко мне с благодушием мудреца, полагая меня за наказание божье, какое бывает в каждой семье.
Свое презрение к соотечественникам он выказывал тем, что носил на голове символ Австрийского дома — перо павлина, нисколько не обеспокоенный тем обстоятельством, что знак сей ненавидим швейцарцами, и с иных его снимали вместе с головою.
Скоро я женился на Берте — теперь она на Небесах, и ей я обязан шестью крепкими сынами — пятерых вы видели сегодня за столом. Альберт связал себя узами брака с девушкой благородного происхождения из Вестфалии. Она подарила ему дочь, Анну.
Как раз в то время разразилась война между Цюрихом и нашими лесными кантонами, в которой было пролито слишком много швейцарской крови, ибо братья наши согрешили, призвав на помощь Австрию. Император не заставил себя ждать, пользуясь благоприятной возможностью проучить горцев, и позвал под свои знамена всех, кого только мог. Мой брат не только одним из первых откликнулся на зов императора, но и впустил в Гейерштейн гарнизон австрийцев, с помощью которого Итал Шрекенвальд опустошил все селения в округе».
— Нелегкий война даровала вам выбор — родная земля или родная кровь, — сказал англичанин.
— Я не колеблался, — продолжал Бидерман. — Брат мой неотлучно был при императоре, и мне не угрожала встреча с ним в бою. Я встал на защиту земли, которую Шрекенвальд разорял со своими солдатами. Счастье не всегда было на нашей стороне. Однажды сенешаль напал, когда я был далеко, сжег мой дом и убил моего младшего сына на отчем пороге. Поля мои были опустошены, стада угнаны. В конце концов, с отрядом горцев я взял штурмом родное гнездо. Конфедерация не желала меня лишать его, но возможно ли вернуть свое прошлое; да и как человеку, столько лет прожившему в доме без запоров, охраняемому лишь дворовым псом, запираться от людей, от вольного воздуха, солнца и тепла в тесном замке? С моего согласия совет старейшин постановил разрушить замок, и он был разрушен. И пусть покоится под его руинами все то зло, какое пришлось из-за него пережить мне и моим соотечественникам.
— Скорбная повесть, — признал англичанин. — И простите меня за то, что я сейчас скажу: спаси меня Господь от каких ни на есть добродетелей, способных руку мою поднять на родительский дом. Но, что ж ваш брат?
— Он был, я знаю, взбешен, когда его известили о том, что я овладел замком и разрушил его. Он клялся найти меня на бранном поле и убить своими руками. Мы и впрямь могли бы встретиться под Фрейнбахом, но Господь помешал ему исполнить его клятву, ибо он был ранен в той битве стрелою. Потом я сражался в роковой Монт-Герцельской битве, и под часовней Святого Иакова, где мы образумили наших цюрихских братьев и заставили Австрию заключить с нами мир. По окончании войны, длившейся тринадцать лет, Совет объявил моего брата изгоем и лишил его швейцарских владений, не касаясь его жизни из уважения ко мне. Услышав о этом, Альберт рассмеялся, но странный случай показал мне в скором времени, что ненависть его ко мне и отчизне меньше, чем его родительская любовь.
— Полагаю, — молвил купец, — что вы имеете в виду эту чистую девушку, вашу племянницу.
— Именно так, — сказал ландман. — Брат пребывал в большой милости у императора, но вдруг, по слухам (вы знаете, как горы их разносят), стало известно, что он навлек на себя его немилость, будучи заподозрен в одном из дворцовых заговоров, что ходят тенями за коронованными особами, и был отлучен от двора. Вскоре после получения этого известия, семь лет тому назад, я, как обычно, возвращался с охоты из-за реки; прошел узкий мост, вступил во внутренний двор замка, который мы только что миновали (старики уже возвращались к дому), как вдруг, детский голос взмолился по-немецки: «Дядюшка! Сжальтесь!». Оглядевшись вокруг, я увидел девочку лет десяти, которая робко приблизилась ко мне, покинув свое укрытие в развалинах, и встала на колени у моих ног. «Дядюшка! Спасите меня!» — вскричала она, сложив в мольбе свои маленькие ручки, и мне показалось, что я внушаю ей смертельный ужас. «Если я твой дядя, милая, — спросил я её, — чего ты так меня боишься?» «Вы главарь свирепых разбойников, которые ненавидят благородную кровь», — отвечала она, и посмотрела прямо мне в глаза. «Как тебя зовут, малышка, — спросил я, — и кто внушил тебе такое обо мне? Выйди! Покажись! — приказал я ее невидимому спутнику, ибо не сомневался, что он где-то рядом: — Чтобы в очи мне повторить свои непристойные речи! Кто ты?» — «Итал Шрекенвальд», — отвечала девочка, не поняв, к кому я обращаюсь. «Итал Шрекенвальд?» — повторил я беззвучно, вздрогнув при этом имени, которое я имел столько причин ненавидеть. «Итал Шрекенвальд!» — прозвучало, как эхо, из руин, как голос с того света, и мерзавец, оставив свое убежище, предстал передо мной с тем нахальным видом, какой присущ отъявленным негодяям. Рука моя сжала тяжелую дубинку с гвоздями… Но что я мог поделать?
— Уложить его на месте, разбив башку, как кусок льда! — вскричал англичанин с негодованием, не сдержавшись.
— Этого хотел я более всего на свете… — сказал швейцарец, — но не смог — он был безоружен, и имел устное послание от моего брата, которое и передал мне с наглой ухмылкой.
«Узнай волю своего благородного господина, графа Гейерштейн! — сказал негодяй. — И покорись ей. Шапку долой, ибо моим голосом повелевает тебе твой сюзерен!» «Пред богом и людьми, — сказал я, — нет на мне вины пред братом. А с тебя довольно, что я теперь не убью тебя. Говори и убирайся!» — «Граф Гейерштейн, — продолжал Шрекенвальд, — на войне, и поручает тебе свою дочь, графиню Анну, удостаивая тебя чести заботиться о ней до тех пор, пока он не пожелает потребовать ее обратно, и назначает ей в содержание доходы со своих земель, тобой присвоенных!» «Итал Шрекенвальд! — отвечал я ему, немного успокоившись. — Мне все равно, говоришь ли ты словами моего брата, или твой подлый язык лжёт, но если мой брат свой долг родительский прекладывает на меня, и свою дочь вручает мне, я беру на себя о ней отцовскую заботу, клянусь, она ни в чём не будет нуждаться под моим кровом. Замок Гейерштейн, дом моих предков, или, как видишь, то, что от него осталось по твоей вине, во власти кантона. Анна Гейерштейн, моя племянница, сестра моих детей, и она с ними поровну разделит всё, что есть у меня. Теперь ты исполнил свое поручение и можешь убираться прочь, поторопись — кровь моего сына на твоих руках мутит мне рассудок».
Негодяй воспользовался моим советом и исчез, освободив меня от искушения размозжить ему голову, но на прощанье прокричал мне: «Прощай граф сохи и бороны, прощай, рыцарь пастухов!»
Так Анна вошла в мой дом, где нашла и родительскую и братскую любовь. Я души в ней не чаю, и люблю как свою дочь. Я научил ее лазать по горам, и она, что козочка, ловчее всех. И умом она скора, и душой добра, и ценить умеет то, что простой горец перед ней не задирает нос, в чём я вижу добродетель благородства. Она так участлива, кротка и добра, что Аннушку почитают лучшей девушкой в округе, и я не сомневаюсь: если она изберет себе достойного мужа, кантон назначит ей немалое приданое, потому что у нас нет обычая перекладывать на детей вину их родителей.
редакция
— А вы, разве вы сами не будете рады обеспечить будущее вашей племянницы, которая и в моих глазах достойна высших похвал; и у меня есть веская причина желать ей счастья, которого она заслуживает не только по праву благородного происхождения, но прежде всего в силу своей добродетели!
— Ах, мой дорогой гость, — вздохнул ландман, — я часто голову о том ломаю. Близкое родство препятствует моему горячему желанию видеть ее замужем за одним из моих сыновей. А этот юноша, что пытается ухаживать за ней, Рудольф Доннерхугель, безусловно, храбр, и уважаем согражданами, но чересчур тщеславен — моей племяннице я не хочу такого мужа. К тому ж он вспыльчив, хотя я верю, сердце у него не злое. Впрочем, все мои переживания на этот счет не имеют никакого значения, потому что Альберт, который за семь лет ни единой весточки Анне не послал, в недавнем письме, адресованном мне, потребовал ее возвращения… Вы, верно, умеете читать по-немецки — в вашем ремесле нельзя без того. Прочтите, вот его послание… Мне не по себе его читать, хотя в нем и намека нет на ту надменность, с какою Итал Шрекенвальд передал мне прежнее послание брата.
И купец прочел следующее:

Графу Арнольду Гейерштейн,
Именуемому также Арнольдом Бидерманом.
Брат! Благодарю тебя за заботу о моей дочери, которую ты принял на себя тогда, когда она нуждалась в защите и нигде не могла ее обрести; и опеку, без которого она терпела б нужду. Теперь же я прошу тебя вернуть ее мне во всей добродетели, приличной женщине высокого звания, и расположенной не к сельскому бытию, но к благородной жизни светских дам. Adieu .

Я благодарю тебя еще раз за все, и наградил бы, если б мог, но тебе не нужно ничего, что я имею ценного, ибо звания тебе не льстят, и золота тебе дороже твое теплое гнездышко в горах, неведомое бурям.
Твой брат АЛЬБЕРТ ГЕЙЕРШТЕЙН.
— Ниже высказано его пожелание, чтобы вы привезли Анну ко двору герцога бургундского, — закончил чтение англичанин. — Это письмо, достопочтенный хозяин, писал человек, безусловно, гордый, который не желает помнить старые обиды из признательности за оказанную услугу. Речь же его посыльного я нахожу низкой, полной рабского желанья унижаясь унижать других, схожей на лай пса из-за спины хозяина.
— В точности так я воспринял и то и другое, — отвечал Бидерман.
— Но как вы намерены отослать это прелестное создание к отцу, не ведая, в каком он положенье, и в состоянии ли он заботиться о ней?
— Узы, соединяющие родителей с детьми, — отвечал Бидерман убежденно, — святы, и они самые главные из всех человеческих чувств! Лишь неуверенность в ее совершенной безопасности во время пути препятствовала мне исполнить желание моего брата. Но коль решено, что я отправляюсь ко двору Карла с охраной, то беру Анну с собой. Надеясь на встречу с моим братом, которого не видел много лет, я уповаю, что Альберт развеет мои страхи относительно будущности Анны. Возможно, им движет одно лишь желание видеть ее, тогда я стану уговаривать брата оставить ее и дальше на моем попечении. Но, рассказав вам о моих делах семейных несколько больше, чем следует, я полагался на вас, как на человека умудренного жизненным опытом, с тем, чтобы просить вас, милостивый государь, прислушаться со вниманием к тому, что я считаю необходимым еще вам сказать… Кому не известно что юноши и девушки, расположенные друг к другу, за добрыми отношениями, подчас не замечают, как они оборачиваются совсем иными чувствами, которые порой внушают их родителям тревогу. И коль мы готовы отправиться в путешествие вместе, я надеюсь, вы сумеете внушить вашему сыну, что в разговорах с Анной Гейерштейн ему прежде всего следует думать о ее добром имени.
При этих словах купец вспыхнул румянцем.
— Разве накануне не вы сами предложили мне свое общество на время пути, господин ландман? — удивился он. — Если мой сын, и я вдруг стали внушать вам тревогу, мы поедем одни…
— Успокойтесь, мой гость дорогой — я никак не хотел вас обидеть, но мы, невежественные швейцарцы, не в пример образованным чужестранцам, не прячем мыслей за речами, своею прямотой развеивая даже легкую тень возникающих подозрений. Когда я предложил вам ехать со мной, то, по правде сказать, хотя вам как отцу и неприятно это будет услышать, считал вашего сына слишком слабым, чтобы обратить на себя женское внимание. Но вдруг он представился мне совсем в ином свете, какой девушки видят ранее старцев. Он отважен и долгу послушен, коль ради вас смертельно рисковал; натянул бушитольцский лук, что у нас почиталось за подвиг, напомнив об одном из народных преданий, коим так верят простые сердца… Еще ловчей он управляется словами, что привлекает не только юных, но и тех, у кого борода с сединою. И, не будь я ландманом, если он не обладает еще многими, доселе скрытыми талантами… Но судите сами — когда мой брат рассорился со мной из-за того, что я презрел немецкое происхожденье, и выбрал долю пастухов, он, вероятно, весь свой гнев обрушил бы на человека, в чьих жилах нет и капли благородной крови, унизившего себя торговлей, и смеющего надеяться на взаимность чувств с его дочерью. Словом, если б сыну вашему случилось Анну полюбить, ему грозила бы погибель. А теперь, я спрашиваю вас: угодно ехать вам со мной или отправимся мы порознь?
— Как бы там ни было, господин ландман, — отвечал Филиппсон, — скажу лишь, что мое ремесло, так противное вашему брату, заставляет меня держаться собственных планов, кои не помеха ни его планам, и уж тем более ни вашим. На Артура возложено дело, совершенно не дозволяющее ему искать любви девушек в Швейцарии, или в Германии, к какому сословию они ни принадлежали бы. И он слишком послушный сын, чтобы ослушаться моих приказов.
— Что ж, друг мой, — сказал ландман, — тогда, мы отправляемся вместе, и я с удовольствием остаюсь вашим другом, вполне довольный нашей беседой.
Меняя тему разговора, он спросил у купца, прочен ли, по его мнению, союз, заключенный английским королем с герцогом бургундским.
— Мы много слышали, — продолжил швейцарец, — об огромной армии собранной королем Эдуардом  для возврата английских завоеваний во Франции.
— Совершенно уверен, — сказал Филиппсон, — что англичане горят желанием высадиться во Франции и отвоевать Нормандию, Мэн и Гасконь, принадлежавшие издавна английской короне. Но развратный узурпатор английской короны не будет благословлен Небесами из-за грехов своих. Эдуард, конечно, храбр и не потерпел ни одного поражения на пути к трону, но с тех пор как он взобрался по кровавой лестнице на вершину своего честолюбия, распутство растлило в нем солдата. Да будь единодушная уверенность во всем королевстве в возвращении английской короне богатых владений, потерянных ею из-за междоусобной войны, начатой его же тщеславной фамилией, ничто не заставит Эдуарда покинуть роскошную лондонскую постель с шелковыми простынями и пуховым изголовьем, и возлечь на жестком ложе ратного поля во Франции; сменить томные мелодии лютни, на сигналы походных труб.
— Тем лучше для нас, — сказал Бидерман. — Когда бы Англия и Бургундия сокрушили Францию, как это случалось не раз в давние времена, герцог Карл не заставил бы себя долго ждать, чтоб выломать ворота нашего Союза.
За разговором они незаметно вернулись к лужайке перед домом Арнольда Бидермана, где состязание в силе и ловкости уступили место танцам. Анна Гейерштейн и юный англичанин шли в первой паре, и хотя это было вполне естественно, так как он был гостем, а она представляла хозяйку дома, Бидерман и старый Филиппсон обменялись взглядами, понятными лишь им двоим.
Едва дядя и пожилой гость приблизились, Анна остановила танцы и обратилась к ландману с домашними делами, порученными ей в отсутствие хозяина. Арнольд Бидерман со вниманием выслушал племянницу и кивнул головой, одобряя ее действия.
Вслед за тем все были приглашены к ужину, состоявшему большей частью из превосходной рыбы, что водилась в соседних реках и озерах. Огромная чаша, с так называемым schlaf-trunk , обошла всех по кругу начиная с хозяина, который отпил из нее большой глоток; затем скромно пригубила Анна, после чего ее поднесли чужеземцам, и, наконец, она была опустошена остальными. Такое воздержание в бражничестве было тогда у швейцарцев, но впоследствии их нравы влиянием более развитых стран подверглись испытанию, жестокому, надо сказать испытанию, какое не проходит бесследно.
После ужина гостей отвели в спальные покои, где отец с сыном улеглись в одной постели, и вскоре дом Арнольда Бидермана охватила тишина.

Глава VI

Узревший ураганов встречу,
Молний бой,
С громами яростную сечу
Заоблачных мечей,
Не ведает - куда страшней
Побоище людей.

Ф. Френо

СТАРШИЙ из двух путешественников, хотя и будучи сильным, выносливым человеком, в ту ночь, против обыкновения, проспал до утра крепким сном. Но Артуру было не до сна. Поединок с хвастливым бернцем нельзя было отложить, ибо честь в те времена приходилось защищать довольно-таки часто.
Чуть забрезжило, Артур поднялся со всевозможной осторожностью, чтобы не разбудить отца, хотя если бы тот и проснулся, вряд ли это вызвало бы в нем подозрение, поскольку старик привык за время путешествия к ранним подъемам сына, встающего до восхода солнца подготовиться к отправлению в путь: разбудить проводника, заставить его накормить мула, уложить вещи и много еще чего сделать, чтобы в дороге не случилось чего по недогляду. Но старший Филиппсон, как мы уже сказали, утомленный днем минувшим, спал крепче обычного, и Артур, захватив свой меч, вышел на лужайку перед домом ландмана, укутанного бледным туманом наступающего утра в швейцарских горах.
Солнце только-только позолотило своими лучами снежную корону высочайшей среди прочих вершин. Их тени скользили по росистой траве, прихваченной легким морозцем и звонко хрустящей под ногами юноши. Но Артур лишь мельком взглянул на восхитительную картину, которая обещала при первой вспышке дневного светила явиться во всей своей неповторимой выразительности. Юноша затянул пояс, на ходу подвесив к нему меч, и заспешил к месту, где тому предстояла работа.
В ту эпоху, когда сила и мужество решали жить или умереть, они более всего ценились в сильной половине человечества, и потому ответить на брошенный вызов считалось долгом наипервейшим. Вопреки чувству самосохранения, продиктованному всему живому природой, средневековыми нравами осуждалось уклонение от единоборства, и соперники собирались на поединок подчас с большей решимостью, нежели под венец. Потому ни походка, ни взор, ровным счетом ничего не выдавало душевного волнения Артура.
Стремительно миновав поля и заросли кустарника, отделяющие дом Бидермана от старого замка Гейерштейн, он вступил во внутренний двор через пролом в стене; и почти в ту же самую минуту его могучий противник, показавшийся Артуру выше своего роста при бледном утреннем свете, возник из тумана над рекой на узком каменистом проходе через реку, достигнув замка с другой стороны.
У бернца висел за спиной один из огромных двуручных мечей длиной пять футов в клинке. Такие мечи использовали швейцарцы повсеместно, ибо они легко разрубали стальные доспехи рыцарей, которые обычный меч не брал. Кроме того, при узости обороны они были незаменимы, и горцы, несмотря на вес и длину этих мечей, добивались неизменного успеха в горах. Гигантский меч, висевший у Рудольфа Доннерхугеля за плечами, ударял его по пяткам, а рукоятка выступала из-за спины на целую голову. Другой, точно такой же меч, он нес в правой руке.
— Я рад, что ты не заставил себя ждать! — крикнул он Артуру еще на подходе, перекрыв своим голосом на мгновение шум водопада, будто и в нем искал соперника. — Я принес тебе меч Эрнста, моего двоюродного брата, — продолжал он, бросив на землю рукоятью к молодому англичанину принесенный им меч. — Не осрами его, англичанин, потому что брат никогда мне этого не простит. А хочешь, возьми мой, он не хуже.
Артур с некоторым пренебрежением посмотрел на оружие, пользоваться которым ему не доводилось.
— В тех странах, — сказал он, — где с честью знакомы, выбор оружия оставляет за ответчиком.
— В Швейцарии бьются по-швейцарски, — отвечал Рудольф. — Может, еще прикажешь драться на ножах?
— А ты предлагаешь махать косами? — отбил словесный выпад Артур, и, глядя на меч, который швейцарец расчехлил, тихо произнес: — Usum non habeo .
— Уж не трусишь ли ты? — спросил швейцарец. — Если так, не бойся признаться, я не трону тебя. Что ты там пролепетал, как монах плешивый?
— Дуралей! — отвечал англичанин. — Не себя я жалею. Но напомнил тебе о битве между пастухом и великаном, где Бог даровал победу слабейшему и где оружие разнилось больше нашего. Я буду биться своим мечом. Надеюсь, он и теперь послужит мне так же как прежде.
— Что ж! Но помни, я предлагал тебе равные шансы, — пожал плечами горец. — Драться будем насмерть там, у водопада! Его рев заглушит твои крики о пощаде! — И Рудольф диким криком приветствовал родную ему стихию: — Э-ге-ге! Старина! Давно ты не слыхивала звона оружия! Взгляни туда, Артур, прежде, чем мы начнем! Там твоя могила!
— Самонадеянность тебя самого сбросит туда, — хмуро отвечал Артур. — Но я похороню тебя по-человечески — в Эйнзидельнской часовне закажу по тебе панихиду, твой двуручный меч сломают над могильной плитою с надписью: «Здесь спит медведь из Берна, коего английский ворон  заклевал».
— Как ни камениста Швейцария, — прорычал Рудольф в бешенстве, — такого камня в ней не будет! К бою!
И сколь они дошли до места схватки, Артур окинул его внимательным взглядом — это была ровная площадка подле разрушенных стен.
«Воистину, — подумал он, — человеку, владеющему своим оружием, не забывающему наставлений флорентийца Боттаферма, чистому сердцем, твердому рукой, и стоящему за правое дело, не следует опасаться меча двумя футами длиннее».
Мысля так и запоминая рельеф места схватки, которые могли дать ему преимущество перед противником в бою, он встал посреди двора, где ничто не могло ему мешать, и, отбросив плащ, обнажил свой меч.
Рудольф полагая противника изнеженным и трусливым, вложил всю силу удара в свой первый выпад, надеясь разом кончить с ним. Но спокойствие, с каким англичанин встретил сокрушительный удар, заставило вспомнить швейцарца о недостатках собственного оружия, и это слегка его охладило. Его меч, описав широкий круг через левое плечо, вернулся в исходное положение над головой исполина. Иной противник такую неосторожность мог использовать для контрудара. Но англичанин оставался неподвижен до тех пор, пока швейцарец не поймал на лезвие огромного меча лучи восходящего солнца, и ослепив их ярким отражением Артура, не двинулся на него, сделав подряд несколько коротких выпадов и продемонстрировав этим ловкое свое обращение с тяжелым оружием. Затем бернец приблизился к противнику на длину своего меча, и держа его обеими руками занес над своей головой. Англичанин держал свой меч в полусогнутой правой руке на уровне груди с небольшим уклоном вниз, изготовившись для отражения атаки.
С минуту они стояли так друг перед другом, пока швейцарец не сказал:
— Вперед, англичанин!
— Мой меч и здесь тебя достанет, — отвечал Артур; и не успел договорить, как меч швейцарца обрушился вниз с молниеносной быстротой, необыкновенной, учитывая величину сего оружия. Никакое мастерство владения оружием не могло остановить разящего удара, в который бернский удалец вложился весь, надеясь им закончить поединок. Но Артуру не изменили его внимание и ловкость. И прежде, чем тяжелый меч упал, он скользнул под него и уколол швейцарца в левую руку. Раздраженный неудачей, швейцарец снова поднял свой меч и с умноженной силой и яростью атаковал англичанина несколько раз к ряду — сверху, прямо, с боку и слева направо, — подобно все уничтожающему урагану. Юному англичанину пришлось выказать все, на что он был способен, чтобы уцелеть: он отступал и уклонялся, избегая ударов способных раздробить скалу. Но англичанин, ретируясь, придерживался руин, чтобы использовать их как прикрытие, и, будучи предельно внимательным, ожидал момента, когда враг ослабнет, или опрометчиво откроет себя, предоставив ему случай для ответной атаки. Случай этот вскоре представился, когда швейцарец вновь ринулся вперед и запнулся о камень, скрытый высокой травой; в этот момент он получил от своего противника нешуточный удар по голове. Рудольф зарычал: но не от боли, поскольку удар пришелся по наголовнику из гибкой стали, который предусмотрительно надел швейцарец под шапку, а от досады; и вновь вступил в схватку, хотя, как приметил Артур, уже без того напора, что прежде.
Его удары высекали искры из камней, и неизвестно чем бы все закончилось, если бы не громогласный повелевающий глас, перекрывший лязг мечей и грохот водопада, не раздался вдруг: «Ради вас самих, остановитесь!»
Поединщики вмиг опустили мечи, возможно, не очень жалея о прекращении боя, который иначе мог окончиться чьей-либо смертью. Они оглянулись, и увидели спешащего к ним ландмана, с гневными очами под грозным челом, и старшего Филиппсона с ним.
— Как! — вскричал он. — Гости Арнольда Бидермана грызутся ровно волки, позоря его дом?! Утратив образ божий?! Страх Господний?! Небрегая спасением душ?!
— Артур! — вскричал старый Филиппсон. — Что за безумие? Или долг тебе не в честь и слишком легок, что ты для ссор и потасовок находишь время?
Молодые люди, бой которых только-только был прерван, стояли, опершись на мечи, недобро сверкая друг на друга глазами, еще не остывши от схватки.
— Рудольф Доннерхугель, — приказал ландман, — отдай мне свой меч, как владыке этих владений, старшему родичу и главе кантона!
— В вашей власти, — отвечал Рудольф, с покорностью отдавая Арнольду Бидерману свой двуручный меч, — приказывать в здешних горах обнажить меч или класть его в ножны.
— Клянусь честью! — воскликнул Бидерман. — Это меч Стефана, который снискал ему славу при Земпахе, когда дед твой бился рядом с Винкельридом. Позор! И вы, юноша!.. — ландман обратился к Артуру, но Филиппсон опередил его:
— Сын мой, вручи меч свой господину ландману.
— Как прикажете, сэр, — отвечал молодой англичанин, — но со своей стороны я считаю нашу ссору оконченной. Этот джентльмен пригласил меня сюда, чтобы испытать мое мужество, которое у него вызывало сомнение. Полагаю, теперь он убедился в обратном. Я же, отдавая должное его силе и искусству владения мечом, признаю, что все могло окончиться и хуже…
— Хуже для меня, — перебил его Рудольф. — Зеленый рукав мой, знак симпатии к лесным кантонам, поалел так, будто его красил какой-нибудь красильщик из Ипра или Гента . Но я искренне прощаю чужестранцу то, что он испортил мое платье и преподал мне урок, который мне не забыть. Если бы все англичане были так храбры, как ваш гость, дядюшка, то Бушитольцский холм вдвое был бы ниже.
— Рудольф, — сказал ландман, с бровей которого от слов племянника упали тучи и, наконец, разгладилось чело, — ты ветрен и горяч, но я всегда верил в твое доброе сердце. А вы, мой юный гость, можете поверить старику: если швейцарец сказал, что ссоре конец, то так оно и есть. Мы не сарацины какие, кои месть растят в себе, как чадо. Пожмите ж руки друг другу, дети мои, и позабудется глупая ссора.
— Вот моя рука, чужестранец! — сказал Доннерхугель. — Ты преподал мне урок фехтования, и после завтрака, коль ты согласен, я расплачусь с тобой хитростями охоты в наших лесах. Когда ноги твои станут так же крепки, как руки, не много найдется желающих соперничать с тобой.
Артур с открытой душой и с жаром юного чистого сердца с готовностью откликнулся на это предложение, и еще до возвращения в дом ландмана молодые люди обсудили предстоящую прогулку в лес с таким дружелюбием, как будто никакого раздора между ними не бывало вовсе.
— Я всегда готов простить безрассудство молодых, — сказал ландман вполголоса отцу Артура, наблюдающему краем глаза за юношами, — если рассудок в конце концов побеждает, и в сердце не остается зла.
— Однако эти молодцы натворили бы лиха, почтенный хозяин, — сказал Филиппсон, — не проведай вы об их глупости. И как вам только удалось узнать об их сговоре?
— Мне помог добрый ангел, — улыбнулся Арнольд Бидерман, — моего семейства. Я разумею мою племянницу Анну. Она заметила, как обменялись перчатками эти сорванцы, и слышала их слова: «Гейерштейн» и «на восходе». О, сударь, Анна слишком умна, чтобы не понять, что эти слова означают. Моих сыновей бог наградил силой, но, верно, позабыл вложить в их головы толику ума.
— Мне показалось, друг мой, что ваш, и мой отныне ангел, мелькнул крылами вон за той грядой, — сказал с улыбкой Филиппсон. — Думаю, что он слишком застенчив.
— Да, — ответил ландман, — но любопытен, как все дети. Однако, ручаюсь, что судьба этих олухов ее тревожит не менее нашего, и только стыд мешает ей свою тревогу обнаружить.
— Подозреваю, что так, — согласился англичанин, и добавил: — Было бы неблагодарностью с моей стороны не наградить добрую деву, которой я многим обязан?
— Самое подходящее время исполнить ваше желание, друг, — согласился ландман, и кликнул девушку своим зычным голосом, знакомым всем в здешних горах.
Анна Гейерштейн скрываясь неподалеку за пригорком, полагала себя вполне укрытой густыми зарослями кустарника. Она вздрогнула, услышав зовущий ее голос дяди, но немедленно ему повиновалась, и, обогнув юношей, идущих впереди, окольной тропинкой подошла к ландману и Филиппсону.
— Мой друг и гость желает говорить с тобою, Анна, — сказал ландман, вначале пожелав доброго утра девушке, которое спозаранку не обещало добра. Лоб и щеки девушки вспыхнули румянцем, когда Филиппсон с важностью, которая, казалось, не соответствовала его положению, обратился к ней со следующей речью:
— Порой случаются, дитя мое, с торговыми людьми неудачи, из-за которых они остаются в долгах, но самым ничтожным из купцов считается тот, кто не расплачивается с ними. И потому прими, дочка, благодарность отца, чей сын лишь вчера был спасен от гибели твоим бесстрашием, и вот уже теперь, нынешним утром, твоим же благоразумием. Ты обяжешь меня еще больше, приняв от благодарного старика вот эти сережки… — слова англичанина сопровождались поднесением девушке драгоценного подарка: — Это всего лишь жемчуг, но, поверь, он достоин графини…
— И потому, — вмешался вдруг ландман, — их непристало носить простой девушке. Мне кажется, господин Филиппсон, вы преувеличиваете собственную благодарность и принижаете ценность подарка. И где это видано, чтобы торговцы разбрасывались драгоценностями?
— Позвольте мне просить вас о прощении, мой дорогой друг, — отвечал англичанин, — не по размышлению, клянусь, но по велению сердца выбрал я подарок. И надеюсь, уважаемый хозяин, кого доселе я находил добрейшим человеком, не будет отговаривать от принятия его юную особу, коей приличествует знатный титул, полученный ею при рождении. Кроме того, вы плохо зарекомендуете меня, когда по вашей милости я прослыву человеком тянущим с долгами.
— Я всегда был, — сказал ландман, взяв сережки в свою руку, — против красивых безделушек, которые коров и коз доить не помогали нашим прабабкам. А все ж, — продолжил он улыбнувшись и поднеся одну из сережек к ушку племянницы, — украшения девушкам к лицу, хотя они и твердят в один голос, что мы, старики, в девичьей красоте ничуть не смыслим. Что ж, Анна, тебе решать — принять дорогой подарок нашего доброго гостя или нет.
— Если вы не против, дядя, — смущенно молвила девушка, — я не стану обижать достойного гостя, отказывая ему в искренней благодарности; но с его и вашего дозволения, милый дядюшка, я принесу эти сережки в дар Эйнзидельнской Божьей Матери, выразив ей тем самым нашу общую признательность за покровительство, которое она распростерла над нами во время вчерашней ужасной бури, и которая не оставила нас без помощи нынешним утром.
— Клянусь, сама Дева Мария ее устами говорит! — всплеснул руками ландман. — Нет ничего мудрее, как употребить щедрость нашего дорогого гостя на испрошение небесной благодати домам нашим и всему Унтервальдену. А тебе, Анна, я куплю ожерелье из черного янтаря на праздник стрижки баранов, когда продам шерсть.

Глава VII

Презрел ты мир,
Так выходи на пир кровавый!
Впредь не посмеет никто
Презреть приглашенье мое.

И. Гёте «Торквато Тассо»

ДОВЕРИЕ между ландманом и английским купцом до их отъезда ко двору Карла Бургундского утвердилось настолько, что они могли не прятаться за словами касательно политики. О положении дел в Европе и Швейцарском Союзе мы уже упоминали, но для большей ясности происходящего в нашей повести необходим краткий исторический экскурс.
В продолжение недели, проведенной английскими путешественниками в Гейерштейн, Швейцарский Союз провел несколько совещательных сеймов с представителями как городских, так и лесных кантонов. Первые страстно желали войны с Бургундией по причине притеснения их торговли установленными с недавних пор герцогом Карлом различными пошлинами, которые стали вскоре совсем невыносимы вследствие произвола его слуг; и тем более жаждали они войны, что до настоящего времени в военном отношении им неизменно сопутствовала удача и добыча. Кроме того, многие из них тайным образом были побуждаемы к войне щедростью Людовика XI, который не жалел золота, чтобы добиться распри между Швейцарским Союзом и их могущественным врагом — Карлом Смелым.
С другой стороны имелось много доводов указывающих на нецелесообразность объявления Швейцарией войны самому богатому, самому могущественному и самому воинственному из всех европейских государей, (каким неоспоримо являлся Карл Бургундский), тем более, что и причин достаточных для оправдания враждебности швейцарцев не существовало. Кроме того, каждый день приносил с острова новые слухи о том, что Эдуард IV, король Англии, заключил военный союз с герцогом бургундским, и что английский монарх, прославившийся многочисленными победами над Ланкастерским домом и окончательно утвердившийся на престоле, потребовал от Франции возвращения ему земель на материке, кои принадлежали его предкам. Будто именно этого только и недоставало вящему блеску его славы по одолении внутренних врагов, несколько померкшей из-за утраты обширных владений в царствование болезного Генриха VI , и по причине жестокой и длительной войны между Алой и Белой Розами. Общеизвестно, что в Англии потеря французских владений переживалась всем народом: не только благородной знатью, лишившейся ленных земель в Нормандии, Гаскони, графствах Мэн и Анжу, но и мелкопоместным дворянством, привыкшим добывать себе славу и богатство во Франции; и даже удалые йомены, чьи луки и стрелы предрешили исход многих, ставших роковыми для французов, сражений, тяготели к войне, готовые следовать за своим государем, подобно их предкам снискавшим бессмертную славу победами при Кресси, Пуатье и Азенкуре.
Самые последние и доподлинные известия сообщали, что король английский готовится лично высадиться во Франции (вторжение облегчалось наличием в его власти Кале) с горящей отмщением армией, превосходящей численно любое войско, с каким когда-либо до него английские монархи вступали во французские владения; что военные приготовления полностью завершены и Эдуард вот-вот к войскам прибудет. В то же время герцог Бургундии и многочисленные мятежные французские бароны тех областей, что долгое время принадлежали Англии, обещали оказать всестороннюю свою помощь английскому королю в войне с Францией, которая угрожала Людовику XI ужасными последствиями, какие, несмотря на всю проницательность, мудрость и могущество этого монарха, преодолеть ему не удастся.
Без всякого сомнения, благоразумие и долг перед английским союзником должны были заставить Карла Бургундского избегать любых поводов к войне со швейцарцами, — бедными, но воинственными людьми, которые своими неоднократными победами уже сумели доказать, что их храбрая пехота, при необходимости, может противостоять рыцарской коннице, до сих пор считающейся главной ударной силой в европейских армиях. Но все действия Карла, коего рок противопоставил самому коварному и искуснейшему в политике монарху того времени, были внушаемы ему скорее его пылкостью и импульсивностью, чем разумным рассмотрением ситуации, в коей он оказался. Гордый, надменный, неуступчивый, хотя и не лишенный великодушия, он презирал и ненавидел тех, кого называл не иначе как жалким сборищем пастухов, совершенно игнорируя многолюдность городов Швейцарии; и вместо того чтобы искать ее расположения, подобно его лукавому недругу, или, по крайней мере, нейтралитета, Карл не упускал ни единого случая, чтобы выказать свое пренебреженье к их успехам; не скрывал своего желания поквитаться с за пролитую ими благородную кровь, и жаждал возмездия за поражения рыцарства, вообразив себя предначертанной свыше карающей дланью.
Бургундские владения в Эльзасе и в самом деле позволяли герцогу вымещать свое ожесточение на Швейцарском Союзе. Небольшая крепость графства Ла Феррета, расположенная в десяти или одиннадцати милях от Базеля, стояла на ключевом торговом пути важнейших городов Швейцарского Союза — Базеля и Золотурна , и служила перевалочным пунктом. Управлял всеми делами в графстве назначенный герцогом наместник, он же был сенешалем, судьей и распорядителем всех доходов поступающих в казну, и, вообще, как нельзя соответствовал своему месту, чтобы прослыть «чумой» и «бичом» для своих соседей швейцарцев.
Аршамбо фон Хагенбах был немецким дворянином, чьи родовые поместья находились в Швабии, и где его знали как самого жестокого и наиболее кровожадного из всех приграничных властителей, известных под прозвищами «рыцари-разбойники». Эти благородные господа, вследствие того, что являлись ленниками Священной Римской Империи, почитали себя такими же полновластными государями в пределах своих владений величиною в одну квадратную милю, как и любой владетельный князь обширного доминиона. Они собирали пошлины, бросали в темницу, пытали и казнили тех, кто, как они утверждали, совершил какое-нибудь преступление в пределах их доменов. Но больше всего они заботились о расширении своих земель, для чего вели бесконечные войны друг с другом и с вольными городами Империи, нападали на торговые караваны внутри самой Германии и безжалостно их разграбляли.
Череда непрерывного зла чинимого соседям и зла в ответ, заставили Аршамбо фон Хагенбаха, одного из представителей faustrecht — так называемого «кулачного права», наконец, в преклонных летах оставить страну, где жизнь его незадалась, и поступить на службу к герцогу бургундскому, который охотно принял его как человека благородного происхождения и известной доблести, но скорее следует предположить, что герцог рассчитывал в жестоком и алчном Хагенбахе найти безжалостного, беспринципного и беспрекословного исполнителя всех своих прихотей.
Конечно бернские и золотурнские купцы тут же в один голос стали жаловаться на притеснения Хагенбаха. Пошлины на товары, провозимые через вверенное ему графство Ла Феррета, независимо от того, ввозились они или просто перевозились не покидая пределов графства, были самочинно увеличены наместником, а тех купцов, что медлили с их оплатой тут же хватали, заключали под стражу и подвергали публичному телесному наказанию. Торговые города Германии  обратились к герцогу с жалобой на беззакония чинимые наместником Ла Ферреты и просили Его Светлость изгнать Хагенбаха, но герцог проигнорировал это прошение. Швейцарский Союз повторно обратился к герцогу (и в этом прошении уже чувствовались жесткие нотки), призывая его совершить правосудие над Хагенбахом, нарушавшим международные соглашения. Но и эти требования остались без внимания.
Наконец, Совет Конфедерации постановил отправить к герцогу официальную депутацию, о которой уже упоминалось. Один или два ее представителя были согласны с мирным и благоразумным образом мыслей Арнольда Бидермана, надеявшегося, что столь важное представительство откроет глаза герцогу на вопиющую несправедливость его наместника; прочие же делегаты не имели столь мирных намерений, изначально решив ультимативным требованием проложить путь к войне.
Арнольд Бидерман был ревностным сторонником мира, но до тех пор, пока сохранение его согласовывалось с независимостью и честью Союза. Однако молодой Филиппсон скоро заметил, что только ландман, из всего своего семейства, настроен миролюбиво. Взгляды его сыновей зависели от Рудольфа Доннерхугеля, который благодаря проявленной храбрости своих предков, приобрел в Совете родного кантона влияние редкое среди людей его возраста. Артур, ставший им добрым товарищем на охоте и всех прочих забавах, только и слышал что разговоров о предстоящей войне, представляющейся молодым людям восхитительным походом швейцарцев за доблестью и славой. Понять их романтический настрой было нетрудно, ибо подвиги их предков в войнах с немцами были весьма замечательны; а так как нынешнее поколение обладало теми же самыми могучими членами и таким же непоколебимым мужеством, то вполне естественно они надеялись на не меньший успех. Упоминая наместника Ла Ферреты, и называя его не иначе как «бургундским цепным псом» или «эльзасской собакой», они кричали, что если его не уймет сам хозяин и не прогонит, то никакой замок не спасет Аршамбо Хагенбаха от праведного гнева притесняемых им жителей Золотурна, и уж тем более Берна.
Об этой всеобщей предрасположенности швейцарской молодежи к войне старому Филиппсону было поведано сыном, и заставило того призадуматься: не лучше ли, несмотря на опасность дорог, продолжить путешествие ему одному вместе с Артуром, чем подвергнуться риску быть вовлеченным в какую-нибудь стычку, вызванную этими юными своевольными горцами за пределами их отечества. Случись такое происшествие, оно необратимо навредило бы цели его поездки. Но вспомнив, как Арнольд Бидерман уважаем своими домочадцами и соотечественниками, английский купец заключил, что его влияния будет достаточно для обуздания молодежи, пока главный вопрос войны или мира не решится окончательно, или пока делегация не исполнит своей миссии, будучи допущена на аудиенцию с герцогом бургундским, еще до которой он покинет их общество и не будет нести никакой ответственности за их дальнейшие действия.
После десятидневного опоздания, представители делегации, уполномоченные вручить герцогу протест по поводу притеснений и поборов творимых Аршамбо Хагенбахом, наконец, прибыли в Гейерштейн. Помимо молодого бернца и унтервальденского ландмана, их еще было трое. Один из них, как и Арнольд Бидерман, владелец небольшого поместья в лесном кантоне, неотличимый в своем наряде от простого пастуха, выделялся своей красивой и длинной серебристой бородой: его звали Никола Бонштетен. Мельхиор Штурмталь — бернский знаменосец, человек немолодой, успевший прославиться своей храбростью, и Адам Циммерман — золотурнский бюргер преклонных лет.
Каждый из них постарался приодеться получше, и хотя Арнольд Бидерман осуждающе оглядел серебряные застежки на поясе и такую же цепь на шее, украшающие дородного золотурнского бюргера, однако было очевидно, что швейцарцы, в силу своих побед достойные более высоких отличительных знаков, никогда еще не были представлены с такой патриархальной простотой. Уполномоченные путешествовали пешком с окованными посохами в руках, подобно богомольцам, направляющимся к месту паломничества. Два мула, навьюченные их немногими пожитками, находились под присмотром молодых парней, являвшихся, скорее всего, ближайшими родственниками членов депутации, которым, буде представилась такая возможность, разрешили воспользоваться ею, чтобы они смогли посмотреть своими глазами на мир лежащий за горами.
Представленная свита была малочисленна даже для приватной миссии, отправленной неким влиятельным лицом, не говоря уже о важном государственном посольстве, ибо суровые времена не позволяли людям, наделенным какими-либо полномочиями, путешествовать без охраны. Даже из-за волков, покидающих с наступлением зимы свои убежища в горах и безбоязненно нападавших на деревни, где наши путешественники могли искать ночлега, наличие эскорта представлялось далеко не лишним; а сбившиеся в разбойничьи банды дезертиры из различных армий на границе Эльзаса и Германии, делали эту предосторожность попросту необходимой. Потому-то, около двадцати удалых молодцев из разных швейцарских кантонов, включая Рудигера, Эрнеста и Сигизмунда — трех старших сыновей Арнольда, и сопровождало депутацию. Впрочем, никто из них не соблюдал какого-либо военного порядка, следуя поодаль от кортежа отцов. Более того, разбившись на отряды по пять-шесть человек, они разбрелись по близлежащим ущельям и лесам, в погоне за дичью. Поскольку депутация старейшин двигалась вперед довольно медленно, то резвые молодые люди, сопровождаемые большими, лохматыми собаками, целый день истребляли волков с медведями и распугивая разбегающихся по окрестным скалам диких коз. Однако преследуя дичь, охотники не забывали тщательно исследовать местность на предмет возможной засады, тем самым оберегая посольство гораздо лучше, чем если бы они ехали позади или около него. Сигнал огромного швейцарского рога, некогда украшавшего голову зубра, был призывом ко всеобщему сбору в случае непредвиденной опасности. Рудольф Доннерхугель, будучи самым молодым из депутатов, взял на себя командование этими стражами и почти не расставался с ними. Все горцы были хорошо вооружены: помимо двуручных мечей, алебард и копий, у них имелись крепкие луки, топоры и охотничьи ножи. Правда, тяжелое вооружение, дабы оно не стесняло движений, было сложено на телегу, но так, чтобы в случае тревоги его легко можно было взять.
Артур Филиппсон, подобно своему бывшему сопернику, естественным образом предпочел общество и веселые забавы молодых серьезным беседам и неторопливому шествию старцев союзных швейцарских кантонов. Впрочем, если бы то позволяло приличие, была одна причина из-за которой он променял бы все развлечения на скучную, заумную беседу старцев, следуя за ними в хвосте обоза. Этой причиной была Анна Гейерштейн, в сопровождении швейцарской девушки, ее спутницы, замыкавшая важную процессию.
Обе представительницы прекрасного пола были посажены на ослиц, которые едва поспевали за навьюченными поклажей мулами; и можно было бы предположить, что ни у кого не возникнет подозрений, если Артур Филиппсон из признательности за услуги, оказанные ему этой прекрасной девушкой, сочтет возможным предложить в пути ей помощь или отвлечет ее беседой от утомительной дороги. Но он не осмелился даже надеяться на это, ибо галантность по отношению к дамам, видимо, не допускалась обычаями этой страны, так как ни один из ее двоюродных братьев, и даже Рудольф Доннерхугель, который до сих пор не упускал ни единого случая угодить своей прелестной родственнице, не пытался приблизиться к дамам. К тому же Артур был довольно рассудителен, чтобы понять — поддайся он своим чувствам и желаниям, побуждающим его подъехать к девушке, он прогневит отца, а также, вероятно, и ландмана, гостеприимством которого они воспользовались и под охраной которого теперь пребывали в безопасности.
Поэтому молодой англичанин принимал участие в потехах прочих молодых людей, разрешая себе оказывать красавице так часто знаки учтивости, как то дозволяли короткие остановки на отдых, и лишь те из них, которые не могли удостоиться осуждающего взгляда или порицания стариков. Доказав на примере свое искусство охотника, он иногда позволял себе, даже тогда, когда другие гонялись за дичью, поодаль от дороги, на которой мог видеть серое пятно развевающегося покрывала Анны Гейерштейн, угадывая под ним своим воображением ее фигуру. Такое пренебрежение к охоте, как иным могло показаться, не было осуждено его спутниками, так как они полагали, что охота не представляла для Артура никакого интереса лишенная благородной добычи; но когда целью становились медведь или какой-нибудь крупный зверь, то ничье копье, кинжал или стрела, даже самого Рудольфа Доннерхугеля, не были столь молниеносны и точны, как оружие англичанина.
Тем временем иные мысли, гораздо более серьезные, одолевали старого Филиппсона — человека, как верно уже догадался читатель, занимающего вовсе не то положение в обществе, какое выказывал. Охотничий задор молодых, казалось, пробудил в нем воспоминания о собственной юности. Лай собак, многократно отзывающийся эхом в диких горах и темных лесах, через которые проезжали путешественники; резвость молодых охотников, преследующих дичь и загоняющих ее в засады по утесам и кромкам пропастей, представлявшихся непроходимыми для человека; крики: «Ату!» и звуки рога, перелетавшие с горы на гору, — все это почти искусило его принять участие в развлечении, которое наравне с войной, на большей части Европы почиталось за важнейшее человеческое занятие. Но, подавив в себе это стремление, он обратил свое внимание на изучение нравов людей, с коими путешествовал.
Все они представлялись ему такими же простоватыми и прямыми людьми, как и Арнольд Бидерман, хотя ни один из них не мог сравниться с ним возвышенным образом мыслей и прозорливостью. О политике и собственной стране они говорили во весь голос, ничуть не таясь, хотя, помимо Рудольфа, прочим молодым людям запрещалось присутствовать на совете старейшин (не потому, что украшенные сединами не могут выболтать государственных секретов, но для того, чтобы это редкостное исключение из правил лишь подчеркивало само правило — уважение к старости). В присутствии англичанина они свободно рассуждали о притязаниях герцога бургундского, о средствах обращенных на поддержание независимости их страны, и о решимости Швейцарского Союза скорее лечь костьми, чем претерпеть какую-то обиду. И хотя в иных вопросах их взгляды представлялись благоразумными и умеренными, бернский знаменосец и чванливый золотурнский бюргер, чаще обсуждали возможные выгоды будущих побед, в отличие от осуждающего их ландмана Унтервальдена и почтенного Никола Бонштетена, целиком разделявшего мнение своего товарища.
Но чем бы не начиналась беседа, она обязательно перетекала совсем в иное русло — менее привлекательное для их попутчика. В разговоры о погоде, урожаях последних лет, об уходе за садами и нивами, хотя и чрезвычайно интересные обитателям гор, Филиппсону удовольствия не доставлявшие; и даже несмотря на то, что минхер  Циммерман из Золотурна горел желанием, уважая всякую-то торговлю и товары, разговорить англичанина, который много странствовал и не боялся пересекать моря и дальние земли, купец, торгующий ювелирными изделиями, вовсе не интересовался делами швейцарца, чей торг не простирался далее соседних земель Бургундии и Германии, и чьи товары состояли из грубого сукна, фланели, выделанных кож, шерсти и прочих бесхитростных изделий.
Между прочим, как только швейцарцы начинали со всей серьезностью мелких хозяйственников и лавочников, встретившихся на местной ярмарке, рассуждать о своей торговлишке или излагать свои примитивные взгляды, касающиеся аграрного вопроса, говоря о порче зерна и о падеже скота там-то и там, то или иное название местности, либо чье-нибудь упомянутое имя наводило их на воспоминания о случившейся некогда там или сям битве, в которой кто-то из них да участвовал, ибо не было промеж них ни одного, кто бы не обагрил вражеской кровью свое оружие; и рассказы о войне, со всеми деталями, которые в иных странах можно услышать лишь из уст рыцарей, или эсквайров , да еще узнать из скрупулезно внесенных учеными клириками записей, в этой необыкновенной стране были обычным делом для людей, чей мирный промысел далек от ратного искусства. Это навело англичанина на мысль о древних римлянах, коим меч и щит служили также, как плуг и орало. Он поведал об этом сходстве ландману, который, будучи польщен таким сравнением с его страной, однако же присовокупил:
— Но да сохранят Небеса промеж нас мирные устремления римлян, и да избавят нас от их жажды завоеваний и влечения к роскоши!
Путешественники продвигались крайне медленно по причине различных задержек, кои не стоили бы упоминания, если бы из-за них не пришлось дважды устраивать ночлег на пути в Базель. Жители городков и деревень, в которых они располагались на ночь, встречали их с отменным гостеприимством и оказывали всевозможные знаки почтения, а их прибытие служило сигналом для торжеств, которые начинались с приема делегации главами местного сообщества.
В то время как деревенские старосты готовились к праздничной встрече делегатов Союза, обычно они узнавали об их приближении загодя, молодые люди, предусмотрительно высылаемые ими наперед, старались доставить удовольствие своим сверстникам и провожали их до деревни через те места, где, как им это было известно, больше водилось дичи.
Угощение, никак не поощрявшее чревоугодие и прочие излишества и состоявшее по обыкновению из мяса молодых барашков и козлят, подстреленных в горах, все же, как это показалось обоим англичанам, весьма возбуждало знаменосца из Берна и бюргера из Золотурна, чего нельзя было сказать о ландмане и представителе Лесов. Упомянутые первые два депутата обладали даром выдергивать из общего блюда лучшие куски и оказались отличными знатоками вин, особенно чужеземных, кое уничтожали они не щадя животов своих. Ландман был слишком благоразумен, чтобы бороться с тем, с чем бороться не представлялось возможным; он удовольствовался тем, что сам соблюдал строгую воздержанность, употребляя в пищу одни только овощи, запивая их ключевой водой, в чем ему полностью подражал седобородый Никола Бонштетен, который, казалось, счел для себя за правило во всем следовать примеру Арнольда Бидермана.
На третий день после отправления швейцарцы приблизились к окрестностям Базеля, в то время одного из крупнейших городов Юго-Западной Германии; здесь они предполагали провести вечер и ночь, нимало не сомневаясь в радушном приеме.
Правда, Базель не принадлежал еще тогда к Швейцарскому Союзу, в который он вступил в 1501 году — почти тридцатью годами позднее; но он был вольным имперским городом, связанным с Берном, Золотурном, Люцерном и другими швейцарскими городами взаимными торговыми делами и прочими интересами. Цель посещения этого города швейцарской депутацией состояла в том, чтобы склонить Базель к миру, более полезному ему самому, учитывая всякое прекращение торговли со швейцарскими кантонами с началом войны, нейтралитет же принес бы немалые выгоды городу, расположенному между двумя противниками.
Посему они и уповали на такой же радушный прием базельцев, какой им оказывали до сих пор в пределах собственных земель, поскольку выгоды этого города напрямую зависели от исхода их миссии. Следующая глава покажет, насколько чаянья их оправдались.

Глава VIII

Городок пред ними. Рейн шлет ему привет,
Свергаясь с отчего утеса, и далее торопит бег,
Стремясь, как гордый Оргеторикс  было,
Из плена мертвых скал, теснин унылых,
Широкой Галлии обуять брег.

«Гельвеция»

ВЗОРЫ английских путешественников, утомленные постоянным созерцанием голых скал, теперь с удовольствием обратились в сторону местности, хотя и холмистой, но вполне пригодной к земледелию, судя по украшавшим ее нивам и виноградникам. Широкий и величественный Рейн стремительно нес свои серебряные воды сквозь этот пейзаж, разделяя надвое город Базель, расположенный на его берегах. Южная часть города, куда привела швейцарскую депутацию их стезя, представленная знаменитым кафедральным собором  на высокой террасе, выровненной руками человека и обрывающейся в реку, напомнила нашим путешественникам, что они приблизились к стране, в которой деятельность разумных созданий характеризовалась новыми величественными сооружениями, кои погребли под собой, такова уж их доля, прежние достижения человеческого труда, победившего некогда каменную унылость природы, сопутствовавшую нашим путешественникам на всем их пути.
За милю от городских ворот депутация была встречена представительным сановником, сопровождаемым двумя или тремя горожанами верхом на лошаках, покрытых бархатными чепраками. Первым они приветствовали ландмана Унтервальдена, а затем и его спутников, которые приготовились выслушать гостеприимное приглашение и любезно его принять.
Однако, представители Базеля, завели речи совершенно не те, что от них ожидали. Сановник с крайним смущением, приступил к исполнению возложенного на него поручения, справедливо полагая, что оно не является сколько-нибудь приятным для него. Базельский оратор начал с того, что имеется множество причин для более тесных и дружеских отношений между его городом и городами Швейцарского Союза в дополнение к тем связям, что обеспечивают взаимную выгоду. Но, заключил он, по некоторым веским обстоятельствам, которые будут объяснены позже, Вольный Город Базель не может принять на ночь за своими стенами высокопочтенных депутатов от Швейцарского Союза, направляющихся ко двору герцога бургундского.
Филиппсон внимательно следил, какое впечатление произведет это неожиданное заявление на членов депутации. Рудольф Доннерхугель изъявил меньше удивления, нежели его товарищи, и, сохраняя совершенное безмолвие, казалось, более старался проникнуть в их чувства, чем расположен был обнаруживать свои собственные. Не в первый раз проницательный купец отмечал про себя, что этот резкий и вспыльчивый молодой человек мог, когда это сочеталось с его интересами, обуздывать природный свой норов. Что же касается других, то брови знаменосца нахмурились; лицо золотурнского бюргера зарумянилось подобно луне, восходящей на северо-западе; седобородый представитель Лесов тревожно посматривал на Арнольда Бидермана, и сам ландман казался более обеспокоенным, чем можно было бы ожидать при обыкновенном его хладнокровии. Наконец, он ответил сановнику Базеля голосом дрогнувшим от волнения:
— Такое заявление довольно странно слышать представителям Швейцарского Союза, явившимся с дружелюбными предложениями, в которых заинтересованы все добропорядочные граждане Базеля, каковых мы всегда почитали за наших лучших друзей, и кои сами только что подтвердили, что они таковыми и остаются. Однако, в пристанище, в защите городских стен, обыкновенном гостеприимстве, никакое государство не вправе отказывать даже недругам.
— Не по своей воле граждане Базеля поступают так, достойный ландман, — отвечал сановник. — Не только вас и ваших уважаемых товарищей, но даже мулов ваших мы приняли б с наивозвожным радушием… Но вынуждены поступить иначе.
— Кем вынуждены? — не сдержался разгневанный знаменосец. — Разве император прежде нами не научен…
— Император, — отвечал сановник, прерывая знаменосца, — теперь благонамерен и миролюбив более, чем когда-либо прежде; но бургундское войско вступило в Сундгау , и распоряжения доставленные от графа Аршамбо фон Хагенбаха…
— Довольно, — произнес ландман. — Вы в достаточной мере явили нам свою слабость, которой и сами стыдитесь. Я понял вас. Базель расположен слишком близко к крепости Ла Ферреты, чтобы не бояться его тени. Брат, мы ведаем о вашем трудном положении… жалеем вас и прощаем вас.
— Нет-нет, прежде выслушайте меня, достойный ландман, — откликнулся сановник. — Здесь поблизости есть старинный охотничий замок графов Фалькенштейн, называемый «Graffs-lust» , который, хотя и дыряв, но все ж не поле под небом, — его стены достаточно крепки, чтобы защитить вас не только от непогоды, но и от недругов, хотя Боже сохрани, чтобы кто-нибудь осмелился нарушить покой ваш! И еще, друзья мои! Если вы найдете в этом старом замке нечто восстанавливающее силы, как-то: вино, пиво и прочее, то употребите их без стеснения, пусть эта малая толика послужит во искупление великой нашей вины.
— Я не откажусь от дыр в стенах и крыше, — сказал ландман, — сквозь них не выльется наше презренье на город, но будет виден вам свой стыд. За угощение благодарим, но столоваться за счет тайных друзей не станем.
— Еще одно важное обстоятельство, мой дорогой друг, — сказал сановник и многозначительно взглянул на юную красавицу. — С вами едет девушка, как я смею предположить, ваша дочь. Место, куда вы направляетесь сейчас, хоть мы и сделали все, что было в наших силах, приют сносный для мужчин, но женщине там будет чрезвычайно неуютно. А потому, не лучше ли вашей дочери поехать со мной в Базель, где моя супруга станет ей матерью до следующего утра, когда я в полной безопасности доставлю ее вам. Мы обязались не впускать в город посланников Конфедерации, но о посланках в нашем обязательстве не упоминалось.
— Вы, базельцы, в хитростях искусны, — отвечал ландман, — но будет вам ведомо, что с той поры как наши предки спустились с гор, ополчась против Цезаря, и до нынешнего часа, швейцарские женщины при любой напасти не покидали своих мужей, и не нуждались в иной защите, кроме той, какую они находили в их храбрости. У нас довольно мужчин для охраны наших женщин, моя племянница разделит судьбу, ниспосланную нам Небесами.
— Прощайте ж, друг, — сказал базельский сановник. — Жаль расставаться с вами таким образом, но ничего не могу поделать… Эта заросшая травой тропинка приведет вас к старому замку, где да ниспошлет вам Небо безмятежную ночь, ибо, помимо всего прочего, его развалины имеют дурную славу. Позвольте же вашей племяннице, столь юной и нежной, переночевать в городе под моим неусыпным бдением?
— Если наш покой будет нарушен существами нам подобными, — отвечал Арнольд Бидерман, — то у нас есть сильные руки и тяжелые протазаны, а коли доведется нам столкнуться с нечестью, мы доверимся всецело Богу и нашей праведности. Друзья мои, мои товарищи, в полной ли мере мысли и чувства ваши с моими согласны?
Ни один депутат не отрекся от слов своего предводителя, и граждане Базеля учтивым прощанием и избытком любезности постарались искупить перед гостями свою неблаговидность. После их отъезда Рудольф первым излил свои чувства относительно малодушия базельцев, будучи во все время их присутствия тих и смирен:
— Трусливые псы! Может «бургундский живодер» повыпотрошит их своими требованиями и научит, как отрекаться от дружбы взамен на благосклонность тирана.
— Бессильного тирана, — выкрикнул из толпы другой юноша, ибо многие молодые люди собрались подле своих патронов из желания присутствовать при приеме депутации базельскими сановниками.
— Нет, — вскричал Эрнст, один из сыновей Арнольда Бидермана, — они не прикрываются его приказом; но только неудовольствие герцога бургундского, не более грозное, чем ветерок с запада, им достаточный повод, чтобы отказать нам в ночлеге. Было бы хорошо мечами постучать в их ворота.
Легкий гул одобрения, возникший в кругу юнцов, пробудил гнев Бидермана.
— Я слышал, — он воскликнул, — голос собственного сына, или глупого ландскнехта, охотника до грабежей и крови? Где юноши швейцарские, приученные ждать веленья горна воли патриаршей, невинные младенцы до, и яростные волки после?
— Я не хотел сказать ничего худого, батюшка, — залепетал Эрнест, смущенный упреком, — и тем более прогневать вас. Но…
— Ни слова больше, — оборвал его Арнольд, — но оставь наш лагерь завтра на рассвете; и по дороге в Гейерштейн, куда я повелеваю тебе немедленно вернуться, вбей себе в голову, что ни за грош пропадет на земле всяк, дающий волю своему языку в присутствии старших.
Знаменосец Берна, золотурнский бюргер и даже длиннобородый представитель Лесов приложили немало усилий, упрашивая ландмана простить провинившегося и спасти его от изгнания, но без успеха.
— Нет, мои добрые друзья и братья, нет, — отвечал Арнольд. — Молодые люди нуждаются в примере; и пусть я огорчен тем, что проступок совершен моим отпрыском, зато радуюсь тому, что провинился тот, кого я волен наказать отцовски. Эрнст, сын мой, ты слышал мою волю: отправляйся в Гейерштейн с утра, и позволь мне найти тебя совершенно иным человеком, когда я вернусь.
Юный швейцарец, весьма опечаленный и обиженный публичным назиданием, тем не менее преклонил колено и поцеловал правую руку отца, меж тем как Арнольд без малейшего признака гнева подарил ему свое благословение, и Эрнст, без звука, отступил за спины товарищей. Депутация тронулась по указанной им тропинке, в конце которой вскоре показались внушительных размеров развалины «Графской услады» — хотя было уже не настолько светло, чтобы с ясностью судить о них. Путешественники, однако, смогли заметить, когда несколько приблизились к замку, а ночь неотвратимо нависла над их головами, что три или четыре окна были освещены, меж тем как все остатки здания скрывались во мраке. Подойдя вплотную к замку, они обнаружили, что он окружен широким, заполненным водой глубоким рвом, угрюмая поверхность которого тускло отражала мерцающий в окнах свет.

Глава IX

Франсиско. Желаю доброй ночи вам.
Марцелл. До свидания, солдат.
Кто сменил тебя?
Франсиско. Ночи доброй вам.
Бернардо занял мое место.

У. Шекспир, «Гамлет»

ПРЕЖДЕ путешественники наши должны были перебраться через ров, и вскоре они заметили tete-de-pont , на котором возлежал подъемный мост. Впрочем, он давно обвалился, и вместо него, видимо, совсем недавно, были положены еловые бревна, позволившие путникам преодолеть препятствие и достичь главных ворот замка. Здесь ими была обнаружена приотворенная под аркой калитка, допустившая их в сумрачный свод, которым они достигли залы, приготовленной наспех для отдыха путешественников.
Яркий огонь, жадно пожиравший сухие дрова в огромном камине, разведен был давно, поскольку зала, несмотря на ее внушительные размеры, хорошо прогрелась и излучала уют. В конце ее лежала куча дров, достаточная для того, чтобы поддерживать огонь в камине целую неделю. Два-три длинных стола стояли накрытыми для явившихся гостей; а в глаза бросилось несколько больших корзин на них, как оказалось, содержащих всевозможные закуски не требующие подогрева и готовые к немедленному употреблению. Взор славного золотурнского бюргера засиял от созерцания изымаемой из корзин и раскладываемой юношами на столах разнообразной снеди.
— Ну, — воскликнул он, — эти ничтожные базельцы спасли свою репутацию: холодный прием нам вполне заменит теплый ужин.
— Ах, друг! — опечалился Арнольд Бидерман, — отсутствие хозяина лишает вкуса его угощение. Лучше удовольствоваться половиной яблока из радушных рук, чем пировать за хозяйским столом без хозяина.
— Значит нам больше достанется, — заключил знаменосец. — Но речи их зажгли во мне сомнения. Не дурно б выставить охрану в ночь, и даже отрядить патруль бродить вокруг руин. Крепость здесь отменная, оборонять ее нетрудно, хоть тут базельцы не подвели. Однако, мои достойные собратья, давайте вначале мы осмотрим замок, а уж затем выставим охрану и вышлем патрули. — Все согласились с этим предложением. — Тогда за дело, молодые люди: тщательно обшарьте все развалины — они, быть может, не нам одним приютом служат, поскольку мы теперь в соседстве с теми, кто как лис, охотней рыщет ночью в поисках добычи, чураясь мест открытых.
Молодые люди разобрали факелы, что, благо, были приготовлены для гостей в достаточном количестве, и приступили к тщательному обыску древнего замка.
Часть замка была в гораздо большем запустении и сильнее обветшала, чем та, что граждане Базеля приготовили для размещения посольства. Кое-где крыша обвалилась, являя небу в общем и целом безутешную картину.
Слепящий свет факелов, блеск оружия, людские голоса и отзвуки шагов, исходящие от древних стен, спугнули и с шумом изгнали из мрачных укрытий летучих мышей, сов и прочих зловещих тварей, неизменных обитателей заброшенных зданий. Их громкое хлопанье крыльев и полеты по пустым залам поначалу нагнали страху на тех, кто слыша шум, не ведал о его причинах, а после, когда все прояснилось, оглушительный хохот изгнал и его из руин. Скоро юноши обнаружили, что глубокий ров окружает замок со всех сторон, и что внезапное нападение ниоткуда им не грозит, кроме как со стороны главных ворот, которые легко было забаррикадировать и охранять небольшим караулом. Также внимательным осмотром было установлено, что хотя и оставалась вероятность сокрытия среди руин немногих врагов, они не могли представлять хоть какую опасность. Обо всем этом было подробно сообщено знаменосцу, приказавшему Доннерхугелю выбрать по своему усмотрению шесть юношей и встать караулом вне стен замка до первых петухов, когда их сменит другой, такой же по численности отряд, который будет нести дозор до утренней зари, после чего и к нему явится смена. Сам Рудольф изъявил желание всю ночь напролет стоять на страже, и поскольку он был замечателен как своими силой и мужеством, так и строгим отношением к любому порученному ему делу, то за охранение можно было больше не беспокоиться до самого утра. Также условились, что в случае внезапного нападения звук швейцарского рога подаст сигнал для высылки подкрепления страже.
В самом замке тоже решили не пренебрегать осторожностью: страж у главных ворот должен был сменяться каждые два часа, как и двое других, поставленных с противоположной стороны замка, несмотря на то, что ров, казалось, здесь служил ему достаточной защитой.
Приняв все эти меры предосторожности, старцы стали приготавливать себе ночлег в лучшей части залы; а молодые с той же целью скромно принялись устраиваться в противоположном от них углу. Изрядное количество сена и соломы, вне всякого сомнения, оставленное базельцами для устройства ночлега, с помощью плащей и шкур было превращено в превосходные постели, что и было по достоинству оценено неприхотливыми горцами, нередко на войне или охоте довольствующимися гораздо худшим ложем.
Базельцы даже участливо приготовили для Анны Гейерштейн отдельную комнату, более удобную, чем та, что предназначалась для мужчин. Покои эти, вероятно бывшая кладовая, напрямую примыкавшие к большой зале, имели также еще и другой выход, в сторону руин, который, хотя и на скорую руку, был надежно завален большими грубо тесанными камнями, вывалившимися из стен замка: придавленные собственной тяжестью, они выложены были с таким расчетом, чтобы малейшая попытка разобрать кладку, мгновенно была бы услышана не только обитателями этих покоев, но и теми, кто находился в соседней зале, и возможно даже на противоположной ее стороне. Помимо того, в небольшой горнице, так прилежно обустроенной, имелось две грубо сколоченных кровати с соломенными тюфяками; в очаге пылал разведенный заботливой рукой огонь, и даже необходимость воздать должное Богу не была позабыта — небольшое бронзовое распятие висело на стене над столиком, на котором лежал молитвенник. Все это делало комнату уютной и располагающей к отдыху.
Обнаружившие первыми этот уединенный уголок, прибежали к остальным с громкими похвалами гражданам Базеля, проявившим при устройстве ночлега особенную чуткость по отношению к дамам.
Сердце Арнольда Бидермана было тронуто явленной заботой.
— Мы должны пожалеть наших базельских друзей и более на них не сердиться, — сказал он. — Все ж они добрые люди, и страх свой спрятали неглубоко. Это немало говорит в их пользу, милые друзья, ибо никогда так не проявляются истинные качества людей, как в трудную минуту. Анна, любовь моя, ты устала. Располагайся здесь, а Лизетта позаботится о вашем ужине и принесет все, что ты пожелаешь от общего стола.
С этими словами он препроводил племянницу в маленькую спальню, и, самодовольно осмотрев все кругом, пожелал ей доброй ночи; но в лике девы отразилось нечто, казалось, говорящее о невозможности исполнить дядюшкино пожелание. С той самой минуты, как она оставила Швейцарию, угрюмая задумчивость проявилась на ее лице; избегая общения, на все вопросы она отвечала все более короче; облик ее был отмечен потаенной печалью и душевным волнением, что не укрылось от ландмана, который приписал такую перемену их скорой разлуке и тоске по местам детства, навсегда покинутым ею. Лишь только Анна Гейерштейн вошла в комнату, тело ее задрожало, румянец отхлынул с лица, уступив место смертельной бледности; она бессильно опустилась на одну из кроватей, положив локти на колени, а лицо на ладони, словно угнетаемая головной болью или иным каким недугом, чем нуждающаяся в безотлагательном отдохновении после утомительного путешествия. Арнольд, не знаток женских сердец, видя, как страдает его племянница, и, отнеся это на счет упомянутых нами выше причин, приумноженных нервным припадком из-за чрезмерной усталости, слегка пожурил ее за то, что она лишилась самообладания горцев, хотя ветер Швейцарии еще ласкает их ноздри.
— Ты не должна германским дамочкам и фладрским кумушкам позволить помышлять, что жены горцев родят не тех уж дочерей, что в дни былые, иначе нам придется повторить и Земпах, и Лаупен, убеждая императора и этого заносчивого герцога Бургундии, что наши люди имеют все тот же, пращуров, характер. А что до нашей разлуки, то я не сильно переживаю о ней. Брат мой, имперский граф, и вправду достойный звания того, непослушания не терпит, и потому послал он за тобой, чтоб всем явить исполненное право господина. Но я-то знаю: едва он только убедится, что ты по-прежнему подвластна его воле, как тотчас, ублажась, забудет о тебе. Забыть тебя? Увы, несчастное дитя! Иль думаешь, что смочь ему поможешь в его честолюбивых планах, интригах при дворе?.. Нет-нет, ты не послужишь целям графа; должна ты приготовиться, когда вернешься, молочной фермой в Гейерштейне управлять, и быть любимой твоим мужиковатым дядей…
— Была бы божья воля, так лучше мне в сей час там оказаться! — воскликнула несчастная девушка, не в силах более сдерживать свои чувства.
— То невозможно, пока мы не исполним дела порученного нам, — отвечал ландман, поняв ее по-своему. — Приляг, Аннушка, отведай угощения, вина, и от твоей слабости следа не останется, и завтрашнее утро покажется столь же радостным, как и в прежние дни, когда от сна тебя пробуждала свирель.
Но Анна, сославшись на сильную головную боль, отказалась от ужина, вина, и пожелала дяде доброй ночи. Затем девушка попросила Лизетту поужинать вместе со всеми, дабы она могла спокойно заснуть, и умоляла по возвращению не разбудить ее нечаянно. Арнольд Бидерман, поцеловав племянницу, возвратился в покои, где его товарищи, как то велит обычай, терпеливо ожидали, не смея в его отсутствие начать расправу с содержимым базельских корзин, к которому юная поросль, уменьшенная патрулями, питала едва ли не больший интерес, чем седовласцы.
Вечерняя трапеза началась по знаку самого старшего среди депутатов представителя Лесов, осенившего крестным знамением пищу. После чего путешественники принялись за дело с рвением, свидетельствующим, что пережитые ими события благотворно сказались на их аппетите.
Даже ландман, чья умеренность напоминала совершенную трезвенность, той ночью оказался более добродушен и речист, нежели обычно. Его лесной приятель, примерно следуя за ним во всем, ел, пил и без умолку говорил; в то время как других два депутата, придвинувшись к столу, в вине едва не захлебнулись. Старый англичанин, следивший за этой сценой внимательным и обеспокоенным взором, поднимал свой кубок лишь тогда, когда б то было неучтивостью. Артур покинул залу еще до начала ужина, и при этом произошло нечто такое, что обязывает нас немного вернуться во времени вспять.
Артур решил присоединиться к юношам стоявшим на часах у ворот или охраняющим замок с другой стороны, и даже имел некоторую договоренность относительно своего решения с Сигизмундом, третьим сыном ландмана. Но когда он украдкой бросил мимолетный взгляд на Анну, перед тем как осуществить свои намерения, то нашел ее лицо безмерно мрачным, что заставило его забыть обо всем, за исключением смятенных мыслей о всевозможных причинах, вызвавших такие измененья в ней. Невозмутимость гладких бровей, взора, выражающего мысль и доброту, губ, всегда созвучных взгляду и столь же прямых, как те слова, что с них слетали, в час любой готовых явить душевность и открытость лежащих на сердце, — все полностью в образе и взоре, в осанке и манерах, вмиг изменилось в ней, и сотворить могла такое лишь небывалая причина. Усталость могла согнать румянец с лица красавицы; дурнота иль приступ острой боли могли бесцветным сделать ее взгляд, нахмурить брови; но скорбь, глубокая в смятенном взоре из-под опущенных ресниц, и вздрагивающих, пугающих, невидящих очах, порою устремленных к небу, должна иметь исток совсем отличный. Никаким недугом, никакой усталостью невозможно было объяснить поведение ее губ, то трепещущих, то плотно сжатых, как будто бы она была погружена в накатывающее волнами жестокое и страшное, терзающее дух виденье, которое она усильем воли пыталась от себя отринуть. Чтобы случилась такая перемена, сердце девушки должно было впасть в глубочайшую грусть, пережив нечто невероятно дурное.
Опасно юноше взирать на красоту, что возжелала чарами его околдовать — взгляд, другой, и он у ног ее. Но куда опаснее узреть саму невинность, мгновение решает все, и вот он пасть готов пред нею на колени, моля всего о взгляде. Имеются умы, однако, готовые чрез меру сострадать, взглянув на горе юной красоты, спешат они утешить плачущую деву, переживая чувство, которое, как описал поэт, «вполне любви созвучны». Но духу романтичному и безрассудно смелому, присущему средневековью, вид непорочного и милого созданья во власти ужаса и мук без видимой причины, возможно, был еще внушительней, чем красота холодная, иль целомудренная, или скорбящая. Тогда ведь рыцарство не только в благородстве проявлялось, но и на прочих ступенях сословья, что чуть повыше простолюдинов. Изумленно юный Филиппсон, моргнуть не смея, смотрел на Анну Гейерштейн, испытывая к ней такое состраданье, такую нежность, что зала шумная за ним, казалось, сгинула, исчезла со всеми находящимися в ней, оставив лишь его с предметом обожанья.
Что же могло сокрушить столь крепкую, столь отважную душу, оберегаемую мечами, быть может, самых храбрых бойцов, что могли б отыскаться в целой Европе, и стенами замка, кои и самой робкой девушке могли бы внушить покой? Верно, случись схватке, шум ее вряд ли ей был бы страшнее, чем рев водных стремнин, которого она не пугалась? «Должна же, — рассудил Артур, — она догадываться, что есть некто, кто из благодарности обязан защитить ее ценою своей жизни. О, Небо! — он взмолился. — Если было бы возможным открыться ей душой, ни красной речью, ни решительным видом, а сердцем о том, на что я готов для нее!»
Пока такие мысли неслись в его голове, Анна подняла свой взор, казалось, погруженный в некое видение; и, обводя им вкруг зала, будто б опасаясь средь лиц ей милых узреть призрак, возвела его на Артура и встретилась с его очами. И тотчас взгляд ее пал долу, а вспыхнувшие ярким румянцем щеки, выдали, как сильно она была смущена своим состоянием, не укрывшимся от глаз посторонних.
Артур, в свой черед, покраснел так же густо, как дева, и поспешил отступить в тень, чтобы скрыть от нее свое замешательство. Но лишь Анна, пылая, в сопровождении дяди удалилась в отведенный ей спальный покой, ему показалось, будто она унесла с собою из залы весь свет, и все погрузилось в мрак склепа. Его глубокие размышления еще были нацелены на ту, кто внушил ему тревогу, когда громкий голос Доннерхугеля вырвал его из небытия:
— Что, дружище, дорогой тебя так измотало, что ты стоя уснул?
— Бог свидетель — нет, Hauptman , — сказал англичанин, очнувшись от своей задумчивости и величая Рудольфа званием, которым юные стражи единодушно его нарекли. — Он не даст мне заснуть накануне боя.
— Где с петухами будешь ты? — спросил швейцарец.
— Там, благородный гауптман, где долг или приказ ваш повелит, — ответил Артур. — Но, с вашего позволения, я бы желал сменить на посту Сигизмунда возле моста от полуночи и до рассвета. Он все еще чувствует боль от растянутых мышц, что с ним приключилась, когда он гонялся за серной, и я убедил его немного вздремнуть, не зная лучшего средства вернуть себе силы.
— Он хорошо сделает, приняв твой совет, если будет держать язык за зубами, — понизив голос, сказал Доннерхугель. — Старый ландман не тот человек, чтобы поверить такой чепухе, когда дело касается долга. Тому, кто служит под его началом, надлежит быть выносливым как бык, сильным как медведь, и как железо несгибаемым и равнодушным к состраданиям.
— Я недолго в гостях у ландмана, — так же негромко, отвечал Артур, — но был свидетелем ни раз суровости его устоев.
— Тебе еще что, ты чужеземец, — сказал швейцарец, — старик слишком гостеприимен, чтобы хоть распоряжаться тобой. К тому ж ты волонтер, и волен выбирать — участвовать тебе в нашей службе иль нет. Потому нужно мне добровольное твое согласье со мною в караул.
— С этого часа я ваш солдат, — сказал Филиппсон. — И чтобы более не тратить время, подтверждаю свое согласие прогуляться с тобой на рассвете, когда меня заменят на часах у моста.
— Да выдюжишь ли ты? — спросил Рудольф.
— Я беру на себя, не более твоего, — сказал Артур. — Ведь ты тоже намерен не спать до утра.
— Истинно так, — ответил Доннерхугель, — но я швейцарец.
— А я англичанин!
— Я вовсе не то имел в виду, что ты подумал, — улыбнулся Рудольф. — Я только хотел сказать, что это дело касается нас гораздо больше, чем тебя.
— Я, конечно, чужой, — возразил Артур, — но пользуюсь вашим гостеприимством, и потому обязан делить с вами все опасности и заботы, пока мы вместе.
— Да будет так, — сказал Рудольф Доннерхугель. — Я закончу мой первый обход к тому часу, когда в замке сменятся караулы, и буду готов начать его повторно в вашей приятной компании.
— По рукам, — сказал англичанин. — А теперь я поспешу на свой пост, поскольку подозреваю, что Сигизмунд уже костит меня за опоздание.
Они бодро зашагали к воротам, где Сигизмунд охотно уступил свое оружие и пост молодому Филиппсону, подтверждая тем самым подозрение, которое его лишь забавляло, что он ленивей всех в семействе ландмана. Рудольф не смог скрыть своего неудовольствия.
— Что бы сказал ландман, — строго спросил он, — если бы увидел, с какой готовностью ты уступил свой пост и оружие иноземцу?
— Он бы сказал, что я поступил правильно, — ничуть не смутившись, отвечал Сигизмунд, — поскольку всегда учит нас ни в чем не отказывать гостю. Артур — гость, и сменил меня на посту по собственной воле, а не по принуждению. Посему, разлюбезный Артур, коль ты решил променять мягкую теплую соломку и сладкий сон на мороз под белою луною, то я против ничего не имею. Но вот, что ты должен. Ты должен останавливать всех, кто попытается войти иль выйти без пароля. Если это случится, поднимай тревогу. Ну, а если то будут наши, ты их пропусти, и не поднимай тревогу, может случиться, что пошлют кого-нибудь с донесением.
— Чума одна тебя от лени избавит! — проворчал Рудольф. — Из всех твоих братьев ты самый ушлый.
— Значит, я парень с головой, — нашелся ленивец. — Послушай, Hauptman, ты ведь сегодня ужинал, не так ли?
— Голос разума, дубина, — ответил бернец, — велит не ходить в лес голодным.
— Если мудро есть перед работой, — рассудил Сигизмунд, — то не глупее выспаться пред ней. — Молвив так, отчаянно зевнув два раза, и выказывая товарищам свой недуг, страж похромал на отдых, вполне счастливый избавленьем от докуки.
— Сколько бездарно растрачиваемой силы в его неуклюжем теле и дремлющем духе, — сказал Рудольф англичанину. — Но пора мне приступить к исполнению собственного долга. Сюда, друзья мои в дозоре!
Бернец сопроводил свои слова свистом, на который из мрака под сводами замка выступили шестеро молодцев, коих он загодя выбрал, и кто, наскоро поужинав, ождали лишь зова его. Один или двое из них шли в сопровождении больших бладхаундов — чистопородных догов , которых хотя чаще использовали на охоте, но как сторожевые псы они служили не хуже. Один из этих псов, которого вел на поводке юноша, предваряющий движение прочих ярдов на двадцать, принадлежал самому Доннерхугелю и был удивительно ему послушен. Трое его товарищей следовали за ним в непосредственной близости, а двое других чуть поодаль. Один из них нес сигнальный горн бернца, сделанный из рога зубра, в который при нужде надлежало трубить тревогу. Этот небольшой отряд, перейдя через ров, направилась к смежному с замком лесу, который представлял лучшее укрытие, какое можно только представить, для вероятной засады. Луна поднялась высоко и была почти кругла, так что Артур, с возвышенности, на которой стоял замок, мог наблюдать за их медленным и осторожным продвижением в ярком серебряном свете до тех пор, пока они не затерялись в густом лесу.
Когда этот предмет перестал занимать его глаза, мысли юноши в эти одинокие часы вновь обратились к Анне Гейерштейн и странному выражению на ее лице, которое омрачало его прекрасные черты. К тому ее румянцу, который вмиг согнал с лица девы смертельную бледность при встрече их глаз… Был он вызван гневом или робостью… или иным каким чувством, более благосклонным, чем первое или более сокровенным, чем второе? Молодой Филиппсон, который, подобно чосеровскому оруженосцу, был «столь же скромен, как девица» , с дрожью во всем теле не осмеливался расценивать девичье смущение как проявление к нему какого-либо чувства с ее стороны, чтобы не уподобиться самонадеянному куртуазному повесе, никогда не терзающему себя сомнениями в отношении своих успехов у прекрасного пола. И все-таки никакой красочный восход солнца или закат светила никогда в глазах юноши не был так прекрасен, как тот девичий румянец, что остался в его воспоминаниях. Ни один восторженный мечтатель или чувственный поэт не отыскал бы столько причудливых образов во всем облачном небе, сколько всевозможных признаков благосклонности к нему почудилось Артуру в лике швейцарской девы.
И тут внезапная мысль о бесполезности поиска причин ее смятения вдруг оборвала его мечтанья. Ведь они повстречались, чтобы скоро расстаться навсегда. Она могла лишь остаться прекрасным видением в его памяти, и он в ее запечатлеется, как пилигрим из далекой страны недолгий срок поживший в доме ее дяди, с которым вряд ли могла бы она когда-нибудь увидеться вновь. Мысль, разорвавшая череду романтичных и волнительных грез, была подобна гарпуну вонзенному в спину кита, спящего на водной глади, которую неистовство обратило в бурю. Площадка, где Артур нес караул и которую он мерил быстрыми шагами взад и вперед от края до края, вдруг стала тесной для него. Он стремительно двинулся через мост и, миновав tete-du-pont, очутился на другой стороне рва.
Тут, неподалеку от своего поста, он достаточно долго широкой поступью штурмовал некое пространство, будто поклялся за ночь как можно чаще его пересечь. Это физическое упражнение до некоторой степени остудило его и заставило напомнить самому себе о многих обстоятельствах, кои запрещали ему ввериться чувству к девушке, коей он был бесконечно очарован.
«В моей голове, — замедлив шаги и решительно водрузив на плечо увесистый протазан, думал он, — еще осталось достаточно здравого смысла, чтобы помнить о положении, в котором я нахожусь, и своих обязательствах перед родителем, а также о том бесчестии, что на нее навлеку, добившись любви по-настоящему доброй и милой девушки, с которой я никогда бы не смог связать свою судьбу и которой не смог бы посвятить всю мою жизнь без остатка. Нет, — сказал он себе, — она позабудет меня, а я привыкну думать о ней, как о райском видении, на миг озарившем наступление ночи, в какую жизнь моя превратится до могилы».
Подумав так, он остановился, опершись на оружие. И вдруг слеза, сорвавшись с ресницы, покатилась по его щеке, оставляя на ней горячий след. Но он поборол и эту жалость к себе, как до того обуздал более бурные и неподвластные чувства. Отогнав от себя уныние и душевную слабость, он тотчас воскресил в себе дух и чуткость строгого стража, и усердно понес на часах свою службу, о которой из-за бури разыгравшихся в нем чувств ненадолго забыл. Но каково же было его удивление, когда при свете ночного светила, будто при свете дня, узрел он, как от моста к темному лесу по широкой лунной дорожке движется дух девы Анны.

Глава X

Бывает сразу не понять — мы спим или очнулись?
Все образы смешались и столкнулись:
Кошмаром стала явь, сон — сбывшейся мечтой,
И мир иной, порой, желанней нам,
Так хочется поверить снам.

Неизвестный поэт

ПРИЗРАК Анны Гейерштейн мелькнул мимо влюбленного юноши столь быстро, что бессильны мы то выразить словами. Но призрак был — в том нет сомнений. Когда юный англичанин, стряхнув с себя оцепенение и подняв голову, окидывал взором вкруг себя вверенное ему пространство, он уж миновал мост едва не в двух шагах от стража, даже не взглянув на него, и заспешил прямо к лесу.
Это было невероятно, чтобы Анна Гейерштейн, знакомая с человеком, некоторое время жившая с ним под одной крышей, будучи его частым партнером на танцах и в играх, даже не взглянула на него, хотя прошла так близко. Ее взор устремлен был к лесу, коего она достигнув, скрылась среди зарослей прежде, чем Артур сообразил, как ему быть.
Первым его помышлением была досада на самого себя за то, что он не окликнул ее, и не узнал, кто заставляет ее в такое время отправиться по поручению одну, и, возможно, он смог бы оказать ей какую помощь… Эта мысль полностью овладела им, и он помчался к месту, где в последний раз видел среди деревьев край ее длинного платья, и, достигнув его, негромко, из опасения растревожить замок, стал звать ее, понемногу углубляясь в лес и заклиная, если она его слышит, откликнуться. Однако ничего в ответ; и когда лес сомкнулся вокруг и стал темнее ночи, недоступный лунному свету, он вспомнил, что покинул свой пост и друзей, доверившихся ему в опасности.
Потому, он поторопился назад, занять свое место у главных ворот, одолеваемый еще более тревожными думами, чем за час до начала его караула. Тщетно он себя вопрошал, с какой целью непорочная юная дева, чье поведение до сих пор представлялось в величайшей степени благопристойным, могла ни с того ни с сего покинуть убежище в самую полночь? Он сразу отверг, ибо скорее бы умер, мерзкие домыслы, и стал перебирать все вероятные причины, способные оправдать поведение девы Анны. Нет, она не могла сделать ничего такого, за что бы ей пришлось краснеть. Но сопоставив предшествующую этому событию ее взволнованность с неожиданным бегством из замка в одиночестве и без защиты в такой поздний час, Артур неизбежно должен был заключить, что к тому ее побудили некие убедительные, и, что более всего вероятнее, от нее не зависящие причины. «Я дождусь ее возвращения, — сказал он себе, — и, если она пожелает меня выслушать, я поклянусь ей, что жизнь моя всецело принадлежит ей одной, и я готов, как человек чести, помня сколь многим она для меня рисковала, умереть за нее. И это не просто слова, за которые порицают, не вздор пустой, а лишь та малость, что весит долга джентльмена».
Но едва юноша рассудил так, и, казалось, твердо решился исполнить задуманное, как бурный поток иных дум разрушил и захлестнул его уверенность. Он вдруг подумал, что Анна, быть может, отправилась в Базель, до которого было рукой подать, и куда прежде ее приглашали, и где дядя ее имел стольких друзей. Правда, час для цели такой был вовсе не подходящий, но Артур знал, что девы швейцарские не страшатся в одиночестве пути ночного, и что Анна могла бы среди отчих холмов при лунном свете преодолеть расстояние куда большее, чтоб навестить хворого или с иной какой добродетельной целью. И, стало быть, навязывать себя ей в провожатые было бы весьма неуместно и нескромно. И так как прошла она мимо него в непосредственной близости, не принимая его во внимание, то очевидно, что она имела причину не желать встречи с ним, как вероятно и то, что поручение ее ничуть не связано с риском, и помощь его не нужна. В таком случае, при ее возвращении, ибо уходила она не прощаясь, долг джентльмена повелевает не подвергать ее поступки сомнениям, оставаться и далее «незамеченным», оставляя за ней ее право обнаруживать себя или нет.
Еще одно соображение, присущее тому далекому веку, и отнюдь его не смутившее, пришло ему на ум. Образ, представший перед ним, необыкновенно похожий на Анну Гейерштейн, мог быть тенью или одним из тех таинственных призраков, о которых во многих странах, и особенно в швейцарских и немецких глухих уголках, ходит столько преданий, большая часть коих была Артуру небезызвестна. Суеверие, помешавшее ему окликнуть тень девы, вполне естественно и легко объяснимо, если вспомнить, что от встречи с неведомым существом вся кровь в жилах стынет. Как тут не вспомнить предупреждение базельского сановника о старинном замке, посещаемого различной нечистью. Впрочем, хотя повсеместная вера в призраков и мешала англичанину не верить в них вовсе, все же своими наставлениями отец его, человек большого ума и не меньшей отваги, внушал ему с крайним недоверием относить к вмешательству сверхъестественных сил все, что не может быть объяснено известными понятиями и жизненным опытом; а посему он решительно стряхнул с себя суеверный страх, на краткий миг вселившийся в него при виде ночного видения. Он решительно подавил в себе все смятенные домыслы по этому поводу и твердо, даже с нетерпением, стал дожидаться возвращения привидения, которое, если и не вполне развеет окружающий ее туман, но, может быть, приоткроет завесу таинственности.
Уверившись в оном, юноша стал прогуливаться туда и обратно в дозволенных стражу границах, не отрывая глаза от леса, в котором пропал любимый им образ, и едва ли осознавая в тот миг, что его долг, как часового, преследовал совсем иную цель, нежели ожидание возвращения девы. Но из этой забывчивости он был выведен отдаленным шумом в лесу, похожим на звон оружия. В мгновение ока вспомнив о долге, Артур занял позицию у моста, где противостоять врагу было лучше всего, и весь превратился в глаза и уши направленные приближающейся опасности. Бряцанье оружия и тяжелая поступь стали слышнее… и копья и шлемы замелькали промеж дерев, отражаясь в лунном свете. И величественная стать Рудольфа Доннерхугеля, идущего во фронте, легко угадывалась, возвещая нашему стражнику о возвращении караула. После их подступа к мосту, оклика и обмена паролями по всей форме, присущей службе военной, ратники Рудольфа один за другим двинулись в замок с командирским наказом пробудить ото сна товарищей, коим надлежит под его началом отправиться в караул и сменить Артура Филиппсона, чье время стоять на часах истекло. Что и было подтверждено низким, будто из-под воды, отдаленным боем базельских соборных часов, чей зловещий звук, перелетая через поле и лес, возвестил о том, что минуло полночи.
— Ну а теперь, дружище, — обратился Рудольф к англичанину, — когда тело после долгого бдения на морозце требует подкрепления пищей и отдыхом, не изменил ли ты своему прежнему выбору и готов прогуляться с нами подольше?
Воистину, если бы только Артур мог выбирать, он остался бы там, где стоял, чтобы дождаться возвращения Анны с ее таинственной прогулки. И он легко отыскал бы подходящий случаю предлог, но не желал давать надменному Доннерхугелю ни малейшего повода подозревать его в том, что он уступит в храбрости или выносливости любому из горцев в карауле за стенами замка. Потому он, не колеблясь ни секунды, вручил протазан пошатывающемуся Сигизмунду, который притащился зевая и потягиваясь, ибо еще до конца не был сломан бессердечной побудкой его сладостный сон, сообщил Рудольфу, что верен остался своему прежнему выбору и готов отправиться с ним хоть куда. Они присоединились к остальным дозорным, среди которых был Рудигер, старший сын унтервальденского ландмана, и когда они достигли опушки леса, Рудольф отделил трех стражей во главе со старшим Бидерманом.
— Вам обойти замок слева, — приказал бернец, — а мы обойдем его справа. Вон та сторожевая башня — хорошее место для встречи. Возьмите с собой любую из собак, а я отправлюсь с Волчьим Клыком, у которого зубы острее на бургундцев, чем на медведей.
И Рудигер отправился со своим отрядом налево; Рудольф же поставил одного из своих людей вперед, другого назади, а третьему приказал следовать за ним и Артуром Филиппсоном, которые, таким образом, оказались в центре дозора. Приказав третьему стражу чуть приотстать, чтобы он не мешал их беседе, Рудольф фривольно, насколько это позволяла их недавняя дружба, обратился к англичанину:
— Ну, Король Артур, что думает Его Английское Величество  о швейцарцах? Способны ли они одержать верх в единоборстве и заслужить награду на турнире, ответь великодушно? Или они достойны лишь праздновать труса в рядах корнуэльских рыцарей?
— Что касается побед и наград на турнире, то здесь я затрудняюсь что-либо сказать, — усилием воли собрав для ответа все свои мысли, отозвался Артур, — поскольку доселе мне не случалось видеть кого-либо из них верхом на коне с копьем наперевес. Но если говорить об их силе и храбрости, то я поставил бы ваших швейцарских меченосцев в один ряд с ратоборцами всякой страны, где неустрашимый дух и могучая длань чтимы не меньше, чем благородства обличье.
— Превосходный отзыв о нас, англичанин! — воскликнул Рудольф. — А чтобы ты знал, что слова твои и впрямь соответствуют истине, тому я немедля представлю свидетельство. Ты говорил сейчас о лошадях. Пусть я мало знаю о них, но все ж полагаю, что ты, покупая коня, не позаришься на пышную попону, прикрывающую его круп, седло иль уздечку, а пожелаешь взглянуть на то, что под ними: то есть увидеть его в естестве и на поле?
— Готов поклясться, так и есть, — отозвался Артур, — и говоришь ты так, будто рожден на земле Йоркшира, которая славится тем, что считается сердцем Веселой Англии.
— А еще я тебе скажу, — продолжил Рудольф Доннерхугель, — что ты не знаешь и половины о молодых швейцарцах и суждения твои о них немногого стоят, ибо доселе ты наблюдал их покорность старейшим и юную резвость в горах на охоте, где хотя и есть простор для удальства, но нет возможности явить свою стойкость и самоотверженный дух, которые управляют их силой и мужеством при исполнении долга.
И на том, возможно нарочно, швейцарец оборвал свою речь, должно быть, надеясь возбудить любопытство чужеземца. Но англичанин своим внутренним взором зрел в тот миг лишь образ Анны Гейерштейн, бесшумно проходящий мимо него, одиноко стоящего на часах, и потому он не улавливал суть беседы, полностью отчужденной от его воображения. Все же Артур заставил себя любезно ответить, что, несмотря на свое неведение, он питает глубокое уважение ко всем швейцарцам, к старым и к молодым, которое познанья не уменьшат. Когда англичанин умолк, Доннерхугель, видимо, разочарованный краткостью его речи, и подозревая, что слова, сказанные им самим, не произвели должного впечатления на собеседника, более не стал напрягать его слух и молча шел рядом с ним. Артур же, тем временем, обдумывал, должен ли он поведать своему товарищу о приключившемся с ним и поделиться с ним своим беспокойством об Анне, надеясь, что тот сможет пролить некий свет, как родственник и добрый друг ее семейства, на странное обстоятельство случившегося.
Но он чувствовал, что не в силах этого сделать, потому как все восставало в нем при одной мысли, что бернец может омрачить образ Анны. То, что Рудольф искал ее благосклонности, едва ли могло быть подвергнуто сомнению, и хотя Артур уже решил для себя, что он должен отступить перед несокрушимыми обстоятельствами и не смущать сердце девушки, все-таки он не мог даже помыслить о возможном успехе своего соперника; а посему решил не затевать с ним разговора о деве, чтобы во гневе не выдать себя, услыхав хулу боготворимого имени.
Может статься, именно вследствие этого противостояния Артур, изо всех сил стремящийся не обнаруживать своих чувств, все еще испытывал неприязнь к Рудольфу Доннерхугелю, чье обхождение с ним граничило с развязностью, а неприкрытое чувство собственного превосходства над чужестранцем, эдакое милостивое патронство, и вовсе претило англичанину. Выспренность бернца он встречал иронией, небрежной шуткой низводя пренебреженье, и уважением к сопернику не принижал его. Ведь обстоятельства их недавнего поединка не позволяли швейцарцу торжествовать над ним победу; и Артур не чувствовал себя обязанным ему всерьез повиноваться, в отличие от юных горцев, которые единодушно признавали над собой верховенство Рудольфа. Филиппсону было не по вкусу притязание бернца на превосходство, и даже шутки ради данный ему сыновьями Бидермана титул «короля Артура» из уст Рудольфа звучал как оскорбление, но раздражаться по сущему пустяку англичанин не мог себе позволить. Конечно, корнем соперничества было их общее стремление завоевать девичье сердце, но и в том Артур не осмелился бы признаться. Потому он и подавил в себе затеплившуюся было надежду узнать у Рудольфа о возможной причине ночного происшествия, хотя по поводу его в догадках вовсе потерялся; и сколь почва для беседы ускользнула, они безмолвно, как в испанской поговорке, «плечом к плечу на узкой тропинке» несли совместный дозор, послушные долгу.
После того как они прошли почти с милю полем вдоль леса, совершая обход руин «Графской услады», не оставляя без внимания ни одного укромного уголка, где могла бы затаиться засада, бывалый пес, ведомый на поводке передовым дозорным, внезапно остановился и тихо зарычал.
— Кто там, Волчий Клык? — спросил Рудольф, выдвигаясь вперед. — Как, дружище, ты разучился отличать своих от чужих? Ну, что встал? Иль нюх утратил? Давай, попробуй еще раз.
Собака приподняла морду и засопела, через ноздри в себя вбирая с шумом воздух, как будто понимая, что требовал от нее хозяин, а затем радостно закрутила головой и замахала хвостом, словно извиняясь.
— Ну, — сказал Доннерхугель, похлопав животное по косматой холке, — теперь ты понял, что торопиться не след.
Пес радостно замахал хвостом и пустился вперед с прежней беззаботностью, а Рудольф вернулся к своему товарищу, который высказал предположение:
— Вероятно, к нам приближается Рудигер с приятелями, чьи шаги услышал пес.
— Не думаю, что это Рудигер, — сказал бернец, — его путь вокруг замка длиннее нашего. Однако кто-то здесь есть — Волчий Клык снова ворчит. Смотреть в оба!
Будучи начеку, как было приказано Рудольфом, отряд достиг открытой поляны, на которой, довольно далеко друг от друга, росли прямые сосны, представлявшиеся еще выше и из-за их высоких крон достающих белый диск луны.
— Тут, — сказал швейцарец, — мы заметим любого издалека. Но подозреваю, — оглядевшись вокруг, продолжил он через минуту, — что одинокий волк, или олень, перебежал нам дорогу, и пса порой тревожит его запах. Смотри: замешкался… остановился… так и есть, сейчас, должно быть, двинется опять.
И вправду, собака побежала далее, обнаруживая некоторые признаки неуверенности, или даже тревоги, которые, впрочем, скоро исчезли, и она вновь шла впереди с прежним спокойствием.
— Это кажется странным, — сказал Артур, — но мне померещилось, будто я что-то видел возле вон тех кустов, как смею предположить, терновника или орешника, обок с теми могучими деревьями.
— Мои глаза еще раньше твоих смотрели туда и ничего там не увидели, — возразил Рудольф.
— Нет, я все ж таки видел что-то, — отвечал молодой англичанин, — когда ты следил за собакой. И если позволишь, я пойду и осмотрю это место.
— Сказать по правде, был бы ты под моим началом, — произнес Доннерхугель, — я бы приказал тебе остаться, ведь если нам грозит неприятель, то надо сохранять наше единство, но ты доброволец в дозоре, и потому можешь поступать как хочешь.
— И на том спасибо, — ответил Артур и живо зашагал в указанном им направлении.
Он казнился, конечно, в эту минуту, что поступает не подобающе службе солдата, пусть даже и добровольно присягнувшего своему военачальнику. Но, с другой стороны, то, что он видел, хотя и на расстоянии и неотчетливо, было ужасно похоже на тень Анны Гейерштейн, которая мгновенно напомнила ему увиденное им часом или двумя ранее видение, затерявшееся в лесу; и любопытство не позволило ему прислушаться к голосу разума.
И прежде чем Рудольф успел договорить последние слова своего ответа, Артур уже был на пути к чаще. Издали ему казалось, что в ней нельзя спрятаться человеку иначе как распластавшись на земле под низкими кустами. Что-либо белое обязательно, думал он, должно скоро обнаружиться среди бурой травы и пожухших листьев кустарников. К этим наблюдениям примешивались мысли совершенно иной направленности. Если он не обманулся, и новым видением снова была Анна Гейерштейн, верно, она не случайно отступила от света в темноту кустарника. Так что давало ему основания для преследования? Еще он знал, что дева отнюдь не поощряла волокитства Рудольфа Доннерхугеля и была к нему более, чем холодна; смиренно принимала от него знаки внимания из благонравия, но не кокетства. Могло ли быть пристойным вмешательство в ее уединенную прогулку, бесспорно странную по времени и месту, но тайную, быть может, от взора немилого ей человека? Возможно Рудольф, открыв ее сокровенную тайну, мог бы использовать ее с целью принудить девушку принять его воздыхания.
Такие мысли вдруг сковали его члены, и Артур остановился в тридцати ярдах от глухих зарослей, устремив на них свой взор; и хотя он все еще старался там что-либо рассмотреть, его неуверенность понемногу перерастала в беспокойство, и внутренний голос прошептал ему, что было б лучше вернуться к товарищам и сказать Рудольфу, будто зрение его обмануло.
Но пока он раздумывал двинуться ему дальше или возвратиться, «нечто», что он ранее заприметил, вновь появилось на краю чащи и направилось прямо к нему, как и прежде походкой, статью и даже точно таким же платьем походя на Анну Гейерштейн! Появление призрака, — ибо по времени, месту и внезапности, это казалось именно духом, — застало Артура врасплох и тот, ввергнутый в ужас, оцепенел. Оно прошло от него на расстоянии древка копья безмолвно, ничуть не замечая юношу, хотя это было невозможно, и устремившись направо от Рудольфа с товарищами, снова исчезло средь зарослей леса.
Артур поник головой объятый тяжелыми думами, и очнулся тогда лишь, когда голос бернца прогудел над самым его ухом:
— Что, Король Артур: заснул ты или ранен?
— Ни то, и ни другое, — сказал Филиппсон, придя в себя. — Но я поражен.
— Поражен? И кем же, ваша королевская…
— Мне не до шуток, — сказал Артур довольно строго, — но ответь мне, как честный человек. Ты видел ее? Говорил с ней?
— Видел ли я ее? Говорил? С кем? — переспросил Доннерхугель. — Я не видел никого. И готов поклясться, что ты тоже не мог никого видеть, потому что я не спускал с тебя глаз. Если ты видел что-нибудь, то почему не поднял тревогу?
— Но то была женская тень, — едва слышно ответил Артур.
— Женская тень! — повторил за ним пренебрежительным тоном Рудольф. — Клянусь честью, Король Артур, если б я не видел многократных свидетельств твоей отваги, теперь бы стал подозревать, что даже тени женщин ты боишься. Чудно мне думать, что призрак ночной или бурный поток смогли сломить твой дух в бою не робкий…
— В бою я не сробею, — прервал его англичанин, придя немного в себя. — Но клянусь, я растерялся из-за… неземного существа, заворожившего меня.
— Давай-ка лучше вернемся к нашим товарищам и продолжим обход, — сказал Рудольф, — ведь не должны мы земной опасности их подвергать из-за существ бестелесных. Но, возможно, это лишь чья-то уловка, чтоб нас сбить с толку.
Они двинулись через залитую лунным светом поляну. В минуту Артур полностью собой овладел и к своему огорчению осмыслил, в каком нелепом и недостойном обличье предстал он человеку, коему (исключая, конечно, хрупкую деву) меньше всего надлежало являть свою нерешительность.
Он вдруг осознал, что долг по отношению к ландману, его племяннице и остальному семейству, и даже Доннерхугелю, наперекор прежним мыслям, обязывает его немедленно поведать своему командиру, в распоряжении которого он теперь находился, о случившемся с ним дважды за ночь. Ведь могли же тут иметь место некие семейные обстоятельства — исполнение обета, или иные какие причины — которые могли бы придать поведению юной леди какой-нибудь смысл. Помимо того, он был честным солдатом, а сокрытие этих таинственных событий могло навлечь на всех еще большие несчастья, нежели те, которых они ожидали и сумели к ним себя приготовить. Как бы там ни было, его товарищи имели право знать, что он видел. Должно предположить, что подобное решение было им принято в помрачении рассудка, когда его воинская честь оказалась порушена им самим из-за нежных чувств, питаемых Артуром к Анне Гейерштейн, которые сыграли с ним злую шутку, укрыв за ореолом таинственности, как за плотным туманом, любимый им образ.
Будто прочитав мысли англичанина, после нескольких минут безмолвия, его командир или, если угодно, товарищ, обратился к нему со следующими словами:
— Полагаю, дружище, что, являясь в настоящий момент твоим старшим товарищем, я имею некоторое право знать, что ты увидел такое, столь сильно взволновавшее тебя. Если дело касается нашей общей безопасности, и ты желаешь возвращения в замок, чтобы поведать обо всем ландману, то лишь скажи мне, и я, без расспросов тут же отпущу тебя.
Это участливое предложение, сделанное в нужное время и верным образом, не могло не достичь намеченной цели. Непререкаемое требование доверия, скорее всего, было б отклонено, но учтивый тон вопроса и смирение, независимо от ответа, нашли живой отклик в душе англичанина.
— Я, — сказал он, — обязан поведать… о видениях. Первое показалось странным, но во второй раз став свидетелем одного и того же явления, представшего мне на мгновение, я едва ли смогу найти слова для рассказа.
— Это верно, поскольку я не могу ничего понять из твоих слов, — ответил бернец. — Потому не ройся в них, а бери с поверхности самые простые. Мы, дремучие швейцарцы, не искусны в разгадках.
— Ответ на эту загадку, Рудольф Доннерхугель, тебе быстрей найти, чем мне, — признался англичанин, — ибо я не знаю, кто ее загадал. — И, не без колебаний, он продолжал: — Тогда, как вы в первый раз обходили замок, некая… дева, перейдя мост, прошла мимо меня не сказав ни единого слова, и скрылась в лесу.
— Ха! — удивленно вскричал Доннерхугель.
Артур же рассказывал далее:
— Не более пяти минут назад, ее же образ разминулся со мной во второй раз, представ неожиданно возле рощи под ветвями ели, и исчез прежде, чем я успел его окликнуть. Видение обладало наружностью, ликом, и даже платьем девушки не чужой тебе по крови… Анны Гейерштейн.
— Чудно, — сказал Рудольф недоверчиво. — Слова твои я не могу подвергнуть сомнению, не задев твоей чести, что было б равносильно нанесению смертной обиды — так ведь правила галантности гласят; и все ж, позволь заметить — я как и ты глаза имею, и не выпускал тебя из поля зрения ни на минуту. Я был не далее, как в пятидесяти ярдах от того места, где обнаружил тебя словно околдованным. Как объяснишь ты, что я не видел никого, окромя тебя?
— Этого я объяснить не могу, — сказал Артур. — Возможно, твой взор следил лишь за мной… Или видение не могло быть тобою увидено — говорят, призраки подчас являются лишь тому, кому пожелают.
— Значит, это все-таки был призрак? — спросил бернец.
— Что ответить? — плечами пожал англичанин. — Наша вера не исключает подобных явлений; да и лучше предположить, что то был призрак, нежели допустить, будто Анна Гейерштейн, хрупкая и благонравная девушка, бродит по лесу в тот жуткий час, когда безопасность и приличия велят ей находиться за крепкими дверями закрытыми изнутри на засов.
— Истину говоришь, — сказал Рудольф. — Но… водятся слухи, что как круги на воде… И хотя немногие, из страха, поминают их, но говорят, будто Анна Гейерштейн многим отличается от всех прочих… Будто видели ее дух во плоти там, куда трудно попасть без потусторонней помощи.
— Ужель! — вскричал Артур. — Так молода и невинна, и враг рода человеческого сгубил ее! Не может быть! Не верю!
— Я не о том, — ответил бернец. — Но время не дает мне объясниться. Как только мы возвратимся в замок «Графская услада», тебе больше смогу рассказать. Теперь же приспело представить тебя немногим друзьям — цель нашей совместной прогулки, — которых рад ты будешь узнать, да и они жаждут знакомства с тобою. Тут назначена наша встреча…
Так сказав, он повернул за угол выступавшей скалы, и неожиданная картина предстала очам юного англичанина.
В подобии пещеры, или глубокой расщелине, защищенной высоким гранитным карнизом, с единственным входом, горел огромный костер, вкруг которого, кто сидя, кто лежа, расположилось с десяток молодцев в швейцарских костюмах, отделанных изысканной вышивкой и украшенных золотом и серебром, отражавшим яркое пламя. Те же блики отражались от винных серебряных кубков, переходивших из рук в руки, чтобы встретиться с сосудами, из которых они наполнялись. Артур, также не смог не заметить остатков обильного пира, коему только-только закончили предаваться.
Бражники, завидя Доннерхугеля со товарищи, и легко узнав его по огромному росту, шумно ликуя, повскакали навстречу ему, тепло величая званием «атаман». Но в то же время, каждый из них воздерживался от шума, что указывало на осторожность и тайность собрания.
— Благодарю вас, друзья, — ответил он на приветствия и тут же спросил: — Рудигера нет?
— Как видишь, — сказал один из молодцев. — Явись он сюда, мы бы удержали его до твоего прибытия, Атаман.
— Где его носит? — удивился бернец. — Хотя мы и сами задержались в пути, но вот же мы здесь, а его все нет… Я привел к вам, друзья мои, храброго англичанина, он, как я уже говорил, может здорово пригодиться нам.
— Мы очень рады видеть его, и добро пожаловать! — ответил за всех юноша в богато украшенном вышивкой платье ярко синего цвета, чей костюм выделял его среди прочих. — Еще большее радушие его ожидает, если он и рукой и сердцем послужит нашей благородной цели.
— Я готов за него поручиться, — сказал Рудольф. — Наполним же кубки и выпьем за успех нашего славного дела и здоровье нового друга!
Пока кубки наполнялись вином, превосходившим по цвету и запаху те, какие Артур доселе наблюдал в этой стране, он подумал о том, что имеет право узнать, до того как выпить клятвенный кубок, в чем заключается предприятие, в которое его приглашают.
— Прежде, чем я окажу вам, уважаемые господа, как того вы желаете, свои не столь уж значимые услуги, позвольте мне узнать о цели и характере вами задуманного дела? — спросил он.
— Зачем ты пригласил его сюда, — встревожился юный рыцарь в синем платье, обращаясь к Рудольфу, — не объяснив ему всей сути дела?
— Не беспокойся, Лоуренс, — ответил бернец, — я знаю с кем имею дело. Да будет тебе известно, Артур, — продолжил он, обращаясь к англичанину, — что я и мои товарищи за свободу швейцарской торговле, и готовы отстаивать ее, если к тому нас принудят произвол и грабежи наших недобрых соседей.
— Я полагаю, — сказал молодой англичанин, — потому вас здесь так много, что желаете вы дополнить депутацию, отправленную к герцогу бургундскому, и повлиять на результаты переговоров?
— Послушай, — отвечал ему Рудольф. — Плод переговоров, быть может, будет опробован раньше, чем мы предстанем перед наимилостивейшим герцогом бургундским. Ведь это его внушениями руководствовались те, кто не пустил нас в Базель, вольный город на привязи Империи, что предвещает нам недобрый прием в его логове. Есть повод предполагать, что давно бы мы его добычей стали, когда б костров не разожгли. Со стороны Ла Ферреты волки нюхали наши посты, и обнаружь они их не готовыми к засаде, мы давно б в нее угодили. Эту ночь мы пережили, но должно думать о грядущей. Вот почему самые храбрые юноши Базеля, презирая малодушие высоких горожан, решили примкнуть к нашим рядам, искупая позор своего города.
— Мы присоединимся часа через два, как солнце начнет клониться на западе, — уверенно произнес Синий Рыцарь, и его окружение одобрило эти слова стройным созвучием голосов.
— Благородные господа, — отвечал им Артур, когда все поутихли, — позвольте мне вам напомнить, что посольство, которое сопровождать вы решили, добивается мира, и те, кто приданы ему в качестве эскорта, должны его оберегать, чураясь раздоров. Нельзя вступать во владения герцога желая свары, под покровом послов, чтимых во всех странах, пряча оружие.
— Но как, к примеру, отвечать нам на оскорбление, допустим, — возразил бернец, — из-за вас, тебя Артур, и твоего отца…
— Я тебя не понимаю… — удивился англичанин.
— Отец твой, — спросил Доннерхугель, — взаправду торгует товаром высокой цены?
— Именно так, — сказал Артур, — но что с того?
— Готов поклясться, — отвечал Рудольф, — что было б лучше его не видеть бельмам «бургундского пса», который чует шелка и драгоценности за версту.
— Шелка и драгоценные камни! — воскликнул один из базельцев. — Такое не скроешь от Аршамбо фон Хагенбаха.
— Великодушные господа! — отвечал Артур после минутного размышления. — Эти товары — собственность отца моего, не моя. Ему, а не мне, решать какой чем он поступится, чтобы не дать повода к драке, в которой товарищи его, что никогда им не гнушались, хоть сколько-нибудь пострадали. Могу добавить, что, помимо торговых дел, другие важные поручения торопят его к бургундскому двору, и они велят ему пребывать в мире со всеми людьми до конца путешествия. И то, полагаю, может заставить его, не вступая в опасную ссору с наместником Ла Ферреты, пожертвовать всем своим достоянием. Потому, я должен просить присутствующих здесь господ, дать мне возможность узнать мнение моего отца относительно вашего предложения. И можете мне поверить, если в нем возобладает желание супротивиться грабежу на бургундских дорогах, вы примите клятву того, кто решительно станет за правое дело.
— Отлично, Король Артур! — воскликнул Рудольф. — Ты прилежно следуешь пятой заповеди , и времени до захода солнца тебе вполне хватит, чтобы с совестью своей помириться. Не ставь нам в вину небреженье той святою обязанностью, хотя мы и мыслим прежде всего о благе отчизны, общей матери нас самих, и наших отцов. Ты знаешь о глубоком нашем уважении к ландману, и не можешь опасаться того, что мы, вопреки данному ему слову, по неосторожности, или в отсутствие серьезной причины, в свару его втравим; как, впрочем, знаешь и то, что обидчика гостя своего он на том же месте смерти предаст. Чаю и ты, и батюшка твой сочтете себя до смертельно оскорбленными, понеся ущерб. Но, коль отец твой предпочтет быть остриженным Аршамбо фон Хагенбахом, чьи ножницы он скоро найдет стригущими накоротко, с нашей стороны было бы неучтивостью вмешиваться в ваши дела. И все ж, нелишним будет вам знать, что в случае, если наместник Ла Ферреты загорится желанием снять с вас и кожу, как до того шерсть, найдутся неподалеку — ближе, чем ты полагаешь, и больше, чем думаешь, — люди, желающие и способные за вас отомстить.
— Под таким уговором, — сказал англичанин, — я готов подписаться перед этими господами из Базеля, и теми, кто из каких-либо краев сюда ныне волею судеб заброшен, и поднимаю чашу за нашу встречу и впредь.
— Здравия и благоденствия Швейцарии и друзьям ее! — провозгласил Синий Рыцарь. — Смерть и бесславие врагам ее!
Кубки были наполнены, и вместо возгласов шумных, воины юные, стукнувшись ими, заверили всеобщее одобрение провозглашенным призывам, а затем обнажили мечи и немым выразительным жестом изъявили готовность делом за них постоять.
— Вот также, — сказал Рудольф Доннерхугель, — наши славные предки, праотцы швейцарской свободы, встретившись на поле славы Рютли , меж Ури и Унтервальденом, поклялись друг другу под солнцем вернуть независимость родине; и события прошлого свидетели, как они клятву сдержали.
— И о нынешних швейцарцах будет сделана славная запись, — заверил Синий Рыцарь, — как доблестно они отстояли свободу, доставшуюся им от предков. Возвращайся к исполнению долга, дорогой Рудольф, и будь уверен, что по сигналу Атамана, мы явимся без промедления, и все будет так, как оговорено, если, конечно, не пожелаешь дать новых распоряжений.
— Послушай-ка, Лоуренс, что я скажу тебе по секрету, — поманил Рудольф Синего Рыцаря и стал беседовать с ним голос понизив, однако, ничуть не смущаясь Артура, который мог слышать о чем они говорили: — Берегись, мой друг, дать парням увлечься рейнвейном. Его у вас чересчур много, так что подумай, как избавиться от излишка: мул, например, напорется на острый выступ, или что-нибудь еще… Но особо не потакай в том Рудигеру, ибо страшным он стал выпивохой за последнее время, и может нас подвести. А нам необходимо быть всем, как единый кулак, для достижения цели…
Тут они начали так тихо шептаться, что Артур не смог ничего больше услышать из их разговора. Вскоре они стали прощаться, обменявшись неким торжественным рукопожатием, заверяющим только им двоим известное соглашение.
Рудольф со своими людьми возобновил патрулирование, но едва они потеряли из вида своих новых товарищей, как vidette, или головной дозорный, подал сигнал тревоги. Сердце Артура подпрыгнуло. «Это Анна Гейерштейн!» — пронеслось в его голове.
— Собаки спокойны, — сказал бернец. — Должно быть, это наши товарищи.
Его предположение оправдалось, так как это действительно был Рудигер со своим отрядом, который остановился, завидев товарищей, и обменялся с ними паролями, — так продвинулись швейцарцы в освоении воинской дисциплины, какая была еще малоизвестна и необязательна в войсках некоторых европейских держав. После чего караулы сошлись, и Артур стал свидетелем, как Рудольф отчитал Рудигера за его отсутствие в означенный час на условленном месте.
— Когда ты явишься туда, они возобновят попойку, — говорил он, — но завтра от нас требует твердости рук и ясности рассудка.
— Мы будем прозрачней льда, благородный Атаман, — отвечал сын ландмана, — и тверже скал под ним.
Рудольф повторил с необычной серьезностью свое внушение, и молодой Бидерман ему внял. Воины из обоих отрядов прошли мимо друг друга, немногословно ободряя друзей, и скоро тьма их скрыла друг от друга.
Местность по эту сторону замка, вдоль которой теперь они проходили, была больше открыта, чем та, что лежала напротив, вблизи от Главных ворот. Поляны шире, деревья реже, не имелось ни чащ, ни оврагов, ничего, где возможно было б укрыться засаде, и окрестность, залитая ярким светом луны, была как на ладони.
— Здесь, — сказал Рудольф, — довольно спокойно для продолжения нашей беседы. Но прежде, позволь спросить тебя, Артур, теперь, когда ты познакомился с нами поближе, каковы твои мысли о молодежи Швейцарии? Ты узнал ее меньше, чем я рассчитывал, но благодари за это свое упрямство, ибо оно помешало открытому разговору.
— Я узнал ровно столько, сколько должно, и на большее прав не имею, — ответил Артур. — Взгляд же свой я с готовностью выражу в немногих словах. Вот они: ваши стремления высоки, как ваши горы. Однако пришелец из равнин не приучен следовать узкой тропой кругами к вершине. Нам привычней двигаться прямо широкой дорогой.
— Ты говоришь загадками, — молвил бернец.
— Ничуть, — возразил англичанин. — Я нахожу, что необходимо тебе (безусловному лидеру всех молодых, кои, кажется, предрасположены без оговорок во всем следовать за тобой) поведать вашим старейшинам о готовящемся нападении близ Ла Ферреты, и что базельцы готовы вам придти на помощь.
— Разумеется, — скептически заметил Доннерхугель, — и ландман послал бы глашатая к бургундскому герцогу за охранной грамотой для них, и не сдвинулся б с места до его возвращения. И герцогская бумажка отвратила бы войну.
— Именно, — согласился Артур, — случилось бы то, чего добивается ландман, и возглавляемая им миссия, то есть — мир.
— Мир! Мир! — не выдержал бернец. — Если бы мои желания не совпадали со стремлениями Арнольда Бидермана, коего я высоко ценю за честь и прямодушие, за доблесть и любовь к родине! Если б я ему не повиновался так, что по единому слову его убрал бы меч свой в ножны перед врагом, собравшимся меня убить! Но не по моей прихоти все другие кантоны желают войны. Война за отчизну дала нам право жить. Ничем иным, а битвами победными и знаменитыми, народ, на который обращали не больше внимания, чем на гонимое стадо овец, добился свободы, и страхом врагов более защищен, нежели прежде он презирался, влачась под ярмом!
— С тем не поспоришь, — сказал молодой англичанин, — но мне кажется, цель посольства была определена Советом. Вы были посланы для мира. Но ты ждешь ветерка на тлеющие угли войны, чтоб дров на них подбросить, тогда как твои старшие товарищи ожидают безмятежного утра и мирной дороги, ты за любой предлог готов сражаться.
— И правильно делаю, — ответил Рудольф. — Если в Бургундии нас примут с миром, и сбудутся, как ты говоришь, чаяния большинства депутатов, то от моей предосторожности никому вреда не будет. Ну, а если наоборот, то я смогу отвратить немалые беды от друзей моих, от дядюшки Арнольда Бидермана, от Анны, и всех тех, с кем я имею честь путешествовать.
Артур покачал головой.
— Не мне судить тебя, — сказал он, — и делать я того не стану. Но прошу об одном: не строй на драгоценностях моего отца своих немирных планов. Это может вовлечь ландмана в ссору из-за нас с бургундцами. Я знаю, отец мой себе этого никогда не простит.
— Я уже давал тебе слово, и готов теперь же его повторить, — ответил Рудольф. — Если отец твой обрадуется приему «бургундского пса» меньше, чем тебе представляется, а я знаю, что так оно и случится, то, помни, без помощи вы не останетесь.
— Я очень признателен тебе за эти гарантии, — сказал Артур.
— Ты и сам, верно, мой друг, — продолжал Рудольф, — от кого-нибудь слышал поговорку: не ходят на свадьбу в броне, а на брань в праздничном платье.
— Я приготовлю себя к худшему, что может случиться, — сказал Артур, — и потому надену легкую кольчугу из стали, непробиваемой стрелой из засады; и благодарю тебя за добрый совет.
— Что благодарность, — отмахнулся Рудольф. — Я был бы плохим командиром, когда б не предупредил идущих за мной, что надо надеть доспехи и затянуть ремни покрепче, как время подступило держать жестокие удары. Тем более друзей, когда меня ты другом тоже полагаешь.
На том их разговор прервался, поскольку ни тот ни другой правдою своей не поступился, и каждый остался при своей.
Бернец, судя по традициям, свойственным торговому кругу, коим не раз был свидетелем в родной стороне, едва ли сомневался, что английский купец, находясь под сильной опекой, упустит возможность воспротивиться платежу немыслимых пошлин, взимаемых в городе, лежащем у них на пути, и будет, без какого-либо нажима со стороны Рудольфа, взят под защиту добропорядочным Арнольдом Бидерманом, и мирное посольство станет поводом к войне. С другой стороны, молодой Филиппсон не мог ни постичь, ни одобрить поведения Доннерхугеля, который, будучи одним из главных членов делегации мира, ни о чем другом не помышляет, как только о неуспехе ее миссии.
В течение какого-то времени они молча шли рядом, пока Рудольф не нарушил тишину.
— Как насчет Анны, англичанин, или ты не хочешь о ней знать? — спросил он.
— Напротив, — ответил Артур, — но я не хотел тянуть тебя за язык, когда ты усердно несешь патрульную службу.
— Служба меня не обременяет, — сказал бернец, — потому как, нет ни одного кусточка поблизости, чтобы спрятать засаду, и время от времени бросаемого взгляда окрест достаточно для упреждения неожиданности. Итак, послушай историю не петую под кифару ни в рыцарских залах, ни в будуарах, но не менее забавную, чем сказки о рыцарях Круглого стола, что трубадуры и миннезингеры преподносят нам как историю царствования твоего знаменитого тезки.
И Рудольф начал рассказ:
«О предках Анны с мужской стороны, смею я думать, ты слышал и знаешь, что жили они в старом замке Гейерштейн, регулярно подстригая шерсть своих вассалов, прибирая к рукам владения слабых соседей и обирая купцов, волею судеб заброшенных в их ястребиное гнездо. Порой они молили святых о милосердном прощении своих прегрешений, развращая священнослужителей щедрыми подношениями; и даже с наичестивейшими обетами случалось им отправляться во времена Крестовых походов под стены Иерусалима, искупать несправедливость, сотворенную ранее…»
— Так было, — заметил молодой англичанин, — до Арнольда Бидермана и его ближайших предков, кто копья обратили против волков для охранения овец.
— Не все… — отвечал ему бернец, и продолжил: «Могущественные и богатые бароны Арнгейм из Швабии, чья единственная наследница впоследствии стала женой графа Альберта Гейерштейн и матерью юной особы, называемой нами запросто Анной, а швабами графиней Анной Гейерштейн, были знатью отличной породы. Они не ограничились жизнью чередуемой грабежом и раскаяньем — разграблением беззащитных крестьян и растлением жирных монахов; и не отличались от прочих в возведении замков со высокими башнями и глубокими казематами, или в обустройстве монастырей пышными залами. Владетели Арнгейм не знали границ в своем тщеславии и превратили свой родовой замок в обитель учености, в коем старинных свитков и книг было больше, нежели у монахов Санкт-Галлена. Но не только из книг черпали они знания. Схоронившись в темных своих казематах, они постигали глубокие тайны, передаваемые из рода в род от отца к сыну, и как говорят, они подобрались вплотную к страшным секретам алхимии. Мудрость их и богатство часто склонялись перед скамеечкой, на которой покоились государевы ноги, пока само величие сидит на троне; и частые раздоры императора с римскими папами в прежние времена, как некоторые утверждают, были поощряемы, или даже спровоцированы, советами баронов Арнгейм и их сокровищами. Вследствие той политики и слухов о таинственных знаниях, приобретенных домом Арнгейм в результате долгих исканий, против них восстало всеобщее мнение, что де во всем им помогают дьявольские силы. Попы всяко помогали расти ему, раздраженные теми, кто возомнил себя выше Церкви. «Взгляните на гостей, — вещали они, — привечаемых в замке Арнгейм! Странствующего рыцаря, покалеченного на войне с сарацинами, завидев на подъемном мосту, угостят черствою коркою хлеба, чаркою пойла, и гонят прочь. Если паломник, благоухающий святостью, пропитанный ею в путешествии по святая святых, нагруженный истинными реликвиями, дабы засвидетельствовать свое причастие у Гроба Господня, приблизится к нечистым их стенам, стражник натягивает свой арбалет, а привратник захлопывает перед ним врата, будто чума явилась к ним из Палестины. Но лишь явится туда козлобородый бойкоречивый грек со свитками, письмена коих ослепляют христиан; или раввин с Талмудом и Каббалой ; или смуглый мавр, хвастающий знанием языка звезд, изученного в Халдее , колыбели темных наук, — знайте, он займет самое почетное место за столом баронов Арнгейм, которые встанут с ним у плавильных печей, чтоб перенять от него знания дьявола, изгнавшие Адама и Еву из рая, и вознаградят гостя за это сведениями ужаснее тех, кои богохульник-хозяин прибавит к собственной мерзкой мудрости от познаний пришельца. И все это творится в Алемании , называемой Священной Римской Империей, где столько принцев носят священный сан! Несмотря на это, ни одного порицания, ни увещевания не сделано этому колдовскому отродью, которое из поколения в поколение торжествует посредством своего чернокнижия». Слухи эти, исходившие равно как из келий анахоретов, так и из-под аббатских митр , впрочем, мало влияли на Имперский Совет. Но они послужили поводом, чтоб заставить многих независимых баронов и графов Империи расценить вражду с баронами Арнгейм, как богоугодный, дарующий безнаказанность свыше, «священный поход» против врагов церкви, и взглянуть на вред, наносимый открытым для оскорблений владыкам, как на средство рассчитаться с долгами перед святым престолом. Однако сеньоры Арнгейм отнюдь не были беззащитны и были в состоянии за себя постоять. Многие из них, несмотря на то, что принадлежали к гонимому племени, были отмечены не только галантностью, но и содержали несокрушимый отряд man-at-arms. Кроме того, они были богаты, и поддерживались многими влиятельными друзьями, что лишь доказывает их выдающуюся прозорливость и мудрость, оцененные по достоинству в Империи.
Сводные отряды противников сеньоров Арнгейм, были разбиты; козни, замышляемые их врагами, упреждены и расстроены; и все, кто вооружился на них, отступили с позором. Разнесла тут молва о них еще больше: об особенной силе подвластной сеньорам Арнгейм, которая помогла им вызнать планы противника и разгромить их. Неспроста де дана им эта сила против роду человечьего… И стали их еще больше бояться и ненавидеть, но более не досаждали. Взаправду же, причиной побед были верные вассалы именитого дома, совершенно послушные своим сеньорам, и готовые стоять за них, будучи твердо уверены, независимо от того, маги они или нет, что их жизнь не улучшится с приходом нового сюзерена, сторонника «крестовых походов» или их поощрителей в священном сане. Род этих славных баронов пресекся со смертью Германа фон Арнгейм, являвшегося дедом по матери Анне Гейерштейн. Погребен он был в шлеме, с мечом и расколотым щитом, согласно немецкой традиции, повелевающей так поступать с каждым последним мужчиной из благородного дома.
Его единственная дочь, Сибилла Арнгейм, унаследовала значительную часть родовых владений; и я ни от кого не слышал, что колдовское клеймо, наложенное на всю ее фамилию, уменьшило многочисленные притязания на руку и богатство наследницы людей самого высокого положения в Империи, обращавшихся к императору, ее опекуну, с просьбой о браке. Но предпочтение перед всеми получил Альберт Гейерштейн, несмотря на то, что был при дворе чужаком. Красивый и утонченный юноша был представлен Сивилле императором, тщившимся безуспешно восстановить свое влияние в Швейцарии, а посему пожелавшим выказать свою милость Альберту, в котором он видел изгоя, лишенного родины и отчих владений из-за верности имперской короне. Таким образом, Артур, Анна Гейерштейн, как видишь, последняя поросль того странного древа. И потому она отличается от все прочих созданий божьих.
— Клянусь честью, Рудольф Доннерхугель, — сказал Артур, тщетно силясь сдержать свои чувства, — из твоего рассказа могу уразуметь лишь одно, что в Германии, как и в прочих странах, водятся глупцы, которые путают колдовство с научными изысканиями в здравии ума; и что им вослед чернишь ты честную девушку, неизменно уважаемую и любимую всеми, кому с ней довелось повстречаться, изображая ее, как последовательницу учения, одинаково противного и богу, и человеку!
Рудольф с ответом не спешил.
— Я бы хотел, — сказал он, наконец, — чтобы ты узнал о родословной Анны Гейерштейн по материнской линии, достаточной для объяснения некоторых обстоятельств, нынешней ночью тобой самим засвидетельствованных, и в дальнейшие подробности вдаваться я, видит Бог, не желаю. Никому доброе имя Анны Гейерштейн не может быть так же дорого, как дорого мне. Ибо после дядюшки в нашей родне я самый близкий ей человек в Швейцарии; когда она вернется, погостив у отца, возможно, наши отношения с ней станут еще ближе. Правда, этому мешают предрассудки почтенного дядюшки о нашей кровной связи с Анной, которая, однако, не столь уж и близка, чтобы нельзя было испросить специального разрешения Церкви на наш брак. Я упомянул об этом лишь затем, чтобы показать тебе, сколько причин обязывают меня радеть о чести девы Анны. И коль скоро, чужестранец, ты отправишься восвояси, мне нет нужды тебе лгать, опасаясь соперничества.
Такое откровение в ходе беседы, не могло не задеть Артура, да так сильно, что ему потребовалось все его хладнокровие, чтобы сдержаться.
— Я не вправе, атаман, — сказал он, — сомневаться в чистоте твоих чувств, питаемых к девушке, коей ты так близок, и веских твоих основаниях иметь самые смелые виды на Анну. Но меня не оставляет вопрос, что, будучи так расположен к ней, ты веришь в глупые россказни, которые могут самым скверным образом отразиться на твоей родственнице, с коей чаешь ты соединиться в браке. Вспомни, что в христианском мире обвинение в колдовстве является наиболее мерзким из всех, предъявляемых богобоязненным людям, все равно, будь то мужчина или женщина.
— Да я, клянусь вот этим славным мечом, с которым не расстаюсь, — зарычал Рудольф, — тому, кто посмеет выдвинуть сие обвинение против Анны Гейерштейн, брошу вызов на Суд Божий! Однако вопрос не в том — колдунья ль дева? Кто посмеет это сказать, пусть заранее выроет себе могилу и помолится получше; но вот что меня лишает покоя — возможно, что она, происходя от рода, чьи отношения с потусторонним миром, как говорят, неразрывно сплелись, находится в той власти неведомых духов, которая позволяет им принимать ее образ, и появляться там, где сама она никогда не бывала, и творить всякое, не испрашивая ее разрешения, и чего не могут они совершить с прочими смертными, чьи предки жили согласно с законами церкви и умерли как добрые прихожане. И поскольку я ценю нашу дружбу, то не прочь сообщить тебе более подробный рассказ о ее благородном семействе, объясняющий мои мысли. Но я должен знать, что без твоего слова сохранить в тайне мой рассказ, я губ не раскрою.
— Я буду нем, сэр, — ответил молодой англичанин, не в силах совладать с соблазном, узнать о любимой им деве больше, — из-за целомудрия девы, которую ценить всего превыше мне долг повелевает. Никто более, готовый за меня поручиться, не добавит и веса пера к моей собственной чести.
— Да будет так, — заключил Рудольф. — Зла за прошлое я на тебя не держу, и ничуть не сомневаюсь в твоей чести, но из-за добрых с тобой отношений, коими дорожу, я с чистой душой поведаю сокровенную повесть, которая — тайна.
— Когда она от чистой души, не смутит рассудка и не нарушит приличий, — заметил Филиппсон, — я готов выслушать ее до конца, если только она не опорочит юную леди.
Рудольф ответил после непродолжительной паузы:
— Ты уже слишком много слышал, Артур, чтоб не узнать остального, или, всего, что ведомо мне самому о такой таинственной истории, что разгадать ее нелегко. Но по ходу рассказа я буду время от времени обращаться к твоей памяти, ибо хочу, чтобы ты связал с моим рассказом все виденное тобой в минувшую ночь. Когда мы пойдем вкруг того болота слева, у нас будет с милю пути. Это даст мне время, чтобы начать и кончить рассказ.
— Говори, я слушаю! — отвечал англичанин, одновременно жаждя рассказа о деве, и опасаясь недобрых слов о ней из уст соперника, чья немудреность в общении, могла затронуть его чувства. Но необычный рассказ Доннерхугеля так поразил его, что он скоро напрочь забыл обо всем.

Глава XI

РАССКАЗ ДОННЕРХУГЕЛЯ

Вот мнение адепта — всяк существу
В своей стихии быть.
Сильфам в небе голубом,
В недрах пусть таится гном,
Наяда по морю скользит,
И саламандра не горит
В огне, покоем наслаждаясь.

Неизвестный поэт

«Как я уже говорил, хотя сеньоры Арнгейм и были известны, прежде всего, благодаря ходившей о них дурной славе, которую они приобрели передаваемыми из поколения в поколение тайными знаниями, тем не менее, они, подобно всем прочим немецким баронам, находили немало удовольствия в войне и охоте. И вот какой странный случай приключился с дедом Анны, Германом фон Арнгейм, который гордился своими огромными конюшнями, но более всего жеребцом исключительной красоты, неизвестной в Германии. Мой язык груб, и в голове мало слов для живописания этого превосходного скакуна, а посему удовлетворюсь упоминанием его масти — он был сплошь черным без единого волоска другого цвета. По этой причине, и еще из-за неукротимого нрава, сеньор и назвал его Аполлионом , о чем некоторые, озираясь по сторонам, говорили, как о предзнаменовании бед, которые вскоре коснулись дома Арнгейм после того, как имя поганого демона коснулось коня чистых кровей.
Как-то ноябрьским днем барон развлекался на охоте в лесу и возвратился домой запоздно. Чужих в замке не было, ибо владетели Арнгейм редко предоставляли кров и стол тем, кто не мог преумножить их знаний. Барон восседал один в большой зале, озаренной факельным светом. Одной рукой он держал манускрипт, испещренный загадочными письменами, понятными лишь ему, а другой опирался на мраморный стол на котором стояла фляга с токайским. Юный паж стоял ожидая приказов у входа в огромную и тусклую залу, где не раздавалось ни звука, кроме утихающих подвываний вечернего ветра, жалобных вздохов поржавелых кольчуг, и трепетной дрожи изодранных в битвах знамен, висевших взамен гобеленов на стенах господского замка. Вдруг, приближаясь и пробуждая тревогу, по ступеням каменной лестницы, ведущей в покои, прокатилась дробь торопливых шагов, дверь в залу стремительно распахнулась, и с испуганным взором предстал Каспар, главный конюший, приставленный блюсти баронских коней. Он пал перед столом, за которым устроился его господин, и перекошенным от страха ртом выдавил из себя:
— Господин… Мой владыка, бес в конюшне!
— Вздор. Что ты несешь? — сказал барон, досадуя, что его побеспокоили в позднее время, чего прежде никогда не бывало.
— Гнев ваш на мою голову, — пролепетал Каспар, — если я говорю неправду! Аполлион… — и умолк.
— Да говори же, болван, — не удержался барон. — Мой конь болен? Здоров?
Но конюший снова лишь молвить смог:
— Аполлион!..
— Говори вразумительно, — рек владыка. — Да будь здесь хоть сам Аполлион, имей мужество мне отвечать.
— Дьявол, — произнес, наконец, конюший, — забрел в стойло Аполлиона.
— Дурак! — воскликнул знатный рыцарь, со стены снимая факел. — Почему ты не выбил из него мозги? Слугам моим надлежит иметь больше ума и твердую руку, чтобы защитить имущество своего господина, если они не хотят лишиться того малого, чем сами владеют — своей жизни.
Так говоря, он спустился во внутренний двор с четырех сторон окружающий замок, и вступил в пределы огромной конюшни, которая занимала чуть ли не одну из сторон, где в просторных стойлах в два ряда друг против друга находилось по пятьдесят прекрасных коней. Возле каждой клети висело оружие и броня, сиявшие заботливым блеском, и колеты, кои носили рыцари под железными латами. Барон, сопровождаемый домашними слугами, прибежавшими на шум, чуть не бегом устремился к главному стойлу между рядами коней. И вот он достиг кабины любимого жеребца, которая считалась самой лучшей. Верный конь ни заржал, ни замотал головой, ни забил передним копытом, ни подал других признаков радости, обычных при подходе хозяина, но квелый храп, будто мольба о помощи, единственно подтвердил, что он узнал своего господина.
Господин Герман поднял факел и… обнаружил высокого человека в черной одежде, стоящего в стойле; рука его покоилась на гриве Аполлиона.
— Кто ты? — спросил строго барон. — И что тебе здесь надо?
— Я молю о защите, — отвечал незнакомец, — и заклинаю вас, резвостью вашего скакуна, не выдавать меня! Твердостью вашего клинка, да служит он вам вечно.
— Да будет так, брат «пречистого огня», — сказал барон Герман фон Арнгейм. — Я не могу отказать в убежище тому, кто просит его по обряду персидских магов. От кого мудрость твоя желает принять мою защиту? И как долго в ней она будет нуждаться?
— От тех, — отвечал загадочный незнакомец, — кто будет искать меня поутру, с первыми петухами, и до истечения, начиная с этого часа, одного года и одного дня.
— Не могу отказать, согласно данной мной клятве и дорожа честью, — согласился барон. — Год и день я буду защищать тебя и делить с тобой под моим кровом тепло и уют, за столом вино и пищу, если и ты будешь повиноваться закону Зороастра , который гласит: «Сильный да защитит слабого, Светлый да осияет тьму». Я, сильный, буду тебя защищать, а ты приоткроешь предо мной завесу знаний.
— Вы, верно, потешаетесь над вашим покорным слугой, — сказал странный гость, — но если Денишмунд знает хоть что-то, чего не ведает мой благодетель, он просветит его как отец сына.
— Покинь теперь свое убежище, — молвил тогда барон фон Арнгейм. — Клянусь тебе огнем пречистым, существующим не дарами земными, но лишь только братством нашим едино, клянусь быстротой ног моего коня и остротою моего меча, защищать тебя в течение года и одного дня везде, где простирается длань моя.
Незнакомец вышел из своего укрытия, и узревшие его уж более не удивлялись испугу главного конюха Каспара, обнаружившего в стойле эдакого человека, попавшего туда как невесть. Когда тот вступил в освещенную залу, куда барон пригласил его, желая оказать гостю достойный прием, он представился еще выше, и не лишен был величия. Его азиатское одеяние состояло из длинного черного халата, платья подобно армянскому, и высокой треугольной шапки, подбитой шерстью астраханских ягнят. Все оно было черным и оттеняло седую длинную бороду, покоившуюся на груди; халат подпоясан тончайшим платком из черного шелка, за которым был заткнут наподобие кинжала украшенный серебром футлярчик для письменных принадлежностей с пергаментным свитком.
Единственным украшением его наряда был огромный рубин необыкновенного блеска, который при приближении к свету, загорался таким огнем, что казалось сам его излучает. На предложенный отдых и угощение, незнакомец ответил:
— Ни вкушу я хлеба, ни увлажнит вода моих губ, до той поры, пока преследователь не оставит меня в покое за стенами этого дома.
Барон приказал сменить догорающие факелы и добавить новые к ним, чтобы лучше осветить огромную залу, после чего всех слуг отпустил на покой и остался в ней один на один с незнакомцем. В жуткий полуночный час ворота замка затряслись от ударов, и они услышали глас, требующий выдачи Денишмунда ибн Али. Привратник услышал, как отворилось окно в зале и барон, голос которого легко отличить его слугам от всех прочих, обратился к вновь прибывшему, переполошившему обитателей замка. Но непроглядная ночь не позволила разглядеть говоривших, а речь их была не понятна. Пять минут, что длился их разговор, держали всех в страхе, пока неизвестный голос не сказал по-немецки:
— Год и день я буду ждать, но по истечению этого срока я вновь прибуду сюда и никто, и ничто не помешает моему законному праву отмщения.
С того времени персиянин Денишмунд стал добровольным узником замка Арнгейм, никогда, ни под каким предлогом, не пересекшим подъемного моста. Его развлечения, или скорее отсутствие таковых, неразрывно связаны были с пребыванием в библиотеке или в лаборатории замка, где барон подчас просиживал с ним до утра. Обитатели замка не могли обнаружить ничего предосудительного в поведении персидского мага, за исключением его пренебрежения к христианской религии, ибо не ходил он ни на мессу, ни на исповедь, и не видели его в церкви ни разу. Капеллан не показывал своего неудовольствия состоянием совести незнакомца, но многие подозревали, что достойный священнослужитель получил свое место на условии не совать носа в дела духовные гостей барона.
Также было подмечено, что Денишмунд был справен в вопросах собственной веры: простирался ниц встречь восходящему солнцу, менял масло в серебряном светильнике, помещенном им на мраморном алтаре с выбитыми на нем восточными письменами. Что в нем горело, доподлинно не ведал никто, возможно, кроме барона, но свет от него исходил ровнее и ярче, чем от какой-либо лампы, за исключением солнца, которому, как полагали, маг и поклонялся. Ничего иного за ним не заметили, кроме как неулыбчивости, чрезвычайной умеренности во всем, и частых бдений всенощных. За исключением редчайших случаев, он ни с кем не разговаривал в замке, но только с бароном, однако деньги, что водились в его кошельке, и отсутствие скупости купили страх домашних слуг, обратив его в почтение.
Так прошла весна, потом многоцветное лето и, наконец, когда плодами обильная осень стала ронять с деревьев листву, паж, что служил на посылках, явившись как-то узнать, не требует ли чего его господин, невольно подслушал разговор персиянина с бароном Арнгейм:
— Сын мой, да вольются слова мои в твои уши, ибо время, отпущенное для поучений, подходит к концу, и нет такой силы, которая смогла б его удержать, дабы отложить исполнение уготовленного мне судьбой приговора.
— О горе мне, учитель! — вскричал барон. — Я остаюсь без вас пред храмом мудрости на его крутых ступенях в шаге от святая святых.
— Утешься, сын мой, — отозвался мудрец, — я накажу своей дщери туда тебя сопроводить — она сюда вот-вот прибудет. Но помни, если ты дорожишь своим родом, смотри на нее не иначе как на меня — учителя своего; если же ты пленишься ее красотой, то, не оставив потомства, погребен будешь согласно с вашим обычаем — с мечом и щитом, как последний в вашем роде мужчина; и, верь мне, одно всегда влечет за собою другое, и сам я в том давно убедился… Но тихо, мы не одни.
Жизнь в замке Арнгейм никогда не отличалась разнообразием, а посему любой новый его обитатель всегда вызывал всеобщее любопытство; когда же срок пребывания персиянина в замке приблизился к концу, одни из слуг, ожидая ужасных событий, под различными предлогами покинули замок, тогда как другие, перед грядущими бедами оставаясь в постоянном страхе, ловили каждый звук и движения мага. Но ничего, однако, не приключилось, ибо в канун ожидаемой годовщины, поздней ночью, Денишмунд в одежде обычного странника верхом на коне покинул Арнгейм, растворясь в темноте за воротами замка. Сборы учителя сильно опечалили барона, и даже повергли в глубокое горе. Персидский мудрец его успокаивал, шепча ему что-то на ухо, и только обрывок одной заключительной фразы был кем-то услышан:
— С первыми лучами восходящего солнца, она к тебе прибудет. Будь ласков с ней, но рода своего не погуби.
С теми словами он и уехал, и ни один слух о нем не коснулся более ни замка Арнгейм, ни его окрестностей.
Барон в день отъезда мага выглядел убитым. Вопреки установившемуся обычаю, он предавался кручине в большой зале, забыв про библиотеку и лабораторию, где не было более его собеседника. Поутру следующего дня господин Герман кликнул пажа и, против обыкновения носить простое платье, вдруг облачился в богатое, и так как лета его переживали период расцвета, и сам он был благородной наружности, то, взглянув на себя, барон остался весьма доволен собственным отражением в зеркале. Закончив свой туалет, он дождался когда солнце подрумянило небо на востоке, взял ключ со стола от лаборатории, и сказав пажу, что он расположен остаться там надолго, пошел в ее направлении, сопровождаемый верным слугою. В дверях барон остановился и задумался, не отослать ли пажа прочь, ибо опасался, отворив их, обнаружить в лаборатории нечто странное, что видеть слуге ни к чему. Не приняв еще окончательного решения, он, однако, вставил и повернул ключ, распахнул настежь дверь, и вошел. Паж, дышавший в затылок своего господина, был смертельно испуган тем, что пред собою увидел. Однако, хотя открывшееся им и было удивительно, но не страшно, а, напротив, прекрасно.
Вместо серебряной лампы на мраморном алтаре стояла красивая девушка в розовом персидском наряде. На головке ее не было тюрбана или какого азиатского убора, за исключением синей ленты, пропущенной через темно-рыжие волосы, скрепленной золотою застежкой с благородным камнем — опалом, имевшим необычный для такого рода драгоценных камней, сияющий изнутри, красноватый оттенок.
Она была чуть ниже среднего роста и необычайно стройна. Сквозь складки восточных шаровар из тончайшего шелка, плотно облегающих щиколотки у крохотных прелестных стоп, едва угадывались легкие линии продолжения ее ног. Кукольное личико маленькой гурии казалось живым, и сила разума лучилась из пронзительных цвета ночи глаз, обрамленных черными серпами бровей, приподнятых в преддверии чарующих звуков, готовых слететь с ее чуть приоткрытых алых губ.
Постамент, на коем она возвышалась, был бы довольно узок и шаток для кого угодно, но не для феи. Она была подобна коноплянке спорхнувшей с прозрачных небес на раскрывшийся бутон перламутровой розы. Первый луч солнца коснулся чудесной девы сквозь окно против мраморного алтаря, явив взору всю прелесть ее стройного тела, которое из-за своей недвижимости казалось творением ваятеля, и лишь появление солнца вселило в него дыхание, живительный румянец и первозданную улыбку.
Не без оснований барон Арнгейм чаял увидеть в лаборатории нечто особенное, но красавица настолько затмила все образы, рожденные его фантазией, что на какое-то мгновенье застыл он на пороге бездыханно. И все-таки, с трудом избавившись от оцепененья, он подчинил себя долгу гостеприимства приветствовать в своем замке прекрасную гостью и предложить ей помощь с высоты спуститься. Он шагнул ей навстречу и протянул ей руки, чтобы осторожно снять красавицу с высоты почти что в шесть футов, но прекрасная гурия лишь коснулась руки барона и легко, как мягкий свет из окна, снизошла, будто вся состояла из шелка. Лишь с прикосновением на миг ее прозрачных пальцев к его могучей деснице, барон Арнгейм поверил, что перед ним существо из плоти и крови.
— Я покорна воле вашей, господин, — молвила она, посмотрев на него. — Но ищите во мне лишь проводника к знаниям, и будьте осторожны.
Внезапное появление в замке Арнгейм столь странной особы повлекли за собой сплошь изменения в доме. Бедная вдовушка-графиня, чьи земли находились во власти Империи, дальняя родственница барона, приглашена была в замок, чтобы смотреть за хозяйством, но самое главное — своим присутствием предотвратить возникновение каких бы то ни было кривотолков, связанных с нахождением в нем Гермионы, таково было имя красавицы-персиянки.
Графиня Вальдштетен без остатка вверила себя исполнению возложенных на нее обязательств и безотлучно пребывала при бароне Арнгейм даже в лаборатории или библиотеке, где он, наставляемый чарующего вида девицей, продолжил изучение искусства старого мага. Если верить словам этой дамы, то изыскания их были весьма необычного свойства, а результаты тех опытов, коим ей иногда доводилось становиться свидетелем, были чудесны. Она всегда, везде и неизменно подтверждала, что они проводились лишь посредством дозволенных законом наук и никогда границ таковых не преступали.
Наилучший судья в делах подобного свойства, епископ Бамбергский, посетил Арнгейм с целью освидетельствовать поселившуюся в нем мудрость, молва о которой разнеслась по всей Рейнской округе. Он долго беседовал с Гермионой и нашел ее набожность истинной и глубокой, саму же ее бесконечно сведущей в вопросах христианской религии, и даже назвал девушку доктором богословия в женском платье восточном. Желающим знать о владении ею различными языками и ее осведомленности в прочих науках, епископ отвечал, что отправился в Арнгейм, привлеченный небывалыми россказнями, но вернулся оттуда «не имея возможности отрицать, что они оправданы едва наполовину».
После того непреложного подтверждения, злоязычие, порожденное чудесным возникновением прекрасной персиянки, по большей части стихло, тем более что любезность девы Востока в каждом, кто к ней обращался, пробуждала ответное благоволенье.
Тем временем отмеченное чувство росло день ото дня у ученика к своей наставнице. Уроки их проистекали, как и прежде, под неусыпным бдением графини Вальдштетен, и никак иначе. Но места их встреч уже не ограничивались библиотекой или лабораторией — отдохновения они искали и в саду, и в рощах, развлекались охотою и рыбной ловлей, по вечерам танцевали; и по всему было заметно, что глубокомысленные науки на время оставлялись забавы для. Нетрудно угадать в том было прекрасное предвестие любви. И хотя барон Арнгейм и его гостья переговаривались на птичьем языке, не опасаясь раскрыть сути лишь им двоим предназначенных слов даже в шумной толчее гостей, никто не удивился, услышав после нескольких недель о том, что прелестная персиянка должна стать вскоре баронессой Арнгейм.
Кроткий нрав и очарование юной дамы всем по душе пришлися, ее речь многим придавала силы, ее тонкое остроумие служило лишь добру, и потому, несмотря на безвестное происхождение, выпавшая на ее долю удача, вызвала куда меньше зависти, чем это могло б ожидаться при стечении столь странных обстоятельств. Но еще раньше она своей щедростью покорила и пленила сердца окружающих ее дам. Доброта ее была несказанной, ибо, раздавая огромное количество драгоценных украшений своим подругам, она рисковала сама остаться без оных. Многие ее положительные качества, но щедрость прежде всего, в сочетании с подкупающей простотой в обращении и кротким нравом, дополненным умом столь проникновенным, чтоб без нужды не пользоваться им, — все это, и отсутствие показной, по глазам бьющей роскоши, вынуждало друзей и знакомых влюбиться в ее превосходство над ними. И все-таки она не смогла уберечься от зависти злобного взгляда, углядевшего во всех достоинствах Гермионы непохожесть на смертных людей.
В легком танце она никем не была превзойдена грацией и уменьем парить под тяжелыми сводами замка. Она могла танцевать без устали ко всеобщему удовольствию, тогда как силы оставляли завзятых танцоров, и даже юный герцог Хохшпринген, считавшийся в Германии доселе непобедимым танцором, пробыв ее партнером всего лишь с полчаса, вынужден был откинуться в полнейшем изнеможении на кушетку и воскликнуть, что кружил он не с дамой, а с ignis fatuus .
Иные шепотом заверяли, что во время игры в прятки в саду среди кустов и лужаек с молодыми подругами, она, как по-волшебству, становилась невидимой. Она объявлялась и исчезала мгновенно и загадочно; ограды, решетки, или иные какие преграды ею преодолевались незримо для самого зоркого ока; видимая по одну сторону стены, она оказывалась вдруг по другую, удивляя всех своим внезапным появлением.
В тот момент глаза ее блестели, щеки загорались румянцем, а лицо пылало страстью, и опал в золотой оправе на застежке средь огненных волос, единственное украшение, которое она никогда не снимала, сиял ярким пламенем. И в сумерках залы, когда Гермиона говорила с жаром, камень полудрагоценный обращался в алмаз, сверкающий внутренним светом не от нашего мира. От служанок ее слыхивали, что когда их хозяйка краснела случайно, доводилось им зреть яркую вспышку и талисмана, точно отражающего расположение духа своей госпожи. А одна из них, что заботилась о ее туалете, рассказывала, будто самоцвет тот никогда с головы не снимался, но лишь на то время, чтобы волосы прибрать, и тогда она заметно угасала, и все смотрела на свой амулет. В дверях божьего храма она избегала кропить свой лоб святою водою, страшась, как полагали, замочить загадочный камень.
Эти странные слухи не смогли расстроить грядущего брака, который и был совершен в означенный срок. Он праздновался согласно всем обычаями, крайне торжественно, и молодая чета начала совместную жизнь столь счастливо, что невозможно было б сыскать такую пару другую. Спустя двенадцать месяцев восхитительная баронесса одарила своего супруга дочерью, которую решено было окрестить Сибиллой в честь бабушки, матери барона. Поскольку малютка чувствовала себя превосходно, церемония была назначена на день, когда юная мать восстановится в силах; и через некоторое время замок был полон гостей, принявших приглашение присутствовать на праздничном обряде.
Но случилось в список гостей затесаться прескверной старухе, печально известной в обществе своей злонамеренностью, весьма похожей на ведьм из баллад менестрелей. Баронесса Штейнфельд, так звали ее, слыла средь соседей слишком любопытной, вздорной и сварливой. Не успев пробыть в замке нескольких дней, она через болтливых служанок разузнала обо всех слухах ходящих по дому о баронессе Арнгейм. В то крестное утро, тогда как толпа гостей была собрана в зале и ожидала выхода баронессы, чтоб за ней отправиться в капеллу, возникла сумятица из-за вредной старухи: промеж ней и графиней Вальдштетен, переросшая в жаркий спор о том, кому из них шествовать перед другой. Шум дошел до барона фон Арнгейм, и тот порешил дело в пользу графини. Старуха Штейнфельд велела тотчас седлать ее лошадей и свите сбираться в дорогу.
— Я оставляю это место, — вскричала она, — где противно быть всякому доброму христианину! Я покидаю дом, хозяин которого колдун, а хозяйка — ведьма, дрожащая перед святой водой! А их приживалка — сводня чертовская!
И была такова, наплевав на всех своим ядом и всех проклиная.
Барон Арнгейм тогда ж обратился к гостям и спросил: готов ли кто из рыцарей своим мечом засвидетельствовать всю ту ложь, оскорбившую его с супругой, слетевшую с языка выжившей из ума старухи.
И услышал единогласный ответ, что ни у кого нет желания защищать клевету злобной старухи, и все согласны с тем, что настоящее зло ее собственный норов и жестокое сердце полное ненависти ко всему роду человеческому.
— Пусть же грязь ее в грязи и прибывает, коль ни один добрый рыцарь не желает испачкаться в ней, — заключил барон фон Арнгейм. — Но все вы сегодня же убедитесь, что баронесса Арнгейм чтит обычаи христиан.
Графиня Вальдштетен в смятении подавала ему какие-то знаки, и когда толпа поредела, она подошла к барону и едва слышно ему прошептала:
— Умоляю вас! Не дуйте на пламя, которого не сможете погасить — в том талисмане и впрямь ее дух! Будьте благоразумны, не вмешивайтесь в промысел божий!
Барон, слишком возмущенный, чтобы помнить о мудрости — хотя нельзя не согласиться с тем, что оскорбление, нанесенное прилюдно в таком месте и в час такой, затмит рассудок любого, даже самого невозмутимого и благоразумного мужа, — бросил сердито:
— И вы, думать надо, тоже рехнулись?
В эту минуту в зал вошла баронесса Арнгейм, имея вид более бледный против обычновенного из-за перенесенных ею страданий. Но и лишенная свойственной ей живости она была прекрасна. Отвечая на поздравления многих гостей со всевозможной любезностью и предельным участием, она стала спрашивать, почему не видно мадам Штейнфельд, но барон подал сигнал начала процессии, и все потянулись за ним, а сам он жене вручил свою руку и повел ее к часовне. Перед церковкой почти что не было свободного места из-за множества любопытных, и все взоры, как водится, устремились на молодую чету, которая шла в божий дом за четырьмя непорочными девами, несущими новорожденную в легкой колыбели под красиво убранным балдахином.
Переступив порог часовни, барон смочил пальцы в купели и предложил святую воду супруге, которая приняла ее как всегда, возложив свою руку на руку мужа. Но стремясь опровергнуть клевету зловредной старухи, он коснулся своими влажными пальцами ее лба. Опал, на который упала всего одна капля святой воды, вдруг ярко вспыхнул, подобно звезде, и потух, став бесцветным, как обычная галька. Прекрасная баронесса тихонько вздохнула и рухнула на пол часовни. Все в тревоге бросились к ней. Несчастную Гермиону подняли на руки и отнесли в дом на женскую половину. Как опал она погасла, потеряла цвет лица и жизнь едва угадывалась в ней — те, кто видел баронессу в тот миг, сочли ее умершей. Но едва в постели она очутилась, сразу очнулась и стала молить оставить ее с мужем одну. В покое за закрытыми дверями долго они пребывали, а когда барон вышел оттуда, то еще плотнее двери за собой затворил и дважды ключ в замке повернул. Потом побрел он в часовню, пал ниц пред алтарем и невесть сколько часов.
Большая часть гостей, меж тем, разъехалась в сильном смятении, другие ж остались из сострадания. И все шептались, что не пристало оставлять больную жену за закрытою дверью, но смятение не позволяло им беспокоить барона у алтаря. Но прибыл лекарь, и графиня Вальдштетен отважилась просить ключ у барона. Однако, не единожды повторенная, ее просьба не сразу была им услышана, или не мог он постичь смысла внушаемых ему слов. Наконец, барон все же отдал ключ и хмуро прибавил, что за врачом посылали напрасно, и что он будет всем гостям премного обязан, если они тотчас покинут его замок. Иные, немного их было, послушные состраданию до конца побороли себя, чтобы остаться, и прошли в спальню, куда помещена была баронесса чуть больше двух часов назад, и не нашли ее там ни живой, ни мертвой; на ложе, где она возлежала, осталась только горстка серого пепла, обыкновенно остающегося после сожженья бумаги.
Тем не менее, торжественное погребение баронессы Гермионы Арнгейм было исполнено подобающим образом: с мессами и всем прочим, чтобы душа ее упокоилась с миром. А через три года, точно день в день, в той же самой семейной часовне был отпет и похоронен во шлеме с мечом и разбитым щитом, как последний в роду муж, барон Арнгейм».
Здесь швейцарец замолчал, окончив свой рассказ перед самым мостом у главных ворот замка «Графская услада».

Глава XII

Поверьте, сэр,
Он удивительно красив… Жаль, дух всего лишь.

У. Шекспир, «Буря»

На миг короткий воцарилось молчание, когда бернец завершил столь печальный рассказ. Внимание Артура Филиппсона было всецело захвачено историей, которая откликнулась в его душе, согласно духу того времени, великим состраданием, какое вряд ли бы в нем пробудилось живи он в нынешний век просвещенного скептицизма.
Не менее того он был поражен манерой повествования, избранной рассказчиком, которого до настоящего времени он почитал все больше солдафоном и невеждой, коему что и дел как только драться да бить дичь, но теперь, приняв во внимание складную повесть, удостоверился в том, что Доннерхугель обладает большими знаниями о мироздании, никак не ожидаемыми в нем. И хотя швейцарец в вежестве своем вырос в глазах англичанина, тем не менее неприязнь к нему не убавилась. «Он, — сказал себе Артур, — способен мозгами шевелить, также как мускулами, и с большим правом носит имя атаман, нежели я думал». Затем он поблагодарил Рудольфа за рассказ, который значительно сократил их путь.
— Значит, вот как, — затем он спросил, — явилась на свет Анна?
— Ее мать, — уточнил швейцарец. — Сивилла Арнгейм, была той малюткой, мать которой умерла, исчезла, или думай как знаешь, прежде, чем дочь ее получила в крещении свое имя. Феод барона Арнгейм, лишенный прямого наследника пола мужского, вернулся под власть императора. Замок, как умер последний его господин, опустел и, как я слышал, был разрушен. Образ жизни его прежних владельцев, и пуще того, последнего из них, как полагают, явился причиной того, что более в нем не нуждались.
— И чудесная сила, — полюбопытствовал англичанин, — никак не обнаружилась в дочери баронессы, которая вышла замуж за брата ландмана?
— Слышал я всякий бред, — ответил Рудольф, — будто няньки неоднократно видели мертвую Гермиону среди ночи плачущей над колыбелью малютки, и прочие небылицы. Но уверяю тебя, они не стоят того, чтоб в них верить, сколь правды в них меньше, чем в моем рассказе.
— Всякая история иметь обязана доподлинных свидетелей, а потому, — спросил Артур, — могу я спросить, кто явился твоим источником, что ты так уверен в правдивости его?
— Охотно отвечу тебе, — отозвался швейцарец, — ибо Теодор Доннерхугель, паж последнего барона Арнгейм, доводился родным братом моему отцу. После кончины своего господина он вернулся на родину в Берн, и часть свободного времени потратил на мое обучение искусству обращаться с оружием и прочим премудростям известным ему. Также он засвидетельствовал виденное своими глазами и услышанное собственными ушами большую часть тех печальных и загадочных событий, о которых тебе только что я поведал. Если когда-либо ты окажешься в Берне, то сможешь справиться сам обо всем у доброго старика.
— Значит, ты полагаешь, — спросил Артур, — что призрак, виденный мной этой ночью, загадочным образом связан с предками Анны Гейерштейн?
— Не думай, — отвечал Рудольф, — что я могу объяснить все на свете, тем более твои видения. Могу лишь сказать, что я выказал бы тебе свое неуважение, не поверив твоим утверждениям о призраке, дважды возникшем за минувшую ночь; и не зная, как иначе удовлетворить твое любопытство, я вспомнил о предках Анны, которые, как полагают, происходили не только от корня Адамова, но имелись средь них и такие, что были сродни загадочным духам природы, о которых водилось и водится множество слухов. Но я могу, как и ты, ошибаться. Так или иначе, поутру ее взгляд усталый и усталое лицо — печать бессонной ночи, или отсутствие ее, многое нам объяснит, и тогда мы или уверимся в том, что глаза твои удивительным образом обманулись, или были обмануты неким явлением потустороннего мира.
Юный англичанин возразить не нашелся, да и времени на это совсем уже не оставалось, так как их окликнул страж на мосту.
Вопрос: «Кто идет?», заданный дважды, безответным не остался ни разу, и Сигизмунд допустил их к мосту.
— Осел! — рассердился Рудольф. — Чего ты разорался?
— Сам ты осел! — огрызнулся швейцарец в ответ. — Всю ночь бодрствуя на посту, я был недавно заморочен бесом, и теперь научен, как вдругорядь отличать наважденье.
— Где ты видел беса, осел, который был бы столь же ленив, чтоб находить удовольствие, соревнуясь в храпе с таким медведем, как ты? — спросил Доннерхугель.
— Ты, Атаман, ну впрямь как мой батюшка, — отвечал Сигизмунд, — который только и твердит, что я остолоп и дубина, не давая мне рта открыть, чтоб оправдаться.
— Будет обижаться, Сигизмунд, — смилостивился Рудольф. — Всякому известно, что ты сумеешь выкрутиться даже тогда, когда, с поличным пойман. Скажи нам лучше, что научило тебя нести караул по уставу?
— Именно научило, Атаман, — продолжил Сигизмунд Бидерман охотно. — Я уже слегка притомился наблюдать за круглой луной и размышлять о мире под нею, который до того странно устроен, что здесь она точно такая ж как дома, хотя отсюда до Гейерштейн много миль… Как я уже говорил, эта и прочая дрянь меня утомили, и я натянул свою шапку на уши, потому, можете мне поверить, как задул пронзительный ветер. Затем, покрепче уперев ноги в землю, и опершись на протазан, я нечаянно смежил вежды.
— То есть, заснул, Сигизмунд! На часах! — усмехнулся Доннерхугель.
— Не то, чтоб и заснул… — почти признался Сигизмунд. — Но оставил открытыми уши. И это правда, ибо я услышал шаги на мосту… Кто-то крался мышью. Я открыл очи и увидел прямо против себя… кого бы вы думали?
— Свою тень, дуралей, — подначил парня Рудольф, сам же толкнул ногою Филиппсона, чтобы предупредить его нетерпение, и кстати, так как англичанин задрожал от волнения. И Сигизмунд выдохнул:
— Клянусь Святым Марком, то была наша сестрица, Анна!
— Быть того не может! — воскликнул бернец.
— И я не поверил, — согласился Сигизмунд, — затем как видел ее спальню, приготовленную на зависть королеве. Да разве может девица покинуть такую роскошь по соседству с друзьями, берегущими ее сон, и отправиться блуждать по лесу?
— Может, — предположил Рудольф, — она вышла взглянуть на луну?
— Нет, — сказал Сигизмунд, — она шла от леса. Я, когда она взошла на мост, хотел ей треснуть как следует, такое сходство с ведьмою она имела, но вовремя вспомнил, что мой протазан не березовый прутик, коим секут непослушных детишек, и побоялся Анну прибить, иначе меня братья б прибили, да и по правде сказать, хотя она иногда и подтрунивает надо мной, все ж без Анны дом наш станет скучным.
— Осел! — не вытерпел бернец. — Так ты разговаривал с ней, ведьмой, как ее ты назвал?
— Нет, конечно, Умник. Отец всегда сердится на меня, когда я говорю не подумав, а в тот момент ни единой мысли во мне еще не проснулось. Да и пронеслась она мимо меня, как вихрь снежный. Я бросился следом за ней в замок, и так переполошил всех, клича ее, что спросонья люди вскакивали, хватались за оружие, и носились по замку, будто сам Аршамбо фон Хагенбах ворвался в него с отрядом головорезов вооруженных до зубов. И тут из своей уютной спаленки выходит перепуганная больше всех сударыня Анна и заявляет мне, что она де не выходила из своих покоев, отчего мне пришлось выслушать бессчетно выговоров и укоров от стариков, как будто могу я помешать разгуливать всяким призракам, где им вздумается. Но я не сдался, тогда как все против меня ополчились. «Сударыня Анна, — молвил я, — мне известно из какого роду-племени ты происходишь, и потому предупреждаю тебя, если кто пожелает вновь наслать на меня дух бесовский , то пусть позаботится, чтобы на его голове был шлем из железа, потому что я испробую на ней прочность своего протазана, кем бы дух тот предо мною не предстал». Однако все завопили: «Устыдись!» А отец с бранью прогнал меня, как сторожевую собаку из дома, которая вместо службы на дворе прокралась погреться у очага.
Бернец холодно, с презрением ему отвечал:
— Задремать на часах, Сигизмунд, преступленье, а ты и выспался и сон увидел. Тебе повезло, что ландман не ведает о твоем небрежении службой, ибо вместо того, чтобы вышвырнуть тебя как дворнягу, он мог бы велеть плетями гнать тебя из лагеря до ваших псарен в Гейерштейн, как то случилось с беднягой Эрнстом за провинность меньшую.
— Но Эрнст пока еще здесь, — сказал Сигизмунд, — и, думаю, в Бургундию он отправится вместе с нами. Послушай-ка, Атаман, я прошу, однако, тебя обращаться со мной не как с псом, но как с человеком, и заклинаю, вместо слов дорогих на этом морозе средь ночи, прислать поскорее кого-нибудь мне на замену. Ведь если на завтра намечена работенка, как я себе представляю, то может статься, кусок пирога и минуточка сна сумеют восстановить мои силы до трубного звука. Я и так героически выстоял на этом посту битых два часа…
Тут юный великан расправил свои могучие члены и широчайше зевнул в доказательство своей беспредельной усталости.
— Кусок пирога и минуточка сна! — передразнил его Рудольф. — Жареный бык и сон Семи Спящих  не смогут полностью привести тебя в чувство. Но я тебе друг, Сигизмунд, и можешь не опасаться за то, в чем мне честно признался. Ты будешь скоро освобожден от караула и отправишься спать, если это будет возможно после смятения вызванного ночным наважденьем. Ваша служба окончена, молодцы, — обратился он к прочим дозорным, которые в тот момент приблизились к ним, — можете отдыхать. Король Артур и я доложим ландману и знаменосцу о благополучном исходе дозора.
Часовые ушли в замок, а Рудольф Доннерхугель схватил Артура за руку, когда они одни остались, и зашептал ему на ухо:
— Странные прогулки! Как ты считаешь, нам молчать?
— Как начальнику караула, — ответил Артур, — обо всем, что я видел и думал, я тебе рассказал. Что до тебя? Поскольку дело касается чести ландмана и его благородного семейства, я полагаю необходимым все рассказать лишь ему.
— Я не вижу в том надобности, — опроверг его бернец. — Как происшедшее может скверно отразиться на общей для всех безопасности? Но лишь представится случай, я поговорю об этом с Анной.
Последние слова напомнили Артуру о скорой разлуке с Анной, и причинили ему столько ж боли сердечной, сколько первые, что все останется в тайне, его успокоили. Но он счел необходимым скрыть свои чувства, а потому отвечал с тем присутствием духа, какое в данный момент смог в себе обнаружить:
— Поступай так, Атаман, как долг и совесть тебе велят. Что до меня, я буду нем, как рыба.
— Молчи и о том, что ты видел и слышал в пещере, — предупредил Рудольф.
— Разумеется, о том я тоже умолчу, — ответил Артур, — и если позволишь, сообщу лишь моему отцу об угрозе его имуществу в Ла Феррете.
— В том нужды нет, — изрек Рудольф. — Головой ручаюсь, в обиду вас не дам.
— Благодарю тебя его именем, — сказал Артур, — но вам лучше сторониться драки, даже тогда, как знаете вы точно, что одержите в ней верх.
— Я не купец, чтоб слушаться твоего предостереженья, — ответил Рудольф недовольно. — Хотя мне все равно, поступайте как знаете, но помните, без нашей поддержки в Ла Феррете вы лишитесь не только товара, но и жизней своих.
С теми словами они вошли в замок, где товарищи их по дозору уже спать улеглись в самом дальнем углу пространной залы. Ландман и знаменосец Берна выслушали донесение Доннерхугеля, что патрули ничем и никем потревожены не были, и подозрение на засаду или внезапное нападение не оправдалось. Долг свой исполнив, бернец обернулся плащом и лег на соломе с завидным безразличием к удобству ночлега, приобретенным суровостью жизни, и скоро уснул крепким сном, дорожа минутным покоем.
Артур же не стремился ко сну, но метнул внимательный взгляд на дверь спаленки, где почивала Анна Гейерштейн, и в памяти вновь возник ее образ, не оставлявший в покое его всю минувшую ночь. За дверью скрывался ответ на мучивший его вопрос, но попасть туда он не мог, а время требовало от него немедленного разговора с отцом, и потому он направил мысли свои в иное русло. Ему надлежало предупредить родителя о грозящих невзгодах, да так, чтобы речей их никто не подслушал случайно, и не раскрылася тайна, хранимая его словом чести. Он осторожно прилег возле родителя, чье ложе заботливо было устроено радушным швейцарцем в самом теплом углу полуразрушенной залы поодаль ото всех остальных. Старик крепко спал, но все ж пробудился от присутствия сына, который прошептал ему на ухо по-английски, что принес весьма важные вести.
— Наши посты атакованы неприятелем? — встрепенулся старший Филиппсон. — Надо готовиться к бою?
— Нет, — отвечал Артур. — Я прошу вас лечь снова на место, ни о чем не тревожась. Дело касается только нас.
— Так не тяни, говори скорее, сынок, — поторопил его отец. — Ты говоришь с человеком, давно пережившим все свои страхи.
— Дело заслуживает вашей ясной головы, отец, — начал Артур. — Мне поведали во время дозора, что наместник Ла Ферреты, под предлогом взимания пошлин, установленных герцогом бургундским, непременно товары наши отнимет и обыщет нас. Еще молодые швейцарцы обещали не допустить того произвола, полагая, что обладают численностью достаточной для этого.
— Клянусь Святым Георгом, этого не должно случиться! — прошептал старый Филиппсон. — Мы не можем злом за добро заплатить воистину благородному ландману, дав вспыльчивому герцогу повод к войне, которой наш друг стремится изо всех сил избежать. Любые пошлины, даже самые несусветные, я с радостью заплачу, и все отдам, кроме того, что мне не принадлежит — это было б крушением нашей миссиии. Отчего я не внял голосу рассудка, еще раньше вещавшего мне, что не к добру все так удачно складывается с посольством ландмана? Нет, мы теперь же должны их покинуть! Жадный наместник устрашится препятствовать депутации, спешащей на суд его господина и охраняемой законами права, но ее покровительство нам, он использует для пользы своего господина и своего сребролюбия, а тщеславье юнцов погубит все. Мы не станем им в том помогать, и немедленно оставим швейцарцев. Если этот Хагенбах не самый законченный негодяй, я найду средство его ублажить. Теперь, — закончил он свою речь, — я должен разбудить ландмана и сообщить ему о нашем отъезде.
Не в обычаях Филиппсона было медлить с принятым решением. Тут же он предстал перед Арнольдом Бидерманом, который, приподнявшись на ложе и оперевшись на локоть, стал ему внимать. Меж тем из-за спины ландмана выросла всклокоченная голова с растрепанной бородой представителя Лесов: его большие ярко-голубые глаза вцепились из-под густых бровей в лицо англичанина, при этом он бросал мимолетные взгляды на своего соплеменника, стремясь угадать по его невозмутимому лику, как ему вести себя по отношению к чужестранцу.
— Славный друг наш и добрый хозяин, — сказал старый Филиппсон, — достоверно нам стало известно, что мы с нашим злополучным товаром в Ла Феррете подвергнемся обыску под предлогом взимания пошлин. Дело может обернуться скверно для нас. Я же считаю, что вам необходимо чураться какой бы то ни было склоки.
— Ужели усомнились вы в нашей преданности и защите? — с укором ландман вопросил. — Так знай же, друг англичанин, что подле швейцарца гость его столь же неуязвим, как орленок под крылом орлицы; и покинуть нас накануне опасности, все равно что усомниться в нашей верности обычаям предков. Да, я жажду мира! Но никому не позволю, даже будь то сам герцог бургундский, оскорбить гостя, ниспосланного мне самим Небом, до тех пор, пока душа моя не расстанется с телом.
Дабы выразить этим словам одобрение, представитель Лесов сжал могучий кулак свой, коим можно было бы свалить с ног даже быка, и воздел его над собой и своим другом.
— Потому-то, чтобы этого не случилось, мой гостеприимный хозяин, — настаивал Филиппсон, — я и решил оставить ваше общество раньше, чем бы хотел; не достигнув намеченной цели. Разве следует нам, мой храбрый друг, оставлять без внимания, что вы посланник, ищущий мира, а я — лишь купец, берегущий свою мошну. Но распри противны и нашим намерениям. Признаюсь вам честно, я предпочел бы откупиться от лиходея, невзирая ни на какие убытки, и полагаю, когда вы продолжите путь, вступить с ним в переговоры относительно мзды, и надеюсь сбить ее цену. Я не оставлю Базеля до тех пор, пока не добьюсь уступок от Аршамбо фон Хагенбаха, и коль наместник так жаден, как о нем говорят, то он предпочтет сторговаться со мной, чем лишиться какого ни есть дохода, избери я другую дорогу, или вспять поверни.
— Вы говорите как рассудительный человек, господин англичанин, — заметил ландман, — и спасибо вам за напоминание о моем долге. Однако и я скажу, что замысел ваш опасен, и напомню, что как только дорога нас скроет из виду, отовсюду повыскочат бургундские рейтары и ландскнехты, чтобы разбойничать на перепутьях. Жителя Базеля, увы, слишком робки, чтобы выступить в вашу защиту: наместнику стоит лишь намекнуть, и они тотчас выставят вас с потрохами; а Хагенбах к вам проявит столько же милосердия, сколько его ожидаешь от черта в аду.
— Есть заклятия, от которых и черта трясет, — сказал Филиппсон. — Я имею сильное средство утишить гнев Хагенбаха. Но чтоб добраться до него, надо миновать черных рейтаров, от коих я не могу ожидать ничего, кроме как смерти, из-за платья купца на мне.
— Когда так, — сказал ландман, — и вы настаиваете на том, чтобы ехать от нас отдельно, почему бы вам не покинуть «Графскую усладу», скажем, за два часа перед нами? В ожидании нашего кортежа дорога теперь безопасна, и прибыв рано утром, вы застанете Хагенбаха еще трезвым и способным выслушать ваши разумные доводы. Но как только свой завтрак он затопит рейнвейном, а пьет наместник ежедневно с утра до колокольного звона к обедне, то жадность его умножится яростью.
— Все, о чем я попрошу вас, — обрадовался Филиппсон, — так это дать мне мула, чтоб погрузить на него наши тюки, лежащие вместе с вашими на повозке.
— Возьмите ослицу, — предложил ландман. — Она принадлежит моему собрату из Швица, он ее охотно вам уступит.
— Пусть стоит она хоть двадцать крон… Если друг мой Арнольд того пожелал, быть посему, — откликнулся старец седобородый.
— Я с благодарностью ее бы одолжил, — сказал англичанин, — но можно ль вам ее лишиться, ведь нет у вас другой?
— Мы без труда найдем ей замену в Базеле, — ответил ландман. — Тем более, что небольшая задержка наша сослужит службу цели вашей, господин англичанин. Я назначил наш отъезд на первый час рассвета, но мы отложим его до второго, что даст нам время достать лошадь или мула, а вам, господин Филиппсон, достичь Ла Ферреты, где, как я полагаю, вы сможете договориться с Хагенбахом. Позже вы вновь присоединитесь к нам — своим товарищам, ведь наш общий путь лежит в Бургундию.
— Если события позволят путешествовать нам сообща, достойный ландман, — откликнулся купец, — то я буду счастлив вновь стать вашим попутчиком. Теперь же пребудьте с миром.
— И вас хранит Господь, воистину добрый человек, — сказал ландман, поднявшись и обняв англичанина. — Коли нам не доведется встретиться более, я всегда буду помнить купца, пренебрегшего выгодой, ради праведности. Я не знаю другого такого торговца, который отверг бы пролитие крови из-за пяти пяти золотых. Прощайте и вы, храбрый юноша. Средь нас вы научились твердо стоять на краю швейцарских обрывов, но никто не научит вас лучше отца вашего, как не сорваться на дно бытия человеческого.
И он обнял и душевно простился с Филиппсонами, которых, подражая своему другу, представитель из Швица утопил в своей длинной густой бороде, поочередно прижавшись к их то правой, то левой щекам, и вновь уверяя англичан, что пожаловал им свою ослицу от чистого сердца. Затем все вернулись на свои места и улеглись, дабы отдохнуть то недолгое время, которое оставалось до наступления осеннего утра.

Глава XIII

Вражда, раздор родились из обиды,
Которую нанес ваш злобный герцог
Купцам, почтенным нашим землякам:
Им не хватило золота на выкуп
Своих голов, и был тогда скреплен
Его декрет их кровью; с той поры
И мы к вам потеряли состраданье.

У. Шекспир, «Комедия ошибок»

ЕДВА забрезжило, Артур Филиппсон поднялся, чтобы приготовиться к отъезду, который состояться должен был за два часа до отъезда ландмана и его спутников из замка «Графская услада». Ему не составило труда среди груды тюков на повозке отыскать свои, рачительно уложенные, к чему приучила его жизнь странствий, тогда как вещи швейцарцев, сваленные в кучу, говорили за своих хозяев, что те редко покидают дома свои и к путешествиям непривычны.
Слуга ландмана помог Артуру перетащить их на ослицу, принадлежащую бородатому представителю Швица. От него же он разузнал относительно дороги от «Графской услады» до Брейзаха (передовой крепости Ла Ферреты), и сколь она была пряма, не имелось никакой вероятности заблудиться, что случилось с ними в Альпах. Окончив сборы, молодой англичанин разбудил отца и сообщил ему о готовности тронуться в путь. После чего он присел у камина, а отец его, по своему ежедневному обычаю, обратился с молитвой к Святому Юлиану — покровителю путешественников, после чего стал собираться в дорогу.
Ничего удивительного не было в том, что во время молитвы отца, Артур всем сердцем и мыслями устремился к Анне Гейерштейн, и в голове его пронеслась головокружительная череда событий минувшей ночи, а взор сам собой обратился и уже не мог более оторваться от двери в маленькую спальню, где он видел девушку в последний раз, исключая, конечно, призрачное видение, которое дважды так странно возникало перед ним, ничем не выдав своей принадлежности к творению создателя. И так сильно вновь ему хотелось видеть Анну, что он напряг глаза свои до предела, будто силясь взором проникнуть сквозь преграду в покои спящей девы, ничуть не боясь обнаружить на веждах ее или щечках приметы бессонной ночи.
«Именно их ищет Рудольф, — подумал он, — и, станется, обнаружит. Кто знает, какую пользу для себя он сможет извлечь, использовав мою болтовню, в погоне за девой прекрасной? И разве не должна она будет мыслить обо мне, как о глупце и пустомеле, который, едва случится разузнать ему чужой секрет, спешит излить его в ближайшие уши? Теперь я был бы рад, чтоб мой язык отнялся прежде, чем я выболтал все гордецу, искателю удачи! Я никогда уж более ее не встречу — в том нет сомнений. И не узнаю ни истины, ни тайны, которою она окружена. Но мысль, что я, возможно, своею болтовней ее во власть свирепого мужлана вверг, начнет преследовать и жечь меня до смерти!»
В этот мгновение голос отца заставил вздрогнуть Артура:
— Что с тобой, мой мальчик? Проснулся ты, Артур, иль спишь, устав в дозоре ночью?
— Нет-нет, отец, — отвечал Артур, усилием воли возвращаясь к действительности. — Чуть вздремнул я, может быть, но утренний воздух развеет дрему.
Миновав с осторожностью вповалку спящих товарищей, старший Филиппсон, дойдя до выхода из залы, оглянулся, и, различив соломенное ложе, на котором покоилось могучее тело ландмана, и серебрилась, окрашенная первыми лучами восходящего солнца, борода его неразлучного друга, взглянул на лицо Арнольда Бидермана и невольно с его губ слетели слова прощания:
— Прощай, зерцало древней верности и чести! Прощай, благородный Арнольд! Прощай, чистое сердце!
«Прощайте, — подумал его сын, — самая милая, непорочная, и самая прекрасная из дев!» Но это прощание, в отличие от батюшкиных слов, не взволновало воздух.
И они вышли за ворота. Швейцарец, помогший им, был щедро награжден и снабжен поручением передать слова благодарности ландману от его английских гостей, а также надежду и искреннее желание поскорее встретиться с ним в Бургундии. После того молодой англичанин принял из рук слуги повод от ослицы и повел ее по дороге, а отец пошел рядом с сыном.
После нескольких минут молчания, старший Филиппсон сказал Артуру:
— Боюсь, что больше мы не увидим достойного ландмана. В юношах его эскорта горячая кровь, а герцог бургундский своенравен, и мыслю, он сам вполне достаточный повод ко брани, и мир, которого благородный ландман жаждет для земли своих предков, нарушится прежде, чем он герцога двора достигнет; и если даже он предстанет перед герцогом, высокомерие Карла не унизится от гордых взглядов мужиков (так герцог бургундский называет наших друзей, с которыми мы только что расстались), и дальнейший ход событий угадать нетрудно. Войны, губительной для всех, кроме Людовика Французского, не избежать. Ужасно будет столкновение железных рыцарей с каменными горцами, о которых не раз обломалось немецкое рыцарство.
— Я думаю так же, отец, — отвечал Артур, — и полагаю, что не сегодня, так завтра будет пролита первая кровь. Я надел под платье кольчугу на случай встречи с дурными людьми по дороге из «Графской услады» в Брейзах, и заклинаю вас Богом принять ту же предосторожность. Это ничуть не задержит нас в пути, я же, признаться, буду чувствовать себя намного спокойнее, если вы последуете моему совету.
— Понимаю тебя, сын мой, — покачал головой старший Филиппсон. — Но я — гость герцога бургундского, и не желаю помыслить о том, что под сенью его вынужден буду меч обнажить из-за разбойников, словно я в пустыне палестинской. Что же касается произвола его людей, я не должен напоминать тебе, что в наших условиях, мы обязаны все претерпеть.

Оставив наших путников на дороге в Брейзах, я переношу моих читателей к восточным воротам этой небольшой крепости, которая, расположившись на холме, господствовала над всеми окрестностями, но более других со стороны, обращенной к Базелю. Она не являлась частью владений герцога бургундского, но была передана в его руки вместе с другими землями под залог значительной денежной суммы, одолженной Карлом герцогу Сигизмунду Австрийскому, которому и принадлежала синьория над этой землей. Крепость была удобно расположена, чтобы препятствовать торговле швейцарцев и проявлять к этому народу, коего герцог презирал и ненавидел, всяческие знаки своей неприязни, поощряемые его окружением. Карл Бургундский, непримиримый враг горцев, и не думал о возвращении залога и возврата крепости австрийскому герцогу, чтобы не лишить себя удовольствия ворошить такую занозу в теле швейцарцев, как Брейзах. Расположение крепости само по себе делало ее крепким орешком, но долгой осады выдержать она б не смогла.
Утренние лучи уже более часа озаряли церковный шпиль, когда в годах высокий, худой человек, в черном платье, подпоясанном широким ремнем с пряжкой, к которому с левой стороны привешен был меч, а с правой — кинжал, взошел на барбакан  восточных ворот. Шляпу его украшало перо, которое, как и хвост лисицы, являлось во всей Германии отличительным знаком людей благородной крови, или тех, кто за свои заслуги получил в награду право на его ношение.
Небольшой отряд солдат, коему было поручено нести стражу минувшею ночью — расставлять и менять часовых, посылать дозорных, — похватал оружие при появлении этого человека и выстроился в караул, как подобает чествовать военачальника. Лицо Аршамбо фон Хагенбаха, ибо это был сам наместник, выражало угрюмое раздражение и подозрительность — характерные черты присущие в утренние часы заклятому пьянице. Голова его гудела, кровь бешено пульсировала в венах, а щеки пылали — верный знак того, что он по своему обыкновению всю ночь напролет обнимался с бутылкой. Судя по спешности, с которой солдаты бросились по местам и расхватали оружие, по мертвой тишине, что воцарилась промеж них, казалось, они привыкли страшиться утреннего его настроения. Он бросил на всех испытывающий и недовольный взгляд, будто выискивая на ком выместить свою злобу, и вслед за этим рявкнул:
— Килиан, пес!
Килиан — дюжий, с хмурым лицом бывалый воин, родом из Баварии, и оруженосец наместника — тотчас предстал пред грозные очи своего господина.
— Что слышно о швейцарцах-мужланах, Килиан? — требовательно вопросил Аршамбо фон Хагенбах. — Они должны уже как два часа топтать дорогу. Или мужичье-дурачье вздумало подражать своим господам и сосало винцо до рассвета?
— Клянусь, на их месте я б так и сделал, — отвечал Килиан, — ведь базельские толстосумы приготовили им пир.
— Как, Килиан?.. Уж не осмелились ли они встретить хлебом и солью стадо швейцарских волов, и поступить вопреки моей воле, явленной им накануне?
— Нет, в город их не пустили, — ответил оруженосец, — но я выведал через верных людей, что они устроили им ночлег в «Графской усладе», куда доставлены были и копченые окорока, и пироги с мясом, не говоря уже о бутылках с рейнвейном, бочке пива и иного всего.
— Базельцы дорого мне заплатят за это, Килиан, — вскричал наместник. — Они вообразили, что я перед герцогом их вечный защитник? Жирные свиньи чересчур о себе возомнили с тех пор, как мы приняли ничтожные дары их, вознаградив себя за наши многие жертвы. Помнишь, то пойло из Базеля, которое мы пили из кубков, вмещающих целую пинту , чтобы к утру оно не утекло из бочки?
— Мы пили из чего угодно, и из огромных кубков тоже, — подтвердил Килиан, — я это помню очень хорошо.
— Ну, тогда, пусть знают, — продолжал наместник, — эти скоты из Базеля, что я ничем им не обязан и подношенье их не ставлю ни во что, ибо от выпитого мной на память мне осталась только головная боль, которой до смерти я не забуду. Что за дрянь мы пили?
— Ваша милость, — вместо ответа спросил оруженосец, — желает поссорить герцога с Базелем из-за вина, что поднесли горожане швейцарцам?
— Клянусь, я этого желаю! — воскликнул Хагенбах. — Если только промеж них не найдутся мудрецы, способные убедить меня этого не делать. О, базельцы еще не знают нашего благородного герцога, и его умения карать бунтовщиков. Отчего, Килиан, ты им не рассказал, как он расправился с мятежниками в Льеже, когда они обидели его.
— Я расскажу им это, — ответил Килиан, — как только представится возможность, и, думаю, они не захотят ссориться с вами, мой благородный господин.
— Если это будет не так, то им же хуже, Килиан, — сказал наместник. — По мне, целая глотка стоит того, чтобы о ней позаботиться, хотя бы ради кровяных колбасок и шварцского пива, не говоря уже о ветчине из Вестфалии и вине из Ниерштейна  — перезанное горло не способствует аппетиту, Килиан.
— Я разъясню им, с кем их выгода. Будьте покойны, меня учить не нужно, как вашей милости подбросить мяч.
— Соображаешь ты быстро, — заметил наместник, — но вот теперь сумей держать ответ. Как ты пропустил швейцарский пир? Или похвастай, как крылышки ты пощипал со стола швейцарцев? Отвечай!
— Голыми руками не схватить ежа, — начал оправдываться Килиан. — Я сам осмотрел «Графскую усладу» — вдоль стен стояли стражи, и на мосту; не говоря о том, что дозоры горцев обход вкруг замка совершали строжайше по часам. Так что не имелось никакой возможности визит им нанести; случись иначе, да ведая о ненависти, питаемой к ним вашей милостью, я бы все устроил так, что никогда они бы вам не докучали. Однако, вынужден признать, что это мужичье в военном деле больше соображает, чем иные наемники-рыцари.
— Надо за ними присматривать лучше, — сказал Хагенбах, — они отправились в дорогу с пышностью, во всем убранстве, украсив себя подобно женщинам серебром и медью… Подлое отродье недостойно того, чтобы благородный человек избавлял их от разного хлама.
— Если мои сведения верны, то там имеется кое-что получше, — сообщил Килиан. — Купцы пристали к ним…
— Фи! Косяк кобыл из Берна или Золотурна, — поморщился наместник, — груженых всякой дрянью: материей под чепраки, и рвущейся дерюгой. И все ж я обдеру их, чтобы тут не шастали. Им вздумалось посольства снаряжать за всякими правами? Они что, думают я под верительными грамотами контрабанды не увижу, и позволю насмеяться над герцогом? Не будь я рыцарем, если позволю им проехать беспошлинно.
— И сделать это проще простого, — вставил Килиан, — ибо они под свое покровительство взяли английских купчишек.
— Купцы из Англии! — воскликнул Хагенбах, и глаза его сверкнули. — Английские купцы, Килиан! Люди толкуют о Китае и Индии, где земля преисполненна серебром, золотом и алмазами, но, клянусь честью, я думаю, эти неотесанные островитяне на своей туманной земле прячут сокровищ куда больше! Сколько богатых товаров! Килиан! То, верно, длинный караван мулов, чья упряжь так сладко звенит? Матерь Божья, эти звуки, уже заполнившие мои уши, более сладкозвучны, чем арфы всех миннезингеров Хейльбронна !
— Нет, мой господин, караван их невелик, — отвечал оруженосец, — лишь два человека, кои, как мне дали знать, имеют столь малый багаж, что он размещен на единственном муле; но поверьте, цены он немалой: шелка и парча, кружева и меха, жемчуг и украшения, благовония с Востока и золотые изделия из Венеции.
— Блаженства рая! Ни слова больше, — воскликнул алчный рыцарь Хагенбах. — Все это наше, Килиан! Иначе, отчего же весь минувший месяц, в неделю по два раза, мне снились эти люди? Да, два человека среднего роста, или малость пониже, с гладкими, пухлыми, безобидными, милыми личиками; с животиками, столь же круглыми, как у куропаток, и мошной, такой же тугой, как их животы. Ха! Ты желаешь приукрасить мои грезы, Килиан?
— Так сказать, чтоб нарисовать полную картину, — отвечал оруженосец, — прибавьте к ним десятка два оруженосцев, самых сильных из всех, когда-либо взбиравшихся на крутые скалы пострелять диких серн, от могучих ударов протазанов которых, как овсяные лепешки, раскалываются вдребезги щиты, и шлемы гудят подобно колоколам церковным.
— Тем лучше, дурень, тем лучше! — вскричал наместник, потирая руки. — Английских купцов обобрать! Швейцарских быков в ярмо! Я знаю отлично — остричь со швейцарских свиней ничего не удастся, кроме скверной щетины, — удача в том, что к ним приблудились с острова овечки. Но мы должны вооружиться рогатинами на вепря, и наточить ножницы для стрижки овец, чтобы ловчей спроворить наше дельце. Эй, лейтенант Шонфельдт!
Офицер выступил вперед.
— Сколько у вас под рукою солдат?
— Человек шестьдесят, — доложил тот. — Двадцать из них разбрелись кто куда, остальные в казармах.
— Сюда немедля все с оружием. Тихо, без шума соберитесь здесь у восточных ворот. Шепни своим живодерам, что их поджидает добыча, из которой каждому достанется доля.
— В таком случае, — сказал Шонфельдт, — они прокрадутся сквозь паутину, не потревожив спящего в ней паука. Я мигом…
— Уверяю тебя, Килиан, — продолжал радоваться наместник, возобновляя разговор со своим оруженосцем, — ничто не могло б оказаться так кстати, как эта драка «по случаю». Герцог Карл желает проучить швейцарцев, — не подумай, что он станет действовать напрямую, отдавая недвусмысленные приказы, ибо боится утратить доверие иных государей к своим собственным мирным посольствам; но верный слуга, который возьмет все на себя, и чьи действия впоследствии могут быть названы: «оплошностью», «недоразумением» или, в конце концов: «безответственностью», верь мне, может считать, что честно исполнил свой долг пред господином. Может случиться, его пожурят, однако приватно герцог воздаст ему должную справедливость. Что же ты молчишь, солдат, и что означает угрюмый твой взгляд? Уж не испугался ли старый рубака двадцати швейцарских мальчишек, возглавляя отряд бывалых копьеносцев?
— Швейцарец, — отвечал Килиан, — на удар отвечает ударом покрепче, и все ж он мне ничуть не страшен. Но нельзя полагаться всецело на герцога Карла. В первом случае, может быть он и будет доволен, узнав о взбучке заданной швейцарцам; но если, как ваша милость заметили, он найдет для себя неудобным участвовать в эдаком действе, то с государя станется, желая самому обелиться, повесить нас всех.
— Плевать! — озлился наместник. — Я знаю, за что берусь. Такая шутка была б к лицу Луи Французскому, но совершенно чужда нраву Смелого Бургундца. Какого дьявола, солдат, ты все еще кривишься и разводишь руками, как будто жареным запахло?
— Ваша милость столь же проницательны, как и бесстрашны, — сказал оруженосец, — и мне ли с вами спорить. Но посольство швейцарцы ищут мира… а купцы — англичане… И если верны те слухи, что Карл готовится к войне с Людовиком, то более всего желать он должен мира со Швейцарией, и помощи из Англии, чей король пересекает ныне море с преогромным войском. Вы же, Аршамбо фон Хагенбах, нынешним утром собираетесь содеять то, что заставит вооружиться союзные кантоны против Карла, и обратит англичан из союзников во врагов.
— Что мне герцог, — все больше распалялся наместник, — я знаю норов герцога, и если он — господин земель бескрайних, желает ими рисковать по зряшной прихоти своей, чем рискую я — Аршамбо фон Хагенбах, в чьем достоянии земли ни фута?
— Но ваша жизнь, мой господин? — сказал оруженосец.
— Ах, жизнь!.. — протянул рыцарь. — Жалкое бытие, которое бывало ежедневно готов я был поставить на кон за горсть талеров… и крейцеров…  Ты полагаешь, я ею не поступлюсь ради кучи золота, драгоценных камней Востока и ювелирных украшений Венеции? Нет, Килиан! Эти англичане обязаны лишиться своих сокровищ, чтобы Аршамбо фон Хагенбах мог пить более крепкие вина, чем водянистое мозельское, и носить парчовый дублет  вместо кожаного. И тебе, Килиан, не помешал бы приличный камзол со звоном дукатов на поясе.
— Клянусь, — согласился Килиан, — последний ваш довод меня убедил, и я не смею перечить своему господину.
— Так за дело! — сказал вожак. — Нет, постой… Должны мы церковника привлечь в помощники. Поп из церкви Святого Павла был в скверном настроении недавно и с кафедры вещал о нас дурное, как будто мы немногим лучше, чем грабители и мародеры. Он даже имел дерзость дважды внушать мне довольно строго. Стоило б разбить этому псу его плешивую башку, но герцог ее гладит, а потому с руки его кормить придется.
— Он опасный человек, — молвил оруженосец с сомнением, — над прихожанами его власть велика.
— Чепуха! — отвечал Хагенбах. — Я знаю, как его обезоружить. Эй, кто там, сбегай за попом, скажи, что я ищу его благословения. А ты, Килиан, собери все наши силы, расставь солдат на барбакане и у бойниц с полными пороховницами; спрячь копьеносцев в домах по обе стороны от дороги у самых ворот, проезд загороди телегами, и хорошенько свяжи их промеж себя, за ними помести отъявленных головорезов. Как только купцы с мулами минуют ворота, тотчас решетку опустить, а мост поднять; стрелки из-за решетки, если оставшиеся снаружи начнут бузить, пусть дадут по ним залп, прочие ж разоружат тех, кто окажется в нашей ловушке промеж телег и ворот. И затем…
— Затем, — продолжил оруженосец, — мы, подобно проворным «вольным стрелкам» , как следует пошарим в сумках…
— И как веселые охотники, — примолвил рыцарь, — по локти омоемся в крови…
— Однако, отчаянно будет дичь кусаться, — заметил Килиан. — Вожаком у них Доннерхугель, которого, как я слышал, прозвали Бернским Медвежонком. Кусаться он умеет.
— Вот и славно — разве травить волков и медведей не занятнее, чем резать покорных овец? Кроме того, сети крепки и засада сильна. Стыдись, Килиан, не в твоих привычках долго колебаться!
— И доныне такой не приобрел, — сказал Килиан. — Но швейцарские алебарды и двуручные мечи шириной в четыре дюйма — не детские игрушки. И потом, коль вы весь гарнизон поставили в засаду, кому же ваша милость поручит охранять ворота и стены?
— Замку, засову и цепи, — был ответ наместника, — а ключи от них пусть принесут сюда. Пока не кончено дело, города никто не покинет. А также дозволь добропорядочным горожанам вооружиться и взять на себя охрану стен, да чтоб службу исправно несли, не то такой штраф им назначу, какой им век не оплатить.
— Они поднимут ропот, — сказал Килиан. — Хотя и отдан город герцогу в залог, но они не стали подданными Его Светлости, а потому принудить их к военной службе невозможно.
— Плевать на этих трусов! — взъярился Хагенбах. — Если до сих пор я их не заставлял, то это потому, что мерзко мне к ним обращаться; да и теперь я ничего бы не потребовал, зайди о важном речь, а не о том, чтоб на часах стоять, со стен таращась. Велите им повиноваться, коль дорожат они собой, своим имуществом и домочадцами.
Зычный голос у них за спиной торжественно и многозначаще изрек слова из Святого Писания:
— И узрел я злого, благоденствующего в своей крепости, аки лавр; и шел я назад, и сгинул он; так я искал его и не нашел.
Аршамбо фон Хагенбах обернулся свирепо и столкнулся с суровым взглядом кюре церкви Св. Павла в сановном уборе.
— Неволят нынче нас дела мирские, отче, — сказал наместник, — проповедь вашу мы дослушаем на досуге.
— На твой зов я шел, наместник, — отвечал священник, — иначе не стал бы проповедовать, там, где слово божье бесполезно.
— О! Простите меня, отче, — рек Хагенбах. — Я посылал за вами, в самом деле, чая в вас найти просителя за нас пред Божьей Матерью и Святым Павлом, ибо нынешним утром нам выгорит дельце, в котором, как говорит ломбардец-меняла, я предвкушаю roba di guadagno .
— Наместник, — отвечал кюре, — льщу себя надеждой, что ты не забылся относительно сущности досточтимых Святых, и не просишь их благословения на злодейство, столь часто творимое тобой с того самого дня, как впервые ты здесь объявился, навлекая на всех нас гнев Господа. Молчи, я довершу мою речь, в надежде тщетной втолковать тебе, что уважение к сану служителя алтаря должно беречь тебя от самой мысли просить меня молиться за успех в грабеже и разбое.
— Разумею вас, отче, — хитро сказал наместник, — и вот о чем прошу. Поскольку вы зависимы от герцога, ваш долг молиться неустанно за все, что в подданных его вселит покой и справедливость. И то вы подтверждаете, кивая преподобной головой? Отменно, а потому, и я свою склоняю. Коль нас вы учите прощения Святых молить, и вы — их благочестивый провозвестник, в делах мирских на скользкой стезе бытия прощаете нас за наши прегрешенья, имеем ли мы право уповать на божье прощенье без подношения престолу Господнему? Нет. Посему я и даю свое обещание, и клянусь его исполнить, что если это утро нас вознаградит, Святой Павел получит престольный покров и серебряную купель величиной… по добыче; Богородица — атлас на новую ризу и ожерелье на праздник; а вы, отче, двадцать монет чистого золота, за предстательство перед Апостолом о нас, к коему обращаться грехи нам мешают. А теперь, отче, отвечай, ибо мне недосуг: разумеем ли мы друг друга? Я знаю, что ты меня не терпишь, но вот же я — не бес на самом деле.
— Понимаем ли мы друг друга? — повторил вопрос кюре церкви Св. Павла и ответил: — Нет! И никогда не поймем. А слышал ты изречение святого отшельника Бертольда Офрингена безжалостной Агнесе, с ужасною жестокостью отмстившей за убийство императора Альбрехта?
— Нет, — отвечал Хагенбах. — Никогда я не склонял головы над житиями святых, и прочей ерундой, коль тебе не по нраву мое предложение, что ж... Но и я в твоих поучениях не нуждаюсь, как не привык обхаживать попов.
— Внемли же словам праведного мужа, — провещал священник. — Ибо вскоре случится тебе умолять о том, что ныне ты с презрением отвергаешь.
— Вещай, но только покороче, — сказал Аршамбо фон Хагенбах, — и знай, что хотя ты и можешь стадо свое устрашить, теперь перед тобою рыцарь, которому не превыкать к угрозам.
— Знай же, — сказал кюре церкви Св. Павла, — что Агнес, дочь убиенного Альбрехта, пролив реки крови в отмщение за вопиющее злодейство, основала вскоре Кенигсфельдтское аббатство, и тщась придать ему известности, совершила паломничество к святому затворнику и молила его оставить свою жалкую келью и поселиться в ее богатом аббатстве. Каков же был его ответ? Сведав, содрогнись! «Прочь, богомерзкая! — рек праведник. — Господь не внемлет запятнанным кровью и отвергает пожертвования, добытые человекоубийством. Всевышнему по душе милосердие, справедливость и человеколюбие, и токмо тех он возлюбит, коим присущи они!» Многажды, Аршамбо фон Хагенбах, был ты предостерегаем мной. Живи во грехе, коль глух ты к увещеваниям, в ожидании вышнего приговора.
Произнеся эти грозные слова, смурен ликом, кюре Св. Павла отвратился и двинулся прочь от наместника, который собрался было повелеть схватить его, но, вспомнив о неотвратимой каре, угрожающей всякому, сотворившему насилие над духовной особой, и, понимая, что столь поспешное и опрометчивое решение может взволновать, и без того озлобленный против него народ, отпустил священника. Он приказал подать себе бокал бургундского вина, коим и залил свое бешенство; и лишь только бокал, испитый до дна, вернулся в руки Килиану, как часовой на башне произвел выстрел, уведомляющий о приближении чужеземцев к воротам крепости.

Глава XIV

Я не приму такого угощения,
Пока врагом своим не одолён.
У. Шекспир, «Буря»

— Мне, кажется, нам подали сигнал, — сказал Хагенбах, подступая к парапету, откуда он мог видеть, что происходит за стенами напротив ворот.
Часовой поспешил сообщить ему:
— Два человека с мулом изволили пожаловать, ваша милость. Купцы, вроде...
— Купцы? Да чтоб ты сдох, мерзавец! Торговцы безделушками — желаешь ты сказать. Где видел ты купцов, тянущих за собой по дороге тощего осла? То, верно, цыгане, или шотландцы, как их французы обзывают. Мошенники! За бедность кошельков их следует воткнуть им в животы все шпильки и иголки, которыми они торгуют.
— Не стоит горячиться, ваша милость, — заметил Килиан, — худым сумам случается служить вещам бесценным. Однако, бедны они или богаты, это те, кого мы ждем, если судить по тому, как мне их описали: старший — широкоплеч и смуглолиц, с проседью борода; другой — лет двадцати с лишком, повыше первого, смазливый юнец, не бривший бороды ни разу…
— Впустите их, — сказал наместник и повернулся, чтобы сойти по лесенке во внутренний двор, — и проводите в folter-kammer .
Так молвив, уверенным шагом отправился он в означенное место — темницу, расположенную в высокой башне восточных ворот, где с помощью дыбы и всевозможных пыточных орудий жестокий и алчный наместник привык выбивать золото и признания из несчастных, угодивших туда. Он вступил в полутемное узилище под высокими сводами которого с балок свешивалось множество виселиц, развешаны на стенах или разложены на полу со следами ржавчины от крови различные инструменты палача, способные бросить в дрожь любого.
Тонкий луч света, проникающий сквозь одну из немногих узких бойниц, содеянных в стенах башни, озарял высокого человека, чье смуглое лицо разглядеть не представлялось возможным, ибо оно целиком скрывалось тенью в углу зловещей камеры. Его отдельные черты выхватывала полоска света, и по ним можно было угадать безнадежно мрачный и неумолимый облик палача. Тело его скрывал алый плащ, а вкруг плеши на голове вились густые, черные с инеем кудри. Он целиком был захвачен чисткой и наведением глянца на широком двуручном мече необычного вида, значительно короче того оружия, которое использовали швейцарцы. Он так погрузился в работу, что, вздрогнувши, обронил из рук свой меч, когда тяжелая дверь с пронзительным визгом неожиданно отворилась, и который, рассыпав металлический звон, упал на каменные плиты.
— Ха! — воскликнул рыцарь, входя в камеру пыток. — Scharfgerichter  готов к работе?
— Было б хуже, когда бы ваша милость меня в безделье застали, — ответил человек трубным басом. — Однако, обреченный недалече, то мой меч мне говорит своим падением, чуя того, кому суждено его остроту проверить на собственной шее.
— Жертва и впрямь близко, Франц, — подтвердил наместник, — но в этот раз в своем знамении ты обманулся: его шея обойдется веревкой, как жилах жертвы нет ни капли благородной крови.
— Тем хуже для Франца Каменное Сердце, — отвечал палач в красном. — Я чаял рыцарского посвящения от вашей милости.
— Тебя в рыцари? — воскликнул наместник. — Ты, видно, тронулся умом! Какой из тебя рыцарь? Ты душегуб!
— Почему нет, господин Аршамбо фон Хагенбах? Сдается мне, что имя Франц Steinernherz фон Blut-sacker , по заслугам и по закону полученное, подошло бы рыцарю также, как и любое другое. Не так ли? Ведь если человек моего ремесла окажет услугу, какую не всякий отважен оказать, девяти рыцарям, единым ударом меча смахнув голову каждого, не заслуживает ли он права не платить налоги и пожалования во дворянство?
— Таков закон, — согласился господин Аршамбо, и добавил после минутного раздумья, — который, как я полагаю, придуман шутки ради, ибо никто до сей поры этой чести не был удостоен.
— Тем больше славы достанется первому, — отмолвил палач, — за острый меч и ловкий удар. Я, Франц Каменное Сердце, стану первым дворянином среди мастеров заплечных дел, когда казню еще одного благородного человека.
— Ты ведь давненько служишь мне, не так ли? — спросил фон Хагенбах.
— Какой другой владетель, — отвечал палач, — смог обеспечить бы меня столь долгое время работой? Я исполнял все ваши вердикты над осужденными с тех пор как выучился сечь бичом, вздымать на дыбу и рубить головы этим совершенным оружием: никто не посмеет утверждать, что когда-либо неточен был мой удар, и мне приходилось вздымать его дважды. Тристрам Госпиталит и его знаменитые подручные Птит-Андре и Труазешель  — щенки в сравнении со мной в умении владеть мечом палача. Клянусь, мне было б стыдно попасть им в ученики удавки и кинжала. Разве истинному христианину нельзя мечтать о посвящении в дворянство?
— Ремесло свое ты знаешь, того не отрицаю, — отвечал фон Хагенбах, — но быть того не может… я говорю… неужто здешняя земля изошла благородною кровью, и спесивые мужланы станут повелевать рыцарями и баронами потому, что по моей вине ее так много пролилось?
— Я перечислю всех вашей милости по именам и титулам, — Франц развернул пергаменный свиток и начал читать по порядку, между делом вставляя свои замечания. — Вот граф Виллем фон Эльвершо — мой первенец, милый юноша, умер по-христиански.
— Я помню его. Он в самом деле был галантным юношей — за моей подружкой слишком волочился, — примолвил господин Аршамбо.
— Он умер в день Святого Иуды , в 1455 году от Рождества Христова, — напомнил палач.
— Продолжай, не поминая о датах, — сказал наместник.
— Эмиль фон Штокенборг…
— Он угнал у меня стадо коров.
— Людвиг фон Ризенфельд…
— Этот крутил шашни с моей бабой, — разъяснил наместник.
— Три молодых господина фон Ламмербург. Вы их отца, графа, одним днем сделали бездетным.
— А он меня — безземельным, так что счет улажен, — приговорил наместник. — Можешь дальше не читать, я вижу считать ты выучился на крови… Однако, казнь трех братьев я полагал за одну.
— Это сильно мне б навредило, — огорчился Франц, — ведь каждый из них стоил хорошего удара этим мечом.
— Что ж, упокой Господь их души, — сказал Хагенбах. — Но тщеславие свое, палач, на время отложи, потому как чести в этот раз себе ты не добудешь — та мерзость, что ныне нам досталась, достойна лишь петли на дыбе.
— Тем хуже для меня, — ответил палач. — Так ясно видел я во сне, что ваша честь изволили меня возвысить. И к чему это упал мой меч, ума не приложу?
— Выпей чашу вина и забудь о том.
— Увольте, ваша честь, — отказался палач, — Допрежь полудня пить — себя губить.
— Замолкни, и будь готов, — отрезал фон Хагенбах.
Франц убрал в ножны свой меч, обтер с них почтительно пыль, и отступил в темный угол узилища, где, сложив руки на рукояти рокового меча, оперся на него.
Едва ли не в ту же минуту Килиан, и с ним пять или шесть солдат, ввели Филиппсонов, чьи руки были связаны за спиною веревками.
— Подвиньте мне кресло, — сказал наместник, и важно воссел за стол, где были разложены бумага, перья, и стояла чернильница. — Кто эти люди, Килиан, и по какой причине связаны они?
— Если милость ваша позволит, — молвил Килиан с глубочайшим почтением, совершенно отличавшимся от едва ли не фамильярного тона, который прежде проскальзывал у него в приватном разговоре со своим господином, — если милость ваша позволит, мы подумали, что было б лучше без оружия этим двум чужестранцам предстать перед вами, ибо когда на воротах, по заведенному у нас порядку, мы предложили им разоружиться, этот милый юноша вздумал артачиться…
— Ложь! — вскипел юный Филиппсон, но отец сделал знак ему замолчать, и он немедленно повиновался.
— Вот-вот, оружие свое он нам отдал, но только после того, как старик ему приказал… — продолжал Килиан.
— Досточтимый сэр, — перебил его старший Филиппсон, — мы иноземцы, не знающие здешних законов — в Англии не лишают оружия, не нанеся тем самым оскорбления; мы полагаем, вы извинитесь за ваших людей, ибо, без всякой причины, мы подверглись с их стороны грубому обращению и были взяты под стражу невесть за что. Сын мой, по юности и легкомыслию, взялся было за оружие, но был остановлен моим приказом, не успев меча обнажить. Что до меня, так я — торговец, привыкший слушаться законов и справно пошлины платить… Я ныне нахожусь на землях герцога бургундского, и чаю, что его законы и налоги должны быть обоснованны и справедливы. Он честный и верный союзник Англии, и мне нечего опасаться, находясь под знаменем его.
— Да уж… — невольно был смущен фон Хагенбах самообладанием англичанина, и быть может, вспомнил, что если страсти в герцоге не бушевали (пробуждаемые упоминанием о швейцарцах, коих он терпеть не мог), Карл Бургундский заслуживал признания его праведным и строгим государем. — Речи красные — то хорошо, но едва ли искупят они ваше поведение. Вы хватались за мечи, сопротивлялись солдатам герцога в то время, как они по его приказу стояли в карауле.
— Сэр, — отвечал Филиппсон, — вы судите слишком сурово невинность. Ваша крепость набита солдатами — какому безумцу в голову взбредет против них сражаться? Но коль угодно вам быть судьею строгим, накажите нас штрафом, мы охотно оплатим его.
— Вот глупый баран, — сказал Килиан палачу, к которому он подошел, покинув солдат, — под ножницы сам подставляет свою шкуру.
— Едва ли этим выкупит он шеи, господин оруженосец, — ответил Франц Каменное Сердце, — потому как, откроюсь тебе, вчера я видел сон, что наш хозяин сделал меня рыцарем; и по падению моего меча, предполагаю, что этот человек поможет мне стать знатным. Уже сегодня он познакомится с моим мечом…
— Тщеславный дурак! — прошипел оруженосец. — В нем нет ни капли благородства, он всего лишь купчик из-за моря.
— Ты ошибаешься, — возразил палач, — ибо никогда не видел дворян перед смертью.
— Это я-то не видел? — зашипел оруженосец. — Я бился в пяти жестоких ратях, неисчислимых стычках и засадах!
— Благородства тем не испытать, — усмехнулся заплечных дел мастер. — В общей сваре все герои: и дворняга на подворье, и петух в курятнике. Но благороден только тот, кто всходя на эшафот, ложась на плаху, на священника и палача в последний миг взирает равнодушно. Таков человек теперь перед нами.
— Да… но разве кто казнит его? Он видит только нашего хозяина, — упорствовал оруженосец.
— Тот, кто видит его, — не уступал палач, — и имеет, как этот господин, голову на плечах, разве не разглядит в нем палача? Этот человек уже догадался обо всем, но даже бровью не повел, и его невозмутимость, выдает в нем дворянина. Если это не так, я никогда не получу дворянства.
— Кажется, хозяин наш гнев готов сменить на милость, — заметил Килиан, — он улыбается.
— Если такое случится, значит я дурак последний, — ухмыльнулся человек в алом плаще. — Глаза господина Аршамбо пророчат кровь так же верно, как созвездие Пса предрекает чуму.
В то время как эти двое слуг Аршамбо фон Хагенбаха вели промеж себя беседу, их господин подвергнул пленников дотошному расспросу относительно дел их в Швейцарии, разговоров с ландманом, и причин побудивших англичан отправиться в Бургундию. На все вопросы старший Филиппсон дал правдивые и ясные ответы, кроме последнего. Торговые дела, сказал он, привели его в Бургундию; вот и товар, который наместник может пошлиною обложить или весь отнять, смотря по тому, сколь терпеть он готов от гнева своего государя, ибо дело, которое он имеет до герцога, касаемо лишь его одного, а также неких частных лиц, заинтересованных в разрешении неких торговых вопросов. Один герцог знать может с чем и зачем он к нему едет, заявил купец, и весомо присовокупил, что препоны, чинимые ему кем бы то ни было, могут вызвать гнев герцога, чреватый последствиями для ослушника.
Фон Хагенбах казался смущенным уверенным тоном своей жертвы, и многократно обращался за советом к бутылке — неизменному оракулу в делах чрезвычайных. Филиппсон спокойно передал наместнику реестровую книгу с перечнем товаров, где упоминались такие ценности, что господин Аршамбо едва не ел ее глазами. Наконец, после долгого размышления, он поднял голову и произнес:
— Вам должно быть хорошо известно, господин лавочник, что волею герцога в его владения запрещен ввоз швейцарских товаров; однако по вашим собственным признаниям, вы кой-какое время находились в той стране и даже путешествовали вместе с людьми, называющими себя «швейцарскими депутатами», из чего мне следует предположить, что эти драгоценности скорее принадлежат «неким частным лицам» в Швейцарии, чем такому бедному человеку, каким представляетесь вы, а посему мне должно востребовать с вас денежную компенсацию, — три сотни золотых монет не такая уж непомерная плата за ваше преступление — и можете отправляться со всеми вашими товарами, куда вам вздумается… за исключением Бургундии.
— Но в Бургундии я должен предстать перед Его Светлостью, — сказал англичанин, — и если я не попаду туда, миссия моя потерпит крах, и несомненно гнев герцога обрушится на тех, кто станет тому виною. Да будет известно вашей милости, добрый ваш государь уже оповещен о том, что я в дороге, и учинит строгое дознание тому, кем я был задержан.
И вновь наместник умолк, стараясь решить, как ублажить свою алчность и выйти сухим из воды. После нескольких минут раздумья и глотков вина, он снова устремился на свою жертву:
— Ты умеешь держаться и убедителен в речах, дружок, но и я не могу не исполнить приказа заворачивать товары из Швейцарии. Что если я возьму под стражу мула и добро твое?
— Что ж, я не в силах противиться воле милорда, поступайте, как знаете, но долг обязывает меня преклонить колени у подножной скамьи герцога  с неким подношением.
— Моей головой! — усмехнулся наместник. — Короче, ты жаждешь погубить меня доносом за то, что наместник Ла Ферреты строго следует приказам своего господина?
— Честь моя и мое имущество, — отвечал англичанин, — порукой будут, что никаких доносов я писать не стану. Оставьте мне денег на дорогу, и об утраченных товарах я буду печалиться столько ж, сколько горюет матерый олень о своих рогах, скинутых в прошлом году.
Наместник Ферреты в сомнении покачал головой.
— Людям, в вашем положении, — сказал он, — не следует верить, да и тебе, по правде сказать, как разумному человеку, нельзя ожидать доверия. Это упомянутая тобой вещица для герцога от частных лиц, что представляет она из себя?
— Она под печатью, — отвечал англичанин.
— И, думать надо, цены немалой? — продолжал допытываться наместник.
— Того не ведаю, — отвечал старший Филиппсон. — Знаю лишь, что герцог ждет ее. Вам ли не знать причуды вашего государя щедро платить за сущие безделицы.
— Где ж ты прячешь ее? — спросил наместник. — Но прежде, чем ответить, взгляни на эти вот разложенные пред тобой приспособленья, что вмиг заставят говорить немого, и кои я имею власть употребить по отношению к тебе!
— Любые пытки перетерпеть имею мужество, — ответил Филиппсон с прежним хладнокровием, какое обнаруживал в течение всего допроса.
— Напомню, — не отступал Хагенбах, — что самого тебя могу я обыскать, как до того перевернул вверх дном твою поклажу.
— Я не предоставлю вам повода унизиться насилием над мирным странником, — отвечал Филиппсон. — Сверток для герцога у меня на груди под дублетом.
— Дай его мне! — вскочил наместник.
— Мои руки крепко связаны веревками, но еще крепче данным мной словом, — отказался англичанин.
— Пошарь-ка у него на груди, Килиан, — приказал Хагенбах, — и подай ту вещицу, о которой он болтает.
— Коль мог бы я сопротивляться, — вскричал решительно купец, — то прежде бы позволил сердце вырвать у себя! Заклинаю всех, кто стал свидетелем такого вероломства, увериться воочию в том, что все печати на посылке были целы, когда ее меня лишали!
Так восклицая, он твердым взором обратился к солдатам, присутствию которых Хагенбах, вероятно, не придавал никакого значения.
— Как, собака! — заорал наместник. — Ты призываешь к бунту моих же солдат? Килиан, прикажи солдатам ждать снаружи.
С этими словами, он торопливо укрыл под собственным платьем маленький, но надежно перевязанный и запечатанный сверток, отобранный Килианом у купца. Солдаты спешно ретировались, однако, не могли оторвать своих взглядов от происходящего перед ними, подобно детям, коих уводят с увлекательного зрелища перед самым его окончанием.
— Итак, приятель, — продолжил Хагенбах, — теперь мы одни! Не хочешь ли ты стать со мной откровеннее и мне поведать, что это за посылочка, и от кого она?
— Речам своим не изменю, и говорю вам как и прежде — содержания посылки я не знаю, а от кого она — поклялся я молчать.
— Может быть, сынок ваш, — предположил наместник, — окажется сговорчивей.
— Он не расскажет вам того, чего не ведает, — отвечал купец.
— А дыба-то развязывает язычки… Килиан, попробуем-ка мы сначала… молодого. Видали мы не раз, как выкрученные суставы деток заставляли говорить их отцов, хотя они сами вынесли бы пытки пострашнее.
— Испытайте, — тихо молвил сын, — и даст Господь мне силы муки превозмочь…
— И дух и взор мой укрепит… — довершил отец.
Наместник, наконец, извлек из-под платья маленький сверток и внимательно принялся рассматривать его со всех сторон, и втайне досадуя на кусочек запечатанного воска, прилепившего к темно-красной атласной оболочке перевивающий ее шелковый шнурок, что мешал его жадным глазам взглянуть на сокровище, которое, в том он ничуть не сомневался, скрывалось под ней. Наконец он снова велел кликнуть солдат и препоручил им обоих пленников, приказав заключить их в темницы порознь и за отцом надзирать лучше.
— Беру вас всех в свидетели, — воскликнул старший Филиппсон, презирая грозные знаки Хагенбаха, — что наместник отнял у меня послание к его господину, всемилостивому государю герцогу бургундскому.
Рот Хагенбаха от бешенства перекосился.
— Мог ли я не отнять его? — вскричал он, срывающимся от гнева голосом. — Возможно, чьим-то гнусным умыслом против жизни нашего всемилостивого государя подложен яд, или что похуже, в этот подозрительный сверток, доставленный посланником еще подозрительней! Или мы не слышали о ядах никогда, что действуют посредством запаха? Возможно ли, чтоб мы, стражи ворот во владения Его Светлости, герцога бургундского, проморгали тех, кто может у Европы отнять ее славу, у Бургундии государя, а у Фландрии заступника? Нет! Солдаты, заключите этих изуверов в самые глубокие темницы, разлучите их и приставьте к ним крепкую стражу. Коварный заговор, возможно, составлен в Берне, или Золотурне!
Так господин Аршамбо фон Хагенбах неистовствовал во всю силу своих легких, побагровев от криков, вызванных приступом ярости, до тех пор, пока шаги солдат, удаляющихся с пленниками, и бряцание их оружия не перестали доноситься до его слуха. И в тот же миг он в лице переменился, став бледней обычного, брови смятенно сошлись в переносице, и глухим, трепещущим, чужим голосом он обратился к своему оруженосцу:
— Килиан, мы ступили на шаткий настил под коим рев потока… Что дальше?
— Клянусь, поставить ноги тверже и двигаться решительно вперед, но осторожно, — отвечал лукавый Килиан. — Нескладно вышло, что парни посылку видели и слышали купца. Но эта неудача случилась с нами, и сверток, побывал в руках вашей милости, и даже если вы печать оставите нетронутой, останется подозрение, что искусным образом подделана она. Так посмотрим что там, а потом разберемся, как все устроить. Должно быть, там бесценная вещица, поскольку торговец отдать готов был груженого богатствами мула, но не этот сверток.
— Там могут статься королевские бумаги. Множеством таких, и высочайшей важности, обмениваются тайно меж собой Эдуард Английский и герцог наш, — ответ был Хагенбаха.
— Когда там важные бумаги, — ответил Килиан, — мы отправим их в Дижон, или Людовик Французский пожелает за них заплатить звонким золотом.
— Что! — воскликнул рыцарь. — Ужель ты думаешь, что я продам сектреты моего государя? Мне голова своя пока не надоела!
— Однако ваша милость не колеблясь…
Здесь оруженосец замолк, вероятно, убоявшись отозваться оскорбительно, назови он вещи своими именами, о поступках своего покровителя.
— Обкрадывает герцога, хотел бы ты произнести, скотина? Дурак, — отмолвил Хагенбах. — Я и впрямь имею долю с барыша, что герцог добывает с чужеземцев, но по закону. Даже гончая иль ястреб получают долю из добытой ими же добычи, бывает даже львиную, коль псарь иль ловчий к трофею вовремя не подоспеют. Таковы привилегии и моего высокого сана; и герцог, что меня сюда поставил в расплату за нанесенную ему обиду и чая приумножить мой доход, не выкажет неудовольствия за ревностную службу. Право, я могу называть себя, когда речь идет о землях Ла Ферреты, всевластным представителем герцога, иначе, если угодно, его «вторым я» — и посему я вскрою этот сверток адресованный ему, который, стало быть, адресован и мне.
Провозгласив таким образом о своей высочайшей власти и безраздельных правах, он разрезал шелковую нить на свертке, который так и не выпустил из рук, и, разорвав оболочку, извлек наружу крошечный ларчик из сандалового дерева.
— Содержимое его, — сказал он, — должно быть бесценно, потому как ларчик слишком мал.
При этих словах он надавил на пружинку, и ларчик открылся, явив взору алмазное ожерелье, учитывая особенный блеск и величину бриллиантов, цены баснословной. Глаза алчного наместника и его приспешника были ослеплены ярчайшим блеском, и ничего не выражали, кроме свалившегося на них счастья.
— Да-а, клянусь, мой господин, — взговорил Килиан, — плут-старик недаром упорствовал. Мои кости смогли бы молчать на дыбе, когда в глазах такое сияние. Конечно, господин Аршамбо, позволит преданному слуге узнать, как наместник, сообразуясь с законами военного времени, поделит добычу?
— Воистину, Килиан, закон войны, как ты знаешь, гласит, что вся добыча без остатка принадлежит тому, кто завладеть ею сумел на поле брани… и, разумеется, без щедрой награды не останутся верные слуги.
— Такие, как я… — подхватил Килиан.
— И как я… — прозвучал глас, подобный эху, исходящий из темных глубин каземата.
— Чтоб я сдох! Нас подслушали, — вскричал наместник, схватившись за кинжал.
— А разве я не достоин той же верности, что и ваш оруженосец? — спросил палач, медленно выступая из мрака.
— Так ты смел за мной шпионить, негодяй? — возмутился Аршамбо фон Хагенбах.
— Нет повода для беспокойства, ваша милость, — вступился за палача Килиан. — Доподлинно Каменное Сердце будет нем как рыба, коли прикажите. Нам без него не обойтись, ведь тех купцов нельзя задерживать на этом свете долго.
— Да? — отозвался Хагенбах. — А я-то отпустить их думал…
— Дабы они донесли бургундскому герцогу, что наместник Ла Ферреты…? — спросил Килиан.
— Ты прав — мертвые не распускают языков, — сказал рыцарь. — Палач, готов ли ты?
— Да, ваша милость, — отвечал палач, — но при условии, что если приведется в мир иной отправить их не по закону, то есть, тайно в подземелье, пусть благородная кровь мне все ж зачтется, и казнь будет считаться столь же законной относительно моих прав на дворянство, как это было бы, рази мой благородный меч средь бела дня при всем честном народе.
Хагенбах непонимающе уставился на палача, и Килиан взял на себя смелость ему разъяснить, что заплечных дел мастер убежден, судя по бесстрашным речам и присутствию духа старшего пленника, в его благородстве, обезглавив которого, он рассчитывает вытребовать себе дворянский титул, срубивши девять знатных голов.
— Он недалек от истины, возможно, — сказал наместник, — ибо вот сопроводительное письмо, где некто просит герцога принять сие украшение, как символ неподдельного расположения к нему одного небезызвестного лица, а также поверить на словах вручителю сего послания.
— Кем подписано послание, осмелюсь я спросить? — произнес Килиан.
— Подписи нет… Думаю, герцог должен узнать ожерелье того, кто к нему пишет.
— Вряд ли он его увидит, — оскалился оруженосец.
Хагенбах взглянул на алмазы и тоже зло усмехнулся. Палач, обрадованный внезапным известием, пуще прежнего стал настаивать на благородстве человека, выдававшего себя за купца. Такие ценности и такое доверие, утверждал он, никоим образом не были б препоручены человеку подлого сословия.
— Вот тут-то ты и промахнулся, болван, — сказал рыцарь. — Ныне короли используют самые простые инструменты для искуснейшей отделки. Людовик всем подал пример, устраивая через королевского брадобрея и камердинеров такие дела, кои ранее поручались герцогам и пэрам ; и прочие монархи начинают подумывать, что в делах особой важности куда как больше, нежели благородство, значит изворотливый ум. Что же касается величественного взора и гордой осанки, кои всегда отличают смелого человека от труса, то это по причине его рождения в стране храбрых воинов, а не благородства. Или ты полагаешь, что Англия подобна Фландрии, где бюргера Гента, Льежа или Ипра столь же легко отличить от рыцаря Эно , как фландрскую гужевую лошадь от испанского иноходца? Ошибаешься. В Англии многие купцы заносчивы и умеют постоять за себя так же, как и всякий высокородный сын этой могучей державы. Ну, не удручайся так, покончи с купчишкой одним ловким ударом, и скоро в руки попадется нам ладман Унтервальдена, что простолюдином стал по своему желанию, а все ж таки по крови знатен, и своей заслуженной смертью он поможет себе и тебе скинуть низкое бремя.
— Не будет ли лучше, ваша милость, отсрочить их смерть, — спросил Килиан, — пока мы не узнаем больше о них от швейцарцев, которые вот-вот окажутся в наших руках?
— Поступай, как знаешь, — ответил Хагенбах, отмахнувшись рукой, будто б отгоняя докуку, — до них мне дела больше нет.
Жестокосердные клевреты в знак повиновенья поклонились, и беспощадный конклав был покинут его главой, уносившим под платьем драгоценное ожерелье, доставшееся ему ценой измены своему государю, коему он присягнул верой и правдой служить, и убийством двух невинных людей. При этом, со свойственным всем мелким злодеям малодушием, отвращаясь от собственной низости и жестокости, он льстился надеждой скинуть всю ответственность за свое изуверство на своих же подручных.

Глава XV

И это место наши предки судили человеку!

Старая комедия.

ТЕМНИЦА, в которую молодой Филиппсон был заключен, была одним из тех жутких мест, кои с позором обличают в жестокосердии древних людей. Кажется, они не отличали вины от подозрения, если последствия предварительного заключения были ужасней наказания, назначаемого приговором современного суда за преступление всецело доказанное.
Узилище Артура Филиппсона, вырубленное в твердой скале, служившей основанием для башни, было внушительным по длине, но в то же время тесным и непроглядным. Впрочем, ему все-таки оставили небольшой светильник, однако рук от пут не освободили; и когда он попросил о глотке воды, один из хмурых стражей, грубым толчком водворив его в каменный мешок, мрачно изрек, что смерть от жажды ему не грозит, — печальное пророчество предрекало умереть ему в муках, которые ждать себя не заставят. При тусклом свете он разглядел подобие скамьи или грубого ложа вырубленного в отвесной скале; и, по мере того, как глаза его привыкали к обители мрака, в полу ужасного каземата он усмотрел дыру, смахивающую на раскрытый зев колодца, который, судя по его острым краям, был творением природы.
— Вот, здесь я буду погребен, — молвил он, — и пасть могильная уже разверзлась, ожидаючи меня! Я слышал об узниках, коих свергали в подобную бездну, и, несмотря на то, что все ж не до смерти они порою разбивались, их оставляли умирать внизу, не внемля их крикам.
Он подошел к самому краю бездны и услышал в ее глубине, как ему показалось, жуткий гул подземных вод. Они, словно, звали жертву. Смерть во всяком возрасте страшна; но в пору юности, когда жизнь особенно прекрасна и слишком радостей полна, чтобы насильно быть оторванной от безраздельного счастья — она вдвойне ужасна. В положении, в каком очутился юный Филиппсон — на краю бездонной пасти, находясь в страшных догадках относительно способа, коим скоро предадут его смерти, — в таком положении сломаться мог и более отважный дух, а потому не странно, что несчастный узник не удержался от потока горьких слез, кои за спиною связанные руки не могли утереть. Мы уже наблюдали, что несмотря на смелость, проявленную им при обстоятельствах в высшей степени опасных, но требующих ясных и незамедлительных действий, этот юноша был одарен слишком богатым воображением и чересчур предрасположен ко всякого рода преувеличениям в условиях полной неясности, что причиняло ему еще большие страдания, как теперь, когда приходилось лишь с покорностью ожидать приближения развязки.
Но более того Артур Филиппсон тревожился не о себе. Все его чаяния были обращены к отцу, чье благочестие и доброта не могли не взрастить в нем почитания к родителю, так же как неизменные отеческие забота и ласка внушили ему сыновнюю любовь. Ведь он находится в руках безжалостных убийц, помышляющих скрыть творимый ими разбой тайным душегубством… Его отец, презревший столько опасностей, несокрушенный в неисчислимых побоищах, лежит связанным, немощный достойно встретить гнусные удары кинжалами. Артур вспомнил и головокружительный утес близ Гейерштейн, и безобразного стервятника, смотревшего на него, как на свою добычу. Нет, добрый ангел здесь не явится, чтоб провести его сквозь тьму на божий свет — здесь, в этом подземелье, скорее вечный мрак на миг ослепит лезвие палача, блеснувшее в свете лампы, захваченной, чтобы вернее узнику смертельный нанести удар. Его рассудок лихорадило, и злосчастный пленник не стерпел. Он вскочил и, стремясь освободиться от пут, напрягся с такой силой, что, казалось, они должны были пасть с его рук, как с дланей могучего Назорея . Однако веревки оказались добротны; и после исступленных, но тщетных потуг, при коих путы лишь глубже врезались в плоть, узник качнулся и, рискуя свалиться в бездонную пропасть, грохнулся оземь.
По счастью он избег сознания опасности, которой подвергся, ибо голова его ударилась об один из камней, коими зев ужасный был отчасти окружен руками человека — ошеломленный он лежал недвижно в кромешной тьме, поскольку лампу опрокинул при падении. Лежал он до тех пор, пока не приведен был в чувство глухим шумом.
— Это они, мои убийцы! О, Матерь Божья и Отец Небесный, простите мне мои грехи!
Он приподнялся и, щурясь от яркого света, увидел темную фигуру, подступавшую к нему с ножом в одной руке и с факелом в другой. Он походил на убийцу, подосланного к бедняге-узнику, но был он не один. С ним рядом шел кто-то еще… Факел отбросил свет на белое женское платье, и этого хватило Артуру, чтобы незамедлительно признать незабываемый образ, с которым он навсегда распрощался. Невыразимое удивление лишило его страха о собственной участи: «Явь ли то? — будто в бреду спрашивал он себя. — Или и впрямь она над духами всевластна? И демона с того света призван ею для моего спасения?»
И будто в подтверждение этих мыслей, черный человек передал факел Анне Гейерштейн, или, по меньшей мере, ее совершенному подобию, подступил к узнику, и веревки, стягивающие ему руки, казалось, пали от его прикосновения, — так он ловко их разрезал. Сразу Артуру встать на ноги не удалось, но лишь девичья рука — рука Анны Гейерштейн! — к нему протянулась, он с помощью ее восстал как прежде, когда бурный поток ревел под ними. Само ее прикосновение оказало куда как более действенную помощь, нежели хрупкая дева могла предложить. Сердцу возвратилось мужество, силу и ловкость вновь обрели онемевшие, разбитые члены, и напрочь изможденное тело наполнилось жизни — вот какова сила человеческого разума! Он устремился к Анне со словами глубочайшей признательности, но они так и не слетели с его уст, ибо таинственная дева приложила палец к губам, знаком ему повелев вести себя тихо, и поманила за собой. Он повиновался в немом изумлении. Они покинули мрачную темницу и миновали один или два коротких, но путаных коридора, порой вырубленных прямо в скальной породе, или сложенных из грубо тесанных камней, и, вероятно, ведущих в казематы, подобные тому, в каком Артур томился.
Дума, что отец его брошен в одну из таких же ужасающих камер, не оставляла Артура в покое, и он невольно остановился, когда они дошли до узкой винтовой лестницы, очевидно, ведущей к спасению.
— Постой, милая Анна! — взмолился он. — Я не могу отца моего покинуть в опасности. Веди меня к нему!
Но она молча воспротивилась, и велела двигаться за нею.
— Коль ты не властна моего отца спасти, мне жить тоже ни к чему — я спасу его, или погибну! Анна, дорогая Анна…
Она не издала ни звука, но спутник ее взговорил густым голосом, вполне его обличью подходящим:
— Моли о вышней помощи, юноша; а лучше молча исполняй что велено, и да минуют смерть и неволя родителя твоего.
Они стали подниматься по ступенькам за Анной Гейерштейн, и Артур, ступающий ей в след, никак не мог избавиться от грезы, что призрак девы изнутри лучится тем же светом, коим сияет ее белое одеяние, отражая факела пламя. Или душевный трепет из-за рассказа Доннерхугеля о бабушке ее, и внезапное явленье девы в месте, где ожиданье смерти ему видение внушило… Впрочем, времени предаться им ему не оставалось, ибо взбегала она по ступенькам так скоро, что он не мог поспеть за ней, когда же он достиг вершины, ее и след простыл. Но на разгадку — то ли она растаяла в воздухе, то ли скрылась в тайном ходу — ему и вовсе не выдалось мгновенья.
— Сюда, — коротко приказал ее мрачный спутник, и в тот же самый миг, отбросив факел, схватил Филиппсона за руку и увлек за собой в темный проход.
У юноши дрожь пробежала по телу, когда припомнил он сверкающие очи своего провожатого, и то ли нож, то ли кинжал в его руке, который в грудь он мог вонзить внезапно. Однако стыдным для себя он счел подозревать в предательстве любого, кто подал помощь Анне Гейерштейн; и сердцем обратился к ней, моля простить за недоверие, которое зажглось помимо его воли; и вверился проводнику, что, двигаясь поспешным, но бесшумным шагом, шепотом велел ему не отставать…
— Пришли, — сказал он наконец.
С этими словами внезапно отворилась дверь, впуская их в угрюмую готическую залу, уставленную громадными дубовыми шкафами полными книг и манускриптов. Покуда глаза Артура привыкали к свету, коего довольно долго были напрочь лишены, дверь, что перед ними распахнулась, успела исчезнуть. Это, впрочем, отнюдь его не удивило, потому как устройство потайного хода за одним из настенных шкафов, совершенно неотличимого от множества прочих, — уловка существовавшая как прежде, так и ныне, — ему было знакомо. Теперь, при свете дня, он мог иметь полное представление о своем избавителе, который предстал перед ним в убранстве и при атрибутах священнослужителя, и ничуть не внушал теперь того смертельного ужаса, какой напал на него в темнице при мерцающем свете.
Юный Филиппсон вздохнул, как будто пробудившись от страшного видения; сквозь мистический образ Анны Гейерштейн, возникший в его воображении, все яснее проступал образ сущий, и он обратился к нему со следующей речью:
— Полагая своим долгом выразить мою глубокую признательность деве, которой столь многим я обязан, позвольте мне спросить вас, святой отец, об Анне Гейерштейн?
— Лучше бы ты долгом своим полагал помнить о родителе, — вновь перебил его священник. — Ужель так скоро ты забыл, какая страшная угроза над батюшкой твоим нависла?
— Бог свидетель, нет! — воскликнул юноша. — Скажите только, что мне сделать для его спасения, и вы убедитесь в моей любви сыновней!
— Всякое благо хорошо ко времени, — сказал святой отец. — Надень это и следуй за мной.
Он подал ему рясу с клобуком послушника.
— Спрячь лицо под капюшоном, — приказал священник, — и кто бы нам не повстречался, молчи. Я скажу, что ты обет молчанья принял. Господь простит нас за обман, спасая от тирана. Не отставай от меня ни на шаг и берегись обмолвиться ненароком!
Коль скоро облачение свершилось, кюре церкви Св. Павла, то был никто иной, двинулся вперед, а Артур, приняв, насколько мог, смиренный вид послушника, последовал за ним в немногих шагах. Покинув книжницу, или ректорскую, они спустились по короткой лестнице и оказались на улице Брейзаха. Поддавшись неодолимому влечению, юноша кинул короткий взгляд назад и успел заметить, что здание, которое они оставили, являлось неброским строением готического типа, с одной стороны которого возвышалась церковь Св. Павла, а с другой высокая зловещая башня с подъемным мостом.
— Не отставай, Мельхиор, — суровым гласом повелел священник, устремив пронзительный взор на мнимого послушника, выражение коего вмиг заставило осознать Артура опасность своего поступка.
Ни в ком не пробуждая внимания, если не считать молчаливых поклонов или коротких приветствий обращенных к священнику, они дошли почти до середины городка, когда кюре вдруг с улицы свернул в короткий проулок, направленный к северу, и вскоре они поднимались по ступеням, ведущим, как водится в укрепленных замках, на крепостные стены, обороняемые по углам башнями различной высоты, по форме непохожими одна на другую.
Стены крепости охранялись, но, как оказалось, не солдатами, а горожанами, вооруженными копьями и мечами. Первый, к которому они приблизились, шепотом обратился к священнику:
— Свершено?
— Воистину, — ответил кюре церкви Св. Павла. — Benedicite !
— Deo Gratias!  — отозвался вооруженный горожанин, и возобновил свой моцион вдоль зубчатого парапета.
Прочие стражи, казалось, их избегали, ибо отворачивались, как только они приближались, или пропускали мимо себя, не окинув их ни единым взглядом, будто не замечая. Наконец они подошли к старой стрельне, что вознесла свою главу над зубчатой стеной, и в которую вел низкий ход. Башенка ютилась в самом дальнем углу крепости, и с других башен ее нельзя было заметить. При хорошем охранении здесь находился б небольшой караул для ее защиты, однако, его не было.
— Теперь мне молвь, — сказал священник, — ради отца твоего и иных людей, кои прежде зависят от честности твоей и уж затем от твоего проворства, ты можешь ли бежать? Перелезть через ограду?
— Свобода из ваших рук, святой отец, вернула мне силы, я ловок как прежде, — отвечал Артур, — и мышастый олень, которого мне часто доводилось преследовать раньше, теперь вряд ли быстрее меня.
— Коли так, то внемли, — молвил Черный Монах Св. Павла. — В этой башенке (я впущу тебя в нее) увидишь лесенку, что вниз ведет к маленькой дверце, устроенной для вылазок. Она изнутри закрыта на засов. Открыв ее, ты спустишься в ров, почти пересохший. Преодолев его, ты очутишься среди наружных укреплений. Там много стражей, но они тебя «не заметят», и ты на них не смотри, и как проворней лезь через тын. Полагаю, вал пустой ты сможешь взять на приступ?
— Мне доводилось и защищенный штурмовать, — сказал Артур. — Что далее?
— Увидишь рощу и кусты — беги к ним во весь дух. Лишь только скроешься в них, стремись на восток, но берегись вольных стрелков, что стены охраняют. Град стрел и конная погоня ждут тебя, коль взоров их не избежишь, а взоры у них орлиные — держат под надзором всю округу.
— Я буду осторожен, — сказал юный англичанин.
— На той стороне чащи, — продолжал священник, — отыщешь козью тропу, которая вьется вдоль стен и поворачивает от Брейзаха к Базелю. Поторопись навстречу швейцарцам, с кем не разминешься в пути. Скажи им, что час твоего батюшки пробил, и что они должны спешить, если спасти его желают; а также шепни Рудольфу Доннерхугелю, что Черный Монах церкви Святого Павла пребывает в ожидании подарить ему свое благословение у северного тайного хода. Уразумел слова мои?
— Совершенно, — отозвался юноша.
Кюре церкви Св. Павла отомкнул дверь в башню, и Артур уже собрался было вниз помчаться сломя голову по лесенке, что перед ним открылась.
— Повремени-ка малость, — сказал священник, — и скинь ризу, она тебе помешает.
Артур в один миг разоблачился и опять хотел метнуться вниз.
— Погоди еще чуток, — вновь взговорил Черный Монах. — Твое облачение в моих руках может выдать нас, а посему помоги-ка мне совлечь мою ризу…
Внутри горя от нетерпения, Артур сумел-таки сдержаться и повиновался своему проводнику; и когда он стянул длинное и широкое одеяние со старца, тот предстал перед ним в рясе из черной саржи, приличествующей его духовному званию, но препоясанный не подобающими священнослужителям лентами, а совершенно чуждой церковным канонам портупеей из буйволовой кожи, поддерживающей короткий обоюдоострый меч, гожий одинаково для нанесенья рубящих и колющих ударов.
— Подай теперь мне клобук послушника, — сказал преподобный отец, — поверх него я вновь надену свою ризу. Коль есть на мне мирские знаки, их следует избыть двойным священным облаченьем.
И так сказав, он мрачно улыбнулся; его улыбка несла куда как больше усталости и грусти, чем та суровая угрюмость, что навсегда отпечаталась на его лицо.
— А теперь, — спросил он, — что мешкает безрассудный, когда решается жизни и смерти вопрос?
Юный вестник не ожидаючи второго намека, вмиг перелетел через лестницу, будто она состояла из одной-единственной ступени, отыскал дверцу, о которой говорил священник, запертой изнутри лишь на ржавый засов. Артур мигом с ним справился, и оказался перед болотистым рвом. Не останавливаясь и не раздумывая, глубок он или мелок, юноша преодолел его, и достиг противоположной стороны «без внимания» двух достопочтенных бюргеров Брейзаха, несущих сторожу у частокола. Один из них всецело углубился в чтение навроде «Жития святых»; другой, разглядывая дно, склонился над водой у берега в охоте на угрей или лягушек, ибо таскал он на плече сумку-садок для такого рода добычи.
Видя, что, как и предсказывал священник, он может ничуть не опасаться бдительности стражей, Артур ринулся к частоколу намереваясь, ухватившись за верхний его край, одним смелым рывком переметнуться на другую сторону тына. Однако он не рассчитал свои силы, кои были ослаблены его недавним заключением в темнице. Опрокинувшись назад, он пал на землю, и едва успев подняться, был замечен солдатом в желто-синем мундире (цвета Хагенбаха), который устремился к нему с криками, обращенными к безучастным и небрежным стражам:
— Тревога! Тревога! Эй вы, ленивые свиньи, хватайте его, или вы оба покойники!
Ры бак, пребывающий далее всех, отставил в сторону трезубец для ловли угрей, вытянул меч из ножен и, вознеся его над своей головой, неспешно направился к Филиппсону. Грамотею же не повезло, ибо, отбросив книгу, он так рьяно бросился исполнить долг служебный, что умудрился (непреднамеренно, конечно,) заступить дорогу солдату. Последний же, что несся как ветер, столкнулся с бюргером с ужасной силой, грянувшей обоих оземь; но горожанин был дородней и плотнее, и посему остался лежать там, где и упал, в то время как вольный стрелок, более легкий, и, быть может, менее готовый к столкновенью, потеряв равновесие, скатился в ров и погрузился в болотную жижу. И рыбак и грамотей с величайшей осторожностью стали спускаться с обрыва, дабы «помочь» товарищу в дозоре; Артур же, подстегнутый неотвратимой опасностью, вложил в прыжок куда как больше сил и воли, нежели раньше, и перескочив преграду, ветром помчался к зарослям кустов. Он скрылся в них, а на стенах все было спокойно. И все ж он понимал опасность своего положения, поскольку о его бегстве из крепости уже знает, по крайней мере, один человек, который не замедлит поднять тревогу, лишь только удастся выбраться ему из болота, — однако, как показалось Артуру, стражники-горожане вовсе того не хотели. Эти, мельтешащие в его голове мысли придали ногам его скорости, так что быстрее, чем следовало ожидать, он достиг оконечности чащи, откуда, как и было поведано Черным Монахом, он мог узреть восточную башню и примыкающие к ней зубчатые стены, на коих:

Тьма врагов и блеск оружный.

Потребовалось изрядное проворство со стороны беглеца, чтобы передвигаться вблизи крепостных стен, таясь в поредевшем кустарнике от тех, кого лицезрел он так ясно. В любой момент он ожидал услышать призыв труб, или завидеть суматоху и волнение среди защитников на стенах, кои означали бы тревогу. Но ни того и ни другого не случилось, и, держась узкой тропинки, поведанной ему священником, молодой Филиппсон миновал дозорные башни, и скоро, выбравшись на широкую проезжую дорогу, которой они утром с отцом подошли к городу, он, к своему счастью, в далеком пыльном облачке, по блеску оружия, распознал небольшой воинский отряд, подвигающийся к Брейзаху, который, по его заключению, являлся ни чем иным, как авангардом швейцарского посольства.
И вскоре он предстал перед отрядом из десяти человек, возглавляемым Рудольфом Доннерхугелем. Появление Филиппсона, забрызганного грязью вперемешку с кровью (упав в темнице, он разбился), вызвало удивление у разом обступивших его юношей, стремящихся услышать новости из первых уст. И только Рудольф невозмутимо оставался в стороне. Подобно древним изваяниям Геракла, широкое, массивное лицо колосса-бернца было равнодушно, и даже обыкновенное его пренебрежение скрылось за маской немого безучастия.
Он отрешенно выслушал дышавшего с трудом Артура, поведавшего, что отец его в темнице, и ему грозит смерть.
— А ты ждал чего-то другого? — спросил бернец холодно. — Или вас не предупреждали? Предупрежден, значит — вооружен.
— Я виноват, и каюсь, — взмолился Артур, ломая руки. — Ты был мудр, а я слеп. Но, боже мой, ужели наше недомыслие не избыто тем ужасным положением, в каком мы оказались! Яви свои великодушие и доблесть, кои у всех на устах в твоей отчизне, подай нам руку помощи в несчастье!
— Но как и чем смогу я вам помочь? — упорствовал Рудольф. — Базельцев, предлагавших свою помощь, мы, видя вашу кротость, отправили восвояси. А ныне, когда нас мало, ты говоришь, что надо двинуться на приступ замка, где помимо крепких стен и башен имеется еще солдат в шесть раз нас больше!
— Но есть друзья на стенах… — отвечал Артур. — Послушайте, что мне велел вам на ухо шепнуть священник в черной рясе: вас, Рудольф Доннерхугель из Берна, благословить желает он у северного лаза.
— Да-а? — тихо протянул с издевкой Рудольф, и отпрянув от Артура, подступившего к нему вплотную ради сокровенных слов, продолжил нарочито громко, чтобы все его услышать могли: — Да, нет никаких сомнений в том, что у потайного хода ждет меня на исповедь священник, и плаха, и палач с топором, чтобы голову мне отделить от шеи, когда очищусь я от прегрешений. Нет, я рисковать не стану шеей единственного сына моего отца. Коль обрекли они на смерть английского купца, не сделавшего им ничего дурного, то чего же ожидать от них Бернскому Медведю, чьи клыки и когти на себе Аршамбо Хагенбах испробовал не раз!
Юный Филиппсон при тех словах сложил в молитве руки и вознес их к Небесам, как человек утративший надежду на земное и уповавший лишь на помощь Свыше. Глаза его наполнились слезами и, сжав кулаки и стиснув зубы, он круто отвернулся и двинулся прочь от швейцарца.
— Что означают эти Страсти ? И куда тебя несет? — усмехнулся вослед Рудольф.
— Спасти отца, или с ним погибнуть, — бросил на ходу Артур, и припустился было к Ла Феррете, когда могучая, но мягкая чья-то рука удержала его сзади за плечо.
— Погоди, — молвил Сигизмунд Бидерман, — я только затяну подвязку и пойду с тобой, Король Артур.
— Ты, осел?! — удивленно вскрикнул Рудольф. — Ты? И без понукания?
— Как видишь, братец Рудольф, — ничуть не смущаясь отвечал молодец, неторопливо продолжая обматывать вокруг своей ноги подвязку, что и впрямь мудреным было делом. — Ты вечно твердишь нам, что мы, швейцарцы, живем в свободной стране; но какой нам от этого прок, коли всяк из нас не может делать того, что ему вздумается? И ты мой командир, пока мне это хочется, не долее.
— И почему же именно теперь меня ты покидаешь, дубина? Теперь, а не в другое время? — осведомился бернец.
— Видишь ли, — отвечал Сигизмунд, — весь прошлый месяц я охотился с Артуром, и он пришелся мне по сердцу — ни разу меня он не назвал дубиной или дураком за то, что я соображаю туго и, быть может, не так ловок как другие. Я также полюбил его отца — старик мне подарил вот эту перевязь и этот рог, которые, клянусь, немало стоят. Помимо всего прочего, он мне сказал, что лиха нет в неповоротливости мысли, когда она верна, и как одной чертой я обделен, то в полной мере одарен другими. И милый старикан теперь у Хагенбаха терпит муки! Мы спасем его, Артур, если нам с тобою мочи хватит. Клянусь, я буду драться, пока вот это лезвие из стали сидит на ясеневом древке.
Так возгласив, рассек он с силой воздух своим огромным протазаном, чье древко изогнулось подобно тонкой ветви ивы. Воистину, если б Беззаконие могло пасть аки вол, никто бы из его товарищей так не пришелся б кстати сей подвиг совершить, как Сигизмунд ; и пусть своим он братьям в росте уступал и был не так стремителен, все ж плеч и мускулов его могутность изобличали в нем богатыря, и доведись в нем духу бранному проснуться, что крайне редко, но случалось, то, может статься, даже Рудольфу, сойдись он с ним в единоборстве, было бы не устоять.
Искренние чувства и пылкая речь неизменно воодушевляют простые, чистые души. Некоторые юноши стали восклицать, что Сигизмунд верно говорит; ибо старик в узилище лишь потому, что он радея об успехе их посольства и собственную презирая смерть, за спинами их прятаться не стал, своей беды на них не перекинул.
— Тем более, — они говорили, — мы его должны спасти, и так поступим.
— Тихо! Эй вы, умники, — прикрикнул Рудольф, всех окинув властным взором. — Ты, Артур, отправляйся к ландману, что следует за нами; тебе ль не знать, что мы во всем ему послушны, и друг отца он твоего куда как больший, чем эти ротозеи — что он ни прикажет нам, клянусь, мы все по чести сполним.
Товарищам его решение пришлось по нраву, и сам юный Филиппсон не мог не согласиться с ним. И пусть он все же думал, что бернец, с его влиянием на юношей Швейцарии и Базеля, положась на поддержку кюре церкви Св. Павла, при данных обстоятельствах мог вполне б ему помочь, сердце вверяло его искренности и добродушию Арнольда Бидермана, а посему он поспешил ему навстречу с печальной вестью и надеждою на помощь.
С вершины холма, коего достиг он за несколько минут, оставив Рудольфа с передовым отрядом, у его подножия им был замечен ландман с товарищами в сопровождении немногих юношей, которые не шли, как ранее, вразброд по сторонам дороги, но окружили их и двигались по правилам войны, готовые к любому нападенью.
Позади шагали два нагруженных поклажей мула рядом с ослицами, на коих обыкновенно путешествовали Анна Гейерштейн и ее спутница. На них и ныне, как обычно, восседали две женских фигурки, и острый взор Артура на одной из них сумел разглядеть хорошо ему знакомый — от серого капора до небольшого пера цапли, какое, вступив в пределы Германии, она носила по обычаю этой страны, как благородная дама, — наряд Анны. И если глаза его не обманывали, то кого же ранее ему случилось видеть, когда, не долее чем с час назад, в подземелье Брейзаха тот самый образ ему предстал так далеко отсюда? Мыслью этой был он ослеплен подобно молнии, чей свет пронзив ночное небо на мгновенье, в кромешной пропадает тьме: то есть, потрясенный счастливым виденьем, он за отца полнейшей предался тревоге.
«Коль там и впрямь был дух, — другая мысль его надеждой озарила, — носящий образ милый, и столь же добрый, как прекрасный, он над отцом расправит крылья шире, чем над сыном, которого он дважды осенял».
Более подумать он не успел, ибо сошелся с ландманом и его товарищами вплотную. И здесь, своим внезапным появлением и удручающим видом, он вызвал то же удивление, что и ранее, при встрече с отрядом Рудольфа. На все расспросы ландмана он кратко отвечал, поведав о своем пленении и избавлении из плена, за то восславив Черного Монаха из церкви Св. Павла, и ни словом не обмолвившись о чудном женском призраке, который помогал ему. И другого не сказал Артур. Он счел себя не вправе Арнольду Бидерману передать слова священника, предназначенные лишь Рудольфа ушам. Худо иль добро с того случится, но он дал обещание хранить молчание пред человеком, оказавшим ему неоценимую услугу.
Ландмана известьем горестным как громом поразило. Старшего Филиппсона он уважал за чистоту и твердость убеждений, которые он подкреплял степенностью и глубиной познаний, особливо дорогих швейцарцу, кому теперь недоставало разговоров о странах, временах и добрых старых обычаях с его английским другом.
— Поспешим вперед, — сказал он знаменосцу Берна и прочим делегатам, — и вырвем из рук Хагенбаха нашего друга, чья жизнь в смертельной опасности. Он нас послушает, ибо нам известно, что герцог ждет Филиппсона ко двору. Старик не раз о том мне говорил. Аршамбо Хагенбах нас побоится, ведь нам ничто не стоит герцога Карла известить о том, как наместник Ла Ферреты пользуется властью, встревая не только в швейцарские, но и в его личные, герцога, дела.
— Позволит ли заметить мой друг достойный, — ответил знаменосец Берна, — что мы — послы Швейцарии, и заступаться едем за нее одну. Коль впутаем себя мы в ссоры чужеземцев, нам будет нелегко добиться мира для отчизны. К тому ж, коль герцог злодейством, свершенным над купцом из Англии, накличет на себя английского монарха гнев, то это лишь его принудит Швейцарии кантонам уступить и с ними замириться.
К столь мудрой дипломатии немедленно присоединился Адам Циммерман, присовокупив весомый аргумент, что брат их Бидерман не далее как два часа тому назад хвалил купцов английских, которые по собственному желанию, против его совета, минувшим утром их покинули, дабы не вовлечь посольство в ссору из-за чрезвычайных пошлин, какие наложить мог наместник на товары англичан.
— Какой же прок, — спросил он, — нам будет оттого, что мы поехали порознь, когда мой брат торопит нас теперь на помощь англичанам, как будто мы с ними заодно?
Эдакое рассужденье глубоко задело ландмана, ведь он взаправду старшего Филиппсона превозносил недавно за то, что он подверг себя опасности успеха ради их переговоров, какие были б под угрозой срыва, пребудь он в их кампании; это же полностью смутило его последователя седобородого Никола Бонштеттена, чей взор блуждал от самодовольного лица Циммермана, выдвинувшего неоспоримый аргумент, к лицу ландмана, каковой казался озабоченным до крайности.
— Собратья, — молвил наконец Арнольд, собравшись с духом, твердо, — гордынею обуян за собственную мудрость, минувшим утром я ошибся. Конечно, этот человек не брат нам, но мы одной с ним крови по образу всеобщего Творца, и названным так быть достоин человек добродетели и чести редкой. Клеймом позора и греха мы были бы отмечены, случись в опасности нам бросить его, пусть даже он нечаянно нам встретился в дороге; тем более зазорно отрекаться от него, когда он вверг себя в опасность по нашей собственной причине: расставленных сетей не сторонился, чтоб мы не угодили в них. А посему, от ближнего не отвратим мы взоров, и Бог без помощи нас не оставит. Коль преуспеем мы умеренными средствами, как я надеюсь, добро легко нам сотворить, ну а если нет… Господь спасает равно — через многих, иль немногих.
— Если таково ваше решенье, — ответствовал знаменосец из Берна, — никто ему не станет прекословить. Что до меня, то выступал я против собственных желаний, когда советовал с Бургундией бежать раздоров. Но как солдат, сказать я должен, что драться честно в поле с гарнизоном, хоть вдвое большим, готов скорее я, чем брать на приступ замок.
— Что ж, — сказал ландман, — я искренне надеюсь, что все мы вступим в Брейзах и его покинем под мирным знаменем, врученным нам от нашего Союза.

Глава XVI

Сомерсету повинну голову долой.

У. Шекспир, «Генрих VI»

НАМЕСТНИК Ла Ферреты стоял наверху меж зубцов восточных ворот и смотрел на дорогу ведущую в Базель, когда вдруг показался авангард швейцарского посольства, а вскоре и центр с тылом. В тот же самый миг передовые и середина встали, женщины и мулы с поклажей подтянулись к центру, и строй их стал единым.
Вперед выступил герольд и просигналил в один из тех огромных рогов зубра, коих так много в кантоне Ури, что, как говорят, они и дали ему свое имя .
— Они хотят войти, — сказал оруженосец.
— Так пусть входят, — ответил Аршамбо фон Хагенбах, — но, клянусь, выйти им будет сложнее.
— Время есть одуматься, мой благородный господин, — заметил оруженосец. — Вам ли не знать, как эти швейцарцы свирепы в бою, а добычи с них никакой — медные цепи да грязное серебро. Мозг выбит из кости, к чему ломать об нее зубы.
— Ты дурак, Килиан, — оборвал его Хагенбах, — да к тому ж еще и трус. Вид двух десятков швейцарских алебард, заставляет тебя свои рога поглубже спрятать, подобно улитке под пальцем младенца! Но я не таков, чтобы испугаться звука их рога. Заруби на своем носу, трусливая тварь, что если швейцарским послам, как они себя величают, позволить уйти, герцогу они донесут об англичанах ехавших до Его Светлости! Тогда придется Карлу вытерпеть послов, коих он терпеть не может, и расстроиться, узнав, что наместник Ла Ферреты, пропустил тех, кого ему не надо видеть вовсе, но задержал того, кого он видеть жаждет. Кто же будет не рад заполучить эдакий ларчик, какой нам с тобой достался?
— Не вижу я, как избиение послов вас оправдает перед герцогом за англичан, — не уступал Килиан.
— Ты слеп как крот, Килиан, — отвечал его начальник. — Едва лишь Бургундец прослышит о стычке моего гарнизона с мужиками, чей дух он не выносит, он смирится, узнав о гибели двух англичан, попавших под руку в драке. Ну а если нет, и будет начато дознание, мне хватит часа, чтоб попасть в имперские владенья, где императорскую глупость, заменяет звон монет.
— Я с вашей честью до конца, — поклялся оруженосец, — может, я и глуп, но уж никак не трус.
— Да, ты храбер по части рукопашной, — сказал Хагенбах, — но в засадах неумел. Помоги мне облачиться, Килиан, и затяни ремни потуже. Швейцарцев пики и мечи не жала ос.
— Да послужат они к чести и выгоде моего господина, — примолвил Килиан, согласно своему званию, застегнув боевой доспех на рыцаре Империи. — Так значит твердо вы решили ударить по швейцарцам, — уточнил Килиан. — Каков же ваша честь найдет предлог?
— Там видно будет, — ответил Аршамбо фон Хагенбах. — Вели-ка лучше Шонфельдту с солдатами занять позиции. И клич запомни: «Спасай Бургундию!» В первый раз услышишь — изготовься, во второй — играй атаку. Ну а теперь, коль я во всеоружии, пускай войдут мужланы.
Килиан поклонился господину, и поспешил к солдатам.
Швейцарский рог в который раз ревел сердито, ярясь на нерадивых стражей брейзахских ворот уж добрых полчаса немотствующих в ответ; и каждый новый зов его вторило длительное эхо, приумножая нетерпенье взывающих к твердыне. Но вот решетка поднялась, ворота распахнулись, мост опустился, и Килиан в сопровождении закованных в железо всадников, гарцуя на коне, выехал вперед.
— Кто вы такие, дерзнувшие явиться с оружием в руках под стены Брейзаха, принадлежащего по праву благородному герцогу бургундскому и лотарингскому, где закон его и интересы блюдет сиятельный кавалер Аршамбо фон Хагенбах, рыцарь Священной Римской Империи германских народов?
— Будьте здоровы, господин оруженосец, — ответил ландман, — признал я вас по оперению на вашем шлеме. Мы ревнуем о мире, хотя, как видите, и при оружии, дабы защитить себя в дальней дороге, где и днем-то опасно, а уж ночью и пуще того. Но оружием своим мы не желаем никому чинить вреда, будь по-иному, нас не было б так мало.
— За каким дьяволом сюда явились вы? — вопросил Килиан высокомерно, представляя себя за господина.
Ландман отвечал спокойно, ровным голосом, ничуть не обнаруживая, что оскорблен бесцеремонностью оруженосца:
— Мы — люди от независимых союзных кантонов Швейцарии с областями и от славного города Золотурна, уполномоченные нашим Собранием предстать перед Его Светлостью герцогом бургундским с поручением особой важности, касаемом наших земель и народов, в надежде договориться с господином вашего господина — я говорю о благородном герцоге бургундском — о крепком и твердом мире к взаимной чести и выгоде всех, что прекратит меж нами споры и не допустит потоков христианской крови, которые иначе пролиться могут из-за отсутствия подписанного с толком соглашения.
— Явите мне ваши верительные письма, — потребовал оруженосец.
— Полагаю, господин оруженосец, — ответил ландман, — мы их покажем самому господину наместнику.
— И скорей, чем полагаете. Что ж, будь по-вашему, господа хорошие; но вот вам совет от Килиана Керсберга: спешность шеи иногда ломает. Мой господин и господин моего господина, в отличие от базельских лавочников, не сыра головы рубят. Ступайте-ка лучше домой по-добру по-здорову, пока своих голов не потеряли.
— Спасибо за совет, — молвил ландман, осаживая знаменосца из Берна, вскипевшего было, — коль он от добра, ну а если со зла, то да обратится оно, подобно чрезмерно заряженной пушке, на самого канонира. И коль иного нет пути вперед, как через Брейзах, мы идем, и пусть свершится воля Божья.
— Ну так входите ж, черти, — выругался оруженосец, пропуская горцев.
Швейцарцы вошли в крепость и, не дойдя до заграждения из сцепленных телег ярдов двадцати, построились в три боевых линии с двумя дамами и старейшинами-депутатами в центре. Два фланговых ряда лицом обратились на каждую из сторон улицы, тогда как фронт третьего меж ними смотрел на баррикаду, вставшую у них на дороге. И в то время как они пребывали в ожидании развития дальнейших событий, вооруженный с головы до ног рыцарь выступил из боковой двери в башне под арочным сводом, под которым послы вступили в крепость. С поднятым забралом он обошел ряды швейцарцев, из-под которого на горцев смотрели лютые глаза.
— Кто вы? — спросил он. — Зачем осмелились с оружием войти в крепость, хранимую бургундским гарнизоном?
— Не за милостью, — спокойно ландман отвечал, — но за миром, хотя и есть оружие у нас для собственной защиты. Посольство на нас возложено волею городов Берна и Золотурна, кантонов Ури, Швица и Унтервальдена, по вопросу чрезвычайной важности к герцогу бургундскому и лотарингскому.
— Что за города, какие такие кантоны? — усмехнулся наместник Ла Ферреты. — Я не слыхивал таких названий средь Вольных Городов Германии. Ах, Берн… Есть такой! Но когда он волен стал?
— С 21 июня лета 1339 от Рождества Христова, дня битвы при Лаупене , — с гордостью ответил Арнольд Бидерман.
— Оглянись вокруг, самодовольный старик, — отмолвил надменно рыцарь. — Ты мыслишь, это поможет тебе здесь? Да, припоминаю, я слышал о бунте деревещин где-то в Альпах, мутивших против Императора, и как они из засад убили нескольких рыцарей и знатных господ, посланных против них герцогом Австрийским; но я и не предполагал, что ничтожные селища мятежников возымеют дерзость обозвать себя «Вольными Городами» и станут докучать какими-то переговорами могущественному государю, Карлу Бургундскому.
— Придется, — отвечал ландман в совершенном спокойствии, — напомнить вам ваш собственный неписаный закон о рыцарстве, где говорится, что если сильный обидит слабого, либо благородство унизится обидой незнатного, то пропадет грань между ними, и честь оружия на голову виновного падет.
— Убирайся в свои горы, мужлан! — вскричал высокомерно рыцарь. — Там петушись перед курами. Каково! Ужели нескольким мышам и крысам, что в стенах и подполье нашего жилища устроились тепло, позволим мы в своем присутствии разгуливать свободно, мирясь с их мерзким, наглым видом? Нет, конечно, мы их безжалостно раздавим железным сапогом.
— Мы не из тех, кого топтать ногами можно, — невозмутимо молвил Арнольд Бидерман, — а кто пытался это сделать, расшибся о камни. Оставьте, господин рыцарь, свои ругательства, не вынуждая нас на драку, но прислушайтесь к нашим мирным речам. Отпустите Филиппсона, купца из Англии, и нашего друга, с которым нынешним утром вы обошлись несправедливо; позвольте ему выплатить положенный выкуп, и мы, представ перед герцогом, поведаем ему о доброте наместника Ла Ферреты.
— Какое великодушие с вашей стороны! — насмешливо воскликнул господин Аршамбо. — И что же будет залогом вашей милости ко мне?
— Мое нерушимое слово, — заверил ландман.
— Надутый болван, — взорвался рыцарь, — ты смеешь выставлять условия? Ты своим ничего не значащим ручательством желаешь вклиниться меж мной, Аршамбо фон Хагенбахом, и герцогом бургундским? Ну, так знай, никто из вас не попадет в Бургундию, иначе как в колодках и цепях. Спасай Бургундию!
Тотчас после этих слов солдаты показались впереди и сзади, и с узких улиц, вдоль которых построились швейцарцы. Зубчатые стены крепости наполнились людьми, в дверях каждого дома на улице, целиком превращенной в ловушку, показались копейщики, а кроме того, в раскрытые окна высунулись стрелки с натянутыми луками и заряженными арбалетами. Солдаты на баррикаде также изготовились. Маленький отряд, взятый в плотное кольцо, однако не был ни напуган, ни смущен, но спокойно изготовился к битве. Ландман встал в центре, решив прорываться сквозь заграждение. Фланги готовы были его прикрывать от нападающих с той и с другой сторон улицы. Не стоило никакого труда догадаться, что дело не закончится малою кровью, если пытаться справиться с горсткой этих исполненных решимости людей, будь врагов даже впятеро больше. Потому Хагенбах мешкал с сигналом к атаке, и тут у него за спиной раздался крик: «Измена! Измена!»
Солдат, покрытый грязью, пал в ноги наместнику и сбивчиво поведал, как он бросился в погоню за узником, и как тот спасся благодаря горожанам, которые напали на него самого и едва не утопили во рву, а потом впустили врага в город.
— Килиан, — приказал рыцарь, — бери сорок человек и поспеши к северному входу; бей, круши и сбрасывай со стен всех, кто повстречается тебе с оружием в руках, будь то горожанин иль чужак. Ступай, а я уж разберусь с этими бестиями здесь, не по-хорошему, так по-плохому.
Но прежде чем Килиан последовал приказу своего господина, позади них грянули крики: «Базель! Базель! Свобода! Месть!»
Впереди валили базельские молодцы, коих, еще не успевших уйти далеко, Рудольфу с частью швейцарцев удалось догнать и вернуть; и с ними вооруженные насильно Хагенбахом для гарнизонной службы горожане, обратившие оружие против угнетателя и впустившие базельцев в крепость через тайный ход, посредством которого Артур выбрался на свободу.
Солдат крепости, опешивших при виде твердости швейцарцев, ничуть не смущенных превосходством врага, эта накатившая внезапно толпа привела в совершенное замешательство. Большая часть их, предпочтя бегство схватке, кинулась прочь, видя в том путь к спасению. Килиан и те немногие, кому претило бежать и умолять о пощаде, дрались отчаянно и пали тут же, с места не сойдя. Среди всеобщей свалки ландман держал своих людей над нею, не разрешая в бой вступать, иначе лишь как защищаясь.
— Сомкнуться! — скомандовал зычным гласом Арнольд Бидерман своему небольшому отряду. — Рудольф, стоять твердо! Артур Филиппсон! Стоять!
— Я не могу теперь стоять, — отвечал Артур, спешивший покинуть боевые ряды. — Я должен узнать, где мой отец; этот хаос на руку его убийцам, а я стою здесь понапрасну.
— Клянусь Эйнзидельнской Божьей Матерью, ты верно говоришь, — воскликнул ландман, — как мог я позабыть о моем досточтимом госте! Я помогу тебе найти его, Артур, — драки, кажется, уже не избежать. Эй, господин знаменосец! Достойный Адам Циммерман! Мой верный товарищ, Никола Бонштетен! Держите в узде наших парней. Базельцы пусть за себя отвечают. Я скоро вернусь.
Так сказав, он поспешил за Артуром Филиппсоном, который, почти не плутая, добрался до лестницы, ведущей в темницу. Тут он натолкнулся на человека с уродливой внешностью, одетого в куртку из грубой кожи и со связкой ржавых ключей на кольце, которые выдали его ремесло.
— Веди меня в темницу купца-англичанина, — с угрозой сказал Артур Филиппсон, — или я убью тебя!
— Которого из них? — спросил тюремщик. — Старого или молодого?
— Старого, — отвечал юноша. — Другой уже не в твоей власти.
— Тогда ступайте за мной, — сказал тюремщик, отмыкая тяжелую дверь.
В дальнем углу каземата лежал тот, кого они искали, и который немедленно был ими поднят с земли и заключен в объятия.
— Мой милый батюшка! Мой гость любезный! — одновременно вскричали и сын его и друг. — Вы в порядке?
— Да, — отвечал старший Филиппсон, — коль мой друг и сын сюда явились, судя по оружию в ваших руках и выражению лиц, как одержавшие победу и несущие свободу; и нет, если вы пробились сюда, чтобы разделить мою участь.
— Нет повода для беспокойства, — успокоил его ландман. — Опасность нам и впрямь грозила, но к счастью миновала… Это зловещее место напрочь вас лишило сил. Обопритесь на меня, мой друг любезный, и позвольте мне вас отвести в уютный, теплый дом.
Но исполнить свое намерение он не успел, ибо был остановлен глухим ударом, как показалось, железа о железо, и шум с улицы, стал слышим как отдаляющийся рокот океана.
— Готов поклясться оковами Святого Петра, — сказал Артур, который тотчас понял причину этих звуков, — тюремщик дверь закрыл или она сама захлопнулась! Замок защелкнулся, мы заперты. Эй, тюремный пес! Мерзавец! Открой немедля дверь, или умрешь!
— Он, видимо, угроз твоих уже не может слышать, — сказал старший Филиппсон, — и криками тут делу не поможешь. Но, разве, в крепости швейцарцы?
— Мы — мирные люди, — ландман отвечал, — но на удар отвечаем ударом.
— Ну, тогда, — сказал англичанин, — нас скоро отыщут. Артур и я — чужестранцы, и наше отсутствие могло бы остаться незамеченным вовсе, но вы особа слишком заметная, чтоб вас потеряли собратья.
— Надеюсь, так и будет, — отозвался ландман, — хотя себе я сам кажусь сейчас котом-воришкой, который в поисках сметаны оказался запертым в чулане. Артур, мой смелый мальчик, ужели ты не сможешь средство отыскать, как нам взломать этот запор проклятый?
Артур, осмотрев внимательно замок, ответил отрицательно и добавил, что они должны, взяв себя в руки и вооружась терпением, спокойно ждать своего избавления, которого, увы, им не ускорить.
Арнольд Бидерман, взволнованный, стал судить уж слишком строго своих сыновей и товарищей.
— Вся молодежь в мое отсутствие уж точно станет своевольничать и грабить; и Рудольф — хитрец, нетрудно догадаться, ничуть не озаботится моим отсутствием; и знаменосец, и седобородый Бонштетен, который тоже мне друг… Всяк сосед меня бежит , хотя им ведомо, что жизнь самого последнего из них, я ставлю неизменно выше собственной. Клянусь Небесами! Это походит на умысел злой, и случай удобный для некоторых безрассудных юнцов, желающих расстаться с древним укладом, чересчур тихим и скромным, чтоб прийтись по сердцу забиякам, жаждущим поживы.
Так ландман, отринув свой невозмутимый нрав, страшась недостойного поведения соотечественников в его отсутствие, раздражался на друзей и товарищей, а отдаленный гул тем временем все замирал и скоро обратился в полное безмолвие.
— Что там происходит? — произнес Артур. — Надеюсь, тишина водворена, чтобы иметь возможность устроить перекличку и выяснить, кого недостает.
И будто бы слова юноши возымели волшебную силу, ибо едва успел он их сказать, как замок лязгнул, дверь приоткрылась, и кто-то тут же побежал наверх, пожелав, как видно, скрыться.
— Это тюремщик, — высказался ландман, — который опасается, и правильно делает, что мы осерчаем куда как больше за наше заточение, чем будем благодарны за свободу.
Толкуя меж собой о происшедшем, они поднялись по узкой лестнице и, покинув сторожевую башню, узрели странную картину. Швейцарцы до сих пор стояли, в боевом порядке на том же самом месте, где Хагенбах устроил им засаду. Несколько солдат наместника без оружия, ежась под грозными взорами горожан, запрудивших улицу, стояли с опущенными головами охраняемые цепью горцев, за которой чувствовали себя в относительной безопасности. Но не это их смутило.
Телеги, ранее размещенные поперек улицы, теперь были составлены вместе и служили основанием для эшафота, сколоченного наскоро из досок. На нем стояла скамья, на которой сидел высокий человек с непокрытой головой и голый по пояс. Лицо его хотя и было белее снега, все ж юный Филиппсон признал в нем наместника, Аршамбо Хагенбаха. Он был привязан накрепко к скамье. Справа от него стоял кюре церкви Св. Павла с требником в руке, бурча молитвы; а слева, чуть сзади, высился крепкого вида в красном платье человек, обеими руками опиравшийся на обнаженный меч, знакомый нашему читателю. И в тот самый миг, когда Арнольд Бидерман успел понять что здесь творится, прежде чем отверз уста, дабы потребовать растолковать ему происходящее перед его очами, священник отступил, палач шагнул вперед, меч взмыл и опустился, послышался удар, и голова наместника скатилась с эшафота. Общее ликование и рукоплесканья, подобные тем, какими переполненный зрителями театр означает хорошую игру актера, воспоследовали за ловким ударом палача. И в то время как обезглавленное тело еще хлестало кровью, увлажняя опилки у лобного места, палач, красуясь, обошел его вокруг, скромно кланяясь и собирая знаки одобренья.
— Бароны, рыцари, благородные господа и досточтимые граждане, — выкрикивал он, — все, кто присутствовал при исполнении вердикта, я прошу вас засвидетельствовать, что казнь свершилась как и предписано законом, единым взмахом без промашки.
Сие было подтверждено новыми аплодисментами.
— Да здравствует наш scharfgerichter Steinernherz, и да вершит он впредь приговоры правосудия!
— Великодушные друзья, — ответствовал палач, отвесив нижайший поклон, — прошу у вас теперь внимания, ибо меня переполняет торжество. Да будет милостив Господь к душе благородного рыцаря Аршамбо фон Хагенбаха. Ему служил я с юных лет, и долг свой честно правил. Восемь раз вздымал я меч над головами рыцарей высокородных и благородной знати, мной усеченных волею его; и вот теперь, как мной отрублена девятая — его же голова, в благодарную память о моем господине я жертвую этот кошелек с золотыми, коими он награждал меня, на помин его души. Ибо, господа, мы ныне с вами ровня: Ла Феррета лишилась дворянина и обрела другого. Матерь Божья, будь милосердна к опочившему рыцарю Аршамбо фон Хагенбаху и ниспошли благоденствие Францу Steinernherz фон Blut-sacker, с настоящего момента освобожденному и благородному во замещение покойного.
С этими словами он выдернул перо из шапки казненного, которая лежала на эшафоте возле мертвого тела забрызганная кровью, и, водрузив его на свой палаческий колпак, заслужил со стороны толпы громовое «ура!», кое звучало безумно зло и радостно в ответ на комедь палача.
Арнольд Бидерман наконец обрел дар речи, коего он в крайнем изумлении лишился напрочь. Впрочем, все происшедшее случилось слишком быстро, чтобы он успел что-либо понять.
— Кто смел такое зло содеять? — возгласил он возмущенно. — Кто дал такое право?
Всадник в богатом синем платье вызвался с ответом:
— Граждане вольного Базеля, желая себе блага, последовали примеру своих предков, и деспот Хагенбах пал по тому же самому праву, по какому мерзкий Геслер был убит. Покорны были мы, пока не переполнилось терпение наше и страдать более не стало наших сил.
— Я говорю не о том, что он не заслуживал смерти, — ландман сказал, — но о том, что ради вашей собственной пользы и нашей тоже, повременить должны вы были с казнью, коей будет недоволен герцог.
— Зачем вы нам толкуете о герцоге? — взвился Лоуренс Нейпперг, тот самый рыцарь в синем, которого Артур узрел на тайном сборище базельских юношей в компании Рудольфа. — К чему все разговоры о Бургундии, коль ни один из нас не подданный ее? Император, единственный наш господин законный, города и крепости Ферреты отдал герцогу в залог бесправно, ибо они подвластны Базелю — вольному городу, и тем он ущемил наши права . Он мог иметь доход куда как пущий, и доказательством тому сумма вдвое большая супротив полученной, вырванная у нас вот этим негодяем, с которым ныне расплатились мы сполна. Однако, доброго пути, ландман Унтервальдена. Если наши действия вам не по нраву, вы можете от них отречься, пав в ноги герцогу бургундскому, но при этом вы отречетесь от памяти Вильгельма Телля, Штауфбахера, Фюрста и Мельхталя , отцов швейцарской свободы.
— О свободе ты красиво говоришь, — сказал ландман, — но выгадал для этого недоброе, плохое время. Терпением мы многих бы бежали бед, я знаю это как никто другой, немало на своем веку видавший. Но вы, о Боже, неразумный юноша, швырнули прочь и скромность, летам вашим подобающую, и послушанье старшим! Вильгельм Телль и его собратья были людьми зрелых лет и суждений, мужьями и отцами, имеющими право голоса в совете. Но довольно об этом — пусть судят вас отцы вашего родного города. Однако вы, друзья мои, ты — знаменосец Берна, ты — Рудольф, и прежде всех, ты — Никола Бонштетен, мой друг и товарищ, почему вы этого несчастного не взяли под свою защиту, тем самым изобличив перед Бургундцем клевещущих на нас, что мы стремимся к ссоре с ним и подстрекаем подданых его к восстанию. Теперь все эти домыслы лишь утвердятся в умах людей, завсегда предпочитающих верить самому плохому. Как оправдаемся мы перед ними?
— Клянусь хлебом насущным, мой добрый друг и сосед, — откликнулся Никола Бонштетен, — я в точности повиновался вашему приказу никого не убивать, и даже бросился на защиту этого человека, да Рудольф мне напомнил о ваших последних словах: держать в повиновении своих, за прочее же пусть ответят базельцы; и я сказал себе, мой друг: «Арнольд, конечно, лучше знает».
— Ах, Рудольф, Рудольф, — молвил ландман с укоризной, — ужель тебе не стыдно было одурачить старика?
— Упрек ваш, мне слышать досадно, — взговорил бернец со своим обыкновенным почтением, — но от вас, ландман, могу я все стерпеть. Скажу лишь, что, являясь членом этого посольства, я имею право подавать советы, особенно тогда, как среди нас отсутствует мудрейший.
— Речи твои гладкие, Рудольф, — ответил Арнольд Бидерман, — все время почему-то мехом внутри. Мне не можется им верить. Однако же, довольно споров, вкусить нам всем придется посеенное нами зло, а посему отправимся теперь мы в место, где суетные мысли нас оставят, в церковь, где мы свершим молебен во очищенье нас от крови, а после станем мы совет держать, как быть и что нам делать дальше.
И ландман свои шаги направил к церкви Св. Павла, а вслед за ним в порядке старшинства двинулись его друзья. Рудольф, как самый молодой из депутатов, уступил другим дорогу, и потому имел возможность неприметно для старейшин подозвать к себе Рудигера, старшего сына ладмана, и шепотом просить его избавиться от англичан-торговцев.
— Выдумай любой предлог, дружище Рудигер, чтобы отправить их немедленно куда-нибудь подальше. Твой батюшка точно околдован этими двумя бродячими торговцами из Англии, и ничьих суждений уж боле слушать не желает; но ты и я, мы оба знаем, дражайший Рудигер, что эти люди не годны в советчики свободным горцам. Собери всю рухлядь их, которую разграбили, или хотя бы то, что от нее осталось, и поскорей пусть убираются они ко всем чертям.
Рудигер согласно кивнул головой и направился к старшему Филиппсону предложить ему свою помощь, дабы ускорить отъезд англичан. Прозорливый купец, спорить не стал, выразив горячее желание немедленно оставить взбудораженный город, и юному швейцарцу не пришлось лукавить. Купец желал лишь отыскать свой ларчик, который отнял у него Хагенбах, и Рудигер Бидерман, кликнув горцев, приказал учинить строгий розыск, на успех которого можно было надеяться, ибо швейцарцы по простоте своей совсем не понимали ценности искомого. Дотошный обыск одежд на мертвом теле Хагенбаха не обнаружил драгоценного предмета, и принялись искать тогда средь тех, кто стоял к нему всех ближе во время казни, а также пользовался его благосклонностью.
Артур был бы рад уйти отсюда, чтобы попрощаться с Анной Гейерштейн, но серый капор, сколь он ни искал его глазами, не был им замечен средь швейцарцев, и надо было думать, что от беспорядка, воспоследовавшего за казнью Хагенбаха и удалением старейшин, она укрылась в каком-нибудь ближайшем доме, а горцы, охранявшие ее, больше не стесненные присутствием своих патронов, кто отправился на поиски товаров, отнятых у англичан, другие ж поспешили смешаться с торжествующей победу толпой базельской молодежи и бюргеров Ла Ферреты, коими был так любезно город сдан.
Все они кричали в один голос, что в Брейзахе, столь долго служившем помехой торговле со Швейцарским Союзом, стоять впредь должен гарнизон, способный защитить их от произвола герцога бургундского. Весь город погрузился в буйное веселье, и граждане его соревновались, кто лучше угостит швейцарцев; а юноши из свиты мирной миссии спешили пользоваться случаем, обратившим коварную на них засаду, в радушный, праздничный прием.
Также всеобщая неразбериха не позволяла Артуру покинуть отца ради, вспыхнувших на миг в нем, собственных желаний. Глубоко опечаленный средь общего веселья, он помогал родителю, коего любил самозабвенно, раскладывать и размещать на муле разные товары, отобранные Хагенбахом, кои честные швейцарцы сумели отыскать и вернуть их хозяину, хвалясь друг перед другом явленным усердьем. В то же время их долго приходилось уговаривать англичанину принять ничтожную плату из тех денег, что к нему вернулись, и которую они не принимали, ибо в их чистых глазах она намного превышала стоимость возвращенной потери.
Одна из таких сцен «торговли» длилась уже в течение нескольких минут, когда Рудольф Доннерхугель приблизился к старшему Филиппсону и с глубочайшей почтительностью пригласил его принять участие в совете старейшин швейцарского посольства, где, он так сказал, все горят желанием услышать мнение многоопытного мужа по важным вопросам относительно всего случившегося вдруг.
— Останься тут, Артур, — Филиппсон сыну наказал. — Вернуть ларец, тебе ль не знать, как важно.
И после этих слов он обратился к бернцу, который, взявши его под руку и направясь к церкви Св. Павла, тихо и доверительно с ним заговорил:
— Мыслится мне, что вы, как муж разумный, не станете советовать нам полагаться на благосклонность герцога бургундского, помня о таком понесенном им ущербе, как потеря крепости и казнь его наместника? И было б неразумным с вашей стороны дальше оставаться с нами, ибо наш худой корабль утянет и вас на дно.
— Я дам совет, какой сочту наилучшим, — ответил Филиппсон, — когда меня о нем попросят, ради тех, кому его даю.
Рудольф пробормотал проклятие и, больше не сказав ни слова, ввел Филиппсона в церковь.
В маленькой часовне Магнуса Святомученика, примыкающей к церкви, четыре депутата сошлись для совета возле статуи святого, изваянного в полный рост в доспехах, каким он был при жизни. Кюре Св. Павла также находился здесь и с живым интересом внимал жаркому спору. Но лишь явился Филиппсон, все разом замолчали, и ландман обратился к нему с такою речью:
— Господин Филиппсон, мы знаем вас как человека многих странствий, видевшего разные народы, и знакомого лично с герцогом Бургундским; посему совет ваш по чрезвычайно важному вопросу будет весомей всех прочих. Ведая, как мы тревожимся об успехе мирной миссии к герцогу; помятуя также о приключившемся сегодня, что, вероятнее всего, преподнесено будет Карлу в самых черных для нас красках, скажите — следует ли нам являться гневному взору герцога, или будет лучше нам вернуться домой и приготовиться к войне с Бургундией?
— А сами вы к чему склоняетесь? — осмотрительно спросил англичанин.
— Мы разделились, — ответил бернский знаменосец. — Я уже тридцать лет вздымаю гордо знамя Берна, и скорее устремлюсь с ним на всех рыцарей Эно и Лотарингии, чем подвергнусь унижению у герцогских стоп.
— Мы сами вложим наши головы в львиный зев, когда поедем дальше, — сказал Циммерман из Золотурна. — Мое мнение: мы возвращаемся.
— Мне все равно, меня не запугать! — рек Рудольф Доннерхугель. — Но ландман Унтервальдена — глава Лесных кантонов, и жизнь его мне велено оберегать. Я говорю, что мы должны вернуться, и Союзу надо готовиться к защите.
— Я не позволю никому, тем более из дружбы, класть мою жизнь на одни весы с благополучием отчизны, — возгласил Арнольд Бидерман. — Я держусь обратного, мы едем дальше! Да, мы рискуем своими головами. Но, поворачивая вспять, мы родину в войну ввергаем с державой самой мощною в Европе. Сограждане! Вы были храбры в битвах, так явите вашу силу духа ныне; и пусть вас смерть не устрашит, ведь ею мы пренебрегаем ради мира земли нашей.
— Я думаю и говорю как друг мой и сосед, Арнольд Бидерман, — сказал малоречивый представитель Швица.
— Вы слышали, как мы разделены во взглядах, — обратился ландман к Филиппсону. — Теперь слово за вами.
— Прежде я хотел справиться у вас, — спросил англичанин, — насколько присутствующие причастны к захвату крепости и смерти его наместника?
— Бог мне свидетель! — воскликнул ландман. — Не ведал я о замысле взять город силой.
— Что до казни Хагенбаха, — взговорил Черный Монах, — я, как духовное лицо, клянусь вам, чужестранцу, что она свершилась по приговору авторитетного суда, с чьим вердиктом сам Карл Бургундский будет вынужден смириться, и исполнение его не зависело ни от чего.
— Если обстоит все так, как вы сказали, — отвечал Филиппсон, — и если достоверно, что не в вашей власти находился суд, ибо он превосходен даже над гневом бургундского герцога, я советовал бы вам, несмотря ни на что продолжать посольство. Уверен — государь вас выслушает и рассудит беспристрастно, и, Бог даст, мир воссторжествует. Я знаю Карла Бургундского; и даже могу утверждать, принимая во внимание, конечно, разность нашего положения в обществе, что знаю его хорошо. Вначале он, узнав о случившемся, будет взбешен, и, без сомнения, обвинит вас во всем. Но если в ходе разбирательства вам удастся очиститься от обвинений, чувство справедливости его сильнее всяких прочих его чувств, он переступит через ненависть к вам, чтоб оставаться милостивым государем. Но доводы ваши должны быть изложены герцогу решительным образом особенным придворным языком, вам неведомым; и такую дружескую услугу я мог бы оказать вам, будь у меня мой драгоценный ларчик, который вез я герцогу в доказательство моих полномочий.
— Гнусная уловка, — шепнул Доннерхугель знаменосцу, — жадный торгаш жаждет компенсации за разграбленный товар.
Сам ландман, кажется, на миг смутился.
— Купец, — сказал он, — мы готовы покрыть твои убытки, если хватит наших средств; и мы с охотою тебе заплатим за хлопоты твои.
— Да, мы вам заплатим, — подтвердил седой муж из Швица. — Ради такого дела, мы готовы заплатить аж двадцать цехинов .
— Зачем приписывать мне грех, — ответил Филиппсон, — которого я не имею, ибо я покинул вас допрежь своих потерь. И о пропаже сожалею не из-за ценности ее, хотя она куда как большая, нежели вообразить себе возможно… но токмо потому, что содержимое ларца является условленным знаком между влиятельной особой и герцогом бургундским; и будучи его лишен, я боюсь, что Его Светлость не окажет мне того приема и того доверия, какого чаял я. Без него я просто чужеземец, коему недоступно ничего из того, что он мог бы свершить от имени людей, пославших его с поручением.
— Этот важный ларец, — облегченно сказал ладман, — будут искать со всем усердием и тщанием, и вернут его вам. Швейцарцы не знают ценности таких предметов; и если он окажется в руках любого из моих людей, то будет возвращен, клянусь, как сущая безделица.
Едва он смолк, как в дверь часовни постучали. Рудольф, который был к ней ближе всех, пошел справиться у часовых снаружи, а вернулся ухмыляясь, но погасив улыбку, дабы не обидеть Арнольда Бидермана, доложил:
— Это Сигизмунд, славный малый. Допустить его на наш совет?
— Нечего тут делать ему, — ответил ландман.
— И все ж позвольте ему войти, — вступился за Сигизмунда Филиппсон. — Спешит он, верно, с вестью. Я подметил, ландман, что этот юноша, хотя и медленно соображает и мало говорит, неколебим в своих воззрениях, порой на редкость остроумных.
И он дал знак пригласить Сигизмунда в то время, как Арнольду Бидерману с одной стороны было лестно услышать добрый отзыв о, бесспорно, самом нескладном детище во всем его семействе, а с другой он опасался, что сын его запрется на людях, иль обнаружит свою тупость. Сигизмунд, однако, вид имел определенно важный, и несомненно тому была весомая причина, ибо, избрав самый краткий путь для объясненья, он вместо слов протянул Филиппсону ларчик с алмазным ожерельем.
— Вот ваша чудесная вещица, — сказал он. — Я узнал о ней от Артура, который мне поведал, что вы будете чрезмерно рады получить ее обратно.
— От всего сердца я благодарю тебя, — обрадовался купец. — Это он — ларец с ожерельем, врученный мне для передачи; он дороже мне всех денег, и даже жизни моей. Мой юный друг, — продолжил он, обращаясь к Сигизмунду, — и как вам посчастливилось обнаружить то, что до сих пор искали безуспешно? Хочу в присутствии вашем я вновь подтвердить мои о вас добрые мысли; и не сочтите меня сверх меры любопытным, если я попрошу вас рассказать обо всем по порядку.
— Так, — сказал Сигизмунд, — история недолга. Я встал поближе к эшафоту, ибо никогда прежде казни не видал; и все смотрел на палача, который, как я мыслю, с делом своим справился умело, и лишь когда он тело Хагенбаха тканью покрывал, на миг замешкался и, пошарив на груди у мертвеца, что-то вытащил проворно и запихал за пазуху себе; когда же слух распространился о тщетных поисках бесценной вещи, я кинулся разыскивать его. И нашел, когда он обязался уплатить сто крон за мессу перед высоким алтарем Святого Павла, и проследил за ним до трактира, где какие-то бездельники, поднимая чаши, чествовали его гражданином вольного города и дворянином. Тут я предстал перед ними с моим протазаном и предложил «его милости» на выбор: или отдать мне, что у него за пазухой, или испробовать на вкус его железо. «Его милость», господин палач, заупрямился было и хотел затеять драку. Но я слегка его прижал, и он выбрал за лучшее отдать мне вот этот предмет, который я возвращаю вам, сеньор Филиппсон, и чаю вы найдете в нем все в целости и сохранности. Вот и все.
— Ты очень смелый юноша, — сказал Филиппсон, — и праведное сердце твое никогда не даст тебе неправым быть. Но Богу богово — я сам оплачу мессу, которую этот человек заказал за упокой души Хагенбаха, сошедшего в могилу не своею волей.
Сигизмунд хотел было возразить, но Филиппсон, опасаясь какой-нибудь глупости с его стороны, способной омрачить радость отца за благое деяние сына, тут же молвил:
— Ступай, славный юноша, и передай этот драгоценный ларец Артуру.
Получив столько похвал, к коим он был вовсе не приучен, и потому гордый собой, простодушный Сигизмунд ушел с поручением, и совет мог вновь в спокойной обстановке решать свою судьбу.
На миг застыла тишина. Для ландмана то была минута торжества за прозорливость, выказанную Сигизмундом, о котором мнили, что он без царя в голове, и от кого никак не могли ожидать умных действий. Однако при всех ландман не мог дать выход своим чувствам, и ликовал внутри себя, радуясь удаче собственного сына. Когда же он заговорил, обращаясь к Филиппсону, то голос его вновь звучал сердечно.
— Сеньор Филиппсон, — сказал он, — мы не можем полагать вас связанным предложением, сделанном вами тогда, как этого дорогого предмета у вас еще не было; потому как люди часто думают, что, будь у них то-то и то-то, они способны достичь многого, однако ж, все имея, им представляется вдруг невозможным содеять обещанного. Но я спрашиваю вас теперь, скажите, имея таким счастливым и неожиданным образом возвращенное достояние, кое внушит к вам веру герцога бургундского, считаете ли вы для себя возможным стать посредником меж нами, как прежде полагали?
Все подались вперед, ожидая ответа англичанина.
— Господин ландман, — был ответ, — я никогда, сославшись на трудность, не даю слова, коего не смог бы сдержать в отсутствии ее. Друзья, мне достаточно вашего слова, что вы непричастны к захвату Ла Ферреты. Вы подтверждаете также, что Хагенбах лишился жизни по приговору суда, на который никто из вас не имел никакого влияния, и чей вердикт вы не могли бы отвратить. Вот это я и прошу вас изложить на бумаге, не упустив ничего, и всю правду, насколько возможно. Вручите ее мне, под печатью, если угодно, и если все в ней будет изложено так, как вы говорили, я даю вам… слово честного человека и англичанина, что герцог бургундский не причинит вам вреда. Я надеюсь также привести Карлу серьезные и веские доводы того, почему заключение мирного соглашения между Бургундией и Союзными кантонами Гельвеции, будет со стороны Его Светлости проявлением мудрости. И если я потерплю лишь в этом неудачу, то стану скорбеть. Но вашу безопасность при дворе герцога, и благополучное ваше возвращение домой, я смогу вам гарантировать. В том жизнь мою и жизнь моего сына вручаю вам в залог своей безграничной веры в честь и справедливость герцога.
Все депутаты устремились взглядами на ландмана и молча ждали от него ответа, но Рудольф Доннерхугель его опередил:
— Так значит, мы должны доверить наши жизни и жизнь самого достойного из нас, нашего благородного друга Арнольда Бидермана, слову какого-то маклака ? Нам всем известен нрав герцога, мстительный и злобный, открыто им являемый теперь к нашей земле и нашим интересам куда как пуще прежнего. Я считаю, что этот торговец из Англии должен объяснить свое влияние на герцога и открыться нам полнее, если хочет он, чтоб мы лишь на слово ему верили.
— Как раз этого, сеньор Доннерхугель, — отвечал купец, — я и не могу. Я не покушаюсь на чужие тайны, чтобы сохранить свою. Радей я только о себе, мудрее не было б решения, как мне теперь же вас покинуть. Но мир, о котором вы радеете, и мне необходим, и если, после случившегося нынче в Ла Феррете, вы отступите — войны не избежать. Говоря, что я могу вам гарантировать безопасный прием у герцога и беспрепятственный отъезд с его двора, я подразумеваю, что готов ради мира, разделить с вами любую опасность.
— Большего не скажешь, достопочтенный Филиппсон, — молвил ландман. — Ваши благие намерения у нас не вызывают сомнений, и худо тем, кто их не разглядел на вашем мужеском челе. Значит, мы идем вперед и предадимся власти всевластного государя, но не отступимся отчизны. На бранном поле встретить смерть — обыкновенно, но мужество не потерять, узрев ее в глазах всесильных, вот истинная храбрость, достойная памяти потомков! И коль Швейцария взывает к мужеству своих сынов, никто из нас не устрашится смерти.
Все поборники мира ответили молча согласным поклоном, и тайный совет разошелся, дабы завтра в Бургундию вступить.

Глава XVII

Багровый луч уходящего дня
Сбежал с верескового склона,
И пал, взметнув брызги огня,
Ликуя, в зеркальную Рону.

Р. Саути «Рудигер»

ЕДВА ли не во всех своих действиях швейцарские эмиссары теперь руководствовались советами английского купца. Он настоял на скорейшем отправлении в путь, чтобы самим поведать герцогу о происшедшем в Брейзахе и, таким образом, опередить все домыслы о том и слухи. Поэтому Филиппсон предложил депутатам отослать назад их эскорт, чьи воинственная внешность и малочисленность могли вызвать подозрения и дать повод для оскорблений, а самим верхом и налегке отправиться в Дижон, или туда, куда отъехать мог бы герцог.
Против этого предложения, однако, решительно восстал тот, кто до настоящего момента был самым сговорчивым из всех, как эхо, повторяя голос ландмана. Несмотря на то, что Арнольд Бидерман воздал хвалу Филиппсону за добрый совет, Никола Бонштетен был непреклонен и стоял как скала, утверждая, что вплоть до нынешнего дня, куда б не отправлялся, он завсегда доверялся токмо собственным ногам, и никто, и никогда, и ни за что на свете, не сможет его уговорить пересесть на лошадь. И сколь он обнаружил относительно сего столь непревзойденное упрямство, в конце концов, условились, что англичане отправятся вперед с наивозможной скоростью, и поведуют герцогу о захвате Ла Ферреты из первых уст, как люди, коим довелось все видеть своими глазами. В подтверждение достоверных обстоятельств смерти Хагенбаха будет послан также к герцогу гонец, чья репутация у него не вызовет сомнений.
Когда все так устроилось, Филиппсон пожелал скорей отправиться до герцога бургундского.
— Лучшего заступника, чем я, вам не найти, — заверил он, — ибо никто, кроме меня, не вырвался из рук Хагенбаха живым, чтобы быть неопровержимым свидетелем его жестокости и алчности, жертвою которых я едва не стал. Но о суде над ним я ничего не знаю и ничего поведать не смогу; и как герцог Карл, уверен, спросит, каким судом его судили, было б лучше знать, что мне отвечать, иль поторопиться с гонцом, который смог бы пролить свет на темную сторону этого дела.
Просьба купца явно смутила швейцарца, да так, что, зардевшись лицом, Арнольд Бидерман отвел его в сторону и зашептал:
— Мой добрый друг. Тайны, с коими мы порой соприкасаемся, подобны туманам, скрывающим от нас далекий горизонт; как туманы, они порой нас окружают, когда бы мы сильней всего желали увидеть солнца свет. Вы видели, как умер Хагенбах. Мы ж позаботимся о том, чтоб герцогу известно стало, почему он умер. И это все, что я могу поведать вам; позвольте лишь добавить: чем меньше спрашивать вы станете о том, тем больше вероятность вам избежать беды.
— Досточтимый ландман, — отвечал англичанин, — я как и вы по своей природе, несмотря на облик моей отчизны, терпеть не могу туманов, и в том пребуду. Моя незыблемая вера в ваши честь и совесть проведет меня сквозь тьму в сем деле, как до того через пропасти и туманы меня вели ваши опытность и прозорливость. Позвольте и мне вам напоследок дать совет — немедленно шлите гонца к Карлу. Надеюсь, недостающее звено замкнет цепь моих рассуждений, и я смогу убедить герцога в вашей непричастности к смерти его наместника. Верю — мы расстаемся, чтобы скоро встретиться вновь.
После этих слов старший Филиппсон покинул ландмана, вернулся к сыну и просил его купить лошадей, и нанять проводника, который помог бы им добраться до лагеря герцога бургундского. Порасспросив горожан и солдат Хагенбаха, они достоверно узнали, что Карл до последнего времени был занят войной в Лотарингии, и ожидая недружественного вмешательства со стороны Императора, а также Сигизмунда, герцога Австрийского, он большую часть своей армии расположил близ Страсбурга , дабы оба эти государя и вольные имперские города больше думали о том, что творится у них под собственным носом, и не совали его в чужие дела. Герцог бургундский в эту пору и впрямь оправдывал свое прозвище Смелый, ибо со всех сторон окруженный врагами, подобно затравленному могучему зверю, он вызывал страх своей отвагой и решимостью у преследователей — не только тех государей, что мы упоминули, но также и у короля Франции, не столь могучего, но более ловкого государя, нежели он.
В его лагерь, следовательно, английские путешественники и устремили свой путь, каждый полный таких глубоких и раздумий, что ни один из них не в состоянии был заметить состояние другого. Так они ехали, целиком предавшись своим мыслям, и почти не разговаривали, в отличие от их прошлых путешествий.
Благородная натура старшего Филиппсона и его уважение к честному ландману вкупе с благодарностью за оказанное радушие не позволили ему отказать в помощи швейцарским депутатам, и поначалу он ничуть не сожалел о проявленном им благородстве. Но вспомнив о свойстве и важности своей собственной миссии, с которой он был послан к гордому, властолюбивому и неуравновешенному государю, он не смог не попенять на обстоятельства, поставившие судьбу порученного ему дела и его собственную судьбу, в зависимость от действий Арнольда Бидермана и его товарищей, представителей народа, к коему герцог испытывает особенную неприязнь: то есть, будучи признательным за гостеприимство ландмана, он досадовал на обстоятельства, принудившие его им воспользоваться.
Думы Артура были не менее смятенны. Он опять оказался вдали от той, к кому, помимо своей воли, мысленно возвращался вновь и вновь. Разлука, всегда внезапная, и новое, не менее загадочное ее появление, в который раз умножив его благодарный долг по отношению к деве, снова дало пищу для его воображения. Возможно ль, чтоб в Анне сочетались нежность, открытость и простодушие с качествами, присущими темной стороне, для которой ночь и беспроглядная темница, что тот же светлый портик храма? Как смешалось все в одном созданье? Или под одним и тем же обликом в ней уживалось две натуры: одна — бренное существо из плоти и крови, вторая ж — некий призрак, который в ней помимо ее воли? Ужель, ее он никогда уж больше не увидит, и не узнает тайны, омрачающей ее?
Таковы были раздумья, поглотившие юного путника, и полностью отвратившие его внимание от погруженного в тяжкие думы отца.
Будь расположен любой из наших путешественников полюбоваться красотою мест, по которым пролегал их путь, то близость Рейна предоставляла тому удобнейший случай. Правда, левый берег этой величественной реки здесь мог навеять скуку, будучи ровным и однообразным, где кряж эльзасских гор далек от реки, и, удаляясь, едва различим. Но сам широкий поток, стремящийся вперед головокружительно и шумно, разбивающийся о множество островков, лежащих у него на пути, уже сам по себе представлялся одной из величайших картин естества. Правый берег высокий и обрывистый, был украшен необозримым густым лесом, разрезаемым порой узкими дорогами, и немало известным под прозванием «Черного леса», о ком суеверность породила столько страшных историй, а неуемное воображение — множество всяких легенд. Впрочем, страхи не были совсем беспочвенны. Древние замки, время от времени встречавшиеся по берегам реки или в устьях речушек, впадающих в нее, тогда отнюдь не пребывали живописными руинами, подернутыми увлекательнейшими преданиями об их прежних владетелях, но доподлинно служили неприступными убежищами разбойникам-рыцарям, о которых мы и сами писали, но Гёте, автор призванной вырвать из забвенья славное прошлое его отчизны трагической повести «Гец фон Берлихинген» , сумел о них поведать нам воистину душераздирающий рассказ. Угроза, исходившая от этих твердынь, простиралась лишь на правый, немецкий берег Рейна, ибо глубина и широта величественной реки служила естественной преградой набегам на Эльзас. Вышеупомянутые земли принадлежали вольным имперским городам, и таким образом разбойная агрессия немецких баронов в основном была направлена на своих же соотечественников, кои, раздраженные и уставшие вконец от грабежей и притеснений, были вынуждены принимать против них меры столь же разбойные и беспредельные, как и то зло, от которого они всеми силами пытались защищаться.
Но левый берег реки, где большею частью под различным предлогом свою власть осуществлял Карл Бургундский, был опекаем бдительным оком его вельмож, вершащих право их господина, опираясь на армии наемных солдат. Все они содержались за счет доходов домена  Карла. Так же как его противник Людовик, и прочие государи того времени, постигнув, что феодальное право предоставляет слишком много свободы вассалам, он пришел к заключению, что было бы не худо иметь собственную армию, набиравшуюся из «вольных чинов», иначе наемных солдат. Италия доставила ему их в избытке, и итальянцы составляли главную силу армии Карла, или, по меньшей мере, самую боеспособную ее часть.
Стало быть, наши путешественники следовали левым берегом реки, то есть наиболее безопасным путем в ту лихую годину, пока отец не взглянул на человека, коего Артур нанял проводником, и не нарушил тишины, спросив сына: кто он и что из себя представляет? Артур ответил, что поспешный их отъезд не позволил ему справиться о роде и звании проводника, дабы не отпугнуть человека, в котором они срочно нуждались; но, как мыслилось ему, то был один их тех бродяг монахов, что заполонили все и вся святыми мощами, реликвиями, индульгенциями, и прочею ерундой, и кто ни в ком к себе не видит уваженья, за исключением нижайших из униженных, кого эти торговцы суеверным снадобьем, пользуясь их страхами, бессовестно обкрадывают.
Однако, по обличию, в нем скорей угадывался богомолец, паломник связанный обетом посетить святые места, а не попрошайка-монах, стяжатель подаяний. При нем была шляпа, сума, и посох, и плотный далматик, напоминающий походный плащ современного гусара, которые являлись неотъемлемыми атрибутами всех пилигримов. Ключи Святого Петра , безыскусно выкроенные из каких-то клочков красной ткани, были нашиты сзади на его хламиде, говоря языком герольдов, по «образу креста». Этот поборник веры, коему, казалось, перевалило за пятьдесят, был соразмерно сложен и достаточно крепок для его возраста, и относился к тому типу людей, о которых говорят: «ни к роже рогожа, ни к лицу епанча». Его пронзительный взор и резкость движений никак не сочетались с тем благочестием, знаки коего он носил. Впрочем, это различие между платьем его и портретом ни в коем случае не являлось редкостью среди людей его профессии, многие из которых избрали такой образ жизни из любви к бродяжничеству и лени, но отнюдь не по совести.
— Каков твой род занятий, добрый человек? — спросил его старший Филиппсон. — И как мне величать тебя, покуда мы друзья-товарищи в дороге?
— Бартоломеем, господин, — ответил человек. — Братом Бартоломеем… Я мог бы также назваться Варфоломеем, но не подобает такому невежде как я, чествовать себя именем столь ученого мужа.
— И куда ты держишь путь, достойный брат Бартоломей?
— Туда, куда бы вы ни приказали, — отвечал паломник, — с единственным условием, что вы позволите мне поклониться тем святыням, мимо коих будет пролегать наш путь.
— То есть ты слоняешься без дела, куда ноги несут? — уточнил англичанин.
— Именно так, — согласился бродяга. — Я мог бы от себя лишь добавить к словам достопочтенного господина, что множество мест, куда я должен попасть, делает меня безразличным к тому, куда я попаду прежде. Я дал обет четыре года странствовать святыми местами, но не уточнил какими.
— И обет твой не возбраняет наниматься проводником? — спросил Филиппсон.
— Коль мне удается разом, по пути, поклониться благословенным святым и указать дорогу блуждающим братьям, — ответил Бартоломей, — то значит первое не возбраняет второго.
— А если вдруг они заспорят, небольшой прибыток их усовестит, — заметил Филиппсон.
— Ваша честь вольны говорить, что угодно, — отвечал паломник, — однако, если вы пожелаете отнестись ко мне благосклоннее, то сможете извлечь для себя нечто большее, чем простое знакомство в дороге, какой вы мыслите добраться цели. Я мог бы сократить ваше путешествие рассказами о житиях непорочных угодников, чьих святых мощей я прикасался, и поведать о сотворенных ими чудесах, коим и сам я был свидетелем, и о которых много слышал за время своих странствий. Есть у меня для вас, по счастливой случайности, за подписью Его Святейшества, индульгенции, разрешающие не только от прошлых, но также и от будущих прегрешений.
— Эти штуки, несомненно, редкость, — отвечал старший Филиппсон, — но, почтеннейший Бартоломей, когда я хочу исповедаться, то обращаюсь к своему духовику, ибо только ему одному поверяю я свою совесть, и он лучше кого-либо другого знает, как и чем ее облегчить.
— Что ж, — сказал Бартоломей, — льщусь надеждой, что ваш духовный отец сумел внушить вам, как набожному человеку и истому католику, не чураться святых мест, в чаяньи сподобиться малой толикой благодати, коя является всем стяжающим ее. Тем паче я надеюсь, что вы, как всякий торговый и оборотистый муж, стремящийся почтить своего святого, радеющего о прибыли, не пройдете мимо часовни Девы Марии у Переправы, не обратясь к ней с пристойной случаю молитвой.
— Любезный Бартоломей, — молвил Филиппсон, — я не ведал о святыне, упомянутой тобой; и сколь дело мое неотложно, будет лучше совершить паломничество со всем моим уважением к ней в другое время, не отнимая его от насущных забот. И если Богу будет угодно явить мне случай молить себе прощения за уклоненье от святыни, я сделаю это с усердием во время, бегущее хлопот.
— Не во гнев вам будь сказано, — отвечал проводник, — но тут вы уподобляетесь безумцу, нашедшему сокровище на дороге, и который, вместо того чтобы поднять его и положить возле самого сердца, полагает за лучшее вернуться к нему потом.
Филиппсон, досадуя настырности богомольца, хотел уж было серчать на него, но, увидев нагоняющих их трех незнакомцев, сдержался.
Впереди в богатейшем наряде ехала юная леди на небольшой испанской лошадке, восседавшая на ней с необыкновенной грацией и управлявшая ею с завидной ловкостью. На правой ее руке, защищенной особой рукавицей для соколиной охоты, восседал кречет. Голову незнакомки покрывало монтэро , и, по нередкому обычаю тех времен, верхнюю часть ее лица скрывала вуаль из тончайшего черного шелка. Несмотря на это, сердце Артура Филиппсона вздрогнуло при виде всадницы, ибо он с первого взгляда признал несравненный стан швейцарской девы, тревожные думы о которой лишили его покоя. Ее сопровождали сокольничий с рогатиной и девушка, по всей видимости, домашние слуги. Старший Филиппсон не смог признать ту, кого безошибочно узнало сердце сына, и принял незнакомку за благородную даму или фрейляйн, развлекавшуюся соколиной охотой, и, поприветствовав ее, в знак любезности, как требует того галантность, осведомился, удачным ли был утренний лов.
— Совсем нет, почтенный странник, — ответила молодая дама. — Я не смею пускать птицу возле широкой реки: она может улететь на другой берег, и тогда я рискую лишиться любимца. Но я надеюсь на удачу на другом конце переправы, куда теперь мы держим путь.
— Значит, ваша милость, — встрепенулся Бартоломей, — поспеет на мессу в часовне Святого Иоганна?
— Лишь нехристи бегут от мест святых, — ответила девица.
— Эта девушка из благородного дома рассуждает точно также как я, — обрадовался Бартоломей. — Да будет вам известно, добронравная госпожа, что я никак не могу втолковать этому достойному господину, как зависит успех его предприятия от полученного им благословения Божьей Матери у Переправы.
— Странники, — молвила дева, — очевидно, ранее не бывали на Рейне. Придется мне попробовать их убедить последовать вашему совету.
Тут она подъехала к юному Филиппсону и, перейдя с немецкого языка на швейцарский, тихо проговорила голосом Анны Гейерштейн:
— Молчите и слушайте! Слушайте и не удивляйтесь… И не меняйтесь в лице… Вам угрожает опасность. Впереди вас поджидает засада. Не задерживаясь возле часовни у Переправы, или, как ее называют, Переправы Ганса, перебирайтесь на другой берег реки.
В этот момент проводник подступил так близко к ним, что стало невозможным более сказать касающееся лишь одних ушей. В тот же самый миг из ближайших кустов выпорхнул вальдшнеп, и девица кречета пустила.
— Ищи! Так его, так! — закричал сокольничий, поощряя взмывшую над зарослями птицу, и бросился ей вослед. Старший Филиппсон и проводник устремились взорами в небо, и не могли оторваться от соколиного лова, увлекательнейшего вида охоты. Но для Артура голос девы был пленительней всего.
— Перебравшись на другой берег Рейна у Переправы, — заговорила вновь она, — вы попадете в Кирхгоф. Остановитесь в гостинице «Золотое Руно», и там найдете проводника до Страсбурга. Большего сказать я не могу.
И, выпрямившись в седле, Анна отпустила поводья, и резвый конь, в нетерпении бивший копытом и танцующий под всадницей, сорвался с места вскачь, распластавшись над землей, как будто ввысь хотел взлететь за кречетом и за добычей. Скоро дама и спутники ее скрылись из виду.
Шум и гам сменились ненадолго звонкой тишиной, в течение которой Артур размышлял, как отцу поведать о предостережении девы, не вызвав подозрения у их проводника. Но старик первым нарушил молчание, сказав Бартоломею:
— Не могли бы вы проехаться немного вперед. Хотел наедине поговорить я с сыном.
Проводник послушался и, предав лицу набожный, отвращенный от мирской суеты вид, грянул во всю мочь своих легких гимн во славу Святого Апостола Уэнделина, да таким отвратным гласом, что даже птицы все повылетали из расположенных поблизости кустов. Ни до, ни после, будь то духовное пение или мирское, никто не слыхивал подобной какофонии, под аккомпанемент которой старший Филиппсон стал совещаться с сыном.
— Артур, — начал он, — я больше чем уверен, что этот горлопан, ханжа и бродяга замышляет недоброе против нас; и будет лучше всего, бежать его козней и рукодствоваться нашим собственным мнением относительно выбора места ночлега и дальнейшего пути.
— Здравомыслие никогда не изменяет вам, — ответил сын. — Я узнал о предательстве его от юной леди, шепнувшей мне, чтоб мы держали путь на Страсбург восточным берегом реки, для чего переправились напротив места, называемого Кирхгоф.
— Но можем ли мы ей доверять, Артур? — спросил отец.
— Я жизнь мою бы ей поверил, — сына был ответ.
— Как? — вскричал его отец. — Уж, не потому ли, что сидит она на иноходце грациозно, и гибок ее стройный стан? Ты рассуждаешь, как мальчишка… Однако, мое поношенное сердце с ней согласно. Если в этой стране раскусят нас, то здесь немало найдется таких, кто решит, что им невыгоден визит мой к герцогу бургундскому, и приложат все силы и средства, чтобы ему помешать; а тебе хорошо известно, что возложенное на меня поручение я ставлю выше своей жизни. И так скажу тебе, Артур: казню себя за то, что до сих пор я в поводу своих родительских желаний шел, оставляя тебя при себе. Теперь же перед нами два пути — опасный и неведомый — коими достичь мы можем герцога двора. Первый — довериться проводнику; второй — положиться на слова прекрасной незнакомки, добраться Страсбурга правым берегом Рейна, для чего дважды придется его пересечь. Долг призывает меня уменьшить риск наполовину, послав тебя правым берегом, в то время как сам я двинусь левым. И коль один из нас будет схвачен, другому удастся уцелеть и, быть может, исполнить важное поручение.
— Увы, мой батюшка! — воспротивился Артур. — Как можно мне повиноваться вам, когда я поступая так, вас должен одного оставить лицом к лицу со многими врагами? Когда б я мог, по крайней мере, хотя бы часть их на себя отвлечь! Что бы ни ожидало нас на опасной дороге, мы ею пойдем вместе.
— Артур, мой сын, — сказал отец, — отсылая тебя, себе я разрываю сердце; но то, что мне повелевает не считаться с жизнью, взывает властно, чтоб мы не слушали зов крови. Нам предстоит разлука.
— О-о! Ну, тогда, — взмолился сын, — уступите мне, хотя б в одном. Пускай вы, батюшка, отправитесь за Рейн, а мне позвольте на этом берегу остаться.
— Но почему, — поинтересовался купец, — я должен отправиться той, а не этой дорогой?
— Потому… — отвечал Артур, запнувшись, — потому, как за нее я головой ручаюсь.
— Ты опять, мальчишка! — рассердился отец. — На чем же зиждится эта твоя вера? На легкомысленном воздыхании юности пред красотой и обаянием, или ты знаком с ней покороче, чем допускает ваша перемолвка?
— Как мне ответить вам? — задумался Артур. — Мы давно оставили край рыцарей и леди, и нет ничего странного в том, что мы безотчетно стремимся к тем, кто напоминает нам о наших собственных великодушии и чести, отвращаясь грязных негодяев, подобных этому бродяге-шарлатану, промышляющему одурачиванием бедных крестьян своими нелепыми мощами и бреднями о житиях святых.
— Экое пустозвоние, Артур, — пенял ему отец. — Оно и впрямь к лицу мечтателю о рыцарстве и чести, кто ведает о них лишь из романсов менестрелей; но не тебе, немало повидавшему на своем коротком веку. Клянусь, да ты и сам со временем поймешь правдивость моих слов, что за столом радушного ландмана искренних речей и преданных сердец поболе, чем cour pleniеre  монарший похвалиться может. Увы! Мужей дух верности и чести, бежал сердец и короля, и рыцарей, где, как Иоанн Французский  рек: «всегда пребывать ему должно, даже изгнанному из всех иных концов вселенной».
— Как бы там ни было, батюшка, — не уступал юный Филиппсон, — я прошу вас согласиться со мной: коль нам суждено расстаться, поезжайте по правому берегу Рейна, ибо я убежден — этот путь безопасней.
— Коль в этом дело, — молвил отец с теплым укором, — где оправдание тому, что я должен дорожить моей, почти скончавшеюся нитью жизни, и рисковать твоей, мое дитя, в ее начале?
— Но, отец, — взволновался сын, — так говоря, вы забываете о собственных силах, какие на исходе в преддверии свершенья дел. Подумайте, как мало я способен его без вас закончить, не зная герцога, я даже не знаком ему. Конечно, я смог бы повторить ему ваши слова, но не вдохнуть в них вашу веру, и в итоге дело, ради которого живете вы и готовы умереть, без вас потерпит неудачу.
— Тебе не удастся меня уговорить, — не сказал, отрезал Филиппсон, — и убедить меня, что жизнь моя важней твоей. Ты лишь мне подсказал, что ты, не я, вручить обязан этот символ герцогу Бургундии. Случись достичь тебе его двора, эта драгоценность внушит доверие твоим словам; она мне вовсе не нужна, я сам — свидетель ко мне веры, и довершу один, если с тобой что случится, от чего я Матерь Божию молю меня избавить, задуманное дело! Теперь же слушай, если ничто не помешает тебе перебраться на противоположный берег Рейна, ты отправишься вниз по течению вдоль него и переправишься снова на левый берег против Страсбурга, где справишься обо мне в гостиннице «Крылатый Олень», ее найти нетрудно. Если там меня не будет, спеши к герцогу и вручи ему это послание.
Тут он сунул в руку сына, стараясь избежать постороннего взгляда, ларец, где хранилось ожерелье.
— Честь твоя тебе сама подскажет, как дальше быть, — продолжил Филиппсон, — лишь об одном тебя я заклинаю, не отвлекаясь ни на миг розыском моим, пусть судьба моя останется безвестной, торопись долг свой наперво исполнить. А нынче, перед скорым расставанием, с духом соберись и сердцем упрочись, будь смелым и решительным, таким, каким явился ты передо мной, отыскивая путь средь бурь в Швейцарии. Во время оное нас сохранил Господь, спасет и ныне. Прощай, любимый мой Артур! Не должен был до разлучного часа я слов прощальных говорить, но не коснется взор ничей тех слез, что я сейчас не утаю.
Уныние, вызванное заблаговременным их расставанием, так же глубоко проникло в Артура, как и в его отца, и он не мог найти себе утешения, чего дотоле не бывало, даже в грезах своих о таинственной деве, с коими мысленно он никогда не расставался, находясь, казалось, под сенью ее ангельских крыльев. Да, новый облик Анны Гейерштейн, также как и неожиданность, с какой она опять явилась, все утро не выходили у него из головы; но отошли в густую тень пред неспокойной совестью, что вынужден он в опасности покинуть отца, кому до дня сего так мало он дарил внимания и уделял сердечного тепла.
Тем временем отец, утирая свои нечаянные слезы, коих даже его неизменный стоицизм не смог бы подавить, и опасаясь, впав в родительскую нежность, отменить свое суровое решение, призвал «благочестивого» Бартоломея вопросом: далеко ли до часовни у Переправы?
«Немногим больше мили», — был ответ; и коль англичанин поинтересовался историей ее названия, ему было поведано, что старик лодочник по имени Ганс прожил долгое время на этом месте, добывая хлеб свой переправой странников и негоциантов с одного берега на другой, и рыбною ловлей. Однако злой рок, увлекший одну за другой его две лодки на дно глубокого потока, внушил страх и подозрение странникам, что неслучайны эти несчастья, и стали они чураться его переправы. Будучи истым католиком, старик в беде своей знак Божий углядел. Он стал перебирать всю свою долгую жизнь, чая припомнить, какими прегрешениями он заслужил напасти, омрачившие закат его бытия. Более других своих проступков вменял себе он в тяжкий грех одно происшествие, приключившееся с ним в непогоду на перевозе, когда лодочник отказался наотрез свой долг исполнить пред образом Святой Девы Марии, который нес священник в деревню Кирхгоф, расположенную на противоположном берегу. Расплачиваясь за этот грех, Ганс наложил на себя суровую епитимью, ибо усомнился он в чудодейственной силе Девы дать защиту приверженцам ее; помимо сего, выражая искреннее раскаяние, старик пожертвовал большую часть своего добра церкви в Кирхгофе. И при этом всем, никогда уж более не дозволял себе он задерживать поспешающих в святую обитель; а все служители божьи, от митроносного прелата до босоногого монаха, могли в любое время дня и ночи, даром, пользоваться им самим и его лодкой. Ведя столь похвальный образ жизни, случилось как-то Гансу узреть у берега несомую волнами статую Девы, которая, казалось, походила в точности на ту, что когда-то невежлив был он перевезти с ризничим в Кирхгоф. Он выловил ее, и поставил на самое видное место в своей жалкой лачуге, и взмолился пред ней, прося смятенной душою дать знать ему каким-нибудь знамением, возможно ли в явлении ему святого образа прощение себе узреть. В ночном видении ему явилась Матерь Божья, предстала перед ним у изголовья и поведала, зачем сюда явилась. «Ревнитель мой достойный, — она рекла, — сыны Велиала  сожгли мою обитель в Кирхгофе, осквернили дом мой, и бросили священный образ мой, что пред тобою, в Рейн. Отныне я не ступлю на берег нечестивых святотатцев и их пособников. Вырванная из прежней своей обители, я преодолела упорство потока и пристала к твоей стороне, дабы поселиться с тобой, служитель мой верный, и излить благоденствие на землю твою, тебя самого и промысел твой». В продолжение слов своих она отжимала влагу с мокрых волос, а с расстроенного платья и измученного лика ее спадали следы тяжелой борьбы с речными волнами. Наступившее утро принесло известие, что в очередной набег, один из многих в то жестокое время, Кирхгоф был предан огню, церковь разрушена, а ризничая ее разграблена. Так-то видение лодочника удивительным образом подтвердилось, и Ганс, отказав перевоз более молодым, забросил лодочный промысел и перестроил лачугу свою в часовню, где сам себя рукоположил в духовный сан и служил святыне один, как несменяемый капеллан. Статуя являла чудеса, а о перевозе распространилась молва, что пребывает он под покровительством Святого Образа Девы Марии, и праведного угодника ее.
И едва Бартоломей успел закончить свой рассказ о переправе и часовне, как путники узрели их воочию.

Глава XVIII

На Рейне, на Рейне наполнит лоза
Виноград божественным соком,
И весел солдат бросит смерти в глаза:
— За Рейн! Я чист перед Богом!
Застольная песня

ОДНА или две хижины на берегу реки, где у причала стояло несколько лодок, говорили о том, что благочестивый Ганс, как лодочник, взаправду имел преемников. Река, сдерживаемая ниже по течению цепью островков, была здесь шире и не так стремительна как за ними, предоставляя перевозчикам более спокойные воды, хотя и тут поток все-таки был слишком быстр, чтобы бороться с ним в сильный ветер.
На противоположном берегу ниже деревушки, давшей свое названье переправе, на невысоком холме, за кущами деревьев и зарослями кустов виднелся городишко Кирхгоф. Скиф , отплывший на ветер от левого берега, полноводный Рейн сносил прямо на Кирхгоф. Однако, он, из Кирхгофа должен был бы, борясь со встречным течением, воспользоваться ветром и задействовать все весла, чтобы достичь переправы у церкви, или положиться на чудо, перенесшее образ Девы через Рейн. На самом деле сообщение восточного берега с западным осуществлялось перетаскиванием ботов по воде против потока, чтобы течение, с коим пришлось бы иначе бороться, помогло достичь причала у переправы. Из этого вытекало, что перевоз из Эльзаса в Швабию был легче для въезжающих в Германию, и наоборот.
Филиппсон, обозрев округу и найдя перевоз исправным, сказал твердо сыну:
— Ступай с Богом, Артур, исполняй мое веление.
Скрепя сердце, юноша повиновался и побрел к лачугам, возле коих на воде покоились барки, используемые как в рыбной ловле, так и на перевозе.
— Ваш сын нас оставляет? — удивившись, спросил Бартоломей у Филиппсона.
— На время, — отвечал отец. — Узнать он должен в этой деревушке, куда нам дальше ехать.
— Если вы беспокоетесь о дороге, — встрепенулся проводник, — клянусь Всеми Святыми, я знаю ее лучше, чем рыбаки в деревне, они и слов-то ваших не поймут.
— Если придется с ними изъясняться через вас, — отозвался Филиппсон, — я вас о том попрошу, а пока проводите меня в часовню, сын мой позже к нам присоединится.
Они направились к часовне неспеша, то и дело оборачиваясь в сторону рыбацкой деревушки: проводник гадал о возвращении юноши; а отец гнал мысленно его вперед, горя желанием вот-вот на лоне Рейна узреть распущенный парус, под коим чадо его бежит опасности. И хотя взгляды наших путников смотрели назад, ноги их несли к святыне, какую поселяне в память о строителе нарекли часовней Ганса.
Растущие вокруг деревья придавали месту тенистую прохладу, полнимую влажным ароматом реки; и часовня, внезапно открывшаяся на невысоком пригорке, устроенная непритязательно и душевно, свела в гармонию чувствование окружающей природы. Будучи невелика, она подтверждала легенду, что перестроена из хижины; а тесанный еловый крест, водруженный на крышу, содеянную из остова перевернутой барки, указывал на ее предназначение. Часовня и все окрест ее дышало тихой святостью, и могучая река слабым гулом, казалось, накладывала печать на людские уста, дабы здешний покой суетностью не был нарушен.
Однако, едва лишь Филиппсон вступил в тихое святое место, Бартоломей оглушил тишину двумя строфами в честь Девы Переправы и ее святого угодника Ганса, после чего изничтожил громогласными воплями:
— Приподаем те, убояшася крушения, молящи о приплавище тихом! Припадаем те, устрашася иссохнуть от жажды, молящи явить ключ живящ! Припадаем те, истомленны долгими стезями и шедши к вспокою!.. — И далее и в том же духе он мог бы бесконечно продолжать, если б Филиппсон не приказал ему умолкнуть.
— Была бы чистой твоя вера, — изрек он, — ты б не гадил тут. Однако, кто бы истину не нес, пусть даже фарисей, я ей возрадуюсь, ибо в ней спасение.  Войдем же в это святое место и помолимся о нем.
Продавец индульгенций будто этого и ждал.
— Я был уверен, — он возликовал, — что ваша честь последует моему совету и не минет святого места, не вознеся молитвы о спасении пред ликом Богородицы у Переправы. Обождите только, пока я за священником схожу, который литургию нам отслужит.
Но тут остановлен он был скрипом внезапно распахнувшейся двери часовни и явлением на пороге священнослужителя. Филиппсон тотчас в нем признал кюре церкви Св. Павла, кого минувшим утром он видел в Ла Феррете. Видимо, Бартоломей его тоже узнал, ибо красноречивый свой дар фарисейский он вмиг растерял и будто бы окаменел перед священником со сложенными на груди руками, как преступник внимающий своему приговору.
— Негодяй, — обратился в гневе священник к проводнику, — устроил чужеземцу ловушку в Святая Святых с целью убить его и ограбить? Господь накажет тебя за это. Прочь, злодей, убирайся к своим подельникам, коим грядет скорое возмездие. Передай им, что подлость хитрая твоя не удалась, что чужеземец цел и невредим и взят мной под защиту, а тому, кто решится испытать надежна ли она, воздастся как и Аршамбо фон Хагенбаху!
Проводник стоял недвижим, пока кюре рек грозно, и только он умолк, Бартоломей без единого звука поворотился и стремглав бросился прочь той же дорогой, какой привел англичанина к часовне.
— А вас, досточтимый англичанин, — продолжил кюре, — я прошу войти в часовню, где в мире и покое вы сможете помолиться. Проходимец сей кричал сюда головорезов своей шайки, но… Хотя ответьте прежде, вы один? Где ваш юный спутник, надеюсь ничего худого не случилось с ним?
— Мой сын, — ответил Филиппсон, — спешит за Рейн по важному делу, и ищет переправы.
И едва он так сказал, лодка, на которой два-три рыбака до того ставили парус, отошла от берега, войдя в стремительный поток, и пустилась вниз по течению, вначале развернувшись против течения, а затем направившись строго к противному берегу.
— Благодаренье Господу! — вырвалось у Филиппсона узревшего, как челн все быстрей и быстрей уносит сына от опасностей, коим он сам обрекался.
— Amen! — заключил кюре набожное слово путника. — Никогда не лишне Господу хвалу воздать.
— Воистину так, — согласился Филиппсон, — а все ж хотелось бы узнать, как вы узнали об опасности, которая грозила мне?
— Не время и не к месту сейчас нам объясняться, — сказал кюре церкви Св. Павла, — достаточно сказать, что этот бежавший молодчик, известный пройдоха и мерзавец, присутствовал при том, как швейцарский юноша по-имени Сигизмунд избавил палача от сокровища, отнятого у вас Хагенбахом. И в нем взыграла алчность. Он устроился к вам в проводники до Страсбурга с коварным умыслом под любым предлогом вас задержать в пути, пока к нему не подоспеют его дружки-приятели, чтоб разом на вас навалиться, и вы бы пискнуть не успели, как были бы мертвы. Однако намерениям его не суждено было исполниться… Но отвратимся ныне от промыслов земных, и прежде чем они нас вновь настигнут на счастье нам или на горе, взойдем в часовню, сын мой, и вознесем к Нему наши молитвы, благодаря за избавленье нас от бед, и за тех, кто перед Ним за нас молился.
Филиппсон вошел в часовню вслед за святым отцом и разделил с ним воздаяние Небесам и здешнему святому, за благость ниспосланную странникам.
Когда был долг святой исполнен, Филиппсон изъявил желание поскорей свой путь продолжить, на что Черный Монах отмолвил, что он далек от мысли задерживать его в месте, где опасность рядом кружит, и что оставшийся путь он мог бы проделать с ним вместе, ибо также обязан своим присутствием герцогу Бургундии.
— Вы, святой отец!.. Вы? — чрезвычайно изумился купец.
— Что вас удивляет? — взговорил священник. — Неужто кажется настолько странным вам, что один из братии моей к государеву двору стремится? Верьте мне, попов там более, чем нужно.
— Не ваш сан меня смущает, — сказал Филиппсон, — но ваша роль в день казни Хагенбаха. Вам, верно, неизвестен бургундский герцог в ярости, неужто вы думаете, что пробудить в нем гнев не более опасно, чем дергать за гриву мертвого льва?
— Мне нрав его знаком, — отвечал священник, — но не оправдываться, а обвинять Хагенбаха я еду. Волен герцог казнить иль миловать рабов своих и слуг, но не меня, ибо жизнь моя в руцех власти вящей. Однако позвольте мне вам возвратить вопрос. Вы, сэр, прекрасно зная норов герцога; вы, недавний гость и спутник людей, кого он менее всего желал бы лицезреть; вы, по меньшей мере, сопричастный к беспорядкам в Ла Феррете, — на какое чудо надеетесь, что вам поможет избежать его гнева? И что вас заставляет презреть ярость своенравного государя?
— Святой отец, позвольте каждому из нас оставить при себе свои секреты, — ушел от ответа купец. — Нет никаких чудес, оберегающих меня от гнева герцога, и я готов к заточению и пытке, и лишению всего своего состояния… Однако в днях былых осталось много общего меж мной и Карлом; надеюсь, он их помнит, и чаю будет герцог благосклонен не только по отношению ко мне, но и к моему другу ландману.
— Коль вы и вправду по делам купеческим спешите к бургундскому двору, — заметил священник, — куда товары ваши подевались? Каков же вы купец без них? Ах, да, мне говорили, что с вами была навьюченная лошадь. Неужто, ее увели?
Эти пытливые вопросы застали Филиппсона врасплох, ибо он, переживая разлуку с сыном, вовсе позабыл о поклаже и не дал о ней никаких наставлений Артуру. А потому он стушевался, и, не зная что священнику ответить, губами прожевал:
— Товар… на берегу… в деревне… Если сын не взял его за Рейн.
— Это мы скоро узнаем, — заверил его святой отец.
На зов его из ризницы новик в послушничьей сряде явился и выслушал приказ пойти узнать в деревне, не там ли лошадь с товарами, или за реку они уплыли с сыном этого господина.
Послушник ушел и скоро вернулся, ведя в поводу лошадей с поклажей, которых Артур, не обремененный наказом отца, на этом берегу оставил.
Святой отец не упустил из виду, как старший Филиппсон взобрался на одну из лошадей и принял повод, после чего обратился к Черному Монаху с прощанием:
— Прощайте, отче! Если б не забота о товарах, что гонит меня прочь, ведь после сумерек глупо оказаться с ними на дороге, я с радостью бы принял ваше предложение составить мне компанию в пути.
— О, коль вы торопитесь и рады впрямь моей компании, — встрепенулся священник, — нимало я не задержу вас. У меня свежая лошадь, а Мельхиор, который иначе шел бы пешком, будет счастлив на вашем мерине ехать. К тому же медлить нам нельзя, не путешествовать же ночью. Я могу вас проводить до постоялого двора, который в пяти милях отсюда, его достичь мы сможем до темна, и там вы найдете комнату за скромную плату.
С минуту английский купец колебался. Он не был склонен ни к каким новым знакомствам в пути, и пусть священник ликом был благообразен, все же речами внушал беспокойство. Более того, чело его, хотя и открытое, но омраченное хмурым взглядом из-под густых бровей, в коем читалась холодность прозорливой усталости, претило товариществу с ним. Однако же при всем при том, при всей своей такой наружности, священник недавно оказал Филиппсону неоценимую услугу, охранив его от предательства, а наш торговец не был таким человеком, кто гонит от себя достойных благодарности его из-за угрюмого обличья или взора, бросающего в дрожь. Но что за странный рок, который, тогда как более всего ему необходимо искать доверия герцога бургундского, довлеет над ним и навязывает ему таких товарищей, какие менее всего по нраву будут своенравному государю: вот и кюре церкви Св. Павла, он уверен, из их числа. Но, пораздумав, со всей учтивостью принял предложение священника проводить его в означенное место еды и покоя, где и то, и другое прежде всего необходимы его лошади, сам же он готов сносить отсутствие таковых аж до Страсбурга.
И когда всех все так устроило, новик подвел к священнику коня, коего тот оседлал с легкостью и сноровкой, а неофит, вероятно, тот самый, кого Артур изображал во время своего бегства из Брейзаха, водрузился на мерина англичанина. Осенив крестным знамением склоненную пред ним в смирении главу, священник знаком указал послушнику следовать назади, куда тот и воспоследовал, и где углубился, точь в точь как брат Бартоломей, отрешенно в молитвы с тем благоговейным видом, какой имеет маска благочестья. Черный Монах, судя по тому взгляду, каким он одарил неофита, совсем не одобрил напускную набожность его. Сам же он восседал на вороном коне, скорей достойном полководца, а не священника, кому подходит больше смирная лошадка, так, будто всю жизнь свою провел в седле. Его стать также ничуть не отвечала духовному званию, но скорее светскому, как, собственно, и стройный образ его мыслей, отраженный строгой речью, выдающей высокое его происхождение.
Филиппсон время от времени обращал на него свой пристальный взор, который неизменно был отражаем едва приметной улыбкой смеженных губ, за коими будто бы крылось: «Можешь сколько угодно изучать очами мою наружность, но внутрь меня тебе заглянуть не удастся».
Взгляд Филиппсона никогда ни отчего не прятался, тем более от языка очей, и, казалось, отвечал: «И тебе, лжемонах, не выглядеть моей тайны».
Наконец священник сдернул пелену молчания, сказав, что взаимная недоверчивость, кажется, удерживает их от беседы.
— Не правда ли, — он молвил, — что мы подобны двум могуществам, путешествующим рядом в сознании всяк своего превосходства, хранимого за непроницаемым видом, разгадать который не дано.
— Простите, святой отец, — отвечал Филиппсон, — но я не охотник за мыслью чужой, и уж тем более своих не скрываю. Могу повторить, что движим я предстать пред герцогом бургундским единственным желанием — с выгодой продать товар.
— Ну разумеется, — усмехнулся Черный Монах, — судя по тому, сколь преелико много вы пеклись о нем не далее как час тому назад, решительно не ведая, куда же он запропастился — то ль на этом берегу остался, то ли за реку уплыл. Неужто все английские купцы так безразличны к источнику своего благополучия?
— Когда их жизнь находится в опасности, — нашелся Филиппсон, — случается им забывать о нем.
— Что ж… — буркнул священник, и возобновил безмолвную беседу со своими думами, что длилась полчаса, пока они не достигли деревни, где, как Черный Монах уведомил Филиппсона, он мог остановиться на ночлег.
— Послушник, — молвил он, — вас проводит к постоялому двору, где вы можете чувствовать себе в полнейшей безопасности. Я же должен навестить в деревне нуждающегося в покоянии. Быть может, вечером я снова вас увижу, или поутру; и потому, на всякий случай, не прощаюсь.
Так сказав, священник придержал коня, в то время как новик объехал Филиппсона и повел его за собой сквозь узкую деревенскую улочку, где там и сям уже засвечивались окна мерцающим огнем, вещая, что час ночной уж близок. Вскоре он свернул в ворота, и англичанин, последовав за ним, въехал на подворье, где увидел две повозки, какими пользуются исключительно женщины в своих путешествиях, и несколько телег.
Юный спутник его тут же соскочил с коня, вручил повод от него Филиппсону, и исчез в сгустившемся мраке, указав на внушительных размеров древнее строение, на угрюмом фасаде которого смутно угадывались многочисленные сумрачные окна.

Глава XIX
Первый извозчик:
Эй, конюх!.. Чума тебя бери, ты спишь что ль? И глух к тому же? Башке твоей разбитой быть — я будто пьян от злости! Только явись, уж я тебе навешаю. Есть крест на тебе, иль нет?
Гедсхил:
Прошу вас, дайте мне фонарь, мерина я своего хочу проведать в стойле.
Второй возчик:
Ой ли? Как бы не так. Ты просишь, голубок, да мне знакома хитрость вдвое против этой.
Гедсхил:
Может, приятель твой меня уважит?
Третий возчик:
Я? Конечно, но когда? Быть может, сам мне скажешь? Фонарь тебе мой одолжить? Клянусь, сначала полюбуюсь, как тебе его подвесят.

У. Шекспир, «Генрих IV»

Уже в те времена все заезжие дворы Франции прониклись духом гостеприимства — страны умеющей предаваться беззаботному веселью, о чем Эразм немного позднее столь восторженно отозвался , противопоставив ему те неприветливость и хмурость, с какими встречали путников в немецких караван-сараях. Филиппсон предвкушал встречу с любезным и речистым трактирщиком, хлопотуньей хозяйкой и дочкой их, излучающих радушие своей улыбкой; душкой стольником и чуткой горничной. Лучшие заезжие дворы Франции могли уже тогда похвастать отдельными покоями, где путники, сменив платье, и отдавали его в чистку, нимало не беспокоясь о сохранности костюма, и отправлялись спать в приготовленную чистую постельку. Увы, все эти удовольствия пока еще были неведомы в Германии и Эльзасе, куда его ныне занесло, и где, как и во всей Империи, сочли бы неженкой того, кто не удовольствовался бы самым малым для постоя.
Англичанин, не обнаружив никого поспешающим ему навстречу, потрудился дать о себе знать, возвысив голос, затем спешился, и долго тарабанил что есть силы в дверь постоялого двора, но безуспешно. И вдруг в малюсеньком оконце объявилась от злости перекошенная рожа, каковая голосом, достойным образины, скорее чающим спровадить гостя, нежели приветить, о том, кого еще тут черти принесли.
— Это гостиный двор? — спросил Филиппсон.
— Да, — рявкнул привратник, и собрался уж захлопнуть оконце, когда путник вновь вопросил:
— Коль так, могу я здесь переночевать?
— Да, — сухой, как выстрел, прозвучал ответ.
— Пусть кто-нибудь позаботится о моих лошадях, — распорядился Филиппсон.
— Нет, — ответил самый несносный из слуг. — Кормить их надо в пути, когда пища у них под ногами.
— Хорошо, я сам их отведу в конюшню. Где она? — справился купец, чье здравомыслие отказывалось понимать немецкое гостеприимство.
Молодчик, что расходовал слова подобно сказочной принцессе, терявшей с каждым словом золотой, молча указал на дверь дворовой каменной постройки, походившей больше на сарай, чем на конюшню, и, видимо, утомленный расспросами, втянул обратно свою голову в окошко и резко захлопнул его перед носом заезжего гостя, как будто был тот безотвязным нищим.
Предав проклятию такое отношение к гостям, оставляющее за порогом надежду на гостеприимство, и мирясь с положением вещей, Филиппсон повел своих животных по направленью к сараюшке, именуемой конюшней, и даже обрадовался, узрев свет сквозь щели в ее стенах. Вступив туда, он нашел гнетущим это место, уж больно похожее на отхожее, с той лишь разницей, что здесь были стойла и ясли из рубленных лесин. Оно было узко и длинно, и в самом дальнем его конце два или три человека занимались устроением и кормлением своих лошадей.
Сих занятий чурался конюх, старый и хромой, чьи руки не чистили и не скребли, но отвешивали сено фунтами  и отмеривали овес по зернышку, казалось, более всего страшась со счета сбиться в полумраке и чаду рожка-светильника. Он даже не повернул своей головы на звук, с каким англичанин вошел в конюшню, ведя в поводу двух лошадей, и, видимо, нимало не был расположен себя обеспокоить помощью прибывшему.
Если говорить о здешней чистоте, то Авгиевы конюшни прямо-таки блистали ею в сравнении с конюшней в эльзасской глуши, и было бы достойно трех подвигов Геракла, чтобы вернуть ее к такому состоянию, когда б она терпимой стала для ноздрей неприхотливых английских лошадей. Однако, как Филиппсон боролся с желудком, его четвероногие, почуя ароматы родины, вдруг повеселели. Казалось, зная, что здесь: «кто поспел, тот и съел», они поспешили занять пустые кабинки у входа. Но тут мерина постигло разочарование в виде удара по морде хлыстом.
— На-ка, выкуси, — примолвил конюх свой удар. — Не суйся в стойло барона Ренделсхайма.
Никогда прежде за всю свою жизнь английский купец не видел подобного обращения. Но поразмыслив, что станет притчей во языцех из-за ссоры на конюшне с увечным человеком, он смолчал, и поставил обиженное животное рядом с его приятелем, коему конюх не выразил претензий.
После чего купец, несмотря на усталость минувшего дня, принялся со всем старанием обслуживать своих немых помощников в дороге, к чему обязывает всякого путешественника, по меньшей мере, здравый смысл, коль в нем отсутствует любовь к животным. Та редкая прилежность, проявленная Филиппсоном об их удобстве, хотя его наружность явно не увязывалась с выполняемой им черной работой, видимо, впечатлила даже бездушного старого конюха. Он не только удосужился сам предложить постояльцу, столь толковому в конюшенном деле, овса с сеном, и соломы животным под ноги, правда в небольшом количестве и за дорого, с немедленной уплатой, но даже доковылял до входа в конюшню, указав на колодец в конце двора, откуда Филиппсон мог принести воды лошадям. Устроив лошадей как должно, купец решил, что он заручился благорасположением к себе конюха настолько, чтобы осведомиться у него, возможно ли ему оставить тут свой багаж.
— Валяй, коли охота, — отвечал конюх, — но было б лучше их забрать, а то и вовсе глаз с них не сводить, не то… сам знаешь.
Тут конюх затворил свои уста с тем красноречивым видом, из коего явствовало, что как бы постоялец ни просил растолковать пророчество, ясней не скажешь.
Удоволившись и тем, Филиппсон вспомнил о своей роли бережливого купца, забытой им однажды, он поступил подобно прочим торговцам: сам разгрузил коней, взвалил поклажу себе на спину, и потопал на заезжий двор, куда он скорее ввалился, нежели взошел, под тяжестью поклажи.
Общая st;be , иначе говоря, гостевая, также называемая печью в немецких заезжих дворах из-за гипокауста , была жарко натоплена и, подобно Ноеву Ковчегу, битком набита всякой сущностью попарно, то есть полна разных гостей: их верхние одежды висели в беспорядке на печных трубах для просушки, а сами они были заняты тут же омовением себя от пыли и грязи дорожной, или приведением очищенных тел в порядок после купания, как в нынешних банях.
У благонравного англичанина эдакая сцена вызвала смятение, и он твердо решил про себя не участвовать в ней. Надеясь обратиться к хозяину постоялого двора с известным убедительным доводом, весьма чтимым этой братией, и с просьбой о предоставлении ему отдельных апартаментов, куда можно было бы подать и легкий ужин, Филиппсон адресовался к седовласому Ганимеду  с вопросом: где хозяин; и тот указал на темный угол за огромной печью, где в нестерпимой жаре, скрываясь от докучливых взоров, забылся в неге муж радетельный и хлебосольный. Имелость нечто весьма примечательное в портрете этого человека. Приземист и гладок, колченог и чванен, он был вполне достоен своих собратьев трактирщиков во всяких странах. Но… выражением лица, а пуще обращением к гостям, был столь отличен от жизнерадостных хозяев гостиниц Франции, и даже Англии, что, видавший виды Филиппсон, немало растерялся. С германскими традициями он был знаком не понаслышке, и не рассчитывал найти здесь не то что раболепности и готовности услужить владетелей французских заезжих дворов, но даже навязчивой болтливости английских. Немецкие трактирщики, с коими до сей поры ему доводилось встречаться, хотя и были бесконечно спесивы, следуя обычаям своей страны, все ж таки имели причуду, свойственную всем безраздельным властителям, в часы отдохновения, снизойти до беседы с зависимыми от их расположения духа, дабы ее посредством избыть на время самовластное бремя. Но на этом челе представлялась история с печальным исходом, в коей не было места ни шутке, ни смеху, достойно требника анахорета. Рот его исторгал слова внезапно, и были они столь же гадки, как и чесночное дыхание его, с коим они вылетали, издавая скрипящие звуки. Но лучше о том судить самому читателю из следующего диалога между хозяином и гостем:
— Любезный хозяин, — молвил Филиппсон самым доброжелательным голосом, на какой он только был способен, — я устал и не вполне здоров… Могу я просить тихую комнату, чашу вина и скромный ужин в покои?
— Можешь, — отвечал трактирщик, но взгляд его при этом странным образом просителя не видел.
— Прошу, тогда, сопроводить меня и, по возможности, скорее подать ужин.
— Что! — выдохнул пожар трактирщик. — Я дозволил вам просить, и все на этом. Не нравится, другой себе трактир ищи.
— Коль так, — не стал спорить англичанин, — я обойдусь без ужина… нет, я оплачу его, но есть не стану, взамен отдохновенья в тихом уголке.
— Купец, — провещал хозяин постоялого двора, — тут все для всех с оплатой равно. Кто б ни пожаловал сюда, будет есть, что другие едят, пить, что другие пьют, все за одним столом, и спать никто не ляжет раньше прочих.
— Все это, — заметил Филиппсон, смиряясь там, где гневаться не то что глупо, но даже не смешно, — все это так справедливо и разумно; и упаси меня Бог противиться вашим устоям, но… — постучал себя он по поясу, где прозвенели монеты, — не кажется ли вам, что хворый заслуживает снисхождения, коль он готов понести издержки за маленькое отступление от правил?
— У меня тут трактир, а не богадельня. Желаешь остаться — будь как все; а нет — так убирайся.
Получив столь решительный отказ, Филиппсон не стал пререкаться и, оставив хозяйское sanctum sanctorum , побрел, подобно гонимому в общий загон волу, дожидаться кормежки. Некоторые из постояльцев, сломленные усталостью, немедленно по прибытии, дабы не лишиться остатка сил в ожидании ужина, забылись во сне; иные особняком судили о положении дел в стране, а прочие бросали кости, или, убивая время, забавлялись кто во что горазд. То были люди различных сословий от богачей в нарядной справе, до тех, чьи грубые манеры и некоторые детали костюма указывали на то, что они еще вчера христарадничали на паперти.
Монах какого-то нищенствующего братства, человек, судя по всему общительный и беззаботный, приблизился к Филиппсону, желая навязать ему беседу. Англичанину по собственному опыту было известно, что лучший способ не привлекать к себе внимания — неприхотливый, беспредметный разговор. Оттого он отнесся к монаху терпимо, и слово за слово беседа зашла о Лотарингии, и об отношении Франции и Германии к попытке герцога бургундского этот фьеф прибрать к своим рукам. О том Филиппсон удовлетворялся суждением своего собеседника, никак не выражая мнения своего, и коль монах не отступал от темы, он рассказал о ее географии, об удобстве ее торговых путей, и о законах, касаемых негоцианства.
В то время как могло показаться, что он целиком предался предмету более всего ему интересному, трактирщик внезапно возник посреди гостиной и, взгромоздясь на бочонок, медленно и пристально озрел всех постояльцев, потом еще раз, и повелел: «Двери запереть! Столы накрыть!»
— Хвала Святому Антонио ! — воскликнул монах. — Хозяин более ждать не намерен еще гостей к вечере, и восхвалим сей миг, коего иначе мы ждать могли бы, пока нас всех не уморили б гладом. Так и есть — вот прибывает высшее духовное лицо — патриарх ворот дворовых! Ей-ей, достаточно уж мы постились, и коль Ян Менгс изволил молвить «двери запереть», пришлец, кем бы ни был он, может сколь угодно молотить в ворота, поверьте мне, ему не отворят.
— Иоганн Менгс строг в своем доме, — заметил англичанин.
— И властен как бургундский герцог, — отвечал монах. — После десяти часов его слова: «ищите другую гостиницу», что до того лишь предложение убраться, с последними ударами часов, как только в карауле встанут сторожа, приобретают силу неоспоримого закона. Тот, кто остался снаружи, и те, кто внутри, до утра на означенных местах пребудут. Дом становится похож на осажденный замок, Иоганн Менгс на сенешаля, а…
— …А мы на пленников, святой отец, — поставил точку Филиппсон. — Что ж, я не против. Благоразумие велит страннику покорность изъявлять пред сильными тех мест, где путь его лежит; и уповаю, что безраздельное всевластье Иоганна Менгса, будет столь же кротким, как и у его собратьев.
В это время преклонных лет слуга трактирный, вздыхая и ворча, принес на середину залы доски, и так их сладил, что за устроенным столом хватило места всей честной компании; и скатертью покрыл его, которая не отличалась свежестью и чистотою. По числу гостей на нем расставил он деревянные плошки, присовокупив к ним такие же ложки, рядом поставил кленовые чаши, полагая при этом, что всяк для трапезы свой нож имеет. Что ж до вилок, то они еще долго не были в ходу, и европейцы той поры, так же как и азиаты ныне, за еду брались руками.
 

Едва лишь стол накрыли, изголодавшиеся гости поспешили занять за ним места, а посему спящие проснулись, игроки в кости забросили игру, речистые говоруны прервали диспут мудрецов, дабы успеть за пиршественный стол к торжественному церемониалу, который обещал вот-вот начаться. Но говорят, что между кубком и губами бывает жизнь проистечет, а уж от скатерти до пира — вовсе вечность. И гости восседали, всяк выпростав свой нож, как будто угрожая пище, которую еще не подали к столу. Различно проявляя нетерпенье, они страдали целых полчаса, прежде чем старик-слуга явился с кувшином водянистого мозельского вина, столь мутного и едкого на вкус, что Филиппсон, пригубив его из кубка, зубами заскрипел, и с перекошенным лицом отставил в сторону. Трактирщик Иоганн Менгс, занявший место во главе стола, не упустил из виду гостя мину, и немедленно взроптал.
— Мне кажется, вино мое тебе не гоже? — спросил он у английского купца.
— Как вино, нет, — ответил Филиппсон, — но если б к блюду мне понадобился уксус, лучшего б я не нашел.
Эта шутка, хотя и прозвучала негромко, породила в трактирщике бурю.
— Кто ты такой?! — вскричал он. — Торгаш незваный, дерзнувший поносить мое вино, хваленое тысячекратно принцами, герцогами, эрцгерцогами, графами, рейнграфами, баронами, князьями и имперскими рыцарями, чьих башмаков ты вылизать даже недостоин? Не этого ль вина граф палатин Ниммерсатт  шесть кварт откушал, прежде чем покинул благословенный стул, на коем ныне я сижу?
— Ничуть не сомневаюсь, почтенный хозяин, что после такого, никто на стуле том не усидит, — отвечал Филиппсон, — и верю, что вашему благородному гостю никогда не изменяет чувство меры.
— Умолкни, насмешник! — вскричал трактирщик. — Изволь немедленно выказать свое почтение вину, которое ты оболгал, или ужин будет подан только в полночь.
Тут гостей всеобщее смятение настигло, все до единого они чурались Филиппсона слов, а большинство из них увещевали трактирщика за сущую крамолу тотчас хулителя отправить за ворота, не подвергая голоду честных гостей всех прочих из-за одной овцы паршивой. Вино они признали превосходным; двое или трое даже осушили залпом кубки в доказательство сего, и поклялись «животами и добром» содействовать хозяину в изгнании из дома чужеземца. Пока на Иоганна Менгса так рушились со всех сторон прошенья, монах, подобно мудрому наставнику и преданному другу, что было силы тщился ссоре положить конец, и заклинал Филиппсона трактирщика уважить.
— Смирись, сын мой, — вещал он, — взнуздай гордыни дух перед властителем затычки в винной бочке. Молю тебя ради других також как и для себя, ибо лишь Господу известно, сколь долго хватит общего терпенья блюсти столь строгий пост!
— Почтенные сотрапезники, — молвил Филиппсон, — я глубоко печалюсь, что обидел нашего радушного хозяина, и, будучи далек от поругания вина, всем его по чарке ставлю… за исключением меня самого.
Последних слов он вслух произносить не стал; однако англичанин не смог не отметить при этом покривевших ртов иных гостей, имеющих слишком нежное небо для новой порции хваленого напитка.
Монах нашелся вновь и предложил всей компании выпить за здоровье хозяина крепкого вина, какое обычно подавалось в конце трапезы. Предложение со стороны хозяина и гостей возражения не встретило, и коль Филиппсон тоже был не против, единодушно было принято. И Иоганн Менгс со своего высочайшего помоста распорядился подать ужин.
Долгожданная трапеза наконец началась, однако, на самое ее ушло в два раза больше времени, нежели на ожиданье. Блюда, как и порядок их подачи, были устроены с таким расчетом, чтобы испытывать терпение гостей, ибо каждую замену яств приходилось ждать подолгу. Отвар из овощей сменился вареным и жареным мясом на деревянных подносах, кои плыли вкруг длиннющего стола, опускаясь перед каждым из гостей поочередно. Кровяные колбасы, копченая говядина, сушеная рыба такоже свой заверша облет, уступили место различным деликатесам и рыбной икре, удобренным жгучими специями, дабы воспламененные глотки и сподвигнуть на питие — за сим эскортом им служили винные бутыли. Их содержимое весьма отличалось букетом и крепостью от напитка, из-за коего разгорелся недавний сыр-бор, и возражение против себя могло вызвать прямо обратное, ибо было столь горько, что Филиппсон, презрев опасность вновь причиной стать раздора, попросил хозяина подать воды, чтобы запить его.
— Тебе невозможно угодить, гостенек, — отвечал хозяин, грозно зыркнув на англичанина из-под изогнутых презрительно бровей. — Если в моем доме вино для тебя чересчур забористо, советую поменьше пить. Мне все равно, пьешь ты или нет, когда мне все одно заплатишь. — И он расхохотался.
Филиппсон и не думал спорить, но монах, верный долгу миротворца, на всякий случай его одернул за платье.
— Вам не знаком обычай местный, — прошептал он. — Тут не как в гостиницах английских иль французских, где всякий гость заказывает то, что пожелает, и платит лишь за то, что получил. У нас царит тут равенство и братство. Никто для себя особого просить не смеет, но довольствуется тем, что волен предложить хозяин; и платит всякий наравне со всеми. Стоимость ужина на всех поделится, в расчет не принимается, кто сколько выпил или съел: больной ли, хилый, женщина или дитя — все платят поровну с прожорливым ландскнехтом и высохшим от голода крестьянином.
— Сдается мне, несправедливо это, — Филиппсон заметил, — однако же, чужих обычаев не судят. Так, надо понимать, что каждый за себя и за других тут платит?
— Так велит обычай всем, — монах отмолвил, — за исключеньем, разве, братьев, чтущих наш устав, коих Пресвятая Дева и Святой Франциск  народу ниспослали, дабы истинные христиане милостью своей не обходили нищих и их молитвами прямехонько к вратам Господним шли.
Эти речи раскрыли в нем монастырского слугу, отправленного за подаянием, и намекнули Филиппсону, что он обязан ужином монаху за наставления и помощь. Так, оправдывая обычай местный, святой отец не преминул им воспользоваться, и небрегая крепостью напитков, казалось, устремился первым стать среди завзятых пьяниц, доказуя избитую истину, что задарма и уксус сладок. Вино вершило свое дело, и вот уже трактирщика угрюмые и мрачные черты смягчились, он улыбался, видя, как веселие хмельное одного за другим забирает многочисленных его гостей, за исключеньем тех, кто был умерен в питие, или ведал свою грешность — спьяну лишнее сболтнуть. Таких корчмарь недобрым взором оделял порою.
Филиппсон более других воздержан был и молчалив, и нежелание его общаться с винной чашей, вливаясь в пересуды незнакомцев, хозяина вконец озлило; и сколь его трезвый вид мешал «честному пиру», Менгс стал поносить «губителей веселья», «отступников празднеств», «противников утех», тыча пальцем в английского купца. Филиппсон с предельным хладнокровием ответил, что настроение его теперь неподходит для компании веселой, и что лучшим было бы для всех почивать ему уйти, пожелав гостям беспредельного веселья.
Однако, предложенье здравое такое, случись оно в другом краю, крамольно было для немецкого застолья.
— Кто ты таков, — взревел Иоганн Менгс, — чтоб до расплаты встать из-за стола?! Тысяча чертей! Здесь это не проходит! Можешь дурачить кого угодно на Рэмз-аллее, в Истчипе или в Смитфилде , но не в «Золотом Руне» Иоганна Менгса: никто не ляжет спать, пока едят и пьют, и не оплачен счет, дабы ни я, ни гость какой, из-за тебя убытка не терпели.
Филиппсон огляделся вокруг, взывая к чувствам постояльцев, но сострадания ни в ком не обнаружил. И немудрено, ведь большинство из них утратило рассудок и подпевало хозяину, в купце английском подозревая плута, который стол желал покинуть, чтоб не платить за прочих. А потому Иоганн Менгс снискал всеобщие аплодисменты, когда торжественно закончил свой урок Филиппсону:
— Конечно, когда тебе угодно убираться, ступай, но, чертово семя, не за тем, чтобы удрать в гостинницу другую, а на скотный двор; ночуй в стойле на соломе — самое место там тому, кто общей трапезы брезгует.
— Ладно сказано, хозяин, — поддакнул справный купец из Ратисбона, — и шестеро из нас… иль около того… с вами за старый немецкий порядок ратует, и… за вечность… устоев «Золотого Руна»!
— Нет причин для недовольства, сэр, — заметил ему Филиппсон, — и вы, и ваши три товарища, коих до шести вино разлило, неправильно изволили меня понять, и коль мне возбраняется спать лежа, я полагаю, никто не запретит заснуть мне тут же сидя.
— Как вы сказали? А, хозяин? — спросил купец из Ратисбона. — Пьян, сдается, господин, если шестеро троятся.., и с лавки встать не может он?
Хозяин, отвечая, возражал, что трое и один, никак не дюжина. Купец из Ратисбона с ним заспорил. И прочие, галдя, тут повскакали с мест, но их заставила умолкнуть застольная песня, какой монах, забыв о наставлениях Блаженного Франциска, басисто разразился, трезво рассудив, что не ко времени, не к месту теперь и тут «Песнь Песней» царя Давида . Под шум и гам Филиппсон в сторонку отступил, и хоть сей кавардак сна не сулил ему, все ж он ему позволил убежать суровых взглядов Иоганна Менгса, коими тот всякого вознаграждал, кто вина не пил без меры. Мыслями еще дальше мчался он от гостиной «Золотого Руна» и того, что вкруг него творилось, как вдруг вырван из раздумий был настойчивым и громким стуком в дверь трактира.
— Кого там принесло? — заревел Иоганн Менгс, и нос его еще краснее стал от гнева. — Что за негодяй в ночи высаживает дверь «Золотого Руна», как будто он в бордель стучится? Глянь в окошко, Жоффруа, мошенник, конюх! Эй, Тимофей, ступай скажи невежде, что в «Золотое Руно» заказан ночью доступ.
И тот и другой бросились исполнять приказание, и даже в гостиной слышно было, как они наперебой гнали от ворот незадачливого гостя, посмевшего настаивать на входе. Вскоре, однако, они возвратились сообщить своему господину, что не смогли преодолеть упрямства незнакомца, который уходить не собирался и требовал позвать к себе хозяина.
Гнев трактирщика навис грозно над упрямцем; не только его ноздри жаркое дыханье изрыгали, но и все его лицо, от щек и до бровей, пылало яростным огнем. С трона своего он соскочил, схватил тяжелую дубину, которая ему служила скипетром, и рыча, что кое из кого изгонит ею дурь, а кипятком с помоями кое-кому промоет уши, ринулся во двор; и гости все перемигнулись, покивали и перешепнулись, предвкушая представленье. Но, случилось все иначе. После неясного шума, как гром с небес, раздался лязг запоров, скрип ворот, и… громыхание шагов по лестнице! Трактирщик объявился любезный необыкновенно, моля проезжих потесниться ради гостя дорогого, который, несмотря на опозданье, к ним присоединится. Вошел высокий человек в темном дорожном плаще. Едва он скинул его, как Филиппсон признал в нем Черного Монаха.
Ничего удивительного не было в том, что трактирщик, грубый и наглый по отношению к прочим гостям, выказал почтение носителю высокого духовного сана. Но поразило Филиппсона не это, а перемены в хозяине, кои приключились с появлением гостя. Без колебаний он воссел на самое почетное место, откуда Иоганн Менгс спровадил вышеупомянутого купца из Ратисбона, невзирая на его приверженность немецкому порядку, его незыблемую верность устоям «Золотого Руна» и готовность за них пить до беспамятства. Священник не церемонясь, как должное, воспринял место во главе стола, едва кивнув хозяину небрежно за любезность; и казалось, что чернота его до пола облаченья поглотила разодетого во все цвета купца, а взгляд его холодных глаз пронзал гостей поочередно подобно взору Медузы Горгоны, и если те, кто с ним встречался, не превращались в камень, все ж вперенные его очи всех заставляли цепенеть.
И Филиппсона пронизал его взгляд, словно бы они ни разу не встречались. Все мужество и самообладанье англичанина не подавили в нем невольной дрожи от взора этого таинственного человека, и он нечаянно вздохнул, когда «он» сквозь него прошел, язвя последующих, кои в свой черед, казалось, стыли под завораживающим оком. Хмель, веселье, пьяные раздоры, крики и беспечность забились в темные углы, когда в трапезную вошел священник; все замерло, точно празднество сменила тризна, и радость обратилась в скорбь. Некий, с пылающим лицом, плюгавый человечек, как выяснилось позже, портняжка из Аугсбурга, выказать желая храбрость, несовместимую с его тонким ремеслом, робким, квелым голосом просил монаха-францисканца пропеть его песню сначала. Но то ли потому, что тот не смел пред старшим братом предаться развлечению противному канонам веры, или иная какая причина на то была, невесть, однако весельчак-монах так яростно к нему поворотился, что портняжка отпрянул, будто был пойман с поличным на краже лоскутов от кардинальской мантии, или тонких кружев с ризы алтаря. Вообщем, пир сменился гробовым покоем, и всяк напрягся в ожидании грозы так, что удар колокола в деревенской церкви, вещавший о наступлении второго часа ночи, гостей заставил вздрогнуть, будто звал он всех теперь на вышний суд. Черный Монах, едва вкусивший от скромной трапезы, какую хозяин мигом перед ним поставил, будто ожидаючи сигнала к панихиде, совершаемой после полуночи, объявил об окончании вечери.
— Возблагодарим за хлеб насущный, — он возвестил, — ниспосланный для поддержания жизни в теле нашем, и о душе помолимся, дабы врасплох нас не застала смерть, что бытие сменяет как тьма свет, ибо неведом нам наш день последний.
Гости, как по команде, склонили головы в молитве, пока священник низким, глухим голосом читал молитву на латыни, благодаря Господа за день минувший, моля о защите в часы мрака и благословении дня грядущего. Опустившие головы вторили молитве, и подняли их, когда Черный Монах церкви Св. Павла удалялся, сопровождаемый хозяином трактира, к месту своего отдохновения. Едва он скрылся, многозначительные знаки, кивание голов и даже шепот возникли меж гостьми, но Филиппсон расслышать ничего не мог, как ни старался. Тогда он спросил монаха, сидевшего с ним рядом, понизив голос до того, чтоб он не выделялся среди прочих:
— Тот священник, который только что ушел, не из церкви ли Святого Павла в Брейзахе?
— Если вы знакомы с ним, зачем о нем выспрашивать меня? — отвечал монах столь живо, что стало ясно — он внезапно протрезвел.
— Затем, — сказал купец, — что я хочу узнать заклятье, коим негаданно-нежданно сонмище заклятых пьяниц превратилось в собрание благонамеренных людей, и разлихая шайка в картезианское собратство ?
— Друг, — монах ответил, — познать ты жаждешь то, что небезызвестно. Но я не голубок, чтобы ловиться на приманку. Буде ты знаком с Черным Отцом, ты не можешь не знать, отчего его попутчик ужас, и почему проникнуть в монастырь Святой Лауры и напроказить там срамно, не так опасно, как на глаза ему попасться.
Так сказав, и, очевидно, опасаясь продолжения беседы, от Филиппсона он отошел подалее.
Тут трактирщик возвратился и, вдруг к радушью обратившись, кликнул чашника — Жоффруа, приказав ему всех обнести чашей сонного напитка, или спальным кубком благоуханной отрезвляющей воды, какую Филиппсон признал наилучшим напитком за весь минувший вечер. Тем временем Иоганн Менгс, расположившись вдруг к гостям, выразил надежду, что все довольны угощением. Впрочем, здесь он мало изменил себе, ибо ничуть не сомневался во всеобщем одобрительном ответе, судя по тону его вопрошения. А старец Тимофей обходил поочередно всех гостей и мелом на перевернутом подносе рисовал некие знаки, подсчитывая съеденное и выпитое; потом подбил итог, поделил его на всех, перевернул поднос и двинулся обратно, с каждого взимая плату. Когда поднос неотвратимый, куда за ужин деньги клали, приблизился к веселому монаху, тот, свою беспечность вмиг утратив, растерялся, побледнел, и взгляд его молящий на Филиппсона пал, как на последнюю свою надежду; и наш купец, хотя и был разочарован его бегством, не пожелав прослыть скупцом в чужой стране, и за полезное знакомство, заплатил вдвое. Побирушка-монах принялся его благодарить, благословляя купца по-немецки и по-латыни невпопад, но трактирщик помешал ему — приблизясь к Филиппсону со свечой в руке, он самолично вызвался сопроводить его до спальни, и даже снизошел до помощи в переноске его вещей.
— Вы чересчур заботливы, хозяин мой, — растерялся купец в недоумении от поведения Иоганна Менгса.
— Чего б не сделал я для гостя, все будет мало, — был ответ, — если досточтимый кюре церкви Святого Павла поручил его моему попеченью.
Тут перед ним отворил он дверцу в крохотную спаленку и удивил Филиппсона еще больше:
— Отдыхайте здесь до завтра, или, если вам заблагорассудится, столько, сколько пожелаете. Вот возьмите ключ — запритесь понадежней. Так не для всех я поступаю: если б мои гости всяк для себя постель хотели, они бы и отдельные столы запросили, и старый немецкий обычай приказал бы долго жить, а мы бы уподобились соседям нашим, чтоб им пусто стало.
С тем он на пол вещи положил и повернулся было, чтобы спаленку покинуть, но передумал, попытавшись перед гостем извиниться за грубое свое с ним обхожденье раньше.
— Надеюсь, никаких недоразумений между нами нет, мой гость почтенный. Вы поглазеть хотели, как-то местные медведи скакать начнут пред вами, и корчить рожи обезьяньи; и старый дурень немец начнет изображать француза, или еще хуже, итальянца. Но вот что я вам замечу, пусть уж лучше нас клянут за грубость, чем за обман и за дрянное угощенье. Мы мозельское за рейнское не выставляем, насмешку пряча под поклоном; мы в соус вам дерьма не подмешаем, как бестии в Италии, вас величая illustrissimo, magnifico…
Тем достигнута была вершина красноречия трактирщика, более он не сумел сказать, и потому откланялся.
Филиппсона вновь бежал случай выяснить, кем на самом деле являлся Черный Монах, и почему его присутствие так всех взнуздало. Хотя он менее всего желал продления беседы с Иоганном Менгсом, пусть даже тот и изменил своим манерам; ему нетерпелось узнать, кто был таков все ж человек, чье слово отвращало кинжалы эльзасских бандитов — знатоков своего ремесла — и чей один только вид превращал в саму любезность немецких трактирщиков, кто грубостью своей притчей во языцех слыли. Размышляя так, Филиппсон разделся, чтоб на перине в гостиннице «Золотое Руно» телу дать необходимый отдых после полного опасностей дня и утомительной дороги.

Глава XX

Макбет. Эй, черные полуночные ведьмы,
Чем заняты вы?
Ведьмы. Несказанным делом.

У. Шекспир, «Макбет»

КАК мы сказали в предшествующей главе, после нелегкого, полного волнений дня, Филиппсон само собою помышлял забыться глубоким, крепким сном, какой является одновременно следствием и лечением крайнего изнеможения. Но стоило ему прилечь на немудрящем ложе, как он подхвачен был потоком дум тревожных, изгнавших напрочь сон. Голова от мыслей закружилась, самого его трясло как в лихорадке, и бежал покой. Тревога о сыне, угроза его миссии к герцогу Бургундии, воспоминания и мрачные предчувствия швыряли его, ровно волны тревожного океана, от безысходности к надежде, лишая последних сил. Почти час он пролежал, а сон был далек от изголовья, как вдруг он ощутил, что приютившая его постель с ним вместе опускается куда-то. Скрип веревок, воротов и блоков почти не слышим был, поскольку их, видать, заранее полили маслом; и странник наш, ощупав свое ложе, понял, что оно неотделимо от люка, который опускался в подпол.
Филиппсон мгновенно осознал, что он попал в ловушку, и первой его мыслью было вырваться из западни, устроенной так ловко. Однако здравомыслие его не покидало ни в какой опасности, даже самой крайней, и крепость духа никогда ему не изменяла. Его опускали весьма осторожно, и он весь собрался, чтобы мгновенно оказаться на ногах и быть готовым защищать себя, как только ложе опустится до конца. И пусть свое забрали годы, достаточно еще в нем было ловкости и сил, чтобы суметь за себя постоять. Но его опередили. Едва над ним сошелся свод подвальный, тотчас двое схватили его за руки, лишив возможности сопротивляться, накинули на них веревку и накрепко связали, как до того в темнице Брейзаха. Ему не оставалось ничего другого, как положиться на неотвратимость рока. Он мог лишь двигать головой, и, повернувшись, мерцание огней вдали увидел.
Зыбкий свет то сливался воедино, то удалялся друг от друга, пока не обратился в линию, неторопливо приближающуся, из чего возможным стало заключить, что «подземелье шествия огней» огромно. Свет становился ярче, и когда он означил контуры его несущих, Филиппсон смог разглядеть, что огни от множества факелов исходят, несомыми людьми в черных долгополых одеяньях, которые, как черные монахи францисканцы, поглубже головы втянули в клобуки, скрывая свои лица. Они шагами мерили вокруг него пространство и на языке древних германцев пели заклинания, кои Филиппсон смог разобрать:

Пределы меж добром и злом
Найдем мерилом, вервью и углом,
Алтарь поставим, огородим рвом,
И кровью жертвы окропим потом.
Шести локтей отсель туда —
Скамьи для грозного суда;
Шесть локтей от семо до овамо —
Суду и Вору быть невместно рядом.
Суд на восходе должен встать —
Дрожит пусть на закате тать.
Реките, братия, единодушно,
Обряд свершен как нужно?

Им отвечал могучий хор. Многоголосый, он лился разом из-под сводов подземелья и тайных ходов. Видеть всех поющих Филиппсон не мог, но удивился, сколь их было много. Они пели:

Плотью, кровью, душою и мочью
Клянемся вкупе и поодиночно —
Обряд свершен как надо точно.
И первые вопрошали далее:
Ночь темна ли? Не светлей
На заре сверкает Рейн?
Волн как будто слышен рокот?
Птиц в ночи тревожен клекот?
Братья, вам приметнее с холма,
Правду молвьте, ночь темна?
Им отвечали глухие голоса, кои, казалось, шли откуда-то издалека:
Ночь нема. Рейна на груди широкой
Звезды тусклы, спят глубоко.
Зги не видно на востоке.
Глухо лишь шумит поток,
Пир в ночи кровавый смолк.
Взяться вам за дело срок.
И многогласный хор воззвал:
Пробил час! Пришла пора!
В покое дня, во мраке ночи
Зрят всевидящие очи,
Приговор Суда пророча —
Во тьме не скроешься от мести:
Месть и ночь от веку вместе!

Язык песнопений укрепил Филиппсона в подозрении, что он угодил в руки «вещих», или «мудрых», так называемого Тайного Судилища, которое в ту пору вершило правосудие в Швабии, Франконии и прочих землях на востоке Германии, каковые, может, в силу царящего в них ужаса из-за жестокости вездесущих судей, назывались тогда Красной Землею. Филиппсон слышал, что власть фрейграфов, глав Тайного Суда, распространялась даже на левый берег Рейна, чиня свой тайный суд в Эльзасе, невзирая на то, что герцог Бургундии со всей решимостью боролся с их влиянием, и как мог, противостоял тьме невидимых убийц, чьи кинжалы решением тайного суда могли и до него добраться — сия угроза в течение многих столетий удерживала в страхе германских князей и даже самих императоров: таково было могущество необычного братства.
Коль скоро Филиппсон об этом догадался, ему явилась и разгадка, кем мог быть Черный Монах церкви Св. Павла. Допустив, что он является одним из иерархов тайного судилища, не приходилось удивляться его непоколебимой уверенности в собственной безнаказанности за скорую расправу над Хагенбахом; ужасу Бартоломея, кого он мог судить и казни предать в одночасье; а также страху гостей за ужином в минувший вечер, какой был вызван токмо лишь его явлением, ибо судилище, его вердикты и уклад, хотя и были покрыты тайной мрака, как ныне франкмасонство , все ж от молвы народной спрятаться нельзя: догадки, слухи и намеки внушали ужас к «вещим» всесильного Суда Феме. Когда закрадывалось подозрение, что некто обладает тайной властью, сведущ в совершенных преступлениях, или обетом с тайным братством связан, тот страшен становился ближним, и внушал великий трепет, как всемогущий маг или колдун. В беседе с ним ни в коем случае нельзя было касаться загадочного братства, ибо даже невинный вопрос о сем таинственном, хранимом под семью печатями, предмете, бедою непоправимой обернуться мог для неосторожного человека.
Холодом обдали эти мысли англичанина, и он ясно осознал, что в него вцепились когти судей, коим милосердие неизвестно, и кого более всего на свете опасались одинокие странники, ибо попав к ним в руки, они на правосудие должны были оставить всякую надежду, даже будучи решительно ни в чем не виновны. Но и теперь Филиппсон в отчаянье не впал, и сдаваться за просто так не собирался, понимая, что выхода иного нет, и надеясь, что как бы ни был беспощаден суд, сколь ни суров его устав ужасный, для обвинения всегда должны быть основания.
Потому он стал думать, как защитить себя, в то время как пред ним метались «люди огня», похожие на призраки преследующие умалишенного в больничной палате. Вот они вдоль стен вертепа встали в некоем порядке. Чад от факелов тянулся к сводам подземелья. По центру Филиппсон узрел алтарь, какие еще порой встречаются в древнейших храмах. И тут, однако, мы героя нашего покинем ненадолго, чтобы проникнуться самою сутью вершимого действа.
Назади алтаря, какой казался центром, ибо взоры все на нем сошлись, стояли рядом две скамьи, покрытые черной тканью. Обе они были заняты людьми суда, но те, кто к алтарю сидели ближе, казались главными и были в меньшинстве, в отличие от восседающих за ними. Облик первых отмечен был печатью власти: то были сановные священники и знать, чьи слова имели больший вес против доводов всех прочих членов братства, кои рангом были ниже, и среди коих было много простых свободных людей. Стоит заметить, что Суд Феме, как его называет традиция , хотя и обладая огромною властью, имея широкую шпионскую сеть, и внушая страх величайшей жестокостью выносимых им приговоров, все же покоился (было б невежеством приписывать ему значение общего права) на имущественном праве здешней знати. Сервам и крестьянам не было места среди его судей, асессоров и помощников судей, ибо сама мысль — судить простолюдинам пэров, была крамольна.
Помимо сановников, восседающих на скамьях, все прочие стояли в охранении подступов к месту суда, или сзади высших чинов, в готовности исполнить любой приказ. Их степень священства была невысокой. Шоффены, как их называли, чаще всего в чине сержантов Суда Феме, присягали в том, что ни одно преступление не останется безнаказанным, даже если оно совершено их родными, коих должно представить суду, небрегая узами родства.
Шоффены, или scabini, как их еще именуют в Италии, клялись страшною клятвою в том, что станут доносить суду обо всем происходящем на подвластной ему территории и наказуемом Феме. Это вменялось и судьям, и никакой высочайший сан не избавлял от наказания, буде носитель его, изменив клятве, скрывал преступление сородичей, и он отвечал за него собственной головой. Такая неумолимость рождена временем, когда рука светского правосудия не могла дотянуться до сильных мира сего, и дабы привлечь их к ответу за преступления требовались иные силы и власть. Ни в одной стране, где произвол и тирания феодалов отступали перед законным правом, такое судопроизводство пустить корней и расцвесть не могло.
Вернемся же к храброму англичанину, кто, сознавая всю ту опасность с коей столкнулся, в присутствии жуткого трибунала не утратил своего достоинства и присутствия духа.
Когда братство «петли и кинжала» возложило символы власти суда Феме на алтарь, где обнаженный клинок с рукоятью в виде креста дарил Христово прощенье, а петля из веревки — смертную казнь, председатель суда, сидящий в центре на первой скамье, встал, и, возложив руки на символы власти, громовым голосом принес трибуналу присягу, которой все прочие судьи и заседатели вторили эху подобно.
— Клянусь Святой Троицей без устали и изо всех сил служить Святому Феме, блюсти закон тайно от матери с отцом, от братьев и сестер, от жены и детей; в огне и в воде, на небе и земле, под солнцем и дождем от тварей воды, неба и земли; клянусь, да будет ведомо священному суду все, что мне доподлинно известно, или по молве, о хулителе или преступнике Феме; да не сокрою истины и тени подозренья ни из любви, или дружбы, и родства; ни за золото, ни за серебро, ни за каменья дорогие; да разорвутся узы прежние под приговором Феме; не упрежу, не помогу бежать злодею, и не приму в своем дому; не дам одежды, пищи иль защиты, воды ни капли в зной, ни уголька в пургу ночную, будь он хоть брат мне иль отец; и впредь клянусь я в верности собратству, послушен телом и душой всецело его воле, блюсти его законы ото всех не служащих Святому Феме. И в том мне Бог и Святые Апостолы в помощь.
После принесения присяги председатель обратился к судьям, чей приговор вершился тайно, достойно вышнего суда, желая знать, почему сей «сын петли»  связан. Некто встал с последней скамьи, и голосом нарочито смятенным, вовсе незнакомым Филиппсону, объявил себя, по долгу данной им клятве, обвинителем «сына петли».
— Поднимите обвиняемого, — сказал председатель, — как велит наш тайный суд: без причинения увечий, дабы пред судом он мочен был ответ держать.
Тотчас шестеро подручных придвинули ложе Филиппсона к алтарю. Каждый из них в руке держал обнаженный кинжал, и те двое, что освободили его от пут, тихо пригрозили ему немедленной смертью, вздумай он пытаться бежать.
— Встань! — изрек председатель. — Выслушай обвинения против тебя, веруя в суд наш праведный и непреклонный.
Филиппсон приподнялся на ложе, сидючи на нем в подштанниках и сорочке, сочтя непристойным в виде таком стоять перед одетыми судьями. Но и в том положении храбрый англичанин таковым оставался, ликом не смущен и сердцем тверд, хотя, как сказано в Писании, был он подобен путнику в долине Смерти, где не видать ни зги.
Председатель суда справился об имени его, родине и звании.
— Джон Филиппсон, — прозвучало в ответ, — из Англии, купец.
— Имел ли в прошлом ты другое звание и имя? — спросил Судья.
— Я был солдатом, и как водится, среди бойцов меня иначе звали.
— Какое ж имя ты носил?
— Я оставил его вместе с мечом, и более о том говорить не желаю. Скажу лишь, что они не находились в вашей власти, — ответил англичанин.
— Да ведомо ль тебе, пред кем стоишь ты?
— Нетрудно догадаться, — отвечал купец.
— Так поделись догадкою своею, — спросил Судья. — Кто мы, по-твоему?
— Полагаю, я пред тайным трибуналом, что называют Судом Феме.
— И жизнь твоя, — продолжил Судья, — была бы в большей безопасности, повисни ты на волоске над Рейнским водопадом, иль будь меж шеею твоей и топором палача всего лишь шелк сорочки. Чем ты заслужил такую участь?
— Пусть ответит тот, кто ей меня обрек, — с полным, как и прежде, достоинством молвил Филиппсон.
— Так уличай, доказчик, поклявшись Небесами! — приказал Судья. — Внемлют непредвзятые судьи и беспощадные исполнители их приговора! «Сыну петли», не сознающему свое преступленье, справедливое предъяви обвиненье!
— Грозновеликий, — обратился обвинитель к Председателю, — сей человек, ступил на Священную землю, что называется Красной, с умыслом тайным, ибо сокрыл свои настоящие имя и званье. Еще будучи на востоке за Альпами, в Турине, в Ломбардии и прочих местах, он завсегда о Святейшем Суде говорил нечестиво, что де на месте герцога бургундского, в свои владения ему б не дал он просочиться из Швабии и Вестфалии. Також, сей злопыхатель против Святого Суда, хвастался, что пользуется расположением герцога бургундского, и употребит все свое влияние на него в полной мере, чтобы помешать Святому Феме судить слуг герцога, как воров и разбойников.
— Сурово сие обвинение, брат! — рек Председатель, когда обвинитель умолк. — Чем его ты обоснуешь?
— Статьей из тайного устава, что для посвященных, — ответил обвинитель.
— Хорошо, — сказал Судья. — Еще чем ты подкрепишь свое обвинение? Отвечай святым и праведным ушам.
— Обвинение свое я докажу клятвою над петлей и кинжалом — святыми знаками Секретного Суда.
— Этого достаточно закону, — раздался голос с первой — «сановной», скамьи, — во спасение нашего братства, коему мы все присягали над этими священными знаками, врученными нам наихристианнейшим святым Римским Императором Карлом, для обращения язычников в истинную веру, и наказания отвернувшихся от нее. Нынешний герцог бургундский, нанял много солдат-чужеземцев, коим наплевать на веру нашу, и наихудших средь них — англичан: островитян свирепых, не чтущих, окромя своих, ничьих устоев. Нам известно, что герцог и прежде в своих доменах поощрял противление нам, в результате чего «дети петли» осмеливались противоборствовать «орудиям мести», нападать на них, увечить, и даже убивать тех, кому Суд возмездие вручил. Пора с этим кончать! И коли обвиняемый один из тех, кто учит против нас, я говорю: пусть петля с кинжалом свершат над ним свое предназначенье.
Всеобщий шум, видимо, одобрял сказанное, ибо все понимали, что власть Суда зиждится главным образом на страхе неотвратимости наказания, издревле укоренившемся в народном сознании, и менее всего на уважении к нему. Отсюда вытекало, что влиятельнейшие собратья Феме осознавали необходимость примерным наказанием поддерживать его авторитет. Но этот шум не помешал Филиппсону решительно отвечать.
— Господа, — сказал он, — и добрые люди, или как вам будет угодно вас величать… Скажу, что не впервой мне лицезреть смертельную опасность, но я не привык пред нею отступать. Удавки и кинжалы не смутят того, кому мечи и копья угрожали. Вот мой ответ на обвинение. Я — сын Англии, где судят всех при свете дня публично. Как путешественник, я знаю, что нельзя не уважать чужих законов, как не были б они чудны… той страны, во власти чьей и в чьих пределах находишься. Заговори мы о Германии, находясь во Франции или Испании, мы можем, без нанесенья ей обиды, спорить относительно ее установлений, как студенты, изучающие логику в университете. Мой обвинитель утверждает, что в Турине, иль где-то в Северной Италии, ругал я суд, пред коим вынужден теперь держать ответ. Не стану отпираться — похожее и впрямь случилось, но под влиянием проезжих, помимо моей воли вовлекших меня в спор за трапезой в трактире. Они пристали, как пиявки, нельзя им было не ответить.
— И был ответ ваш, — вопросил Судья, — скверным по отношенью к Тайному Суду? Пусть из ваших уст звучит лишь правда. Помните: жизнь — мгновение, расплата за которую — вечность!
— Не лгал я прежде и не буду днесь. Нелестно отозвался я, сказав, что нет ничего доброго в том, чтобы судить и казнить тайно. Что честен суд — лишь суд открытый, где места нет злому умыслу и мести. Что судилище ваше: «non frater a fratre, non hospes a hospite, tutus» , противно природе и вере христовой.
Едва умолкли эти слова, как взрыв гнева судей обрушился на подсудимого:
— Он хулитель Святого Феме! Закрыть ему рот навсегда!
— Нет! — выкрикнул англичанин. — Ибо день придет и вашего последнего слова! Я сказал, что на сердце у меня. Так я говорил там, где суд ваш не властен. И ныне повторяю пред вами. Сдавите мне горло удавкой, вонзите в сердце кинжал — от слов моих не отрекусь. Как правда и то, что ничего — ни дурного, ни хорошего о Феме я не говорил в этой стране, где сей суд принят народом. Более того, я кляну того, кто ложно изображает меня, чужестранца, едущим к герцогу Карлу с умыслом на священный столь многим здешний обычай. Все сказанное об этом — ложь.
— Ты слышал речь подсудимого, обвинитель? Что ты против этого скажешь? — вопросил Председатель.
— Во-первых, — отвечал обвинитель, — он сам признался Высокому Суду, что язык его грязный хулил таинства наши, и посему вырван быть должен из пасти. Вторую часть обвинения я клятвой своею готов подтвердить, согласно нашим законам. Клянусь, истинно он прибыл за тем, чтоб поносить Священное Феме пред герцогом бургундским.
— В любом суде, когда свидетельств нет, клятва ответчика значимее клятв истца, дабы суд не потакал смертному греху — клятвопреступлению, — заметил англичанин.
— Чужеземец, — воскликнул Судья, — мы терпели твое невежество более обычного. Да будет известно тебе, что присутствующие здесь судьи наделены столь высокою властью, о какой иным и не помыслить. Одно слово неофита здесь значит больше, чем все свидетельства непосвященного. Феме для Феме. Мнение самого меньшего из нас весомей мнения самого императора, коль он не посвящен. Лишь клятва большего может спорить с ним.
— Но и павши, я не сдамся! Да смилуется надо мной Господь! — воскликнул англичанин. — К тебе тогда взываю я, мой тайный судья, к совести твоей и чести… Ответь, считаешь ты меня виновным в том, в чем я вот этим… обвинен облыжно? Тебя твоим священным саном заклинаю, и именем твоим…
— Хватит! — остановил его Судья. — Имя, под коим мы известны днем, не ведать судной ночи.
С тем он встал и обратился ко всем присутствующим:
— Как свидетель, я клянусь, что ты по правде обвинен в проступке против Феме, а именно: вне Красной Земли  выказал свое к Священному Суду неуваженье. Но клянусь, что прочие все обвиненья лживы, и в том свою я руку простираю над петлей с кинжалом. Собратья, каким ваш будет приговор?
С первой, «высочайшей», судейской скамьи, невидимый под облаченьем, но, судя по голосу и осанке, глубокий старик, трудно поднялся человек и продребезжал:
— Сей «сын петли» предерзостно честил святой наш суд в неведеньи. Глуп язык того, чьи уши истины не распознали… Но свободен он клятвой вышней от обвинения в крамоле против нашего Суда, и сговора с герцогом бургундским. Неразумен он, но не злодей. Законы Феме безрассудство не карают, пусть он ступает восвояси с суровым нашим напутствием.
— «Сын петли», — провозгласил Судья, — объявляю тебя невиновным. И если ты навсегда забыть желаешь об этой судной ночи, никому о ней не говори — ни отцу, ни матери; ни детям, ни жене; ни письменно, ни устно; ни дереву, ни камню; ни знаком, ни намеком. В том слово дай, ступай и живи себе с миром. За тысячу лье от Красной Земли, за пучиною вод на родной стороне, где б ни был ты, храни молчание о Феме, и помни: суд наш вездесущ и карает внезапно. Берегись — у нас всевидящее око!
Шумно вдруг погасли разом все огни. Филиппсон вновь ощутил на членах цепкость рук судейских стражей, и посчитал за лучшее не сопротивляться им. Мягко он положен был на ложе. Наступила тишина, и Филиппсон почувствовал, как оно стало подниматься, а вскоре слабый стук уведомил его о возвращении в покои, отведенные ему минувшей ночью, или, точней, под утро. Осознав, откуда возвратился, он перекрестился, и пал в глубокий сон, из коего был вырван ярким дневным светом. В сей же миг решив покинуть это место, оделся он, спустился вниз, и, никого не встретив, кроме конюха, поехал по дороге в Страсбург, коего и достиг уже без приключений.

Глава XXI

Оставим их! — Вся мудрость человечья
Сравнится ли в своих творениях
С Природой, дарившей
Царственному Рейну величья образа?!
Сражен Гарольд виденьем торжества
Игристых вод среди долин волнистых,
Укрытых изумрудью лоз,
И многоцветьем роз
На пепелищах замков.

Д. Байрон, «Паломничество Чайльд-Гарольда»

ПОКИДАЯ отца и садясь в лодку, чтоб перебраться на другой берег Рейна, Артур менее всего заботился о себе, чая, что разлука будет недолгой. Смена платья и несколько золотых монет, вот и все, что он счел возможным взять: весь багаж и деньги он оставил отцу, дабы тот выглядел настоящим английским купцом. Устроив лошадь, рыбаки подняли мачту, распустили прямой парус, и ялик, подхваченный ветром, устремился подхваченный течением по направлению в Кирхгоф, который, как мы говорили, располагался на другом берегу реки чуть ниже Часовни Ганса. Они благополучно достигли противоположной стороны всего за несколько минут, но Артур не заметил этого, ибо взор его и думы были прикованы к отцу, коего он видел на левом берегу в сопровождении двух всадников, которых он счел за Бартоломея и случайного попутчика, ничуть не подозревая известного нам, что это были Черный Монах и его послушник.
По его разумению, прибавление попутчика означало большую безопасность отца, ибо батюшка не стал бы терпеть не понравившегося ему человека, и, возможно, согласился на новое знакомство не доверяя проводнику. Так или иначе, он рад был увидеть, что родитель его во здравии покинул место, где ему угрожала опасность. Потому, он и решил не останавливаться в Кирхгофе, но двигаться далее, надеясь отыскать ночлег в какой-нибудь деревушке по немецкому берегу Рейна. Ах, как бы он хотел всем сердцем юным в Страсбурге скорей воссоединиться с отцом; и чем сильнее он за батюшку переживал, тем пуще торопился. Позволяя лишь короткий роздых коню и себе, спешил он вниз по реке.
Рейн отвесных отражений скал предстал ему теперь в иной красе, его воды расцветили долины в осенней пестроте дерев высоких, — так высятся порой твердыни со стягами на башнях, под чьими стенами селения крестьян нашли надежную защиту. Любой ручей здесь полнит Рейн, спеша извилистой протокой среди полей, лугов и нив под крепость строгих берегов.
О чувствах в то время рассуждали мало и еще реже писали, пока в иных странах они не нашли глубокого отражения в литературе. Однако, в нашем англичанине, одиноком скитальце, великолепие Рейна пробудило настоящую бурю, какую, верно, испытал Гарольд, в сердцах с отчизною прощаясь, и тщась искать себе другую родину — не ранящую душу.
Артур любовался им, пока меркнущий дневной свет не напомнил ему, что он одинокий, беззащитный странник с весьма дорогим посланием, и здравый ум велел искать ему пристанище на ночь. Решив остановиться в первом же селении, что попадется, он последовал далее дорогой, идущей под уклон, и скоро приведшей его к широкому живописному долу, окруженному громадами дерев с густыми кронами, даривших ему благословенную прохладу. Тут тек ручей, спешащий к Рейну. Он обегал кремнистый холм, на коем высился мощностенный, с башнями и бастионами, феодальный замок готических времен. Часть земли вокруг отведена была под пашню, взрастившей хлебный тугой колос. Урожай был собран, и снопы горели золотом на фоне зеленого луга и бурой листвы могучих дубов, обнявших дол корявыми ветвями. Под ними паренек, одетый по-крестьянски, со спаниелем в сети куропаток загонял, и девушка — прислужница в замке, судя по ее наряду, сидела рядом на пеньке, наблюдая за забавой. Внезапно пес отвлекся от охоты, почуя незнакомца, залаял, заметался, распугивая дичь, и девушка поторопилась к Артуру навстречу, прося, чтоб он стороною ехал, не портя бы забавы.
Наш путешественник охотно согласился, и сказал:
— Само собой, прекрасная сеньора, как будет вам угодно. Но позвольте вас спросить, нет ли где поблизости монастыря, или порядочного дома, где путнику усталому не отказали бы в ночлеге?
Девица, чье лицо ему показалось знакомым, едва держась от смеха, указала на замок:
— Или не видите замка с крепкими стенами? Или путнику они не кажутся такими?
— Отнюдь, — отвечал Артур, — но как гостям не будут рады в нем?
— Я, — гордо молвила девушка, — в нем сенешаль и прислуга разом, а потому ручаюсь за его тепло. Но в тоне вашем сквозит недоверие, потому по рыцарским законам, я сквозь забрало буду с вами говорить.
И она закрылась маской всадницы, какими в те поры в дамы от загара или любопытных глаз скрывали свои лица. Но Артур все же узнал насмешницу Аннет Вейлхен, барскую барышню Анны Гейерштейн, которую весьма уважали в доме ландмана. Бойкая и бедовая, как и многие девушки в Швейцарских Альпах, она ничуть не чинилась, хохоча и забавляясь наравне со всеми в доме своего господина. В обычаях гор служанке помогать хозяйке там, где рук хозяйки не хватало. Их взаимоотношения могли возмутительными в иных странах показаться, однако, несмотря на простоту швейцарских нравов, поведением Аннет, хотя и достаточно вольным в обращении с Анной, всегда руководили здравый смысл и известная мера благочиния в отношении сыновей ландмана.
Разумеется, Артур платил вниманием Аннет за свои чувства к Анне, желая выглядеть любезным в глазах ее поверенной; и в том он преуспел посредством скромных украшений, от коих девушка простая, пребывая верною подругой, все ж отказаться не могла.
Мысль, что где-то рядом Анна, и эту ночь, возможно, он проведет с ней под единой крышей, внушенная присутствием ее служанки, превратила кровь в венах Артура в огненную лаву. Хотя и тешил он себя надеждой слабой на этом берегу увидеть снова ту, чей образ овладел им бесконечно, но, коль ничего хорошего не обещало их возможное свидание, за коим вновь последует разлука, на сей раз — навсегда, он старался меньше о нем думать. Но течением надежды малой он попал в стремнину, и целиком отдался ей, сил не имея, и не желая ей сопротивляться. Однако, горя желанием узнать как можно более об Анне, решил Аннет он «не узнавать», пока та сама того не пожелает.
Аннет тем временем направилась к юному птицелову, которому удалось-таки поймать дичь в сети, и выбрав двух куропаток пожирнее, она велела прочих отпустить на волю.
— Должна ж я накормить нечаянного гостя, — шутливо сказала она, обернувшись к Артуру.
Артур, едва справляясь с волнением, спросил, не потревожит ли он своим внезапным вторжением хозяев замка, и, получив отрицательный ответ, отважился на большее:
— Мне бы вовсе не хотелось причинять хозяйке неудобств…
— Нет, вы только поглядите, — воскликнула Аннет, — я и словом не обмолвилась ни о хозяине, ни о хозяйке, а он уже пытает, как подобраться к будуару.
— Как? — растерялся Артур в своей грубой ошибке. — Вы сказали, что состоите в прислуге, и я смел полагать у госпожи.
— Как бы не так! — засмеялась девица. — Но бывают служанки, что заправляют не только имением, а и самим господином.
— Значит надо понимать, прекрасная сеньора, вы очень важная особа в этом замке, куда мы держим путь, и, наверное, знаете его названье?
— Это замок Арнгейм, — отвечала Аннет.
— Гарнизон его, видать, не мал, — сказал Артур, озирая огромную крепость. — Сколько нужно людей на все эти стены и башни…
— Увы, — сокрушилась Аннет, — должна признаться, мы вовсе без защиты. Скорей, мы прячемся в замке, чем в нем живем. Однако недобрая молва о нем нам служит в полной мере, отпугивая тех, кого нам стоит бояться.
— А разве вас самих она не пугает? — спросил англичанин, припомнив рассказ Рудольфа Доннерхугеля о баронах Арнгейм и загадочной кончине их рода.
— Быть может, — отвечала спутница его, — нам известно больше, чтобы ей верить; или знаем, как на беса накинуть поводок; или, и это больше похоже на правду — нам не приходится выбирать. Как, впрочем, и вам, коль солнце скоро скроется за теми вон горами. Нравится вам это или нет, придется вам заночевать в Арнгейм, ведь на много-много миль вокруг другого нет ночлега.
И, оставив Артура, Аннет побежала по ухабистой тропе напрямик к замку, опередив птицелова, который не мог угнаться за ней. Но до того она предложила юному англичанину отправиться путем кружным, который хоть и был длиннее, но не в пример ровнее.
Над англичанином скоро нависли южные громады укреплений замка Арнгейм, который был мощнее, чем казался издали, и представлялся из рассказа Рудольфа. Строился, видать, он много поколений, и большей частью выдержан был в строгом готическом стиле, слегка оттененным, что называется, стилем мавританским, который замыслом искусного зодчего затейно обрамлял строгость северной архитектуры орнаментальными куполами Востока. Причудливое здание и впрямь несло печать унылости и запустенья, но Рудольф лгал, что от него камня на камне не осталось. Напротив, за ним велся пригляд — император не поставил в нем гарнизона, но жителям соседних деревень вменялось в обязанность содержать его в исправности; и хоть к ночи чурались люди его стен, все же порой его чинили и прибирали в нем под надзором чиновников имперской канцелярии. Доход с земель подвластных замку вполне оправдывал о нем заботы. С недавних пор наместник императора насиженного места был лишен, и юная баронесса Арнгейм нашла пристанище в пустынном замке ее предков.
Аннет не оставила англичанину времени на осмотр внешних стен замка и на обдумие увиденных им восточных надписей и знаков, коими были они испещрены и, видимо, отмечающих приверженность хозяев твердыни к мудрым наукам Востока. Едва успел он все окинуть мимолетным взором, голос швейцарской девушки позвал его от входа в крайнюю башню за пересохшим рвом, через который был проложен узкий деревянный настил.
— Урок Швейцарии уже вами позабыт? — хихикнула она, увидев, как Артур с робостью ступил на шаткий мостик.
Соображение, что Анна могла бы за ним наблюдать, вернуло юноше уверенность. Он преодолел препятствие с тем же присутствием духа, какое выказал у замка Гейерштейн, перебираясь по такому же мосту над водопадом. И едва он это проделал, Аннет сняла свою маску и поздравила его с прибытием в Германию к старым знакомым в новом обличье.
— Анны Гейерштен, — она сказала, — увы, уж больше нет, но я познакомлю вас с баронессой Арнгейм, жуть как на нее похожей… А я — простушка Аннет Вейлхен, какую знали вы в Швейцарии, теперь придворная дама юной баронессы.
— Когда так ваши вельможность и влиятельность взросли, — рек, раскланиваясь, юный Филиппсон, — позвольте мне вас умолять, поведать баронессе, коль нам вменяется теперь ее так величать, что наше к ним вторжение случайно…
— Ах, нет же, что вы… — оборвала его проказница, — я знаю лучше, как за вас сказать. Вы же не бродяга, и не торговец незнакомый, готовый расстилаться перед знатной дамой. Фи! молить простить за нечаянность визита! Я ей о пламенной поведаю любви, которой Рейну погасить не силах — так она искала встречи!
— Ни в коем случае, Аннет! Аннет…
— Тьфу на вас! Какая глупость! Оставьте мое имя! Об Анне думайте. Об Анне! Когда так цель близка… — и сумасбродная девчонка, смеясь, сорвалась с места, спеша соединить влюбленные сердца.
Вне себя от радости, Аннет стремглав по узкой лесенке взлетела и ворвалась в покои госпожи с восторгом восклицая:
— Анна! Ан… Ой! То есть, госпожа баронесса… Приехали! Они приехали! Анна!
— Филиппсоны?! — выдохнула Анна Гейерштейн.
— Да! Нет. То есть да! Лучше! Артур приехал!
— Да что с тобой, дуреха? Сеньора Филиппсона нет? Сын приехал без отца?
— Его и вправду нет, — смутилась Аннет. — Я и не спросила… И поделом, с чего б мне спрашивать о нем, коль он тебе ни здраствуй, ни прощай, а только с ландманом на пару все, как старых два хрыча, с вечными их поученьями, да грозы-очи?
— Что ты наделала! — рассердилась Анна. — Я тебе велела их обоих звать! Отчего же только юный господин приехал? Мы ведь тут с тобой одни… Что он подумает? Что может он подумать обо мне?
— А что тут думать? — возмутилась Аннет. — Пусть тогда идет в деревню к ландскнехтам рейнграфа! Прямехонько в их сети? Спровадить его подобру, поздорову туда, где рыщут стаями головорезы, разбойники-бароны (прошу прощения у баронессы), и итальянские бандиты, стекаясь отовсюду под бургундские штандарты! Чтобы, наконец, с ним приключилось то, о чем и думать страшно!
— Замолчи, ни слова больше! Не то накличешь лихо. Было лучше бы всех, если б он тотчас покинул замок.
— Вот ты ему об этом сама и скажи, Анна… Прошу прощенья — баронесса. Ведь так принято у благородных дам в песнях менестрелей. Но я бы, как всякая честная девушка наших гор, послала б все к черту. Покрасовалась и будет. Хоть ты и баронессой родилась, вскормлена швейцарским молоком, и у нас свое понятие о девичьей чести.
— В чем же я ею, по-твоему, поступилась, мадемуазель Аннет? — спросила баронесса.
— Ах, вот как! Вот как ваша голубая кровь заговорила! Но я напомню моей доброй госпоже об уговоре, какой случился между нами перед тем, как я решилась сменить мои родные горы, где дышится свободно и легко, на заточенье тут: что между нами все останется как прежде, когда мы головами на одной подушке спали, и могли свои секреты друг другу доверять…
— Так говори… — сказала Анна, но отвернулась, чтоб скрыть свое смущенье, — но умолчи о том, чего мне стерпеть.
— Я все как есть скажу, а если ваши нежны уши выслушать не пожелают, то сами на себя пеняйте, моей вины тут нет. Суди сама: ты его спасала дважды — первый раз в горах, другой — из подземелья. А юноша пригож, и добр, и чист, умрет за тебя и скажет мало. И до него ведь наши парни перед тобою преклонялись. Они плясали и шутили, стремились угодить тебе; и ты, не так ли, могла б на лучшем среди них остановить свой выбор? Может быть, ты очень скоро стала бы подумывать о бернце…
— Никогда! Никогда! — вспыхнула Анна.
— Полно-те, дорогая. Ах, как полюбился б он сначала дяде, глядишь, и глянулся б племяннице потом. Но вот явился юный англичанин, и ты невзлюбила того, кого досель терпела.
— Вот именно! — не выдержала Анна. — Но и тебя терпеть перестану, если ты не замолчишь!
— Конечно, ваша милость. Сама вот и призналась, что любишь его; и было б странно не влюбиться. Тут не за что себя ругать, по мне так и напротив…
— С ума сошла! Забыла, что рождение мое не дозволяет мне распоряжаться сердцем? Я не могу полюбить никого против воли отца. И я не позволю себе поддаться чувствам, чтоб не погубить того, кто в неведенье обо мне, в своей любви ко мне стремится.
— Воистину, аминь! Но я отсею зерна от плевел не хуже нашего попа Франциска на проповеди в воскресенье. Рождение твое — наваждение трех дней немецкого гостеприимства; бурьян германский под названием «спесь», приставший к твоему дворянскому титулу. В Швейцарии он не растет, так что стоит от него отлепиться. А состоянье лучше званий. Папаша Филиппсон — честнейший из отцов, не обидит сына наследством — чего ему зря пропадать? И дядюшка с приданым скуп не будет. Заживете душа в душу по-крестьянски в счастье: будешь с поля его ждать, выдоив коровок.
Анна Гейерштейн покачала головой в сомнении относительно Артурова умения пахать.
— Ничего, научится, — отрезала Аннет. — Не хитра наука. Кроме того, Сигизмунд всегда поможет — он работает как лошадь. Будет мало, есть еще помощники…
— Твой дружок, что ли? — засмеялась баронесса.
— Ну да, Мартин мой дубовый. Только я-то ни за что его не брошу.
— Я рада за тебя, но что все это значит, куда ты клонишь? — спросила баронесса раздраженно.
— Известно куда, — ухмыльнулась Аннет. — Иль нет поблизости попа? С суженым да к алтарю, мужем и женой вернетесь в Гейерштейн, ждать возвращенья дяди. Так-то я окончила б роман немецкой баронессы…
— Разбив сердце отца… — вздохнула Анна.
— Которое куда прочней, чем кажется, — возразила Аннет. — Он не нуждался в дочери так долго, что переживет свои разбитые мечты из пепла воскресить угасший род, выдав тебя замуж за какого-нибудь Хагенбаха, чей конец впредь наукой станет рыцарям-разбойникам на Рейне.
— Никуда не годен твой, подружка, план. Не все так в жизни просто, как выдоить корову. Тебе ль не знать, как дядюшка мой строг, ослушаться его — переступить святое. Я низко пала бы в его глазах, когда б пошла наперекор отцовской воле. Ах, зачем я тут? Зачем меня мой дядюшка покинул? Зачем меня из дома родного привезли сюда?
— Арнольд Бидерман, — сурово молвила Аннет, — ландман Унтервальдена. Он клялся защищать законы нашего Союза, и он не оставит тебя без помощи, также как и всякого любого горца, если ты его попросишь.
— Нет-нет, — рыдала Анна, — он станет презирать меня, и знать впредь не захочет, молчи уж лучше. Ах, если бы ты знала, как я люблю Артура, доброго, хорошего такого, как ты и говоришь… Если бы ты зна… — и вдруг она умолкла. — Он о любви не говорил со мной… Ни словом не обмолвился, что у него на сердце и в душе, и не пытал меня ни разу…
— Как?! — охнула Аннет. — Не может быть! А я-то думала… я была уверена, и не сомневалась, что вы любите друг друга. Всегда вместе, как жених с невестой. Я старалась, я хотела вам помочь. Ах, он каков! У нас уже такое было… Помнишь, Мартин из Брейзаха, что окрутил в Сундгау Адель, и бросил ее, убежал, и языком молол повсюду, пока Раймонд, ее брат, не заставил замолчать его навечно, раскроив ему безмозглую башку на улице в Брейзахе! Клянусь Эйнзидельнской Божьей Матерью! Да если этот англичанин подобное замыслил, я в ров стряхну его как муху, чтоб знал, как обижать невинных дочерей Швейцарии!
В глазах Аннет пылал огонь отважных горцев, и она ни за что не желала слушать Анну, пытавшуюся втолковать подруге верной, что та ее неверно поняла.
— Святым Писанием, как на духу клянусь, — взмолилась она, — напрасно ты клянешь Артура! Коришь его в злодействе зря! Он был всегда со мною прям и честен, как… друг… иль брат. Во взглядах и словах он далеее учтивости не шел, внимания, и сокровенного мне никогда не открывал. Прогуливаясь, в разговорах любезен крайне был… не более. Я хотела, я ждала… порою даже очень… его сердечных слов… Но он не смел… — И дева спряталась лицом в ладони, которым слез не в силу было удержать: — О любви он не обмолвился ни словом. Быть может, если б он меня любил, ему что помешало?..
— Что? — метала молнии девица с гор. — Нешто дурацкая гордость насчет твоего высокого рожденья! Утра лед весенний — наступи, он и разрушен. Побереги румянец, Анна, я вмиг вернусь.
— Нет, нет! Заклинаю тебя, Вейлхен! Ты не ведаешь за что берешься, ведь ты не знаешь, чем он озабочен. Выслушай… послушай. Я знаю с детства от отца и дяди гораздо больше о других народах, чем вам о том рассказывают горы. И думаю, нет — я уверена, что сеньор Филиппсон совсем не тот, кем выглядеть желает. Он мыслит шире, целит дальше, осанистей и благороднее любого из торговцев.
— Твоя правда, — призналась Аннет. — И я подозреваю, что та серебряная цепочка, подаренная им, куда дороже десяти крон; а крестик, который Артур к ней присовокупил, помнишь, когда с прогулки мы вернулись на гору Пилата? Равного ему у нас в горах не сыщешь. Так они богаты! А ты — знатна. Так даже лучше.
— Увы, Аннет, они не только состоятельны, но и благородны. Я видела, как батюшка Артура взирал на Доннерхугеля и прочих, кто с ним желал затеять разговор. И Артур, при грубом обращении к нему или насмешке, вскипал, сверкнув очами, и взором батюшка одним всегда внушал ему смирение.
— Тебе оно, ну, разумеется, виднее, и мне тут нечего сказать. Но что с того? Когда Артур из благородных, то ты не баронесса разве? И титул важный хоть чего-то будет стоить при вашем же счастье, или зачем он в горе нужен?
— Вот именно, милая Аннет, вернее принесет он горе! Тебе ли знать, дитя свободы первозданной, об узах титулов и званий, сковавших тяжкими цепями по всей земле заложников высокого рожденья? Насильным браком их крепят державные союзы, отказано им в радости, в любви и даже в горе… Они обречены помимо своей воли с колыбели, с первых шагов, неравному супружеству «на радость и беду» высоких целей ради. Венчают их и освящают их союзы таинством дворцовой дипломатии. Так было, и так будет. И если интересы Англии, или другие какие, отцу Артура велят святой исполнить долг, сын сердце разобьет свое, но долга не нарушит.
— Хуже нет того! — возмутилась Аннет. — И что бы там ни говорили про вольности английские, но если женят там и замуж выдают насильно, по мне, так лучше быть в Германии служанкой. Но что же нам теперь-то делать, когда меня ты, дуру, просветила? Видит Бог, сюда его я привела, заботясь о тебе, а он ни тпру, ни ну, ни ку-ка-ре-ку! Нет, я сброшу его в ров за трусость просить любви первейшей из красавиц, и за дурацкий долг перед своим папашей чванным счастью вопреки! Или, что? Ну, как нам быть? Послать его к головорезам рейнграфа или… я не знаю? Что делать нам?
— Малыш Уильям пригласит его, а ты позаботься о его ночлеге. Мне же лучше не встречаться с ним.
— Я… — не решалась продолжать Аннет, — не знаю, как сказать… Я, на беду, ему проговорилась, что ты тут…
— Что ж, очень жаль, что ты язык не удержала! А впрочем, я сама больше твоего виновата. Сама себя и всех запутала. Однако, мне не спрятаться за тобой от своих обязанностей хозяйки. Ступай, Вейлхен, вели готовить ужин. К столу с тобой мы выйдем вместе. Ты убедишься, что я достойна звания великосветской дамы и чести дочери швейцарских гор. Но прежде, Аннет, зажги свечу: мне нужно привести себя в порядок: слезы осушить… и приодеться.
Всем этим разговором Аннет была расстроена ужасно, ведь от влюбленных, по обычаям швейцарских гор, она ждала как раз безумства, порыва, страсти, и, разумеется, как в омут головой, любви до гроба; и, кроме того, на этот счет имелась у нее задумка, последовать за молодой четой с суженым своим — Мартином, и до скончанья дней своих остаться с ней во барышнях-служанках. Но в том болтушка Аннет была себе на уме, и мыслей своих не выдавая, так рассудила: «Ничего путного я от тебя не услыхала, окромя, что надо приодеться. Я уж постараюсь мигом обернуться, пока ее глазки не просохли. А нарядить хозяйку — моя святая забота: чему же лучше быть, как ни красавице одной принаряжать другую, чтоб знать, как приукраситься самой».
С теми мыслями Аннет сбежала вниз по лестнице.

Глава XXII

Молчите! Терпеть невмоготу
Мне этот маскарад улыбок:
«Молю… милорд, садитесь…»,
Жеманства, согнутых колен,
Лакейства гадкого, холуйства:
«Нет, прежде вы, иль на колени встану!..»
К черту! Весь этот лоск
Едва ли глупость скроет.

Старая комедия.

В ЗАБЫТОМ богом замке Арнгейм, благодаря Аннет, снующей вверх-вниз по лестницам, затеплилось подобье жизни. Ей было дело до всего, и потому она обследовала стойла: так ли Уильям артурова коня поставил; сунула свой нос под крышки Марты — не отстает ли ужин (за что и получила «благодарность» поварихи); проникла во владенья Даниила  — огромный винный погреб, уменьшив содерживое его на две бутылки с рейнским; и наконец, глянув через щель в двери в комнату Артура, и найдя его одетым, постучалась и сказала, что в скором времени он свидится с хозяйкой, которая хотя и не вполне здорова, все ж рада будет видеть дорогого гостя.
Артур густо покраснел от неожиданности и оценивающего взгляда девицы, которая, найдя его умытым и в новом обличье, поспешила на помощь хозяйке, так сама с собой болтая: «Когда любовь, вопреки всему, такую пару не объединит, я никогда в ее существованье не поверю, хотя бы Мартин в ней на Библии мне клялся».
Войдя в покои юной баронессы, она вдруг обнаружила ее не в пышном платье, а в простеньком картле , которое обыкновенно она к обеду надевала в доме дяди. Аннет покачала головой, не одобряя этот выбор, но скоро по-своему поняла его значенье и сказала:
— Ну да… конечно. Встреть его как положено девушке гор — по-простому.
Анна улыбнулась в ответ и примолвила:
— Помня о том, чья она дочь. И потому, помоги, подружка, прикрепить мне этот камень к волосам.
Это был эгрет — раздвоенное перо с опалом у основания, излучающим переливчатый свет, и так поразившим Аннет, видевшую камень подобный впервые, что она не смогла сдержаться:
— Ах, баронесса Анна! Один лишь этот драгоценный символ знатности забыть заставит обо всем на свете! Так он щечки твои оживил!
— Увы, Аннет, — вздохнула баронесса, и снова закрылась руками. — Этот камень, из всех фамильных наших украшений, самый роковой.
— Зачем же ты его надела? Зачем теперь, как будто в день прощальный?
— Пусть напоминает мне о долге перед родителем. Теперь слушай и запоминай. Сиди за столом прямо и покойно, головой не верти, на дверь не озирайся, и не вскакивай, чтобы подать, прибрать и прочее, но только жди… По такому случаю Уильям нам прислужит.
— Ладно, я постараюсь не забыть и сделать все как надо, — отвечала Аннет. — Уильям ловкий малый, любо-дорого смотреть как служит… Но как подумаешь, что я — не я? Как неживая: ни встань, ни сядь, молчи, не охни, чтоб не нарушить церемонью… Тебе что, а я к такому непривычна.
— Мне это тоже все впервые, — призналась урожденная баронесса, — и я тоскую по траве, по дуновенью ветра в этих стенах.
— А как мы лихо танцевали! Да… есть о чем жалеть…
— Но более всего томит меня, Аннет, безвестность — как я поступаю дурно, приглашая на ужин Артура, пусть в первый и в последний раз. Если бы отец приехал! Или вернулся Шрекенвальд…
— Уж, верно, отец твой слишком занят всякими там темными делами, — съязвила Аннет, — в горах Брокенборга с ведьмами на шабаше; или с Диким Охотником на пару в лесу промышляет.
— Да как ты смеешь так говорить о моем отце, Аннет?
— Потому что я его не видела ни разу. А ты чуть больше. Или зря о нем болтают?
— И что ты слышала, дуреха?
— Что дед твой был колдун, а бабушка — виденьем. Хотя я в это не очень-то и верю, а вот что старик Шрекенвальд сам черт, так это точно.
— Почему его все нет?
— Он в деревне с солдатами рейнграфа, приглядывает за ними: они давно не получали платы и бузят. Если некому их будет приструнить, ланскнехты, чего доброго, взбунтуются.
— Пора спуститься к гостю. Пойдем, Аннет: когда еще нам как подругам вечерять случится?
Нет слов описать тех чувств, какие пережили Анна и Артур при встрече, скажу лишь, что их глаза боялись этой встречи; приветствуя друг друга, они путались в речах, и баронесса рдела ярче гостя, пока проказница-служанка, чьи чувственные грезы о любви достойны были сладострастия Аркадии  невинной, в удивленье гнула брови и насмешливо кривила губы, почти что презирая неискушенных влюбленных. В глубоком реверансе пунцовый Артур предложил багряной Анне свою руку, и их ладони, как два листка осенних, соприкоснулись, дрожа в потоке робости и сильного смятенья. Тихое, неясное звучанье, сорвавшееся с губ прекрасного дуэта, не уловил бы и самый тонкий слух. Словно по воздуху вплыла эта пара в смежный зал, где был накрыт им стол; и Аннет, сама того не ожидая, вдруг переменилась — сопричастная к торжественному церемониалу, она почувствовала на себе его возвышающее влияние, и стойно полководцу Древнего Рима о волховании друидов, могла б сказать: «Презираю и страшусь».
«Что такое с ними? — думала Аннет. — Дома они как все, только Анна лучше прочих; а тут они плывут как павы, такие важные, точно ландман Унтервальдена и первая дама Берна? Спору нет, плывут они красиво, но Мартин лучше разбирается в любви…»
А молодых господ, видать, обстоятельства и место встречи унесли в мир особых, несколько выспренних форм, им близкий по рожденью; и если Анна соблюдала строгий этикет, чтобы выказать недосягаемость своей особы, Артур вел ее за руку с видом глубочайшего смиренья, неся, как светоч, ввереную ему добродетель. За столом они расположились как и подобает «истинному джентльмену и настоящей леди» — против друг друга. Малыш Уильям прислуживал с ловкостью предупредительного слуги; а Аннет, сидя во главе стола промеж господ, старалась следовать во всем за ними, и «блюла церемонью» насколько ей было возможно. Но все ж оплошала. Она напоминала борзую, готовую сорваться с места по команде в миг любой; и ей была морока ждать то то, то сё, хотя до всего она могла рукою дотянуться.
Всякой ее чинности пришел конец, когда по окончанию ужина «дворецкий» стал не нужен. Барышня-крестьянка запросто затеяла «светский разговор», называя баронессу Анной; Артура звала на ты, что доныне в высшем обществе Германии считается верхом неприличия. Но все это ей сходило с рук, ибо Анна и Артур терзались собственной неловкостью и в присутствии Аннет друг другу застенчиво улыбались, словно дети из запечья. Наконец, служанка собралася с духом и, то ли шутя, то ли всерьез, сказала:
— Довольно вы повеселились за мой счет, хотя хотелось мне и есть, и пить, как я привыкла, а не с ложечки мальчонки! Вы смеетесь надо мной за то, что я зову вас теми именами, какими вас крестили; за то, что говорю вам ты, как говорю, мой Junger, моя Jungfrau, взывая к нашему Отцу и Святой Деве в церкви! На все ваше зазнайство вот что я отвечу: вы неразумны, словно дети, и зря теряете время, отведенное для счастья. Не стоит супиться и дуться на меня, моя дорогуша, я слишком часто видела гору Пилата, чтобы хмурых твоих испугаться бровей…
— Замолчи, Аннет, — вскричала Анна, — или… уйди!
— Если бы я тебя не любила больше, чем себя, — не унималась Аннет, — только бы меня тут и видели: давно бы убежала из замка, если б разлюбезный Шрекенвальд мог о вас позаботиться!
— Не из любви… помилосердствуй!
— Ну нет! — не унималась Аннет:

Тетива уже пропела,
Стрела в небо улетела,
Расскажи, зеленый луг,
Нам про Бушитольцский лук.
Как предание речет:
«Если кто его согнет…»

— Замолчи, ради Бога, или я пропала! — взмолилась юная госпожа.
— Молчу, молчу! А то и в самом деле, кто-то пропадет! — И Аннет закатила глаза. — Кто ж тогда кого найдет? Моей госпоже, сеньор Артур, нужна служанка не такая, как я, из плоти и крови, но легкая, как пух, и быстрая, как ветер. Вы не поверите, но многие считают ее не от мира сего, потому, мол, она бледнее прочих.
Анна Гейерштейн с облегчением вздохнула, когда болтливая служанка грозу развеяла шутя, и решила все еще опасный поток направить в более тихое русло.
— Сеньора Артура, — она сказала, — ты и впрямь, могла смутить своей глупой болтовней, которой верят лишь такие же как ты невежды, а их немало. Но признайтесь, господин Филиппсон, вам не показалось странным, что я ночью по мосту, где вы стояли на часах, покинула «Графскую усладу», и прошла, едва ли не коснувшись вас?
В памяти его так живо нарисовалась минувшего картина, что Артур едва нашелся для ответа, какой, казалось, вовсе смысла не имел:
— Признаюсь, я слышал… Рудольф говорил… Я верю, леди… христианка…
— Ну, если Рудольф говорил, — усмехнулась Аннет, — то вы слыхали чертовщину о моей хозяйке. Он еще тот хват: товар ругает, да никого к нему не подпускает — сам купит за так, коль продавец дурак. Он тебе рассказывал, поди, про бабку Анны? И ты поверил? Чтоб мне пусто было, я это вижу по твоим глазам…
— Ты ошибаешься, Аннет, — остановил ее Артур. — Я не верю в россказни и небылицы.
— А зря, — глазом не моргнув, выпалила вдруг Аннет, подавшись вперед. — Когда б вы знали сколько я, вы стороной объехали бы замок. Бежали б логовища саламандры, огненного духа… и онемели бы, узрев пылающую деву!
— Да замолчишь ты, наконец, — вступилась за Артура Анна. — Коль нам судьба судила эту встречу, хотела б я уверить нашего английского гостя в полном абсурде всех этих сказок, коим он, мне кажется, отчасти верит. — И продолжала: — Господин Филиппсон, мой дед по матери Герман фон Арнгейм был любознателен к наукам и крайне просвещен. Помимо того, он являлся главным судьей, так называемого, Суда Феме. Как-то ночью, спасаясь от преследования «мстителей» этого суда, некий чужеземец попросил в его замке убежища. Вскоре приспели и «орудия мести». Чужеземец взмолился о защите, и дедушка, чтя закон гостеприимства и распознав в беглеце поборника науки, употребил свое влиянье с тем, чтобы приговор суда был отложен на год и один день, и поручился за «сына петли» своею головой. Весь этот год они вдвоем погрузились в изучение тайн природы, и им открылось многое из доселе неизвестного. Но приближался «судный день», и гость из Персии просил хозяина послать кого-нибудь за его дочерью, с которой он хотел бы попрощаться. Она появилась в замке спустя некоторое время. Барон, полагая, что судьба ее отца предрешена, предложил мудрецу свое покровительство его дочери с тем, чтоб с помощью ее лучше изучить обычаи и языки Востока. Денишмунд, так звали персидского мудреца, согласился и покинул замок, чтобы ввериться правосудию в Фулде . Был ли он оправдан свидетельством барона Арнгейм, или предан петле и кинжалу, никто не ведал, а если и ведал, то это осталось тайной под семью печатями. Персиянка была красива, и вскоре стала женой своего заступника и покровителя. Однако, неосторожность сгубила ее. Изумительная красота и грация баронессы, яркие восточные наряды, арабские и персидские песни и сказки внушили немкам, что она сама творенье волшебства из ее сказок. Будучи веселой и жизнерадостной, она не ведала печали, и вся лучилась счастьем даже там, где мрак кромешный. Молва о ней недобрую ей службу сослужила. На вопрос, интересующий всех, — откуда бы ей взяться в Арнгейм? — все как один отвечали: «Из преисподней!», — столь необычным казалось ее появление в замке. И вот, когда о ней судачили повсюду и тыкали ей пальцем в спину, крестились и плевались в след, ругая ведьмой, она попрала святая святых древней Вестфалии — право дединово . И тем обрекла себя гибели. В утро крещения моей матушки баронесса Арнгейм внезапно скончалась в часовне замка в присутствии гостей, приглашенных на праздничную церемонию. Ходили слухи, что умерла она от яда баронессы Штейнфельд, враждовашей с графиней Вальдштетен — единственной подругой моей бабушки, которая жестоко с ней рядилась.
— А как же драгоценный камень, опал? И капля воды? — спросил Артур.
— В предании, известном вам, — отвечала Анна, — опущено, что бесчувственным дамам водой окропляют лицо, чтобы привести их в чувство. Считается, что опал тускнеет от попавшего на него яда. Старуха Штейнфельд как-то бросила в лицо моей бабушке, что кровь на камне, доставшемся моему предку в поединке с трапезундским султаном, отомстит за себя. Чрез много уст любая быль становится легендой.
— Но откуда вы?.. — начал и смешался Артур.
— Откуда, что? — улыбнулась его собеседница.
— Явились той ночью?
— Да может ли такое быть, чтоб человек в здравом уме, к тому же англичанин, после всего услышанного, все еще верил в чудеса? Отец мой часто воюя, нажил много врагов, и вынужден скрываться. Даже с братом своим, ландманом Унтервальдена, избегает он встречи. Едва мы пересекли границу Германии, меня предупредили, что скоро от отца мне будет знак — бронзовое распятие моей матушки — знак моего возвращения к батюшке. В «Графской усладе» его я и увидела на стене, а в требнике нашла письмо, где говорилось о проходе, который выведет меня из замка незаметно для остальных. Им я вышла к воротам, и поспешила в лес, где поджидал меня отец.
— Одна, во тьме, — не выдержал Артур.
— Горше всего мне было тогда, — продолжила Анна, — не простясь покинуть любимого дядю… Невесть когда его увижу снова. Но ослушаться я не могла. Лес и ночь меня не пугали, а место встречи было ясно указано; но стражи за воротами могли мне помешать, и я просила моих страших братьев пропустить меня, не поднимая шума. Добрые и честные, они, вам ли их не знать, любят подшутить, как все горцы, — тут она взглянула на Аннет, — и просто так на то не согласились, но просили чтобы я, забавы ради, напугала Сигизмунда — прошлась бы мимо братца, словно дух какой, нагнав на него страху. Я бы ни за что не согласилась, но они стояли на своем. Как же я сама напугалась, вдруг увидев на мосту заместо Сигизмунда вас. Каким были вы тогда…
— Болваном! — вскричал Артур. — Последним дураком! Я даже вас не проводил! Сударыня, клянусь моим мечом…
— Я не смогла б воспользоваться вашей клятвой, — успокоила его Анна, — храня чужую… Я шла на встречу с отцом… Рудольфа Доннерхугеля накануне вечером он предупредил о засаде, и решил не ждать с моим отъездом. Той ночью я уехала с ним. Аннет заменила меня в «Графской усладе», поскольку батюшка мое отсутствие хотел скрыть ото всех. В подземелье вы видели меня…
— Мой ангел-хранитель! — вскочил юноша выразить свою благодарность. — Жизнь за вас…
— …Но я не могла говорить с вами — отец мне приказал молчать. Он решил вас освободить сначала, чтоб вы предупредили Рудольфа о помощи внутри крепости. После того, как Брейзах пал, Сигизмунд поведал мне, что по дороге в Страсбург вас задумали ограбить и убить. С позволения отца я стала незнакомкой, предупредившей о засаде вас.
— Где-то теперь бедный мой отец? — вздохнул Артур.
— Думаю, что он жив и здоров, — ответила дева. — Ну вот и кончились меж нами тайны, и пора пришла нам расставаться… Быть может, навсегда…
— Расставаться… Навсегда… — голос Артура звучал, как умирающее эхо.
— Так велено судьбою, — вздохнула Анна, — и коль не вашей… так моею. С рассветом вы отправитесь в Страсбург, и… мы не свидимся более…
Не в силах с собою бороться, Артур пал к ногам Анны, сраженный девичьим страданием, так ярко выраженным ее дрожащими губами. Растерянная порывом юноши, дева озиралась в поисках Аннет, но той и след простыл, и Анна за этот миг невыразимого счастья была ей чрезвычайно благодарна.
— Встаньте, — прошептала Анна, — Артур… Мы не можем предаваться чувствам, которые погубят нас обоих…
— Молю, сударыня, выслушайте меня перед разлукой нашей… вечной. Даже обреченные казни имеют право напоследок сказать… Я препоясан рыцарским мечом… Я единственный сын и наследник графа, чье имя на устах, где честь и доблесть живы в сердцах английских и французских рыцарей.
— Увы, — едва слышно проговорила дева, — худшие мои опасения подтвердились. Но я прошу вас, встаньте…
— Нет, пока не договорю, — прошептал юноша, схватив ее дрожащую, покорную руку. — Выслушайте меня, — молвил он в порыве нежности и страсти, преодолевших пропасть неизвестности. — Клянусь, мы связаны с отцом опасной клятвой. Но скоро нас судьба развяжет с ней. Если она будет милостива к нам, я вас найду и обо всем поведаю вам. А если нет… прошу… молю… нет, заклинаю, вспоминайте иногда обо мне. Но если жив я буду, на коне с мечом и со щитом во славе припаду к ногам той, что жизнь мне подарила трижды!
— Встаньте, мой рыцарь, — умоляла дева, и слезы у нее лились ручьем, спадая на чело и ненаглядный образ любимого. — Я слышала довольно… чтобы меня и вас сгубило безрассудство.
— Всего лишь слово на прощанье, — взмолился юноша. — Покуда я жив, мое сердце биться будет ради вас… Вот этою рукою клянусь вас защищать…
И в этот миг влетела встревоженною птицей в комнату Аннет.
— Скорей, скорей! — она вскричала. — Шрекенвальд вернулся из деревни собаки злее, и идет сюда.
Едва услышав ее голос, Артур вскочил с колен.
— Если леди угрожает враг, я убью его!
Аннет с тревогою взглянула на хозяйку.
— Шрекенвальд, — она сказала, — верный пес батюшки. О!.. Давайте-ка я лучше спрячу где-нибудь Артура.
Но к Анне уже вернулось самообладание, и она с достоинством произнесла:
— Я ничем не опозорила отца! И слуга моего отца — мой слуга! Он мне не указ, кого, где и когда должна я принимать. Мы, — она взглянула на Артура, — встретим его здесь. Прошу, садитесь. Пусть он явится, Аннет, и нам расскажет, что случилось. Если надо будет, я ему напомню, что он стоит перед своею госпожой.
Артур послушно сел на место, полон самых благородных нежных чувств к особе, которой он в любви признался, и кем был награжден наивысшей наградой — взаимною любовью. Аннет захлопала в ладоши, приветствуя храбрость хозяйки, и бросилась вон из гостиной, бормоча себе по нос:
— Я вижу, что в конце концов, быть баронессою совсем не худо, если знаешь как себя вести. И чего я напугалась этого солдафона?

Глава XXIII

Как призраки, блуждающие в полночь,
Тревогою полны дела такие
В отличье от дневных.

У. Шекспир, «Генрих VIII»

И вот, наши юные герои застыли в ожидании Шрекенвальда. Артур, успокоенный и ободренный твердостью, с какою Анна восприняла внезапное прибытие Итала Шрекенвальда, рассудил, что в предстоящей сцене немым ее участником пребудет, пока Анна взглядом, знаком или словом к нему не обратится; храня всем обликом своим невозмутимость, как водится у слуг в присутствии хозяев. Анна также старалась оставаться ко всему безучастной, и видимое ее равнодушие было бы полным, если б не пальцы ее рук, находящие себе множество занятий, но в остальном ничто не выдавало ее смятенья, в отличие от ужаса, каким была охвачена ее подружка.
По ступеням прогремели торопливые, неровные шаги, дверь распахнулась, и явился Итал Шрекенвальд.
Этот человек, отчасти нам уже знакомый по рассказу ландмана отцу Артура, был высок и по-солдатски крепко скроен. Одет он был в поношенное платье, давно отсталое от моды, изрезанное по подолу узкими вычурно расшитыми зубцами. Потрепанное соколиное перо с золотою фибулой украшало его шапку. Дублет из бычьей кожи сойти мог за доспех, когда б не швы его прошитые цветастой нитью, и не золотая цепь — знак оруженосца. Ворвался он, как непогода в открытое окно, и загремел с порога:
— Что такое, девонька? Кто этот бродяга? Что он тут делает? Уж скоро ночь!
Анна Гейерштейн, хотя и долго не была на родине, нравов ее не забыла, и помнила, как нужно господам себя вести со слугами в Германии.
— Да как ты смеешь, пес, в господском доме лаять на хозяйку, и являться ей, шапки не ломая? Забылся? Так я выучу, мужлан, тебя хорошим манерам! Доложись, как следует, или ступай прочь.
Рука Шрекенвальда сама потянулась к шапке, и он склонил свою простоволосую главу пред госпожой.
— Сударыня, — молвил он смиренно, как подобает доброму слуге, — простите мою оплошность, но тому виной безотлагательное дело. Тревога, госпожа! Солдаты рейнграфа взбунтовались, растоптали его знамя, вздели стяг Святого Николая, и поклялись на нем, что только с Богом они в мире. А логовом своим разбойники назначили замок вашего отца, и собиратся взять его силой. Вам надо с первыми лучами солнца его покинуть. Сейчас они допивают крестьянское вино, но завтра, когда его не останется, они явятся сюда всей шайкой; и вам не избежать тогда их грязных лап, как гнева вашего они не убоятся.
— И мы не в силах им противостоять? — спросила юная хозяйка. — Замок крепок, я не желаю бесчестия дому своих предков.
— Когда бы, — отвечал Шрекенвальд, — у меня было пять сотен солдат… Иначе нечего и думать, разве удержать столько стен, когда и двадцати-то лучников со мной не наберется. Мне очень жаль, но оставаться тут — безумие. И.., мне кажется, этот господин слишком юн, чтобы заботиться о даме, когда она нуждается в защите. Ему не место тут, когда вас ждет дорога.
— Куда нас приведет твоя дорога? — спросила баронесса холодно и властно своего слугу, подобно всаднице, держащей в послушании копытом бьющего коня.
— В Страсбург, если позволите, сударыня. Со всеми людьми, каких я за ночь соберу. Думаю, утром мятежники еще будут спать, в любом случае, с больною головой им будет не до драки.
— Почему Страсбург?
— Потому, что я надеюсь встретить там вашего отца, сударыня.
— Что ж, — сказала баронесса. — Насколько мне известно, сеньор Филиппсон также едет в Страсбург. Коль ему угодно, он может сопровождать нас туда, где наши отцы желают встречи с нами.
Нетрудно догадаться с какою радостью Артур воспринял предложение быть рядом с той, кого любил он больше жизни; и, может статься, дух рыцарский взыграл в нем, желая оказать неоценимую услугу любимой по дороге.
Итал Шрекенвальд попытался воспротивиться.
— Сударыня! Мадемуа… — начал он, и поперхнулся под строгим взглядом Анны.
— Успокойтесь, Шрекенвальд, — сказала тихо она, — и как дар речи снова обретете, обращайтесь ко мне с должным почтением.
Слуга свою гримасу победил без звука, и с покорностью, спустя мгновенье, отвечал:
— Позвольте мне напомнить вам, что в моих обязанностях только вас оберегать, и больше никого. У меня мало людей для вашей защиты, я не могу присматривать за кем-либо еще.
— Когда бы за собою я подозревал, — сказал Артур, вставая, — что в обузу буду этой юной леди в час тяжелый, клянусь, эсквайр, я бы с вами согласился. Но я не мальчик, но муж, коему жизнь этой леди всего превыше.
— Нам нет досуга верить вам на слово, юноша, — ответил Шрекенвальд. — Кто поручится за вас?
— В другое время, — молвил, побледнев, Артур, — было бы задать подобный мне вопрос опасно.
Пришлось вмешаться Анне.
— Тем более, что время отдыхать, чтобы в час опасности быть полным сил. Шрекенвальд, расставьте часовых на башнях. Полагаю, для этого у вас людей хватает. Сей господин переночует в замке. За это я перед моим отцом в ответе, а вы — передо мной. Я не раз имела случай убедиться в добропорядочности батюшки этого молодого господина, как и его самого, когда они гостили в доме дяди. В пути не ссорьтесь с ним, хотя б из здравомыслия, когда вам не хватает благонравия.
Итал Шрекенвальд уступил ее приказу с таким выражением лица, для описания коего слова подобрать тяжело. В нем злобность, гнев, униженность и оскорбленнность, сдавили рабскую покорность. И все ж он проводил Артура в небольшую комнату, где постлана была постель, какая после всех волнений дня к себе манила страшной силой. Поэтому, несмотря на боевой задор и предвкушенье утром приключений, Артур был сломлен свежими простынями, и тотчас провалился в сон без дна, из которого был вырван окриком на розовой заре:
— Хвастливый англичанин, пора быть тебе в седле — твоих снов мы ждать не станем!
Артур в миг был на ногах, в минуту облачился в легкую кольчугу и препоясался мечом, дабы служить и быть защитою в пути своей сердечной даме. Засим поспешил в конюшню по узкой каменной лестнице, и грохот его шагов, отражаемый сводами, наполнил замок. Достигнув низких, темных переходов, он потерялся и встал, гадая, куда ему идти, как вдруг в стене тихонько отворилась дверца, и голос Аннет Вейлхен позвал: «Сюда, сеньор Артур…», а следом появилася она сама, манящая его рукою за собою. В тесной каморе он нашел ее совсем одну.
— Нет, — затараторила она, едва он оказался рядом, — но какова вчера была моя хозяйка, нагнавшая страху на Шрекенвальда, один взгляд которого меня пугает? Ей повелевать, как видно, суждено от Бога… не будь она баронессой, я бы решила, что предо мной королева. Ей-ей, от Бога, по-другому и быть не может, иначе как же объяснить, что я, в пример моей хозяйке, вчера пыталась повелеть ему, а он как зыркнет, да как рявкнет, что выбросит меня в окно! Ну погоди ж, я Мартина увижу, все расскажу ему, отведаешь тогда, злодей, швейцарской палки… Ой, что-то я разговорилась, а моя хозяйка ждет, чтоб вам открыться пред отъездом.
— Миледи ждет? — не выдержал Артур. — А ты тут бред болтаешь, и держишь меня тут?!
— Ну да, она сама велела, вас тут задержать, пока она не явится сама. Да вот она…
И Анна Гейерштейн вошла одетая в дорогу. Аннет, желая угодить хозяйке, пыталась тут же скрыться, но та, видать, обдумала заранее, как ей поступить, и удержала служанку.
— Должна ли я, — она сказала, обращаясь к Артуру, — господин Филиппсон, напоминать вам, что только из долга гостеприимства и дружбы, я разрешила вам вчера остаться в замке и ныне присоединиться к нам на пути в Страсбург? При въезде в этот город мы расстанемся, чтобы вручить себя родительской воле наших отцов. С той минуты мы станем помнить друг друга, как добрые друзья.
— Воспоминания эти, — молвил Артур обреченно, — останутся дороже жизни.
— Ни слова больше! — взмолилась дева. — Прошу вас, в пути не следуйте в моей тени, чтоб нам самим не оказаться под сенью позора, погибельной для нас обоих. Прощайте же! Кони под седлом уже нас ждут нетерпеливо.
И она покинула Артура, пронзенного холодом прощальных слов. Любовь! Она ль ему внимала прошлой ночью? О, да! Откуда ж в ней такое вдруг бездушье нынче? Бедняга, он не ведал, что целомудренные девы, сойдя на миг с прямой стези морали строгой, во искупление «великого греха», стремятся в келии анахорета скрыться, и как им кажется, навек. Как жалобно смотрел он на Аннет, пытаясь разглядеть в ее глазах отгадку, но та сама застыла в изумленье, утратив, будто навсегда, свой неумолчный дар.
— Да что с ней такое? — вырвалось у нее, наконец. — Со мной она любезнее, чем прежде, оставшись баронессой для всех прочих; и вот, глядите-ка, сама себе уже не принадлежит. О, если так величие людей изводит, Аннет Вейлхен навсегда останется простушкой, и себе хозяйкой, чтобы в свое удовольствие любезничать с Мартином, не нарушая, конечно, приличий. Маргаритка луговая, вдетая его рукой в мои волоса, дороже мне опалов Индии, когда их муки нестерпимы для любящих сердец, когда они кладут печать на звуки сердца. Но ты, Артур, не падай духом, положись во всем на меня: если вздумала она забыть тебя, то я ее заставлю слушать…
С тем напутствием Аннет перед Артуром распахнула дверь во двор замка, где он увидел своего коня среди прочих готовым в дорогу. Двенадцать из них были под боевыми высокими седлами, предназначенные для служилых людей барона Арнгейм, кои откликнулись на зов его оруженосца; два иноходца под женскими седлами с попоной — для Анны и ее служанки; и низкорослые лошади — для прочих слуг: трех мальчиков и двух женщин. По сигналу солдаты помогли женщинам и детям сесть на лошадей, затем взгромоздились сами, вздели копья, и отряд неспешно тронулся в путь. Впереди ехали Шрекенвальд с Артуром, в центре Анна со слугами, окруженная вооруженными всадниками.
Поначалу Артуру было невдомек, отчего на каменистой дороге не гремят подковы лошадей, но как только развиднелось, он увидел, что их ноги обернуты войлоком. Стороннему наблюдателю небольшой конный отряд мог, верно, показаться (столь бесшумно он двигался средь камней во мгле предрассветной) кавалькадою духов.
Так они подвигались извилистой дорогой от замка Арнгейм к деревушке, которая, по тогдашнему обыкновению, была недалече, чтобы в случае нужды ее обитатели могли искать защиты за крепостными стенами замка своего сеньора. Но в отсутствие такового они подверглись разбою со стороны солдат рейнграфа, коим вменялось в обязанность их защищать. Когда отряд приблизился к деревне, Шрекенвальд дал знать рукой, чтоб все остановились. И с Артуром выступил в разведку. Они внимательно озирали округу, но на тракте было тихо и пустынно. Скоро они увидели мертвецки пьяных, спящих на посту солдат.
— Канальи! — шепотом выругался Шрекенвальд. — Мертво спят ночные стражи, а утром спали бы мертвей, когда бы не было со мной метущей юбки. Оставайся здесь, brustkind , пока я не вернусь со всеми. Не трусь — все тихо.
И оставил Артура посреди деревни полной пьяных головорезов, количество коих, хоть и сонных, внушало опасенье. Достаточно было спросонья любому из них возопить, или залаять собаке, чтобы сотня негодяев уставилась на него. Но бесшумная кавалькада во главе с Италом Шрекенвальдом долго ждать себя не заставила, и скоро со всей осторожностью беглецы поехали дальше. Все шло благополучно, пока они не достигли околицы, где пьяный в стельку barenhauter  ни в чем не уступал своим товарищам по храпу, но пес, что положил свою лохматую башку ему на брюхо, нес сторожу вернее. Едва чужих почуя, он кинулся на них так громко лая, что разбудил бы и Семь Спящих, не то что пьяного солдата, который выпалил со сна вслепую, не ведая куда и почему, из аркебузы. Пуля угодила в артурова коня, и он пал замертво, и всадник оказался под ним. Страж бросился к поверженному Артуру.
— Марш! Марш! Вперед! Спасаем госпожу! — завопил Итал Шрекенвальд.
— Стойте! Я вам приказываю, ради ваших жизней, спасти его! — вскричала Анна, чей нежный, кроткий голос вдруг затрубил, как рог, тревогу. — Я с места не сойду без него!
Шрекенвальд, уже пришпоривший коня, увидев решимость Анны, осадил и поворотил его, схватил за повод первого попавшегося ему коня, привязанного к тыну, подскочил к Артуру, самостоятельно выбравшемуся из под коня, и кинув ему повод, помог в седло забраться, и очень кстати, ибо часовой уже был рядом. Едва англичанин верхом оказался, он выхватил из-за седла чекан и обрушил его на голову стража.
Весь отряд ударился в галоп, ибо в деревне поднялась страшная суматоха: из домов повысыпали солдаты и отвязывали коней. Отъехав с милю от деревни, беглецы услышали, как затрубили в рог. Шрекенвальд, замыкавший отступление, остановился на вершине холма, с которого видна была деревня, чтобы узнать, нет ли погони. Полная сумятица творилась там, и никакой погони он не заметил; потому он вновь возглавил кортеж и, иноходью, чтобы никто не отстал и понапрасну не томить лошадей, повел его вниз вдоль реки.
Спустя два часа предводитель отряда решил, что всякая угроза погони миновала, и скомандовал привал на краю тенистой рощи, чтобы люди и кони отдохнули и подкрепились, благо провизией и овсом они запаслись перед дорогой. Итал Шрекенвальд, следуя приказу баронессы, весь путь держал Артура при себе, но был с ним неприветлив. Однако в простоте солдатской совместной трапезы не погнушался.
— Будь здоров, друдище, — сказал он, поднимая свою чашу. — Ведь ты не станешь отрицать, что два часа тому назад я поступил с тобою по-дружески в деревне.
— Хотя и не по своей воле, но принужденьем госпожи вы мне подали руку, я никогда об этом не забуду, и навсегда запомню ваш благородный поступок, — отвечал Артур.
— Фу ты, ну ты! — засмеялся Шрекенвальд. — Да ты, сынок, и впрямь, видать, не промах, коль из-под коня, за нападением разбойника следил, и меня не упустил из вида? Что ж, коль ты такой глазастый, то уразумел, должно быть, что я не глядя на съедение отдам двадцать таких гладеньких как ты, чем потеряю хотя бы волосок с головки Анны.
— Это справедливо, — сказал Артур, — и я согласен с вами, но не с вашим тоном.
При сем ответе юноша вскочил, возвысив голос, досадуя на грубость Шрекенвальда. И тем привлек к себе внимание — тотчас же явилась Аннет Вейлхен и повелела от имени своей хозяйки, чтоб говорили они тише, и от себя добавила, а лучше — замолчали б вовсе.
— Передай миледи, что я ни слова больше не скажу, — поклонился Филиппсон служанке.
— Хозяйка наша, баронесса, — молвила Аннет с ударением на титул, коему она с недавних пор придавала некое магическое свойство, — повелела вам сказать, что так необходимо ради нашей безопасности: лишний шум к нам привлечет ненужное внимание каких-нибудь бродяг, которые, чего доброго, еще сболтнут о нас кому не надо. А еще велела передать вам баронесса, чтоб вы завязали языки до более спокойного места.
— За мудрость моей госпожи! — пробасил развязно Шрекенвальд. — И за язычек ее служанки! Я пью, баронесса Аннет, сию чашу рудесхаймера за твои плутни! Угодно ль вам, моя хозяйка, чокнуться со мною?
— Заткнись, немецкая бутылка! Благодарю покорно, я горькое со сладким не мешаю.
— Тогда проваливай, — махнул рукою немец.
После короткого роздыха, путники вновь пришпорили коней и ехали так скоро, что незадолго до полудня прибыли в Кель — крепость против Страсбурга на восточном рейнском берегу. Верно, ведомо лишь антиквариям, как путешественники тогда пересекали Рейн в том месте — по наплавному мосту или иным каким способом, нам то без надобности. Для нас важней, что беглецы благополучно достигли берега другого, где юная баронесса в час «последнего прости», пред тем, как сесть на лошадь, приблизилась к Артуру, который лишь мечтал, хотя бы раз еще ее услышать голос.
— Друг мой, — молвила она, — нам пора… И я хотела бы спросить… Известно вам то место, где ожидает вас отец?
— В гостинице «Крылатый Олень», — отвечал Артур. — Но где она — не знаю.
— Вам знакомо это название, Шрекенвальд?
— Мне? Нет, сеньора. Я не знаю Страсбурга, и уж тем более гостиниц в нем. Думаю, что из наших никто тоже не знает.
— Но язык у вас один на всех — немецкий, надо полагать? — спросила сурово Анна. — И вам справиться о ней проще, чем иноземцу. Или церковь против помощи гостям наезжим?
Пожав плечьми, Шрекенвальд побрел выспрашивать людей, а у Анны выдалась минута для прощанья.
— Прощайте… Возьмите залогом нашей… дружбы, и помните меня…
Ее пальчики вложили в его руку крохотный предмет в тряпице. Артур встрепенулся, чтобы ответить, но она уже покинула его… Зато над ухом раздался хриплый голос Шрекенвальда:
— Пойдемте, сударь, я нашел вашу гостинницу. Мне некогда играть в вожатого.
И он тронул коня, а Филиппсон тяжко сел на своего и молча воспоследовал за ним туда, где уличный изгиб фонтаном выплескивал людей к причалу.
— Вон «Олень» крылами машет, — указал Шрекенвальд на броскую вывеску над огромным, чуть не с улицу шириной, деревянным строением. — С таким-то указателем под носом едва ль тебе изменит зоркий глаз, не промахнешься… — И был таков, без всякого прощанья.
Артур с минуту смотрел в ту сторону, куда направился оруженосец, пытаясь отыскать в толпе знакомую фигуру Анны, но безуспешно; и устремился на встречу с отцом, понудив усталую лошадь плыть против уличного потока к гостинице «Крылатый Олень».

Глава XXIV

Да, признаюсь, в дни золотые, прежде,
Была я королевой Альбиона;
Но попраны мои права злосчастьем,
И я повержена позором в прах,
Где я должна покорно пребывать,
Мирясь с моим убогим положеньем.

У. Шекспир, «Генрих VI»

ГОСТИНИЦА «Крылатый Олень» ничем не отличалась от всех прочих в Страсбурге, и во всей Империи, и обращением своим по отношению к гостям вполне могла сойти за таковую Иоганна Менгса. Но молодость и приглядная наружность, коими в полной мере обладал Артур, не остались неотмеченными дочкой хозяина «Крылатого Оленя», пухленькой с ямочками на личике голубоглазой фрейляйн (сам тяжелых форм хозяин испытывал дубовый стул за печью), заставившими ее отнестись к юному англичанину с той степенью радушия, какая в общине ее почлось бы непристойной. Она не только в жертву принесла свои изящные котурны, утонув в грязи подворья по самые лодыжки, в спешке показать незанятое стойло гостю, но даже соизволила припомнить жильца, коего он описал, и который со вчерашнего вечера ждет молодого господина.
 

— Я мигом доложу ему о вас, мой господин, — сказала милашка с улыбкой редчайшей на устах трактирщиков и потому цены немалой. Но она стоила того, ибо и впрямь через миг в конюшне появился старый Филиппсон, крепко обнявший сына.
— Сынок! Мальчик мой — воскликнул он, и вся его обычная суровость рассыпалась под натиском отцовских нежных чувств. — Как я рад и счастлив тебя увидеть снова! Все позади, и скоро свой вердикт нам вынесет судьба. Давай скорей роковой ее залог!
Рука Артура потянулась, разумеется случайно, за самой близкой его сердцу вещицей, то есть за даром Анны; но вовремя опомнилась, и, изменив маршрут, вручила отцу тот драгоценный предмет, утерянный и вновь обретенный волею случая в Брейзахе.
— Над ним и впрямь довлеет рок, — сказал Артур, передавая его отцу, — я чуть было не погиб. Накануне вечером меня приветили в замке, а ночью в соседней деревне взбунтовались солдаты, требуя платы. И когда мы ранним утром проезжали ту деревню, пьяный ландскнехт выстрелил, и случайно пуля угодила в мою лошадь; по счастью рядом был вот этот фламандский битюг с седлом из дерева и стали.
— Хвала Всевышнему, — помолился отец, и добавил: — И мне грозила смертью ночь в гостинице, где я остановился. Но утро встретил в здравии. И счастье улыбается нам, ибо ко двору герцога в Дижоне проводит нас его конвой; и я надеюсь, Карл нас примет тотчас по прибытию. Коль отвратит надежды наши неукротимый рок, мы двинемся через Марсель на Родос, или Крит, где мечом послужим во славу христианства, коль Англии бежит судьбина наша.
Сей приговор, который Артур оставил без ответа, лег на сердце ему могильною плитою, сколь равен был решению суда о заточении преступника навечно во мраке подземелья. В тот же миг соборный звон дал Филиппсону знать, что наступил час мессы, о чем и возвещали всякий раз колокола церквей и храмов, каких излиха было в сем великолепном граде, и он заторопился на молитву. С сын последовал за ним послушно.
На паперти собора, как то водится в Европе, было не протолкнуться из-за нищенствующей братии любых мастей, полов и толков, словно пред вратами райскими толпился темный легион, взывая ко грехам молящих, от коих их избавит подаянье, благословимое конфессией Христовой. Англичане протискивались сквозь них, откупаясь мелкою монетой от назойливых, и не скупясь к убогим. В притворе к Филиппсону вдруг протянулась рука высокой монахини в черном, и тот вложил в ее ладонь монету серебра.
— Чудеса! — произнесла она по-английски не громко, чтоб услышали ее слова лишь отец с сыном. — Не чудо ли, что сирая Англия серебром убогим подает?
От взора Артура не укрылось, как отец вздрогнул от властного голоса ее, прорезавшего вопли попрошаек. Но лишь глянув на монашку, старший Филиппсон вошел во храм, и весь вниманьем обратился к священнослужителю у малого алтаря, поющему акафист Георгию Победоносцу, чье имя во все времена особливо почиталось ратными людьми. Скоро церемония закончилась; поп со служками ретировался, и хотя иные из верующих, углубясь в свои молитвы, остались стоять со свечами, в большинстве своем они разбрелись по храму, или вовсе оный покинули под давлением мирских забот.
Исход их, одного за другим, открыл скоро Артуру одинокую высокую фигуру той монахини, получившей милостыню от его батюшки, — она стояла на коленях подле алтаря. Но заняло его внимание отнюдь не она, а поведение отца, который, вопреки своему обыкновению не задерживаться в храме дольше прочих, теперь опустился на колени от нее недалече, глаз не сводя с темной ее фигуры, будто был он ею зачарован. Ничего иного в голову Артура придти не могло, как только то, что батюшка, обязанный вести тайные переговоры, неспроста явился сюда, но чтобы тут встретиться с той, кто скрывался под монашеским платьем; ибо державная необходимость вынуждала часто европейских государей поверенных своих отсылать в различные страны под тем видом, какой менее всего мог вызвать подозрение их врагов. Людовик XI, сей достославный государь, чьи деяния ярко характеризуют современную ему эпоху, рассылал своих эмиссаров под видом нищих, монахов, актеров, цыган, и прочих персон неброской наружности.
И неудивительно потому, что Артур в этой женщине, не взирая на ее покрова, заподозрил нечто; потому стоял рядом с ним на коленях в ожидании дальнейшего. Охнул тяжко колокол к обедне, и все от престола Георгия Победоносца потянулись к главному алтарю. Придел обезлюдел за исключением отца с сыном и монахини напротив них в позе покаяния. Лишь они одни остались, черница поднялась и подошла к коленопреклоненному отцу, который, руку приложив к груди и низко голову склонив, застыл, в ожидании велений свыше.
Казалось, время тоже ожидало. Четыре свечи, зажженые перед Святым, роняли тусклое сиянье на броню, коня, поправшего копытом поверженного змея с распростертыми крылами, оживляя образ их в сумрачном приделе под единственным стрельчатым окном, скозь которое осеннее светило лило свои лучи на три фигуры в центре. Преломляясь в витраже, свет вспыхивал, тускнел и снова загорался различными цветами на удрученной скорбью женской стати; на согбенной спине англичанина, и изумленном знаком рока (выраженном сердцем) юношеском лике.
Вот она взглянула на свят образ, перед коим сын с отцом стояли, и, обращаясь к старшему, совсем иным, надломленным, голосом спросила:
— Кому ты кланяешься, рыцарь — Святому Георгию, или Святому Георгу?
— Тому, — отвечал Филиппсон, — на чье заступничество уповаю, где б ни был я — на родине, иль на чужбине.
— Как! — тихо вопросила она. — Светоч рыцарства, равный среди первых, одною честью удостоин в Виндзорском аббатстве с принцами и королями, преклонил освященные колени  перед ракой пустою, и молит в смятенье ту, которая в продленье дней своих на хлеб сбирает подаяньем?
— Государыня, — рек Филиппсон, — даже в гордости своей, я был пред нею червем. И ныне, в горести ее, я остаюся прежним.
— Ужель? — нечаянно вырвалось у нее. — А, впрочем… В сравнении со мной, тобой не все потеряно.
И она глаза себе рукой прикрыла, казалось, с памятью своей соприкасаясь.
Артур шепотом спросил отца, не удержавшись:
— Отец, кто эта леди? Матушка моя?..
— Молчи, ради всего святого, — прошептал Филиппсон.
Но загадочная женщина услышала их речь.
— О, юноша, — молвила она. — Я мать… Верней, была матерью благородной Англии. Я Маргарита Анжуйская .
И Артур еще ниже склонился пред несгибаемой вдовой Генриха VI, которая неимоверно долго в отчаянной борьбе, с упорством беспримерным и решимостью, отстаивала трон ее болезненного мужа; и если, одержав победу, она казнила своих поверженных врагов, она, быть может, заслужила всепрощенье за мужество и стойкость в постигших ее несчастьях.  Артур с детских лет проникся верностью к усеченной ветви династии Ланкастеров, коей батюшка его был бесконечно предан, и был одним из самых выдающихся поборников ее; несмотря на свои юные годы, Артуру довелось таки в сражениях за алую розу в бесславии — не потерпеть позора, в победах — славы не снискать. Пылкий сердцем, верен чести, он в тот же миг на каменные плиты бросил себя к стопам злосчастной королевы.
Маргарита откинула клобук монашьей рясы, скрывающий ее величественный лик, который, несмотря на то, что из-за горьких слез померкли ее очи, румянец побледнел, и собралось морщинами чело, хранил еще былую красоту, какой пленилась некогда Европа. Искра жизни зажглась на нем душевным юноши огнем и, сверкнув, погасла под пеплом сгинувших надежд. Она изволила подать ему правую руку, которую он покрыл слезами; а левой с материнской нежностью коснулась волнистых его волос, затем приподняла его лицо за подбородок, и долго смотрела Артуру в глаза, надеясь в них отыскать для себя утешение. Старый Филиппсон тем часом дверь придела притворил и встал на страже, чтобы никто не смог стать свидетелем разыгравшейся сцены.
— Так вот ты каков, — с нежностью сказала Маргарита, и свет ее глубокой печали явил ему почившую на самом дне злосчастья материнскую любовь, — мальчик, последний росток на благородном древе, чьи ветви все порублены из-за меня. Мне жаль… Прости, хотя мне нет прощенья. Я даже не могу тебя благословить! Таков удел бывший королевы, ее крест, рок — благо извращающий в проклятье! Мне суждено зреть гибель всех, кого я благословляла! Я… древо с мертвыми плодами! Вокруг меня погибли все, мне остались только слезы!
— Ваше Величество! Государыня… — взмолился Филиппсон, — ужели вас покинет мужество, когда все муки ада его не отняли у вас, когда и вам, и Англии судьба сулит удачу?!
— Англии и мне… Мой благородный Оксфорд! — голос вдовствующей королевы задрожал. — Когда бы солнце вновь меня на троне осияло, души моей оно бы не коснулось — так пусто в ней! Не о богатствах или власти речь — ничто они не значат; не о друзьях и верных слугах, отдавших жизнь за короля и королеву: Сомерсеты, Перси, Стаффорды, Клиффорды — деянья их и имена для Англии не в летах не пропадут; и не о муже — венец монарха на земле он поменял на ореол святого в небе… Но, Оксфорд! Сын мой — Эдуард! Вот я гляжу на твоего Артура, и вижу их обоих тою ночью, когда твоя жена и я на божий свет явили наших деток… Как часто мы гадали и верили звезде, при их рожденье воссиявшей, пророчащей им в равной мере славу, и одинаковой судьбы! Но горе мне! — Вот Артур, а где мой Эдуард? Убит и почиет в могиле!
Она вновь накинула на голову клобук тяжелый, как будто б мог он заглушить рыданья матери, оплакивающей сына. Филиппсон, или, коль нам открылось его истинное имя, граф Оксфорд, кого в век измен называли за верность дому Ланкастеров — неизменным, мирволить слабости своей государыни не стал.
— Ваше Королевское Величество, — сказал он, — жизнь коротка, как день зимою, и ничего тут не попишешь. Я верю, госпожа моя поднимет взор, чтобы вперед всмотреться. Я немедля, по вашему приказу, еду к герцогу Бургундии, чтобы с помощью его и Господа, нашу скорбь сменило ликованье. Терпение в трудах-заботах нашу боль превознесут. Не затем ли Ваше Величество сюда явились в этом платье, небрегая своей жизнью? Или величайшая из королев, презрев покой в доме своего отца, прибыла сюда затем в монашьей сряде, чтобы отрок сей монаршей слабости стыдился?
— Ах, полно, Оксфорд, — рекла устало королева, — тебе меня не обмануть, иль ты обманываешься сам, что пред тобою та же Маргарита, чьих слов не доставалось ветру, сколь на лету ее приказы исполнялись. Увы, все минуло, прошло… я знаю. Рок преследует меня, бросая из огня в полымя, и я истерзана своею жаждой мести. Презрела я покой, ты говоришь, в доме моего отца? Но в нем его я не нашла! Да и могла ли, лишенная блеска первого двора Европы, схоронившая вернейших, благороднейших друзей, вдовая жена, мать, оплакивающая сына, на голову которой Небеса излили весь свой гнев до капли, могла ль она утешиться на пару с полоумным стариком, что в музыке и танцах, в забавах и причудах, в стихах и песнях блажа сокрылся? Что может быть срамнее, чем в презрении к себе искать покоя?!
— Позвольте, государыня, мне не согласиться с вами, — молвил ее собеседник. — Беды в том нет, что ваш добрейший батюшка, король Рене, устав за власть бороться, нашел себя в призванье скромном, противном всякому тщеславью. В соперничестве с менестрелями в нем почивает благородства дух. Венок из колокольчиков — награда трубадуров, рукоплескания его стихам, ему дороже диадем Иерусалима, Неаполя и двух Сицилий, коими лишь на бумаге он владел.
— Не говори мне о жалком старике, — сказала Маргарита, — кому злейшие его враги в ненависти отказали, и который не достоин даже презрения. Поверь, благородный Оксфорд, я чуть не тронулась умом во время ссылки в Эксе, где полон двор шутов дурацких. Мой слух, настроенный несладкими вестями, так не был ими истомлен, как визгом арф с ребеками и треском кастаньет; взору моему постыла пышность при дворе, где шли в расчет лишь знатность и богатство, но был он насмерть поражен фиглярством, шутовством, хлопушками и прочей ерундой на кладбище величья. Нет, Оксфорд, если я обречена на пораженье, преследуема роком, то лучше сгинуть мне в горах на Пиренеях в каком-нибудь монастыре, чем, как отец, терпеть позорище бесславья. И в памяти моей ему нет места, как недостойно его царство летописного пера. Но, прочь его! Какие новости вы привезли нам, Оксфорд, из Италии? Миланский герцог намерен нам помочь — советом и на деле?
— Советами охотно, государыня; но стоит ли мне вам их повторять, коль смысл его речей так я разумею: вам все на волю Божию оставить.
— Коварный итальянец! Значит, Галеаццо нам ни копья не даст и презирает свою клятву, быть верным другом нашим?
— Даже предложенные мной алмазы, дверей его казарм не приоткрыли. Впрочем, если Карл Бургундский примет в нас участье, то из сострадания к постигшим вас несчастьям, он, может быть, окажет посильную помощь, насколько позволит его истощенная казна.
— Двуликий! — взроптала Маргарита. — Когда нас благородный Карл на трон вернет, желает этот лицемер, чтоб мы на радостях его к нам безразличие в беде забыли? Значит, остается лишь Бургундец. Рискуя всем, я здесь за тем, чтобы поведать вам, что мне известно, и за советом вашим… Не волнуйтесь, наш разговор оберегают преданные стражи. Мне видеть вас так нетерпелось, что я прибегла к этому наряду — в миле от города есть женский монастырь, где я остановилась. О вас мне верный Ламберт сообщил, и я назначила вам встречу. Но прежде, что вы думаете, граф?
— Ваше Величество, — Оксфорд отвечал, — я герцога пока не видел. Но вам известен его взрывной, непредсказуемый характер. Когда б он подчинил его рассудку и не метался б в дипломатии, веленье времени услышав, я мог бы утверждать, что перед ним склонился бы не только его злейший враг Людовик, но даже Эдуард, его тщеславный шурин. Но если он и далее, с чужой ли помощью, иль без, в дела державные стезею собственных страстей ломиться будет, рискует он в войну ввязаться с бедными, но храбрыми швейцарцами, от коей выгоды он не получит, но может претерпеть большое пораженье.
— Он уже поверил узурпатору Эдуарду, который свою вероломность выказал вполне.
— О чем вы, государыня? — спросил, не понимая, Оксфорд. — Или я чего не знаю?
— Как, милорд? Ужели мне случилось вам поведать, что Эдуард благополучно пересек Канал и высадился в Кале  с такою армией, о какой мой свекр, Генрих V , не мог бы и мечтать, хотя б в кулак собрал он все свои войска перед вторжением во Францию?
— О подготовке этого похода слышал я давно, и боялся, что он нарушит наши планы, — упавшим голосом ответил Оксфорд.
— Эдуард во Франции! — подтвердила Маргарита. — Он бросил вызов Людовику, нагло требуя себе французскую корону, которой в колыбели по праву венчан был мой разнесчастный муж.
— Как это случилось, что Эдуард во Франции? — едва не шепотом, потупив взор, Оксфорд вопросил. — И кто с ним?
— Все! Все лютые враги наши: изменник бесчестный Георг Кларенс, герцог Ричард — зверь кровавый; распутный Хестинг, Говард, Стенли… словом, все предатели, чьи имена я называю лишь затем, чтоб Ад их слышал!
— Скажите, Бога ради! Бургундия в союзе с ним? Карл с Йорком против Франции?
— Как мне доносят, — отвечала королева, — и явно, и келейно, все подтверждает — нет, мой милый Оксфорд, нет!
— Как это случилось, что Эдуард во Франции? — едва не шепотом, потупив взор, Оксфорд вопросил. — И кто с ним?
— Все! Все лютые враги наши: изменник бесчестный Георг Кларенс, герцог Ричард — зверь кровавый; распутный Хестинг, Говард, Стенли… словом, все предатели, чьи имена я называю лишь затем, чтоб Ад их слышал!
— Скажите, Бога ради! Бургундия в союзе с ним? Карл с Йорком против Франции?
— Хвала Святым! — возрадовался Оксфорд. — Не оболжет язык мой даже супостата — Эдуард Йорк смелый, храбрый вождь, но все ж не Эдуард Третий, не легендарный Черный Принц, и уж тем более не Генрих Пятый, при ком снискал я рыцарские шпоры, и чьей великой славе и потомкам верен буду, хотя б сам черт блазнил меня им изменить. Пусть себе Йорк с Людовиком воюет без Бургундца. Людовик не герой — хитер и очень осторожен, опаснее, чем некогда Великий Карл с Роландом и всеми паладинами в сиянье Орифламмы . Он не допустит ни Креси, ни Пуатье, ни Азенкура. Тысяча рыцарей Эно и двадцать тысяч крон бургундских заставят Эдуарда Англии лишиться, пока промеж Гиени и Нормандии застрянет он. А где бургундский герцог ныне?
— Грозит Германии, — сказала Маргарита, — и разоряет Лотарингию: все важные города и замки он захватил уже.
— А что Ферран де Водемон , отчаянный храбрец, претендующий на Лотарингию на правах наследства матери его, Иоланды, сестры Вашего Величества?
— Бежал в Германию… или Швейцарию.
— В нем кроется опасность для Бургундии, — задумавшись, заметил граф. — Лишенный наследства юноша станет искать созников в Германии и Швейцарии. И Бургундия через него столкнуться может не с карликом, но с исполином. Покамест Карл могуч, мы на него лишь уповаем; но если он не устоит, увы, с его падением и наши надежды падут. Без помощи Бургундии сторонников в Англии нам не найти.
— Ах, если б только это, — вздохнула Маргарита. — Боюсь я ловкости Луи, кто, если верно мне доносят, мир у Эдуарда тайно покупает: за семь лет замирья сулит ему огромные богатства, и даже признает за Йорками над Англией право сузерена.
— Не может быть! — вскричал Оксфорд. — Чтоб англичанин, имея под рукой такое войско, как ныне Эдуард, с позором Франции бежал, не попытав счастия на поле брани?
— Законный государь, — сказала Маргарита, — имея мир в своем королевстве и за спиною верных подданных, не отступил бы. Но Эдуард Лже-Плантагенет, чьим настоящим отцом был некто Блекбурн, мидлегамский лучник  — узурпатор и ублюдок, он всего боится. Лишь только бриз из Англии повеет, он измену чует в нем. Его ко сну не укачает море, пока на землю Англии не ступит он, где верные ему головорезы стеной обложат похищенный им трон. С Луи он воевать не станет. А тот ему бесстыдно подпоет — до битвы назовет героем; и жадности его крючок с наживкою швырнет, тот и заглотит, чтоб, успокоив самолюбие, предаться мотовству. Поверь, мы очень скоро узрим знамена Англии над морем, бегущие французских берегов, неделю или две хвастливо поплескавшие на издревле своей земле.
— Значит, надо нам его опередить! — воскликнул Оксфорд. — Я тотчас поспешу в Дижон. Через Ла-Манш такую армию не переправить Эдуарду и за месяц. И даже если он заключит перемирие с Луи, скорей всего, он на зиму останется во Франции. В восточной Фландрии я наберу солдат и высажусь на севере отчизны, где много верных нам людей, и недалече до друзей-шотландцев. Запад наш, и всколыхнется по сигналу — стряхнет с утесов мглу, и выйдет из тумана Клиффорд, избегнувший гонений Эдуарда; поднимутся валлийцы с кличем: «Тюдор!», и вспыхнет снова пламенная роза под крики: «Храни Боже Гарри-короля!»
— Да! — загорелась Маргарита. — И пусть он нам не друг — всего лишь внук моей свекрови и главаря разбойной шайки ; пусть говорят, что все валлийцы воры — мне все равно, только бы Ланкастеры Йоркам отомстили, и тризну справили на их костях, тогда и умереть спокойно можно!
— Значит, все остается в силе, Ваше Величество, и я, как вы мне приказали, спешу в Бургундию, дабы герцога просить о помощи? Едва узнает он о перемирии меж Англией и Францией, его ужалит так, что уговаривать его мне долго не придется.
— Обещайте ему все, что ни попросит. Он грезит тем, чтобы владения его одним пятном легли на карту. Затем зацапал Гельдерн он, затем воюет Лотарингию и на клочки Прованса зарится, коими пока владеет мой отец. Заполучив их, он герцогский венец на короля корону сменит. Пусть. Маргарита в том ему поможет. Король Рене, мой батюшка, откажет Водемону в праве на наследство, и Карлу Лотарингию отдаст; и даже больше — его объявит он наследником Прованса, за то я поручусь: старик ему свои владения уступит, когда блистательные рыцари Эно взойдут на корабли, чтоб в Англию отплыть, — станется с отца и пенсиона, и свиты скоморохов и шутов, коль прочих радостей земных ему не нужно. Мне же — только горе мое… И Йоркам горе, и отмщенье! Испив из чаши мести, сойти в могилу можно. В залог отдай герцогу мое ожерелье, и за все ручайся именем моим.
— К Вашего Величества я слову честь свою добавлю, не хватит, сына герцогу в залог оставлю.
— Нет! Ни за что! — вскричала королева, лишенная всего, но только не материнской, нежной, жертвенной любви. — Опасность не коснется этого последнего ростка преданных де Веров . Плечом к плечу сражался он с моим бедным Эдуардом, и чудом вместе с ним не угодил в могилу. Оставьте, граф, дитя в покое, не вовлекайте в венценосную распрю, уже сгубившую его родных! Пусть он останется со мною: пока жива, я никому его обидеть не позволю, и по смерти своей позабочусь о нем.
— Простите меня, государыня, — рек Оксфорд с ему присущей твердостью, — мой сын, как вы изволили заметить, и впрямь последний из де Веров хранитель чести их. В любой опасности и смерти в бою от меча или на плахе он в мужестве стоит, и будет верен чести рода до конца, коль принял он ее от наших предков.
— Воистину! — вскричала и заплакала вдруг королева, в горе руки простерев. — Воистину! Все, все должны погинуть Ланкастерам верны, кто дорог Маргарите был или любим! И стар и млад, и пастыри, и овцы, и агнца в стаде не останется.
— Бога ради, Ваше Величество, — взмолился Оксфорд, — тише! Я слышу в дверь стучат.
— Это знак, что нам пора прощаться, — успокоила его королева, торопливо утирая слезы. — Прости меня, мой Оксфорд, со мной такое все реже — слишком мало осталось у меня друзей, чьи лица, голоса нас заставляют плакать. И ты позволь мне, милый мальчик, надеть тебе на шею этот крест — он не принесет тебе несчастья, хоть и подарен несчастливою рукой. Над ним без счета мой супруг молился, и оросил его столь многими слезами, что даже моих рук прикосновение его не осквернит. В роковое утро битвы при Тьюксбери повесить я его хотела Эдуарду, но торопился он, и ускакал не оглянувшись… тщетно я его молила.
И на шею склонившегося перед ней Артура, она повесила золотую цепь с распятием грубой работы из того же металла, которое, согласно преданию, некогда носил Исповедник Эдуард .
Стук в дверь храма повторился.
— Время вышло, — сказала Маргарита. — Простимся здесь: вам — в Дижон, мне — в Экс , к шутам Прованса. Прощайте до лучших времен — когда-то наступят они? В который раз я задаю себе этот вопрос: в утро битвы возле Сент-Олбена, на заре кровавой в Тоутоне, и в роковой день Тьюксбери ; а их все нет. И все ж надежды корни питает наше сердце, и вырвать их возможно только с ним.
Так сказав, она покинула придел через распахнувшуюся перед нею дверь, и затерялась в толпе молящихся, зевак и бездельников, подпирающих стены кафедрального собора.
Отец и сын, впечатлены глубоко встречей с этой удивительной женщиной, в раздумьях возвратились в гостинницу, где ждал их пурсюван  герцога Бургундии в отвечающем его положению платье, который возвестил, что буде они английские купцы, спешащие с товарами ко двору Его Светлости, то велено ему туда их должным образом сопроводить. И под его эгидой они оставили Страсбург; но дороги в герцогстве бургундском накануне войны потревожены были передвиженьями войск, и это в пути их немного задержало — лишь вечером второго дня они достигли равнины близ Дижона, где вся армия Карла, или, по меньшей мере, большая ее часть, расположилась лагерем.

Глава XXV

Герцог так сказал, и так решил.
У. Шекспир, «Ричард III»

ГЛАЗАМ Филиппсона не привыкать было к блеску оружия, и все же поразился он великолепию и роскоши воинства бургундского, вставшего шатрами под стенами Дижона, где сам Карл, сиятельнейший государь Европы, отвергнув напрочь береженье, выказал себя при всем параде, во всем служа образчиком своим вассалам. Палатки младших командиров и те расшиты были шелком с аксамитом, а уж рыцарей, вельмож балдахины и вовсе сверкали золотом и серебром, покрытые коврами дорогими, которыми не укрываться от ненастья, но кои от ненастья укрывать. И конные и пешие, все красовались богатой справой и доспехами. Перед входом в лагерь ровнехонько стояли бессчетные мортиры, бомбарды, кулеврины и прочие орудия огненного боя, с недавних пор незаменимые в баталиях, и ведал ими Колвен (Филиппсон его признал), англичанин худого роду племени, поднаторевший в пушечной стрельбе. Знамена, вымпелы, флажки пестрели перед входами в палатки, указуя кто их обитатель, каких он званий, чести: барон ли, рыцарь, или воин достославный. Многие, разоблачившись, отдыхали, любуясь, как другие забавлялись воинскими игрищами.
Породистые кони, составлены в длиннющие ряды, трясли гривами, грызли удила и били о землю копытами перед полными яслями, явно застоявшись. Толпы ратников галдели вкруг актеров и жонглеров, брали штурмом повозки маркитантов и рекой проливали вино; иные, бродя бесцельно, время от времени оглядывались на солнце, словно торопя его скорей зайти, положив предел невыносимой скуке.
И вот над палаточным морем в сиянии закатного светила наши странники узрели «корабль» Карла Бургундского, который плыл в вечернем бризе под всеми парусами, и на его высокой мачте гордо реял разбитый на четверти  стяг, на языке геральдики вещавший, что вот де государь, властитель шести герцогств и пятнадцати графств, воитель бесстрашный и могучий, коего страшится вся Европа.  Пурсюван доложился о своем прибытии ближним слугам Его Светлости, и англичане любезно были препровождены в одну из ближайших офицерских палаток, где к ним приставили слугу, дабы тот позаботился о них самих и их товарах.
— В нашем лагере полно бродяг, — сообщил слуга, подавая купцам ужин, — потому герцог приказал вас охранять и выставить перед палаткой часового. Вам следует переодеться, потому как Его Светлость пожелает скоро видеть вас.
Филиппсона действительно после ужина пригласили к герцогу, но провели его в шатер не с парадного, а с бокового хода, в завешанный толстым ковром личный покой государя. Внутренняя простота его обстановки и грубый покрой платья герцога сильно разнились от того, что выставлялось наружу; и в этом был весь Карл, отличавшийся всегда противоречивым нравом: одеваясь сам в поношенное платье и манерами напоминая более ландскнехта, нежели великого владыку, он в то же время требовал, чтобы вассалы блистали при его дворе и одевались в дорогие платья, словно бы рядиться в робу и попирать дворцовый этикет, не говоря уже о правилах приличья, дозволялось только государю. Впрочем, если Его Светлости хотелось выглядеть по-настоящему державным мужем, никто, как Карл Бургундский, не смог бы поднести себя с большей помпезностью и блеском.
В его личных покоях, как всегда, царил кавардак: на столе валялись гребешки и щетки, уставшие от службы; изношенные шляпы, дублеты, кожаные пояса, собачьи поводки; и среди прочего — знаменитый алмаз «Санси», огромный бриллиант «Светоч Фландрии», рубин «Тройняшки Антверпена» и другие, менее ценные камни. Как это шло к лицу сумасбродному герцогу, кто был то милосерден, то жесток; то полон благородства, то завистью точим — крайности одной он завсегда предпочитал другую; алчности — бескорыстие, пьянству — трезвенность, веселию — хандру; и лишь в одном он никогда себе не изменял — идти на поводу у собственных желаний.
Среди ненужного хлама и драгоценностей бургундский герцог так приветил гостя:
— Добро пожаловать, герр англичанин! Гостям из-за моря, где царственных купцов легко спутать с монархами, мы всегда рады. Чем-то эдаким вы ныне нас прельстите? Святым Георгием клянусь, вы мастера свести с ума любого.
— Ничем особенным, милорд, — отвечал англичанин, — но лишь тем, что вам уже являл однажды, надеясь, что Ваша Светлость к нашему товару изменили отношенье.
— Что ж, сэр… Филиппвиль, так, вроде, ваше имя? Я ошибался — вы купец неважный, если мыслите, что перед вами олух деревенский, который дважды купится на тот товар, какой у вас он примерял однажды — нам за модой следовать привычно. В свое время за ланкастерский пошив мы немало отвалили, и, как все прочие, в нем разочаровались, коль пришел ему на смену скоро йоркский.
— Не к лицу он людям чести, — отвечал Оксфорд, — но Вашей Светлости подходят больше диаманты , кои не моде не сломить, ибо они вечны.
— Что с того, мой благородный Оксфорд? — рассмеялся герцог. — Да, порой я опускаюсь до глубин своей души, чтобы подивиться древностям, когда случится их увидеть, например, в таком, как вы, достойном человеке. Но теперь мне недосуг — один неверный шаг, и все погибнет. Узнай, купец, Блекбурн, вам противный, реченый в Лондоне Эдуардом Йорком, с таким тут векселем из алебард и луков объявился, какого Франция не знала со времен Великого Артура; и предлагает заключить с ним сделку, иль попросту, с Бургундией устроить травлю старого лиса Луи — шугнуть из логова его, да, и, словив, повесить над овином. Словом, Англия желает оказать услугу нам, избавив от коварного и злейшего врага — французов сузерена; оковы с нас тогда податные падут, и нас признают королем бургундским. Ужели нам по силам, граф, бороться с этим искушеньем?
— О том покорный ваш слуга не может знать, — ответил Оксфорд, — ведь я не беспристрастен, коль выгода моя иного свойства.
— Брось, — Карл отмахнулся, — и мне скажи, как честный человек, что в том предложении дурного? Не бойся, отвечай.
— Милорд, я знаю, вы не привыкли сомневаться в однажды вами принятом решении, ему не изменяя никогда. Но эта вера, государь, не раз служившая ключом к успеху, врагам Вашей Светлости не меньше моего известна, которые используют ее однажды против вас, предугадав решенье ваше, и тогда… Судите сами: зима не за горами. Где войско англичан ее переживет? Где провиант себе добудет? Кто лишения солдат покроет? Или Ваша Светлость под крыло свое возьмет до лета воинство английских мужиков, кои лишь вчера от плуга? Мне ли вам напоминать, что лучшие из лучших англичан остались там — в могилах за Проливом.
— Ничего, — Карл отвечал, — за несколько недель они в Болотах  всех быков не поедят, домов не обворуют. А их жилистые руки убивать научим, и дисциплину палкой им привьем.
— И что потом? — спросил Оксфорд. — Марш на Париж — узурпатора на второй престол посадите, вернув ему владенья Англии былые: Мен, Нормандию, Гасконь, Анжу и прочее? А после, вдвое сделавшись сильнее, чем вами сверженный Луи, Эдуард не станет ли его опасней?
— Клянусь Святым Георгием! Ты в точку угодил. Хоть Эдуард и шурин мне, но с рук моей жены кушанья не вкусны.
— Вот-вот, — подлил масла в огонь Филиппсон, — в собственном дому как раз и кроется каверза.
— Само собой! Кларенс предал тестя, Людовик брата отравил, наплевав на родственные узы.  Родная кровь! Ей хорошо у камелька, а на полях сражений и в дворцовых залах она стынет. Нет, союз мой с Эдуардом для незрячих. Довериться ему, все равно что мчать необъезженную лошадь, в зубы сунув ей заместо удилов подвязку, авось не перекусит! Пусть они себе с Людовиком воюют, пуская кровь друг другу, от этого мне ж больше пользы. Французов англичане уложат в поле стрелами своими в ярд , а те их мором, засадами из-за угла, а я весною со Святым Георгием над армией их вдвое большей в поле выйду!
— А если Ваша Светлость соизволит хотя бы пальцем шевельнуть во имя благороднейшего дела, за кое когда-либо рыцарство мечи и копья преломляли: ссудит нам тысячу всадников Эно, которых честью и наградой не обидят; то наследника Ланкастеров в правах законных восстановит.
— Да вы, граф, будь я проклят, хват! — воскликнул герцог. — Но мы свидетелями были столь многих смен Ланкастеров и Йорков, что утеряли суть, кому из них нам доверяться, кому Бог и народ законный трон судили. Англия нам голову вскружила поворотами своей судьбы, коим и конца не видно.
— И это доказательство того, милорд, что нет за Эдуардом правды, но вашей помощью восторжествует справедливость.
— Которая мою кузину, Маргариту, на трон брата моей жены посадит? Что ж, ему весьма я благодарен, что он и вся его семейка меня силой тащат воевать с Луи, от дел других меня пленяя. Я страсть как жажду вздуть Людовика, не только по своей охоте! Свидетель мне Святой Георгий, ни английский король, ни его псарня не смеют учить Карла Бургундского! Вы, англичане, грызущие друг друга, сколь угодно думайте, что ваш безумный остров пуп земли, но ни Ланкастеры, ни Йорки, ни Блекбурн, ни Маргарита Анжуйская, ни Джон де Вер меня не одурачат — соколу и неба мало.
Оксфорд, кому нрав герцога не внове был, спокойно ожидал, когда тот расплескает чашу гнева на всех, кто помыкать им вздумал; и лишь убавилась она, отмолвил:
Оксфорд, кому нрав герцога не внове был, спокойно ожидал, когда тот расплескает чашу гнева на всех, кто помыкать им вздумал; и лишь убавилась она, отмолвил:
— То был высокий глас Бургундии владыки, зерцала рыцарей Европы, возвестивший, что нет ему де дела до несчастной королевы, насильно вырванной из трона! До царственного дома, обращенного во прах! И трубы зря поют за пологом шатра и славят милость государя, последнего оплота рыцарей Европы?
Рука герцога тяжко пала на плечо графа, оборвав его речь:
— То был высокий глас Бургундии владыки, зерцала рыцарей Европы, возвестивший, что нет ему де дела до несчастной королевы, насильно вырванной из трона! До царственного дома, обращенного во прах! И трубы зря поют за пологом шатра и славят милость государя, последнего оплота рыцарей Европы?
Рука герцога тяжко пала на плечо графа, оборвав его речь:
— И королю Рене пять сотен музыкантов подыграют разом, и он споет: «Славно музыкант сыграл — славно бился герцог!» Послушай, Оксфорд, когда впервые облачились мы с тобой в доспехи, слова: «любовь» и «рыцарская честь», «бессмертная слава», и всякая там чепуха на наших новеньких щитах, казалось, стоила того, чтоб из-за них ломать нам копья. Да и теперь, хоть я и выше предрассудков, приходится порою на турнире в щепы крошить свое копье, чтобы служить примером всей Европе. Но коль на голове у нас корона и в нашей власти многие народы, нам должно интересы их блюсти и награждать за тяготы войны, которой обрекаем, ради их же и нашего, что, собственно, клянусь Святым Георгием, одно и то же, блага! Такова жизнь, Оксфорд.
— Спаси Господи, чтоб я Вашей Светлости и вашим подданным не желал бы блага, или, как точно выразились вы, через особу вашу не хотел умножений их владений и достатка. Не из нужды мы просим. В залог вам оставляем это ожерелье Маргариты, которому, я полагаю, Ваша Светлость знает цену — оно расходы ваши возместит, на кои вы из дружбы к нам решитесь.
— Ха-ха-ха! — засмеялся герцог. — Кузина видит в нас ростовщика, и к нам за тем лишь обратилась, что мы похожи чем-то на еврея? А, впрочем, Оксфорд, ожерелье я возьму, поскольку слишком издержался, чтобы помочь моей кузине. И даже озадачил Штаты найти мне денег для войны. Но среди них лишь скопидомы и смутьяны, которые мешают мне, поэтому давай пока, на всякий случай, ожерелье… Итак, допустим, что совершив благодеянье, я как рыцарь буду награжден молвою, но как государь, как отец перед своим народом, могу ли я войну затеять без обещания ему?
— Выслушайте меня, Ваша Светлость. Вы немало потрудились, собирая и приумножая земли вашего отца в единое…
— Королевство, хотел ты сказать, — вмешался Карл. — Мне так больше льстит.
— Корона коего вам будет более к лицу, чем сюзерену Вашей Светлости, Людовику Французскому.
— Ума не много нужно, чтоб угадать мои стремления, — махнул рукою герцог, — иначе на кой черт шлем и меч нужны мне? Я всеми силами нынче в Лотарингию вцепился, изгнав оттуда этого щенка де Водемона, который тявкает, желая получить наследство? Да, друг мой, я за величие Бургундии биться буду и стремени не опрастаю до самого конца.
— А не доводилось вам, — витийствовал английский граф, — позвольте вас спросить по старой дружбе, не доводилось вам задуматься о южных рубежах ваших владений, столь четко вписывающихся в карту вашего будущего королевства, которые сулят немало выгод Бургундии?
— Куда ты клонишь? — спросил герцог, шаря глазами по карте, на которую обратил его внимание англичанин, и, оторвавшись от нее, вперил взор свой в графа.
— Я хотел сказать, — отвечал тот, — что мощь и силу Вашей Светлости подкрепит с юга море. Я говорю о Провансе, что между вами и Средиземноморьем; о Провансе, где гавани удобны, поля богаты и виноградники обильны. Не есть ли благо для короны обнять моря и с севера и с юга?
— Прованс, ты говоришь? — встрепенулся герцог. — Прованс… Его я сплю и вижу! Всякий раз вкушая апельсин, я слышу аромат садов, маслиновые рощи вижу, лимоны и гранаты… Но как его заполучить? Мне дорог старина Рене, тем более, что он мой родич. Но Людовик ему ближе, и с Маргаритою ему, наверное, старик Прованс отпишет.
— Его королевство станет вашим безраздельно, — сказал твердо граф, и добавил, — так велела передать мне королева Маргарита, к вам о помощи взывая.
— Чего ты хочешь? Все бери! Вдвое больше деньгами и людьми! Но дай мне зацепиться за Прованс, хотя бы тонким волоском с головки Маргариты, в моих руках любого он каната крепче станет… А впрочем, что слова того, кто все свое утратил и не теряет ничего, других к безумству подбивая. Глупо торговаться… — Карл замолчал, но цвет лица его и тяжкое его дыханье лучше говорили за него.
— Меня вы не поняли, милорд, — ответил грав, и продолжал: — Но если вам угодно слушать… Сокрушен годами, слишком слаб и беден, чтобы берегли его покой; слишком добр, или безумен управлять; утомлен несчастливой судьбою, Рене бремя власти скинуть жаждет и раздает свои владенья…
— Раздает владения? — вскричал герцог.
— Да, или то, что еще от них осталось; и права на государства, коими он вправе обладать, но не имеет силы.
— Постой, мне тяжело дышать! Рене отдает Прованс?! А Маргарита? Железная Маргарита все это терпит?
— За Англию Ланкастеров не токмо Прованс, но и жизнь свою она положит. Да что Прованс? Рене умрет, и фьеф его по праву суверена к Людовику Французскому перейдет. Помешать ему не сможет Маргарита, хотя за нею больше прав.
— Они, — в полный голос крикнул Карл, — неприкосновенны! На них я не позволю покуситься… когда мне их передадут! Ради этого Бургундия готова воевать. Мы не позволим Франции забрать себе ни кусочка такого лакомства, тем более предателю Луи! Бургундия себе возьмет Прованс, и твердо встанет меж морями — Северным и Средиземным! Оксфорд, тебя мне Небо посылает!
— Ваша Светлость, однако, помнить должны, — добавил граф, — что королю Рене достойный пенсион назначить должно.
— Ну разумеется, друг мой, конечно. Труппа музыкантов и шутов будет петь, играть и балагурить при нем с утра до ночи. Ему мы Трубадуров Двор построим, где пировать он станет, музицировать и развлекаться, и оглашать, подобно Королю Любви, свои амурные указы. И Маргариту не забудем.
— Тут все проще, — ответил Оксфорд. — Если в Англии мы преуспеем, Вашей Светлости не придется беспокоиться о ней. Ну а если нет, Маргарита удалится в монастырь, и не обременит вас содержанием в нем, какое, я уверен, Ваша Милость ей охотно предоставит.
— Так или иначе, — рассмеялся Карл, — но, будь я проклят, Джон, аббатисе этого монастыря, куда Маргарита удалится, трудненько будет на путь истинный ее наставить. Уж я-то ее знаю, граф, и ничуть не сомневаюсь, что батюшкой своим она как хочет, вертит. Ну в точности Горгона, моя сука, которая любого кобеля опередит, а если перед ней он забежит, его кусает. Муженек ее дурак и болван-отец завсегда Марго послушны были. Когда б нас приохотили с ней в паре, то-то была бы потеха, но за шкуру свою я бы дорого платил. Да ты сердишься, что меня забавит нрав кузины, который от ударов только крепнет?
— Милорд, — рек Оксфорд, — я подданный ее, и только это помнить должен, тем более, что государыня моя лишенья терпит. Вам она сестра…
— Довольно, — посерьезнел герцог, — пошутили. И если говорить серьезно, то что б мы ни придумали в отношении Рене, боюсь, Людовик наше мненье не разделит. В наследство женщине он не отдаст Прованса: ни воля старика, ни дочь ему не помешают вернуть короне Франции Прованс, потому как король Сицилий не оставил мужского потомства.
— Вопрос сей, Ваша Светлость разрешит на поле брани, ведь вам и прежде доводилось бивать Людовика по меньшим причинам. Притом, что если с вашей помощью на трон английский сядет молодой граф Ричмонд , три тысячи лучников прибудут к вам со старым Оксфордом, коль лучшего вождя им не найдется.
— Этим нас они обяжут, — ответил герцог, — а с тобой вдвойне. Знай, мой благородный Оксфорд, тебя, хотя б явился ты ко мне с мечом лишь только, я предпочту всему иному. Так я ценю твой ум и сердце. Однако, позволь мне придержать коней: в изгнании любой, пусть даже самый здравый ум, лишенья терпит, и порою грезит, прости мой друг, себя и прочих вовлекая в бездну. Каков твой план, во что ты веришь, и чем ты убедишь меня пуститься в бурный океан гражданских распрей ваших?
Граф раскрыл перед ним все карты и поведал герцогу план мятежных действий, о коем следует сказать, что он по смелости был близок к безрассудству, но все же столь решен и взвешен, чтобы внушить веру в полный успех реставрации Ланкастеров на троне под руководством Оксфорда, опытного дипломата и полководца.
Видя как герцог загорелся его планом, и все больше развивался в мыслях вслух, какие, в случае его успеха, выгоды ему он обещает; пока считал он сколько раз его обидел шурин, и руки потирал от предвкушения над ним реванша, и получения богатого Прованса от Рене и Маргариты; англичанин все настойчивей ему внушал, что действовать нужно немедленно, сию минуту.
— Наш замысел, — он говорил, — не терпит промедленья. Чтоб победить, в Англию с отрядом Вашей Светлости попасть я должен прежде, чем Эдуард с его войсками из Франции домой вернется.
— Приспев сюда, — сказал беспечно герцог, — наш досточтимый брат назад не станет торопиться. Он в черный омут француженок очей и рубиновое море вин ныне окунулся, а Блекбурн не из тех, кто плавать в них боится.
— Милорд, не стану лгать, Эдуард поистине повеса и кутила, пока его ничто не беспокоит, но ежели ему приспичит, он так себя пришпорит — хватиться не успеешь, ан след его простыл. К тому ж Людовик ради дела не скупится, и англичанам за море обратный путь подмаслит. Поэтому, мой государь, нам надо торопиться — в стремительности наша сила.
— Стремительность! — воскликнул герцог. — Да! Я сам вас на корабль посажу и отберу испытанных бойцов в Эно и Артуа, лучших нет на целом свете.
— Молю простить, мой благородный герцог, несчастного, идущего ко дну, на чей вы крик о помощи свое вниманье обратили, — нет мочи с волнами бороться. Когда ж на брег спасения во Фландрии мы ступим?
— Господи Иисусе! Бога ради, государь, — граф возопил, и Карлу в ноги повалился, — заклинаю всем, что свято вам, сжальтесь, смилуйтесь, отмените свой приказ, пока не поздно!
— С чего ты вдруг так взволновался? — удивился герцог. — Что тебе за дело до этих мужиков, иль, может, из-за них великая война начнется, которая помешает вовремя тебе отплыть?
— Помешает? Нет, она погубит всех нас! Послушайте, милорд, я с этими людьми проехал полдороги…
— Скажем… скоро, очень скоро. Как только я порядком проучу грабителей, что пеной брызжут из альпийского вулкана, нам докучая на границах наших разбоем, шмуглерством  и воровством.
— Ваша Светлость говорит о Швейцарском Союзе?
— Да, так себя мужланы эти называют. Собравшись в свору, они от Австрии отбились, и, как с цепи сорвавшиеся псы, на всех набрасываются с лаем.
— Я из Италии страною их проехал, — заметил граф, — и слышал, что Свободные Кантоны снарядили к Вашей Светлости посольство с миром.
— Мир?! — вскричал Карл. — Хороши посланнички! В первом же моем городе они подняли смуту, изменой взяли Брейзах, и на площади казнили Пьера Хагенбаха, моего наместника. Таких обид я не прощаю, Джон де Вер, и я лишь тем немного успокоен, что приказал уже повесить этих негодяев, называющих себя послами.
— Господи Иисусе! Бога ради, государь, — граф возопил, и Карлу в ноги повалился, — заклинаю всем, что свято вам, сжальтесь, смилуйтесь, отмените свой приказ, пока не поздно!
— С чего ты вдруг так взволновался? — удивился герцог. — Что тебе за дело до этих мужиков, иль, может, из-за них великая война начнется, которая помешает вовремя тебе отплыть?
— Помешает? Нет, она погубит всех нас! Послушайте, милорд, я с этими людьми проехал полдороги…
— Ты! — еще больше удивился герцог. — С мужичьем, бок о бок с пастухами? О, как тебе досталось, коли хваленая английская гордыня впряглась в ярмо с быком швейцарским…
— Случай свел нас, в этом правда, — ответил Оксфорд. — Но за их миролюбие я ручаюсь, как ведет их благородный человек.
— Да будь я проклят, граф, мешаться с этой грязью! Извольте знать, что я из давней дружбы к вам благоволю, и слушаю стенанья ваши. И мне отнюдь не интересно ваше мнение о деле, до которого мне дела нет.
— Монсеньор, — посуровел Оксфорд, — за ваше знамя я сражался под Парижем, и счастлив был спасти вас в Монлери, когда напала конница французов…
— …мы помним, — герцог оборвал. — Если бы не это, рта вам больше не открыть в защиту этих шарлатанов, коих с радостью бы я повесил, так нет — за них граф Оксфорд просит, поскольку им он был попутчиком однажды!
— Нет, не поэтому, милорд. Они другой страны послы, они неприкасаемы, тем более, что непричастны к преступлению, в коем их винят.
Герцог нервно заходил тяжелыми шагами по покою хмуро, и дрожа губами, видимо, с собой борясь. Вдруг он схватил серебряный колокольчик со стола и позвонил в него.
— Конте, — обратился он к вошедшему человеку благой наружности, — не казнили еще тех бродяг, что с гор спустились к нам?
— Нет, государь. Но палач их ждет, вот только поп закончит с ними…
— Пусть живут пока, — распорядился герцог. — Мы завтра им дадим возможность оправдаться перед нами.
Конте поклонился и вышел; а герцог, как нельзя довольный, поворотился к англичанину и с улыбкою холодной, с блеском ледяным во взоре рек:
— Ну вот, милорд, мы более вам не должны: жизнь за жизнь; мы даже уравняли некое неравенство меж платежом и долгом — за жизнь одну мы вам вшестеро вернули. Мы говорим это на тот случай, если вдруг при нас захочется вам вспомнить о павшей под особой нашей лошади, и вашем одолженье нам при Монлери. Многие государи в глубине души пренебрегают теми, кто оказал им чрезвычайную услугу… Мы не таковы… Но мы не любим, когда о ней напоминают. О, когда б ты знал, как тяжко мне менять свое решенье! Эй, там! Воды, скорей!
Явился тут же чашник, неся серебряную флягу с настоем травным.
— Мой нрав кипуч, и норовит все время вырваться наружу, — сказал герцог, — лекари мои поэтому мне запретили пить вино. А ты, как посмотрю, напротив, хладнокровен. Что ж, ступай. Мой главный бомбардир, земляк твой, мессир Колвен, выкажет тебе гостеприимство до завтрашнего дня, который обещает быть горячим, поскольку вынужден я буду всех этих умников в Дижоне слушать, а также, вашей милости благодаря, Швейцарских пастухов, которые себя послами величают. Ладно, Бог с ними. Доброй ночи, вам граф. Колвена вы можете не опасаться, он как и вы — Ланкастеров поборник. Но-о… о Провансе ни словечка, даже в сне. Конте, проводи мессира англичанина в палатку Колвена, он не откажет мне в любезности его приветить.
— Прошу прощения у Вашей Светлости, — ответил слуга, — но я уже их вместе с сыном к месье Колвену назначил на постой.
— Что такое, Оксфорд? У тебя есть сын? И он здесь с тобою? Почему его мне не представил ты? Ну и каков он, достойный отпрыск многовекового древа?
— Смею полагать, что он его достоин, государь. Мы все опасности досель с ним поровну делили.
— Блажен муж, — со вздохом молвил Карл, — который сыном своим в горе-злосчастье утешен… А у меня ни одного, чтоб разделить и унаследовать мое величье.
— У вас есть дочь, милорд, — пытался утешить его благородный де Вер, — и нужно полагать, в один прекрасный день она выйдет замуж за какого-нибудь владетельного принца, и принесет наследника сиятельному дому.
— Никогда! Святым Георгием клянусь, никогда! — ни стого, ни с сего вдруг взорвался герцог. — Никакого зятя, который через ложе дочери к венцу отца ее тянуться станет. Оксфорд, я и так сказал больше, чем привык, и более, чем нужно, поскольку лишь немногим доверяю, и знаю — Джон де Вер один из них.
Благородный англичанин поклонился, и собрался было герцога покинуть, но тот остановил его.
— Вот еще что, Оксфорд. Прованс — прекрасная страна. Но Рене и Маргарита пусть попеняют Водемону, который понапрасну Лотарингию своей считает, на маменьку свою кивая, Иоланду.
— Милорд, — замялся Оксфорд, — он внук короля Рене, племянник королевы Маргариты; и потому…
— Клянусь Святым Георгием, твоя правда, потому и надо в Лотарингию забыть ему дорогу. А то, что он там чей-то внук, так и шурин мне родня, однако кровь ему пустить меня ты призываешь.
— Рене не может повлиять на внука, — ответил Оксфорд, — как, впрочем, и помочь ему — в том уже для вас есть благо. Но желанье Вашей Светлости исполню.
И с тем он вышел из шатра.

Глава XXVI

Спасибо, государь.
Я очень рад, что случай подвернулся
Мне нынче через веялку пройти,
В себе зерно очистив от мякины.

У. Шекспир, «Генрих VIII»

КОЛВЕН, бывалый солдат, коему бургундский герцог немалую назначил плату и даровал высокий чин командующего артиллерией, и в чью палатку Оксфорда сопроводили, встретил земляка тем более радушно, не потому, что был он знатен, но именно по той причине, какую назвал герцог. Он был ярым сторонником Ланкастеров, и конечно преклонялся перед родовитым мужем, о котором знал, что тот верным оставался королеве тогда, как все прежние сторонники покинули ее на краю погибели. За поздним ужином, в котором Артур также принимал участие, Колвен, угощая графа добрым бургундским, и сам потребляя его не в пример своему сюзерену, кто был вынужден от хмельного вовсе отказаться, так сказал:
— Его Светлость слишком часто подвержен вспышкам гнева, которые, от друзей того не скрыть, его в безумца превращают, лишь только губы он помажет. Потому воздержан он в вине, воспламеняющем его и без того горячий нрав.
— Я это знаю, — отвечал граф. — Знаком я с герцогом давно, еще когда он графом Шароле был, и свой нрав, хотя и пылкий, умел унять в себе, кой ныне рвется из него по пустякам. То расплата за величие. Своею храбростью, своим рачением он из ленника первейшим государем стал Европы, достойным царственной короны. Если бы добрейшая его душа, за которую ему всегда прощались резкость и упрямство, с тех пор не пострадала…
— За это я ручаюсь, — веско заявил солдат удачи, кто за добротой души, великодушием, уразумел не скупость. — Герцог остался щедрым человеком.
— Герцог всегда был милостив к преданным и опытным бойцам, таким как вы, Колвен, каким я помню вас. Но вижу в его войске измененья. Видывал немало я потрепанных в боях знамен бургундских, но теперь их почему-то мало в стане Карла. Вон сколько вымпелов, штандартов, стягов, но мне, кто столько лет со многими домами Франции и Фландрии знаком, ничего не говорят девизы их.
— Глуп тот, милорд, кто благодетеля своего ругает, однако, Его Светлость, как мне кажется, в последнее время все больше верит наемникам и все меньше подданным своим и слугам. Он полагает, что немецкие и итальянские наемники лучше воюют, чем рыцари с их людьми. От вассалов он требует платить налоги, чтоб содержать наемные войска. Немцы ничего солдаты, пока им платят, но Боже сохрани меня от итальяшек с их атаманом Кампобассо, который герцога, если кто предложит хорошую цену, продаст заместо овцы!
— Такой мерзавец? — удивился граф.
— Еще хуже, его насквозь я вижу, — заверил Колвен земляка. — Ни в чьей груди не кроется души подлее, в злодействе тверже нет его руки. И горько мне, милорд, честному солдату, служить с таким вот негодяем. Да что поделать, в отечестве я никому не нужен. Я каждый день взываю к Небесам, чтоб Англию они от сна встряхнули и наш народ призвали на войну во чистом поле лицом к лицу с врагом, который не ударит в спину.
Лорд Оксфорд отвечал, что, может быть, его Господь услышит, и даст ему возможность умереть в родной стране честным солдатом. А пока он просит рано утром проводить через кордоны его сына, который отправляется в Прованс.
— Что? — удивился Колвен. — Юный лорд нуждается в Суде Любовном ? Других ведь дел, кроме как служить любви и музам, король Рене не знает.
— Такой я чести сыну своему не прочу, друг мой, — улыбнулся Оксфорд, — но нашу королеву Маргариту приютил ее отец, и было б неучтиво будущему лорду ей не поклониться.
— Умному довольно единожды спросить, — понимающе кивнул друг ланкастерского дома. — Зима не вечна — придет весна, и снова алым цветом роза зацветет.
Перед сном он графу указал на ложе за перегородкой, где также и Артуру была уготована постель. Пожелав им доброй ночи, Колвен их заверил, что с рассветом лошадь юноши готова будет отправиться в далекий путь.
— Ну вот, Артур, — сказал отец, лишь только Колвен их покинул, — нам снова предстоит разлука. Писать я государыне не стану, бумага может стоить тебе жизни, но на словах передай, что герцог предложенья наши встретил благосклонно, и не без выгод для себя. Скажи, что он доподлинно нам предоставит помощь, но требует от короля Рене одной уступки. По мне великовата эта жертва, ради надежды свергнуть Йорков; однако я уверен, что так или иначе, Франция или Бургундия, или обе разом, аки стервятники, по смерти батюшки ее, кинутся терзать его владенья. Бумажные права не защитят от стрел, направленных на батюшки ее наследство. Но через них Бургундия поможет Англии Ланкастерам вернуться. И если королева Маргарита не передумала земли отчие отдать Бургундии, Ее Величеству должно это подтвердить. Гарантии на будущее короля Рене и Ее Величества Его Светлостью даны, которые, вне всякого сомненья, я в герцога всецело верю, со всей ему присущей щедростью, исполнены будут. И все чего боюсь я, что вдруг он ввяжется…
— В какую-нибудь авантюру, коим он пристрастен упований наших пуще… — продолжил чей-то голос из-за полога палатки. — Не так ли, сэр?
Тут занавес открылся и появился человек в костюме стражников валлонов , в котором, несмотря на маскарад, Оксфорд тотчас герцога Бургундии признал по жестким губам и ледяному взгляду, сверкнувшему из-под черноных перьев на шляпе.
Артур никогда не видел Карла раньше, и взялся было за кинжал, но отец жестом упредил его, и он с застыл, с удивлением глядя на отца, склонившегося перед простым солдатом. Но с первых слов ему все стало ясно.
— Мне жаль, что Ваша Светлость слились со мраком в поисках света истины.
— Отнюдь, мой друг, — ответил герцог, — я шпион великодушный, и рад, что вашу неучтивость упредил.
— Честь рыцаря порукой мне, мой государь, что если б вы остались дослушать снаружи, вы услыхали б те же речи, не гладкие, быть может, но той же сути, какие я сказал бы Вашей Светлости в лицо.
— Отлично! Так говори. Пусть поперхнутся те, кто лжет, что Карл Бургундский брезгует прямотой друзей.
— Я бы так сказал, — ответил граф английский. — Что Маргарите опасаться должно неблагоразумия герцога, который поднял меч не с тем, чтобы могучею десницей божий промысел вершить, восстановив ее в правах монаршьих, и под защиту взяв Прованс, но с тем, чтобы за мелкие обиды мстить союзу горцев, которые, как ему кажется, не вполне его чтят; и чем он не заслужит себе славы и ничего не добьется для себя, но лишь все потеряет. Ибо швейцарцы голы и крепки, как скалы, вскормившие такой их скудной пищей, что от нее бы умер с голоду последний нищий ваш. Они слились с природой, назначившей их стражами вершин. Услышьте Небо, государь, оставьте их, ступайте собственной величия дорогой, не вороша гнездовья шершней, которые, слетевшись, зажалить могут в смерть.
Герцог обещал терпение, и силился сдержаться. Но жерлы носа и зениц бойницы являли весь сокрытый в нем яростный огонь.
— Вы заблуждаетесь, милорд, — ответил он, — наивно полагая их безобидными пастушками. Если б они были таковы, я б их не заметил. Но перерезав нескольких австрийцев худосочных, они отбились от господских рук: сами думают, решают, кичатся, задираются, чинятся, осаждают города, и для забавы пускают знати кровь. Ты близорук и дальше носа своего не видишь, Оксфорд. Неужто кровь англичанина в тебе молчит к шотландцам, каких от швейцарцев едва ли отличить — и те, и эти рыщут в поисках добычи вдоль границ голые и злые, сколь кормятся войной; тихохоньки, пока возмездье рядом; и безжалостны, когда отсутствует оно. Швейцарцы для Бургундии те ж вероломные, заклятые враги, что и для Англии шотландцы. Что ты на это скажешь? Могу я что-нибудь поделать, пока их с плеч своих не сброшу, пока не разорю гнездовье их? Поверь, я горного ежа схвачу за иглы и раздавлю железной пятерней, и вся недолга.
— Значит, Вашей Светлости с ними будет разговор короче, чем наших королей с шотландцами. — двусмысленно ответил Оксфорд. — Война у нас на севере была кроваво-долгой, и умные жалеют, что она развязана была.
— Поторопился я шотландцев опорочить, — засмеялся Карл, — сравнив их с мужичьем кантонов. У них и господа и честь имеются, в этом мы и сами убедились; но швейцарцы — сброд податный, в коем и не разглядеть дворян, как они сокрылись под рваньем крестьянским, да и тех средь них не густо. Моих рыцарей Эно, я полагаю, хватит, чтобы с дороги их смести.
— Да, если там дорога будет. Если…
— Хватит… твоих если, — оборвал де Вера герцог. — Эти подлецы в сговоре с отребьем еще худшим, чинящим страшный вред моим владеньям. На, взгляни… В бумаге этой говорится, что наместник мой, Аршамбо Пьер де Хагенбах, в Брейзахе казнен невинными швейцарцами, которые предательством мою крепость взяли, а вот пергамент, где меня уведомляют, что предан смерти мой слуга по приговору Феме, сворою убийц, которую в своем домене я приказал ловить. О, когда б они из нор своих повылезали, я бы показал им! Почитай, с какою наглостью они мне пишут…
Свиток сообщал точную дату, когда Аршамбо Хагенбах за насилие и жестокость был предан приговором Феме казни, которую над ним свершили «орудия возмездия» священного суда. На месте подписи были нарисованы кровью кинжал и петля.
— Это послание, — поведал герцог, — нашел я пригвожденным к моему столу кинжалом. Избитый трюк, стращать из-за угла убийством гнусным.
Это жуткое напоминание о подвале дома Иоганна Менгса и вездесущности таинственного братства на графа холодом дохнуло.
— Ради Всех Святых! — взмолился он. — Монсеньор, тише… Их уши всюду. Берегитесь! Вокруг вас немцы, итальянцы, и бог весть кто… Сколько ваших слуг служат сему ордену отмщения, связавшему крепчайшей нитью людей всех званий и сословий в невидимую сеть? Берегитесь, государь, хоть и могучи вы, и трон незыблем ваш, и велико величие Бургундского двора. Я вам как другу… Как со смертного одра вам говорю: лавиною над вами Швейцария нависла, и в ее недрах рокот тайных сил — предвестие крушенья тверди. Смолчите — и снег останется на горних высях; отступите — вздохнет и успокоится земля; но крик один, шаг неверный — ужас все поглотит вдруг.
— Значит, — спросил герцог, — ночных разбойников ты боишься больше неприятеля в чистом поле, где твоей отваги я не раз свидетель был? Однако, слов твоих я не забуду: послов швейцарских выслушаю и, если смогу, не смирю свое презренье к ним, хотя готов их разорвать. Приму их, как суверенных государств просителей. Об убийцах ночных буду помнить до Сейма императора с князьями, где скоро решат их участь, что настала пора их всех из нор повытаскивать разом. Ну как, ты доволен?
— Когда б, милорд, лишь все так и было, и гибель мимо пронесло.
— Предательства я не боюсь, — заносчиво ответил Карл. — Его нет в моем стане, а если бы и было, я предпочту убитым быть из-за угла, чем в бесконечном страхе жить перед убийцами.
— Вашей Светлости верные слуги, — поведал англичанин, — не верят графу Кампобассо.
— Еще бы, — голос герцога вновь зазвенел, — еще бы не ругали вернейшего из верных объединившиеся в зависти и нелюбви своей к нему. Я больше чем уверен, что этому вас умник Колвен подучил, земляк ваш, который, как и все ему подобные, ненавидит графа за то, что Кампобассо, где б ни увидел непорядок, немедленно докладывает мне, в каком бы я нерасположенье духа ни был. Мы с ним друг друга с полуслова понимаем, сколь мыслим заодно, и даже моя гневность ему не помешает со мною спорить. К тому ж он благороден, смел и опытен в бою, и на пиру беспечен. Чем не украшенье свиты государя?
— Как не был бы любезен фаворит, — заметил Оксфорд, — ум и честь его порука государю.
— Могу ли я, Фома неверующий, — спросил герцог, — поверить тебе тайну, чтоб подозренья все твои развеять относительно Кампобассо, или купец изжил в тебе доверье слову?
— Если Ваша Светлость удостоит меня этой честью, клянусь, доверием я не торгую.
— Ну так знай, безбожник, что мой любящий брат, Луи Французский, через небезызвестного цирюльника своего, Оливье Дьявола, поведал страшный мне секрет, что Кампобассо за кругленькую сумму обещал ему меня продать живым иль мертвым… Ты побледнел?
— Есть от чего, коль Ваша Светлость в полудоспехах, с незначительным эскортом выезжает на разведку в поле, и к передовым отрядам, где с легкостью можно угодить в ловушку.
— Ха! — рассмеялся герцог. — Да если б это правдой было, кузен французский мой, клянусь, меня б о том не известил, поскольку он последний из людей, кто нам здравия желает. Напротив, знает он, сколь дорожу я Кампобассо, и ложью обвиненье на него возводит, чтоб верного слуги меня лишить.
— И все ж, милорд, — упорствовал англичанин, — не лишне вам послушать старика, в разъездах не снимайте боевых доспехов и при себе держите верных вам валлонов.
— Ты очень добр, желая мне изжариться на солнце под доспехами. Но буду осторожен… — добродушно сказал герцог Оксофорду, и всед за этим обратился к его сыну: — Ну, а вы, юноша, поручитесь за меня моей кузине Маргарите: ее беда — моя беда. И помните, что тайна государя — пагубная ноша для уронившего ее в дороге, но счастливая для сохранившего ее. Ты в этом убедишься, когда из Экса вернешься исполнив волю своего отца. Доброй ночи вам! — И был таков.
— Теперь, — спустя минуту сказал граф сыну, — и сам судить ты можешь, каков сей государь. Сколь он самолюбив и властен, и сколь упорствует рассудку, хотя вполне им наделен. Он как стрелок неловкий, что отвлечен от цели, когда рука спускает тетиву. То зол и крайне замкнут, а то как дрозд, без меры прост. Вчера — Ланкастерам он враг, и верный друг врагам их злейшим, а ныне — все наоборот, последняя надежда и опора алой розы. Как-то станется, бог весть… Нет хуже пораженье наблюдать там, где видится победа, и нету силы помешать погибели отчизны. Что ж… Будущее наше целиком от герцога зависит, а вот смогу ли я уберечь его от ошибок? Спокойной ночи, сынок. А мне к Господу необходимо обратиться, как только он один все ведает и всем располагает.

Глава XXVII

Была чрезмерно кровь моя спокойной,
Холодной, не вскипала от обид, —
И вы постигли нрав мой и попрали
Мое терпенье.

У. Шекспир, «Генрих IV»

Граф Оксфорд с сыном встали до рассвета, и чуть порозовел восток, явился Колвен со слугою, принесшим тюк, положенный в палатке, после чего слуга удалился, а бомбардир объявил, что должен волю Его Светлости исполнить.
— Государь, — он возвестил, — юному де Веру в провожатые назначил четырех дюжих молодцов, кои бы ему защитою в дороге были; а также кошель с золотом предпосылает, дабы он ни в чем нужды не знал до Экса, буде дело его спешно. Опричь слов, ему письмо к королю Рене вверяют, где сказано, чтоб должным образом он при дворе был принят; и дарят пару добрых платьев для их ношенья юным англичанином в Провансе во время праздничных торжеств, о чем мой государь его любезно просит. Во всем прочем Его Светлость полагается на разумение и скромность юноши. Еще мой государь дает ему пару коней: испанца-иноходца для легкости пути, и фландрского дестриера , коего при случае он знает как употребить. Ин молодого господина это все устроит, да скинет он простое платье и в лучшее облачится, что более подходит его сословию. Прожатым путь указан и государево слово и дело дано, дабы от подданных Бургундии им всякая помощь предоставлялась. — От себя добавлю, — сказал, передохнув, Колвен, — что надо б вам поторопиться, потому как мешкать некогда.
— Я в миг переоденусь, — с готовностью откликнулся Артур.
— Не смею, — отвечал отец, — мешать воле герцога. Да пребудет с нами Господь. Когда-то вновь мы свидимся, кто знает?
— Я полагаю, — сказал Колвен, — все от воли герцога зависит, а он еще не определился, но желает, чтоб при Его Светлости вы, милорд, были неотлучно, пока не разрешится дело, которое вас привело к нему. Я также вашей милости что-то на ушко поведать должен, когда сынок с вами простится.
Пока Колвен говорил с отцом, Артур за пологом внутри палатки смятую одежду купца скинул и в дворянское платье облачился. Он с удовольствием это проделал, ибо к добротному белью привык с купели, в коей именем высоким его нарекли; но с еще большим удовольствием юноша тончайшую цепочку золотую в мавританском стиле на шею под ажурный воротник себе навесил, которую перед расставанием Анна ему завернутой в тряпицу подарила в знак их взаимных чувств. К ней был подвешен медальон, на обратной стороне которого дева чем-то острым нацарапала: «Прощай навек»; а ниже: «помни А. Г.».
Тот, кто любил и любит, не сможет не понять, как трепетно Артур сей дорогой ему подарок словами к сердцу повернул, чтобы оно, доколе бьется, любви девичьей касалось.
На это ушло не больше минуты, и закончив свой туалет, он перед отцом предстал для его благословения на дальнюю дорогу в Экс.
Батюшка перекрестил его дрожащею рукою и тихо молвил, что все уже оговорено меж ними и больше нечего ему добавить, а потом сказал не таясь:
— Когда вернешься, найдешь меня при герцоге бургундском.
Более ни слова не сказав, они вышли из палатки и увидели четырех крепких парней верхом на лошадях и с двумя оседланными конями в поводу — ратным и иноходцем, а также вьючной лошадью, на которой, сказал Артуру Колвен, он найдет снаряженье, необходимое в дороге, и смену платья, когда достигнет Экса; затем вручил ему тяжелый кошелек.
— На Тибо, — сказал он, указав на старшего из молодцев, — ты можешь положиться как на каменную гору — за его преданность и верность я ручаюсь. Эти трое тоже не из робких.
Артур с резвостью, свойственной всем молодым наездникам, видящим перед собой горячего коня, вскочил в седло, и с наслажденьем ощутил его упругость под собою. Иноходец нетерпяще взбрыкнул. Но Артур как будто сросся с ним, и только лишь сказал:
— Погоди, красавец чалый, мы еще подружимся с тобой.
— Сын мой, — встрепенулся отец, и подойдя к Артуру, шепотом ему сказал, держа коня за стремя: — Совсем забыл, если от меня письмо получишь, после прочтения подержи его недолго над огнем. Ты все поймешь…
Артур кивнул, и проводнику дал знак отправляться в путь; и как все тронули коней и поскакали иноходью вдоль палаток, он обернулся и на прощание махнул отцу и Колвену рукою.
Граф долго сына грустным взором провожал, пребывая в задумчивости, из коей его вывел бомбардир словами:
— Да, милорд, времена теперь такие, что невольно пригорюнишься, провожая в путь дитя.
— Бог и Дева Мария мне свидетели, — вздохнул граф, — что не только этим опечален я, не только о собственном сыне кручинюсь, не о нем одном… Он, все что у меня осталось, а я рискую им… Так что велел вам герцог мне сказать?
— Его Светлость, — Колвен отвечал, — изволят после завтрака проехаться верхом. Он посылает вам наряд свежей того, какой на вас теперь, чтоб вы и далее на знатного купца из Англии похожи были, и вас никто бы не признал, затем как в его свите вы поедете в Дижон, где герцог выслушает Штаты по важному вопросу, а после примет из Швейцарии послов. Его Светлость мне велели вас собой закрыть в собрании, чтоб вы себя не обнаружили. Но то вам, верно, самому известно, ведь вечером вчера его вы видели переодетым в стража… Не стоит удивляться: к сей уловке герцог часто прибегает, обожая удивлять гостей, но даже подконюшие-мальчишки над герцогом смеются, а маркитантки его кличут «виднейшим шпионом». Если бы только я один знал об этом, я и рта бы не раскрыл. Но разве шила в мешке спрятать? Постойте-ка, милорд, что-то я вас баснями кормлю, не подать ли завтрак?
За столом тогда не знали меры, и можете не сомневаться, любимый бомбардир Карла Бургундского не поскупился, потчуя и вкусно и обильно столь дорогого ему гостя. Но едва они поели, как запели трубы, возвещая, что государев конь оседлан и свите герцога пора к нему явиться. Филиппсон, коль под этим именем герцог повелел ему оставаться, был Колвеном препровожден к пышному шатру, где собирались герцогские слуги. Скоро вышел к ним и государь в сверкающем костюме рыцаря Ордена Золотого Руна, учрежденного его отцом Филиппом, и главой которого теперь являлся Карл. Некоторые господа из его свиты, а также их оруженосцы и лакеи, были в тех же, сияющих златом и цветом одеждах, в оправдание всеобщего мнения, что двор бургундский самый богатый в христианском мире. Убранство придворных, следующих за помпезным своим сюзереном с его герольдами и пурсюванами, своим великолепием и радужностью сильно разнились от мертвенных и мрачных далматиков и стихарей священников, а также рыцарских доспехов и будничных одежд всех прочих герцога вассалов, едущих в хвосте. Средь них, следующих друг за другом в порядке звания и чести, ни впереди, ни сзади и не с краю, не в пышном платье, но и не в простом, чтоб никому в глаза не бросилась его наружность, под видом купца граф Оксфорд ехал. Однако рядом с его крепкой, подтянутой фигурой и величавою осанкой невзрачные и даже грубые черты, обросшего жирком командира-бомбардира, заметно отступали в тень.
Устроившись, торжественная процессия, тылы коей прикрывались двумя сотнями аркебузиров, привлекавших к себе тогда огромное внимание, и тяжеловооруженными рыцарями, с герцогом и его ближайшей свитой во главе, выехала за ворота лагеря и направилась к городу, или лучше сказать, граду, ибо Дижон в то время был столицей Бургундии.
То был город с высокими крепкими стенами при слиянии рек Сюзон и Уш, меж коими был вырыт ров, заполняемый водою. Четверо ворот с навесными и наружными башнями, с подъемными мостами, смотрящие почти что строго на все четыре части света, служили выездом и въездом в город. Высоких башен, защищавших стены, было тридцать три; а сами стены, сложенные из тесанных гранитных глыб, толщины необычайной, были высотой не менее тридцати футов. Этот стольный град со всех сторон окружали холмы, занятые виноградниками, а из-за стен пестрели высокие крыши домов и замка; вычурные готические шпили молчаливой обители сестер-картезианок, свидетельствовали как бы о богатстве и благочестии ее.
Как только трубы возвестили о приближение герцога к вратам Святого Николая, городская стража опустила мост, решетка поднялась, и люди в городе возликовали: на окнах распустили гобелены, когда со свитою в свою столицу въехал Карл на бледно-белом скакуне в сопровождении шести пажей четырнадцати лет с позолоченными протазанами в руках. Крики радости со всех сторон являли, несмотря на неудачи в управлении и недовольство многих по стране, почитание к нему столичных жителей, и даже их любовь. А может, добрая память о его отце мешала людям разглядеть недостатки государя-сына.
Шествие остановилось перед большим готическим зданием в центре Дижона, кое раньше называлось Герцогским Дворцом, но позже, когда Бургундия французской стала, было переименовано в Дом мэра, который ныне на ступенях этого дворца встречал своего государя с членами городского совета в черных бархатных камзолах и с сотней добрых горожан с укороченными пиками в руках. Мэр встал на колени, чтобы поддержать герцогу стремя, но Карл услугой его не воспользовался и спешился сам. Тут вдруг разом зазвонили все колокола, подняв такой трезвон, что, верно, мертвые перевернулись в могилах за оградами церквей, чьи колокольни от усердья звонарей качнулись. Под неумолчный перелив колоколов герцог вплыл в большую залу, посреди которой возвышался трон; назади кресла для ближайших советников, а за ними для придворных и гостей. К одному из них, откуда мог он наблюдать за всем собранием и даже видеть герцога, Колвен подвел Филиппсона. Карл, озрев вокруг себя всех строгим взором, едва приметным наклоненьем головы дал знать, что государь доволен.
Как Карл воссел, за ним его придворные и гости, мэр выступил покорнейше вперед и, опустившись на колени на нижайшую ступень престола, вопросил, возможно ль выразить смирение и преданность Его Светлости горожанам Дижона подношением к его ногам серебряного блюда с золотыми монетами.
Карл, никогда не отличавшийся особенной любезностью, резко с раздражением и нетерпеньем бросил:
— Всему свой час, добрейший. Угодно прежде нам услышать мнение сословий наших. Вниманием своим мы горожан Дижона после удостоим.
Мэр встал с колен и задом с конфузом ретировался, держа в руках серебряное блюдо, и, вероятно, немало удивляясь, что содержимое его не принесло ему ни милости, ни доброго взгляда государя.
— Я ожидал, — рек герцог Карл, — увидеть здесь сословья наши, иль представителей от них с ответом на вопрос мой. Никого из них тут нет?
Сколь не осмелился никто ответить, пришлось держать речь мэру, который сообщил, что Штаты собрались с утра, и, вне сомнений, с минуты на минуту будут, коль стало всем известно, что государь присутствием своим город удостоил.
— Эй, Туасон д’Ор! — кликнул герцог герольдмейстера Золотого Руна . — Ступай к этим важным господам и скажи, что нам не терпится узнать об их решении; никакое усердие верноподданных наших не может заставлять нас ждать. И объясните им это потолковее, мессир, не мне же вас учить.
Пока герольд спешит приказ исполнить, мы читателю напомним, что в феодальной Европе в течение всего средневековья шла борьба сословий и монархов за свои права; малейшая ошибка государя его вассалам доставляла больше привилегий и свобод, нисходящих к нижайшим слоям общества, кто более всего за них сражался и менее всего их получал. Два высших сословия — знать и духовенство — добились высочайших льгот, оставив третьему — всем прочим гражданам, соизволение монаршье просить согласья их на новые налоги, в чем отказать они, конечно, права не имели.
Бургундцы в благодарной памяти своей хранили деяния Филиппа Доброго, отца Карла, кто в продолжение двадцати лет мудрого правления  сумел скопить немалые богатства не прибегая к дополнительным поборам с городов, кои в его власти пребывали. Но амбиции и неумеренные запросы Карла возбудили в Штатах недовольство, и прежняя любовь меж государем и его вассалами сменилась недоверием власти и неповиновением подданных, противопоставленных друг другу. Дух оппозиции в сословьях рос по мере усиленья сюзерена, который зачинал все новые войны, и великую их расходную часть перекладывал на плечи нижайших; а увеличение наемных войск внушали подданным, что с их же платежей растет неограниченность монархии, какая заберет у них последние права и вольность.
Вместе с тем, успех, неизменно сопутствующий всем предприятиям герцога, даже тогда, как они сулили неудачу и даже почитались безрассудными, ему внушил безмерную веру в собственный гений; а страх перед его упрямством, непозволяющим менять ему свои предубежденья на здравомыслие чужое, отстранил от трона Карла многих, служивших некогда его отцу. Отсюда ясно, что недовольство Штатов новым сбором средств грозило вылиться в неповиновенье государю, и разрешение вопроса его сановными людьми ожидалось с нетерпением, да и сам сюзерен нервничал заметно.
В ожидании минут десять истекло, когда со свитою явился канцлер, архиепископ Вьенский, весьма заметная фигура. Он стороною к трону шел, чтобы занять свое место подле государя, чем привлек к себе его внимание, и своим видом дал понять, что в Штатах дело обстоит для них куда как скверно.
— Черт возьми, господин архиепископ, — вскипел герцог, — клянусь Святым Георгием, мне не к чему искать во взгляде вашем расположенья наглецов к особе нашей! Коль слуги обращению хозяина не внемлют, пусть выйдут на люди, дабы увидели все, кто нам козни строит.
Канцлер молча поклонился и занял свое место. Меж тем, Оксфорд наблюдал то, чего не видел герцог за своей спиною: кивания, качанье головами, ужимки и гримасы, пожатие плечьми и прочие приметы несогласья, какие выказать в лицо опасно. Наконец Туасон д’Ор ввел в залу двенадцать представителей сословий, по четыре от каждого, выбранных для оглашения их решения государю. Когда они вошли, Карл, согласно установленному обычаю, поднялся с трона, и, с головы величественно сдернув опушенную пером шляпу, возгласил:
— Добро пожаловать, представители Штатов Бургундии!
И все придворные пред ними встали и обнажили головы. А представители сословий встали на одно колено, и средь четырех священников Оксфорд узнал Черного Монаха церкви Св. Павла, поскольку в первом ряду духовное сословие стояло, за ним знать, а после бургомистры.
— Великий герцог, — вопросил Карла Черный Монах, — угодно выслушать вам одного за все сословья сразу, или каждому из них вы говорить дозволите?
— Как хотите, — равнодушно сказал герцог.
— Священство, знать и вольный люд, — объявил духовный пастырь стоя на одном колене, — с Вашей Светлостью хотят по очереди говорить. Ибо хоть мы Господа едино стадо, всяк за себя пред ним в ответе! Все мы приняли одно решенье, но у каждого свои причины были в общем мнении сойтись.
— Мы вас готовы слушать, — объявил герцог и нарочито водрузил шляпу на место. И разом всколыхнулся, прокатился вал из перьев по всей зале, знаменуя привилегию дворян быть с покрытой головою, когда монаршая покрыта.
Герцог в трон вернулся, депутаты поднялись с колен, и Черный Монах, сделав шаг вперед, огласил решение священства:
— Пресветлый герцог, ваше духовенство полагает, что вы с мирян сбираете талью  дабы начать войну с союзными кантонами Швейцарии. На ту вражду вас, монсеньор, тщеславие и спесь толкает, что Господу противно. А посему мы ваше предложенье отвергаем.
Взор герцога сверкнул при этом отвратительном ему известии. Он вытянул шею и угрожающе вперед подался с тем выражением лица, когда от ярости язык немеет.
— Я слышал, поп, — сказал, и только.
Представитель знати, мессир Мирабо, так говорил:
— Вы, государь, просили ваших преданнейших слуг собрать деньги на войну с бургундского народа, чтобы пополнить армию ландскнехтами. Мой государь, мечи бургундской знати, рыцарей, господ искони служили вашим предкам, и ныне с охотой обнажатся по вашему приказу. Лишь укажите нам врага, и мы превыше честь и славу вам добудем, сколь не чета нам разный сброд из разных стран. Нет нашего согласья на налог, чтобы кормить чужое войско, пока мешают с грязью нашу гордость и попирают наше право стягу вашему служить.
— Я слышал, мессир Мирабо, — вновь холодно ответил Карл, гнев свой спрятав, чтоб не восстановить против себя дворян.
Филиппсон, видя это, возрадовался — видно, сказанное им государю, не пропало втуне, и помогло ему свое негодованье побороть. «Спаси его, Господь, — взмолился он, — от умопомрачения рассудка во гневе диком, и отврати его от гибельной затеи безрассудной!»
А герцог, пока он так молился, дал знак, что выслушать готов всех прочих, или третье сословие своего домена. Вперед выступил Мартин Плаха, богатый мясник из Дижона.
— Великодушный государь, — сказал он, — предкам вашим отцы наши верно служили, мы — вам ныне, и дети наши господам своим, потомкам вашим, пусть верно служат до скончания веков. Но через канцлера своего от нас вы запросили то, что нашим отцам слыхивать не доводилось, нам — невесть, и не знать бы того государева запределья внукам нашим до второго пришествия.
Карл хранил терпение к предыдущим двум ораторам, но прямота и дерзость депутата третьего сословия были выше его всяких от природы сил. Он топнул так ногою, что вздрогнул трон его неколебимый от грохота полого под ним помоста, какой своды залы многократно повторили; и зло его обрушилось на простолюдина.
— Скот! — сорвался герцог. — Твой рев я тоже должен вытерпеть? Знать имеет право возразить, как их мечи врагов разят. Духовенство тоже, коль ей молить за рать. Но ты, мясник, привыкший только безответную скотину резать, как смеешь ты, и твое стадо, явившись на убой сюда, реветь на право господина шкуры с вас снимать? Или не знаешь, что скот пред алтарем затем лишь, чтоб его зарезать; и вашему отребью: чулочникам и мясникам, взирать на господина дозволяют, когда ему угодно одеться ко столу?!
Даже ужас перед гневом государя не смог сдержать толпу простолюдинов от возмущенья этой речью. Гул недовольства прокатился в зале; и горожанин, крепкий малый, с еще большим непочтением ответил:
— Наши шкуры, господин мой герцог, принадлежат лишь нам самим, и мы пред Вашей Светлостью их стлать не станем, коль вам угодно ноги вытирать о них; а всяких дармоедов чем потчевать, мы знаем.
Карл хотел было отдать приказ, чтобы его схватили, но Оксфорд в этот миг ему попался на глаза, и герцог удержался от неразумного поступка своего, сменив его на необдуманность другого.
— Я вижу, — сказал он, обращаясь к Штатам, — все вы сговорились, чтобы растроить мои планы, и покушаетесь на мое право сюзерена, мне оставляя лишь корону, как Карлу Простаку , пока сословия моей державой станут править. Но я вам покажу, кто я таков, герцог Карл Бургундский, государь, который хоть вам и позволил к нему с советами соваться, выстоит без помощи мечей светлейшей знати, и не коснется грязных денег торгашей, и к Небесам стезю проложит в обход догматов церкви. Теперь же, с места не сойдя, я докажу вам, сколь вы стоите для нас, как мало наши планы от ваших слов зависят. Туасон д’Ор, зови сюда немедленно посланников-конфедератов, как себя швейцарцы величают!
Оксфорд и все, кто радел успехам герцога или от них зависел, насторожились решением герцога дать теперь же, когда он крайне раздражен отказом сословий финансировать его завоевательные планы, аудиенцию швейцарцам. Они-то знали, что поток страстей государя, ударяясь о препоны, рождает много брызг, бега своего не замедляя. Все понимали, что брошен смертный вызов, но никто не мог представить, сколь близок страшный час. Оксфорд, стремившийся скорее в Англию отплыть, увидел вал девятый крушения своих надежд, но мог ли он предвидеть, что герцог себя и Бургундию насмерть разобьет о каменные зубья Альп.

Глава XXVIII

Каков слог жестокий,
Врагов достойный смертных,
В нём басурмана вызов крестоносцу.

У. Шекспир, «Как вам это понравится»

ДВЕРИ залы тотчас распахнулись, впуская швейцарских послов, кои в течение минувшего часа пребывали вне ее стен без всяких к ним знаков внимания, коими цивилизованные страны обыкновенно удостаивают представительства иных государств. Их грубые домотканые одежды, сродни пастушеским одеяниям обитателей Альп, среди парчи и шелка, оборок и кружев, золота и серебра, узорочий и драгоценных камней, могли кого угодно убедить, что то явились наискромнейшие, нижайшие просители.
Оксфорд, однако, имея время их узнать поближе во время своего путешествия, не смог не заметить, что все они держались со свойственным им присутствием духа, оставаясь ко всему безучастными. Рудольф Доннерхугель бесстрашно взирал на господ с высоты своего роста; знаменосец, как и подобает солдату при знамени — не шелохнулся; золотурнский бюргер надут был важностью всегда ему присущей. Никого из этой троицы не смутило разодетое собрание, и никто из них ни в малой степени не смущался своей скромной наружности. И только благородный ландман, который более всех прочих Оксфорду был важен, выглядел тревожным, предчувствуя беду своей отчизне: невежливость встречи обещала неладный прием; и как истый патриот, нес он гордую печать на лике сокрушенных надежд о мире, готовый пасть за обычаи предков, но не за славу в победе, и уж тем более не за добычу в войне.
Оксфорд, с проницательным его умом и знанием друга, сразу разгадал печаль Арнольда Бидермана, в отличие от соратника его, Бонштетена, кто, как верный пес, грусть хозяина почуя, взором ластился к нему, не понимая, чем он растревожен. Порою лица их все ж выдавали удивленье пышностью дворянства, за исключением Рудольфа и Арнольда Бидермана: одному гордыня, а другому к родине любовь отвлечься не давала по-пустому от собственных раздумий.
После пяти минут безмолвия герцог важно и сурово, буде счел это уместным, рек, выказав, понятно, все свое негодованье.
— Жители Берна, Швица, и прочих сел, что ходоками вас послали, вам вестить, что мы мятежников в обход их господина никогда бы не почтили нашею особой, когда бы разлюбезный друг наш Филиппсон, купец английский, за вас не хлопотал. Его заступничеством мы вам дарили жизнь, вместо того, чтобы, как вы того достойны, колесовать вас и повесить на Черном Холме. Мы даже снизошли вас выслушать в совете нашем, дабы поведали вы нам, как взят на меч был город наш Брейзах, устроена резня наших людей и злонамеренно казнен рыцарь Хагенбах в присутствии вашем и с вашим участьем. Отвечайте… в свою защиту или в оправдание за подлое убийство, либо повинитесь и умоляйте нас о милосердии.
Ландман только рот открыл, как Рудольф Доннерхугель со всею дерзкою его отвагой вышел наперед. Глазом не моргнув, он на великого герцога воззрился, скрестив свой горделивый взгляд с ему подобным взором.
— Мы не затем пришли сюда, — он отвечал, — чтобы себя марать признанием в злодействе, в коем нет нашей вины. И нас мятежниками называя, вы, верно, поминаете чреду наших побед, австрийской кровью знатной вписанных в историю событий достохвальных Швейцарского Союза, который отстоял свою свободу. Пока Австрия слыла хозяйкой доброй, мы за нее стояли грудью, но вздумалось ей сумасбродить, мы выгнали ее. Доведись ей что-то ныне требовать от нас, потомки Телля, Фюрста, Штауфбахера напомнят ей урок отцовский. И Вашей Светлости, если я не ошибаюсь в вашем величанье, незачем на Австрию кивать. Что до ваших угроз колесовать нас и повесить, то мы не при оружии, чтобы смело нам так угрожать; и доведись нам умереть, умрем спокойно, потому знаем — за нас отомстят.
От ярости герцог просто задохнулся, и потому не смог отдать немедленно приказа, повесить всех швейцарцев разом, чем и воспользовался канцлер. Снявши шляпу, он с поклоном перед герцогом предстал и просил разрешить ему ответить сему юнцу, который сам не знает, что болтает, Его Светлости не разумея.
Карл, тяжело дыша, даже возразить не смог, и откинулся на царских креслах, взглядом исподлобья дав канцлеру понять, что волен поступать он, как захочет.
— Юноша, — обратился к Рудольфу высокий сановник, — вы с невниманием отнеслись к словам великого государя, пред коим стоите. Как бы там ни было, Австрии законные претензии к мятежным деревням, какие отвернулись от нее и в дикость обратились, мы обсуждать не склонны — до них нам дела нет. Но герцог Бургундии спрашивает вас, почто вы в обличии послов, хлопоча о мире меж ним и вами, на его владения напали коварно, захватили крепость, перебили гарнизон и смерти предали наместника Его Светлости? Все эти действия законы христиан попрали и заслуживают казни, к которой справедливо вас и приговорили, и я лишь уповаю, что наш милостивый государь простит вас, если Его Светлость вы убедить сумеете простить вам это вопиющее злодейство посредством оправдательных речей и должным возмещением ущерба.
— Ты ведь поп? — канцлера Рудольф спросил, и далее продолжил, обращаясь ко всему собранию: — Когда средь вас есть воин, готовый обвинять нас, ему я правоту свою в единоборстве докажу. Мы не врывались в Брейзах, но с миром в него через ворота вошли, где и окружили нас солдаты Хагенбаха, собираясь нас прикончить, и я клянусь, они бы дорого за это заплатили. Но горожане помешали им, и, полагаю, жители окрестных деревень, уставшие от притеснений Хагенбаха, который слыл за первого разбойника в округе. Мы их не подстрекали, и не просили расправиться с людьми, желавшими нас перебить. Ни один меч и ни одно копье наши не обагрились в тот день кровью. Что до Аршамбо Хагенбаха, я рад был видеть его казнь по приговору известного в Вестфалии и за Рейном священного суда. За него я не ответчик, но пес герцога с цепи сорвался и за зло свое понес заслуженную кару, и за то я с кем угодно насмерть биться буду. Вот моя перчатка…
И сняв с правой руки своей перчатку, швейцарец гордо ее бросил на пол залы. Дух рыцарства и возмущение, а также возможность благоволенье герцога снискать всколыхнули молодежь Бургундии и подвигли вызов сей принять, и много перчаток пали рядом с первой, торопливо брошенные из рядов знати, и падение каждой сопровождалось громким выкриком имени и титула, желавшего сразиться.
— Я все их поднимаю, — самодовольно отвечал швейцарец, хохоча, в то время как шлепались они перед ним одна за другою. — Давайте, господа, давайте! На каждый палец по перчатке! Только, чур, по очереди. Драться будем двуручными мечами, и будь вас больше во сто крат, я не отступлю!
— Хватит, хватит, господа! Я убедился в преданности вашей! — рассмеялся герцог, удовлетворенный рвением своих дворян, и зараженный родственным ему духом отваги, охватившим всех за вызовом безрассудного юного задиры, а также довольный возможностью выказать его cour pleniere более, чем ранее, государева величия. — Повелеваю всем остановиться. Туасон д’Ор, соберите все залоги и верните их владельцам. Богом со Святым Георгием клянусь, бледнейшая из благородных кровей бургундских не стоит этого швейцарского мужлана, не ступавшего ногою в стремя и не знающего правил чести. А вы, дружок, задиристость свою приберегите для деревни, иначе на Черном Холме палач живенько с петлей вас уравняет. Ну а что до вас, почтенные товарищи зазнайства, то, кажется, не только вы законы христианские попрали, но и природы, когда юнцы не чтут лета ваши, как сами вы — господ. Я обращаюсь к вам, седые старцы, ужели нет среди вас ни одного, кто б мог прошенье ваше вручить достойным образом, приемлемым для государя?
— Бог нас хранил, — молвил ландман и выступил вперед, не дав Рудольфу более дерзить. — Бог нас хранил, благородный герцог, от неправды, несогласья и бесправия, и токмо кротким языком мы жаждем говорить с Вашей Светлостью. Коль вы к нашему смирению взываете, к нему мы обратимся всей душою, чтобы услышанными быть. За себя скажу, что сам свой выбор сделал, приняв решенье жить и умереть охотником и хлеборобом в Альпах Унтервальдена, хотя по роду равен высокому дворянству. Нет никого в собрании высоком вашем, кто знатностью поспорить мог бы с родом Гейерштейн.
— Мы слышали о вас, — усмехнулся герцог. — Вас называют Графом мужиков. Вы рождены в грехе позора вашей матери с красавцем-пахарем, и ваш отец прижил того, кого пристойней было бы рабом оставить.
— Не рабом, монсеньор, — покачал головою ландман, — но свободным, где ни тебя, ни ты, никто и никого не угнетает. Батюшка мой знатен был, и матушка — женщиной достойной. Ничья непристойность меня не замарает, ибо перед совестью своей я чист, и за родину теперь радею. Жители суровых Альп желают, милостивый государь, с соседями жить в мире, под управлением людей, каких они себе избрали блюсти их волю добрую и мир к другим народам. Тем более они стремятся к миру и согласью с вами, государь, чьи домены имеют протяженную границу с нами. Только этого они хотят, не боле. Они просят, и даже умоляют вас о мире. Нас тут непокорными смутьянами назвали, зачинщиками мятежей и гордецами. В доказательство обратного, мой государь, я, кто не перед кем, окромя Господа, колен не гнул, без всякой лжи пред Вашей Светлостью в покорстве преклоняюсь, как перед великим государем в присутствии вашего cour pleniere, ибо вы достойны уважения как подданных своих, так и чужеземцев. Никакая гордость горца, — продолжал благородный старец со слезами на глазах и стоя на коленях, — не помешает мне снести любые оскорбления, коль мир… благословенный мир, Божьей милостью ниспосланный людям, и более всего ценимый ими… грозит скончаться.
Все собрание и самого герцога слова и поступок высокого старца, склоненного долу без раболепства, но с честью, воодушевили.
— Встаньте, благородный рыцарь, — молвил Карл. — Если ранили мы вашу душу, при всех у вас прощенья просим, и дозволяем с нами сидя говорить, как с добрым человеком.
— Благодарю вас, государь; и будь благословен сей день, удостоивший меня вашей милостью. В нашем послании Вашей Светлости, которое у вас на руках, перечислены все беды, причиненные нам слугами Бургундии, опричь всего савойским графом Раймоном, который, прикрывался вами и уверял, что направляем Вашей Светлостью. И хотя Раймона мы приструнили, от мщения ему воздержались, как и всем, кто вашим именем чинит препятствия торговле нашей, сограждан наших обижает и, случается, лишает жизни. К возмущенью в Брейзахе… за это я могу ручаться, ибо был там… мы не имеем никакого отношения, и никого на кровь не подбивали. Но оно нам показало, что лучше пасть, чем в пасть. Что ж будет, если Ваша Светлость отвергнет предложения, кои вам я уполномочен передать? Беспощадное кровопролитие, когда всяк горец секирою вооружится, и длиться оно будет до тех пор, пока из нас последний не погибнет. Какой же прок от той войны вам, благородный герцог? Военная добыча? Ее у нас не добудешь. На сбруе лошадей бургундских золота и серебра куда как больше, чем во всей Швейцарии. Может, в наших горах ваша слава восходит? Немного чести грозной рати одолеть пахарей и пастухов, на коих латами посконные рубахи. Но ежели, по вере добрых христиан, и моих сограждан, Муж Брани  склонит победную чашу весов на сторону меньших и сирых, судите сами, Ваша Светлость, какую славу наживете вы тогда. Может в горцах слуг своих иметь хотите, или земли их прельщают вас? Что ж, когда убогие долины средь голых скал вашими станут, мы как пращуры сокроемся в пещерах, уйдем на снежные вершины, но служить не станем, и лучше мы от голода и холода все до одного во льдах смерть имем, но не склоним выи по ярмо.
И вновь речь ландмана к нему собрание расположила. И герцог, видя это, из-за строптивости своей природной снова раздражился, будучи не в состоянии принять мудрых слов посла. Злой демон в нем преодолел душевный отклик на увещанья честного Арнольда Бидермана, нахмурил очи он и, не давая старику продолжить, рек:
— Вы ошибаетесь, граф, или как там вас, полагая, что мы ищем славы в войне с вами. Нам давно известно то, чем вы напрасно свой язык трудили: ни злата, ни славы у вас отродясь не бывало. И упаси нас Бог подданных иметь ворами, чтобы позорить об их шеи мечи. Нет, мы на волков облавой собрались, хотя паршива шкура их, ни к черту мясо.
Ландман опустил свой взгляд и покачал головою, а когда поднял его и отвечал, лицо его ничего не выражало, кроме отрешения:
— В лесу я вырос, монсеньор, и в охоте больше вашего сведущ. Как старый охотник, я не советую соваться в логово волчье . Но коль вы знаете сколь мало выгоды вам, могущественному государю, вести войну с отчаянным и бедным людом, позвольте мне тогда поведать, что Бургундии и ее владыке сулит мир с моим народом. Вы ныне Лотарингией увлечены, что и понятно: всевластный государь объединить владения свои стремится и, может быть, дойдет до моря Средиземья. Что ж, если будет вам угодно, вы не найдете крепости прочнее наших Альп, и друзей верней, чем горцы, которые оплотом вашим порубежным станут от немцев с итальянцами. Что это не слова пустые, готовы мы к означенному сроку осаду снять с графа савойского, и все захваченное нами ему вернуть на тех условиях, какие Ваша Светлость нужными сочтет. О кознях ваших слуг на нашем пограничье мы не станем вспоминать, ежели они не повторятся. И даже больше, мы в помощь вам пришлем три тысячи швейцарских юношей, задумай воевать вы с Людовиком Французским или с Императором. Они, могу уверить вас, не итальянское, немецкое охвостье, от голода бежавшее в солдаты. И если Бог сподобит вас принять наши условия, вы армию свою пополните бойцами, которые не отступают с поля брани, но честь и смерть на нем одинаково имеют.
Высокий смуглый муж в богатейших доспехах вырос за спиною герцога. То был ни кто иной, как граф Кампобассо, военачальник итальянских наемников Карла, имевший на него огромное влияние, ибо знал он всегда, чем угодить своему господину и как милости его снискать за проступки.
— Да простит меня высокое собрание, — громко он сказал, — за то, что я осмеливаюсь говорить в защиту своей и моих копий  чести, кои явились сюда, чтобы служить под началом самого достойного государя Христова. Я мог бы «не услышать» гнусной клеветы этого дурачины, на которую рыцарю и дворянину стоит обращать внимания не больше чем на лай дворняг. Но пусть он знает, что ни один подконюший сопливый мой с его свиньями, не то что драться на одном поле не станет, но и даже рядом… Ни за какие милости! Ни за какие деньги! Лучше я сверну свои знамена и поведу пять тысяч храбрецов искать худшего, ибо нет другого такого в мире, государя, но который не заставит нас служить с этим отребьем.
— Остынь, Кампобассо, — успокоил его герцог, — и будь уверен, государь знает верных ему слуг и никогда не променяет их на тех, кто нам привык творить злодейства. — И, обращаясь к ландману, холодно продолжил: — Господин ландман, мы вас слушали довольно. Мы вам внимали, хотя убийством нашего слуги, Аршамбо Хагенбаха, себя вы запятнали: когда он пал от рук убийц зловещей шайки, которая, клянусь Святым Георгием, никогда, пока мы в здравии, поганой головы своей не вздымет на этом рейнском берегу, вы с одобрением взирали на злодейство. Ступайте в ваши горы, и благодарите Бога, что остались живы. Пославшим вас скажите: я иду на них. И буде они выйдут к нам с петлями на выях, с розгами в левой, и посрамленными мечами в правой руках, может быть, мы им даруем прощенье наше.
— Значит, война! — воскликнул ландман. — Да падет она проклятием на главы тех, кто мир с согласием отверг, взалкав кровопролитья. Ваших мы мечей не осрамим, но ими вас проводим. Карл Бургундский, Фландрский, Лотарингский, герцог семижды и граф семьнадесятый, я вам бросаю вызов и объявляю вам войну от имени Швейцарского Союза. Вот вам… — заключил он, доставая разметную грамоту .
Герольд принял было из рук Арнольда Бидермана свиток роковой, но герцог криком его остановил:
— Не тронь, Туасон д’Ор! Пусть палач ее привяжет к конскому хвосту, провезет по улицам и к виселице пригвоздит. Чтоб знали те, кто нам ее послал, сколь мы их ценим. Разговор с вами, мужичье, окончен. Уносите ваши ноги в трущобы, пока они целы. Когда в другой раз встретимся, вам пожалеть придется. Подать коней, совет закончен!
Среди всеобщего движения мэр Дижона снова подступил к государю и робко выразил надежду, что Его Светлость окажет честь горожанам своим присутствием на званом обеде.
— Клянусь Святым Георгием! — воскликнул герцог, одарив его взглядом презрения и гнева. — дижонским завтраком я сыт по горло.
Затем он отвернулся от городского главы, вскочил на лошадь и поскакал в свой лагерь сопровождаемый графом Кампобассо.

— Я предложил бы вам, милорд, со мною отобедать, — сказал Колвен Оксфорду на обратном пути в лагерь, — но, боюсь, едва мы к трапезе приступим, герцог за вами пришлет. Ведь он таков: чуть-что у него не заладится, друзей и близких собирает на совет, чтоб правоту они его признали. Клянусь, с ним завсегда согласен только этот итальяшка.
Колвену нельзя было отказать в пророческом даре, ибо тут же по прибытии «английского купца Филиппсона» позвали к герцогу, который с порога на него обрушился с упреками в адрес сословий, кои смели отказать ему в пустяке, необходимом, чтобы этих выскочек-швейцарцев уважать его заставить.
— И ты, Окфорд, хорош, — сказал он в заключение. — Зачем взнуздал меня войною с Англией за морем, когда под носом у меня мятежники роятся?
Когда он смолк, английский граф, ему поклон отвесив, выразил озабоченность войною герцога со швейцарцами, в коих лишения воспитали храбрость, подпитываемую втайне его врагом Людовиком Французким, обещавшим присоединиться к ним открыто с началом войны. Но герцог его не дослушал.
— Никогда, — кипел он, — угроз я не бросал на ветер! Эти хамы объявили мне войну, и я их научу, как вдругой раз гневить меня! От плана твоего, мой друг, я не отступаюсь. Если с твоей помощью я получу Прованс, и этот Водемон послушается деда, старого Рене, и Лотарингия моею станет, сполна вознагражден ты будешь высадкой моих солдат в Туманном Альбионе, пока брат Блекбурн спит на дне французской бочки. Но не торопи меня, я не могу теперь же в плаванье пуститься. С утра я отправляюсь на прогулку к Невшателю, кратчайшею дорогой к волчьей норе. Полагаю, вы составите старому другу компанию? Или горы вам милее чиста поля?
— С Вашей Светлостью я еду, — граф отвечал, — коль так угодно вам и делу. Но в дом радушный мне с оружием я не войду.
— Быть по сему. По крайней мере, вы увидите, что для меня долг красен платежом, и я сполна шутам с гор отсыплю.
В этот миг раздался шум у входа, и бургундский канцлер ворвался вихрем в шатер, вещая на ходу:
— Новости, мой государь, от французов и… англичан… — Тут он углядел чужого, и смолк.
— Это наш друг, епископ, — молвил герцог. — Ему вы свои новости можете поверить.
— Тем более, что скоро они станут всем известны, — решился канцлер, и поведал новость, от которой герцог с гостем содрогнулись: — Людовик с Эдуардом замирились.
— Так скоро? Когда ж? — вырвалось у герцога.
— На встрече королей, — ответил канцлер.
— Они сразились?! — забылся Оксфорд.
Канцлер стушевался, но видя, что и герцог ждет ответа, отвечал:
— Нет, месье, они о том решили в дружеской беседе в означенном месте.
— Стоило на это, верно, посмотреть, — усмехнулся герцог, кусая губы, — как Старый Лис дурачит Блек… — и прикусил язык, — Эдуарда. Где свиделись они?
— В Пикиньи на мосту через Сену.
— Хотел бы я с тобой на это посмотреть, — заскрежетал зубами герцог, на Оксфорда взглянув, — с добрыми топорами в руках, чтобы одним ударом разом за Англию с Бургундией отмстить. Мой дед был убит на мосту в Монтеро на Ионне , когда также вот на место условленное прибыл.
— Чтобы этого не повторилось, — вставил канцлер, — мост решетками перегородили, как в загоне для зверей, и они едва смогли пожать друг другу руки.
— Ха! Святой Георгий! Людовик — плут, а брат наш Эдуард… глуп. На чем они поладили? Где Англия зимует? Какие города и замки ей отданы в залог или навечно?
— Никакие, государь, — ответил канцлер. — Войско англичан покинет Францию немедля, для этого Людовик все корабли и лодки в королевстве собирает.
— Чем же так Людовик брата ублажил?
— Добрым напутствием, щедрым подаянием и пятьюстами бочками вина.
— Вина! — вскричал герцог. — Я не ослышался, Филиппсон? Твои земляки немногим лучше Исава, ставшего рабом за чечевичную похлебку. Хотя, признаться, я не видел англичанина, кто, не помазав губы, сделку б заключал.
— Я не могу поверить, — растерялся Оксфорд. — Если Эдуард решил покрасоваться, туда-сюда пересекая море во главе пятидесяти тысяч англичан, но среди них есть пэры… лорды, знать, кому претят бесславие и…
— И деньги? — пожал плечами канцлер. — Деньги Луи к рукам благородным приплыли, сколь они к ним гребли. На радостях от вин язык английский с французским заплелся. Вся армия гуляла. Амьен, где стоял Людовик, был наводнен пьяными английскими стрелками, но им и в голову не пришло французов короля связать. В вине они свое природное высокомерье утопили, а искушенные на поприще интриг мужи придворные толкуют, что бургундский герцог не спешил во Францию на помощь к ним, хотя они на зов его явились, и ныне, в приближении зимы, разумнее им отступного взять и в дома свои вернуться.
— И предоставить Людовику, — поник головою Оксфорд, — спокойно Бургундией заняться?
— Э-э, нет, сеньор Филиппсон, — растянулся герцог в улыбке, — у нас с ним мир на семь лет. Не будь его, мы Эдуарду с Людовиком не дали б сговориться, хотя б он за зиму все мясо бы у нас сожрал и высосал все пиво. Господин канцлер, мы не задерживаем вас, но… будьте недалече.
Когда епископ вышел, герцог, кто наравне с упрямством и невежеством имел в себе немало доброты, и даже состраданья, подошел вплотную к графу, который, будто громом поражен, не мог опомниться от рокового для него известья.
— Мой бедный Оксфорд, — сокрушился он, — ты огорчен и думаешь, что все пропало, к чему ты так стремился, и счастье отвернулось от тебя. Если бы я мог, я для тебя бы задержал англичан во Франции, и с Людовиком мир разорвал, но подлые швейцарцы мне метят в спину. До Англии ли мне? Но дай неделю мне, этих горцев проучить, и я тебе дам армию, заместо сотен. А пока я позабочусь, чтобы Блекбурну Фландрия ни лодки не дала, чтоб ни один английский лучник назад не воротился. Не унывай, дружище, в Англии ты будешь раньше их. Я помогу тебе — Прованс мне нужен до зарезу. Алмазы Маргариты я попридержу… Они отправятся на время в сундуки к жидам фламандским, ведь без залога даже государям денег не дают. Вот до чего нас довели сквалыжные сословья!
— Я был бы негодяем, — горько англичанин отвечал, — когда бы усомнился в вашей честности. Но кто знает всех превратностей войны, тем более, когда она ведется наспех? Доверьтесь мне! Немедленно, теперь же, как никому другому, Ваша Светлость! Я нагоню ландмана, если он уже уехал. Ничуть не сомневаюсь, что я сумею убедить его с вами помириться, и с швейцарской стороны Бургундии угроза минет. И вы спокойно свою длань возложите на Лотарингию с Провансом.
— Осади! — прикрикнул герцог на него. — Ты зарвался, меня, как видно, государя, за жалкого торговца принимая, который слово дав, юлит и лебезит, чтоб выкупить его обратно! Ступай! И помни, мы слово также вам давали, и от него не отойдем. Анжуйскому кузену нашему будущее обеспечим, и более о том ни слова. Приказ отдан вечером с лагеря сниматься и скорым маршем двигаться на Невшатель, ибо крепость нашего железа швейцарцы сами напросились своею шкурой испытать.
Оксфорд тяжко вздохнул и повиновался, что было мудро, потому, испробуй остудить он государев пыл, пожар неугасимый в нем разжег бы только.
Распрощавшись с герцогом, он вернулся к Колвену, коего застал в запарке, ибо тот готовил пушечное громадье в поход по сквернейшим дорогам, что было, ох как, непросто тогда, сколь и теперь артиллерия требует трудов огромных от армии на марше. Главный бомбардир все же отвлекся и с радостью приветствовал графа, поздравив себя с честью быть в походе с ним; а также находиться при нем велением герцога неотлучно, и обеспечить его всем необходимым для дворянского сословия.

Глава XXIX

Вот забавный человек —
Не морозит седин снег,
Легок, весел, что юнец.
В канун ночи, под конец,
В очах ум живой и блеск.

Старая комедия

ОСТАВИМ графа Оксфорда с герцогом в походе, который виделся ему прогулкой краткой наподобие охоты, хотя другим казался он опасным, и взглянем на Артура де Вера, сколь он под этим именем в компании юношей отважных ехал в Прованс.
Путешествовать по стране, наводненной войсками герцога Бургундского, которым вредили как могли стремительные отряды графа Водемона, было крайне опасно, и приходилось сворачивать с больших дорог, следуя окольными путями, дабы избежать ненужных встреч.
Артур, наученный не доверять проводникам, на этот раз обнаружил в Тибо надежного товарища, знающего местность, как свои пять пальцев, сколь он родился в Провансе, и, кроме того, был весьма смышленым малым, чтобы обойти возможные опасности. Навык, обретенный в прежнем путешествии под обликом купца, позволил Артуру чувствовать среди друзей, а здравомыслие ему внушило держаться без затей по отношению к слугам герцога, справедливо полагая, что общение запросто помогает в дороге. За что и был вознагражден подробнейшим рассказом о стране, куда их путь лежал.
Когда до Прованса остались последние мили, Тибо совсем разговорился. Он знал не только местные названия и замки, и всякие легенды о делах амурных их владельцев на всем пути их следования, но и родословную баронов, рыцарей и лордов, кому они принадлежали ранее, когда их стены противостояли маврам, в дни их нашествия на христиан, и тех, кто с сарацинами сражался в Святой Земле за Гроб Господень. Так разговор зашел у них о трубадурах, чьей родиной Прованс по праву слыл, и кои сильно отличались от нормандских менестрелей и французских поэтов, известных Артуру, чьим духом поэзии, подобно всей галантной молодежи тех времен, он был насквозь пропитан. Тибо похвалился, что его прадед рожденьем был обижен, но наделен огромным даром, который помог стать ему известнейшим поэтом, а стих его стал образцом для подражания в Провансе. Тибо, однако, выразил сожаление, что песни трубадуров, дух рыцарства вспевая, забыли о любви возвышенной, развращая умы любовью всепожирающей и страстной.
Так в душу Артуру запала история «Par amours», пропетая столь чистым и проникновенным голосом, что Тибо мог бы им кормиться, о трубадуре Гильоме де Кабестане, влюбленном в жену своего сеньора Раймона де Кастель-Россильона, мадам Марго. Ревнивый муж, получив доказательство неверности жены, убил Кабестана, вырвал сердце из его груди и подал под видом жаркого своей супруге. Когда она съела его, муж спросил, по вкусу ли ей пришлось угощение. Марго ответила положительно, и тогда он показал ей голову любовника. Тогда дама сказала, что ничего вкусней она еще не ела, и впредь иною пищей губ своих не осквернит, и скоро от голода сошла в могилу. Пиит, сложивший эту песню, был не бесталанным. Любовному греху он даровал прощение, и коря злосчастный рок, довел до высочайшего пафоса любовников погибель, и, наконец, в поэтическом финале превзошел себя, воспев рыцарей-любовников, собравшихся со всей Франции к замку деспота-мужа, осадивших его, и взявши на приступ, предавших лютой смерти жестокого мужа. Артур растроган был до слез, но как глаза просохли, он подумал и сказал:
— Не пой, Тибо, таких мне больше песен. Мой батюшка внушал: нет проще средства отвращенья от Христа, чем слез порочных. Барон ваш Россильон — чудовище; но злополучные прелюбодеи не менее его виновны. Изъян за добродетелью сокрытый потакает греху.
— Должен вам заметить, сеньор, — отвечал Тибо, — что легенда о Кабестане и мадам Россильон любима всеми. А вы слишком молоды, чтобы всех осуждать. Что будет с вашей светлой головой, если мысли в ней волос древнее?
— Седины голове ума не прибавляют, — в долгу не остался Артур.
Тибо, не возразив, заметил:
— Здесь мне с вами не поспорить, но только я полагаю, что песня без любви подобна рыцарю без дамы сердца, бредущему в никуда.
— Мне ль того не ведать! — вздохнул, и покраснел Артур. — Но лучше сгинуть, чем следовать за светочем греховным.
— Может, вы и правы, — пожал плечами простодушный парень. — Давно в Провансе разучились спорить о любви — нынче времена не те, когда ценили трубадуров и уважали Суд Любви. Теперь короли и герцоги, и всякий господин не доблесть подданным являют пред Троном Купидона, но спесь и алчность воздели на щиты. Не сердца они воюют, ломая на ристалищах копья, но сеют ненависть жестокими поборами. Не улыбок дам и утех любовных жаждут, но земель соседей, замков, городов. Дай, Боже, жизни долгой королю Рене! На тот клочок земли благословенной, который у него остался, стекаются все рыцари, влюбленные и вдохновенные пииты, кто сердцем чист, чурается земных наград.
Артур без труда заставил провансальца рассказать о нравах старика-монарха, всегда веселого и доброго друга благородных сердец, поборника турниров, а пуще всех поэтов; отдавшего все богатства рыцарям без страха и упрека, и бродячим музыкантам; и хоть беден двор его и гостями переполнен, закон радушия в нем свят и нерушим.
Так Тибо расписал последнего монарха-менестреля, и хоть высок ему был панегирик, истины он был не выше.
Представитель правящей династии, претендующей на многое, король Рене ни в кою пору своей жизни не имел возможности ее поползновений поддержать. Из всех владений, за кои он сражался бесконечно по праву своего рождения, у него один Прованс остался — богатый домен, взятый частью под залог французским королем за деньги, коими ссужал он старика; и частью герцогом бургундским, который выкупил его из плена. В молодые годы бился он немало, стремясь свое суверенное право утвердить на территориях, перешедших к нему по наследству. В боях снискал себе он славу, а вот завоевать ничего не сумел; и наконец, осознал, что державою владеть — не на коне скакать перед ратью. Что он не годится в самодержцы, ибо слишком честен, слишком добр и открыт, и потому любовию пленился к музам, смеху, шуткам, никогда не сетовал на бедность, и завсегда счастливым был, хотя любой другой помазанник божий на его месте умер бы от сокрушений. Живя беспечно, без забот, в потехах время провожая, Рене суетность отверг, что бытие нам отравляет, сводя в могилу, наконец; и до глубокой старости молодости не изжил и жизнелюбия. И даже смертные удары по родным, коих порой не выдерживают суровые, сильные люди, в уныние не ввергли жизнерадостного короля и не оставили на нем страдальческой печати. Большинство его детей умерли молодыми, и сердце короля Рене их пережило. Брак Маргариты, дочери его, с Генрихом VI Английским, казалось, много счастья обещал. Однако, вместо празднеств и ристаний, он вовлечен был в битву дочери за трон и во все ее несчастья. Стремясь выкупить ее из плена, он стал пленником своих долгов. И чистая душа старого короля мучилась не за королеву, но за бедное дитя, коему он пытался вернуть тепло семейное у очага родного дома. Но раскаленная в горниле величия, кованая в смертях, и закаленная в крови родных и близких, тщеславнейшая из королев как нельзя более не подходила безобиднейшему, добрейшему из королей, каких мир христианский видел, и чей образ жизни ей был противен, и чья веселость в нищете в ней ярый гнев будила. Душа-король дочке внял, пожал плечьми и… развеселился.
Но лихо было на роду его написано. Иоланда, дочь Изабеллы, его первой жены, не спросясь отца, по смерти детей ее брата, герцога Лотарингии, сочла сей край своим наследством и вручила его графу Водемону, сыну своему и внуку короля Рене. Ферран де Водемон, юноша отважный, право свое более ценил, чем состояние ума деда, и начал войну с герцогом бургундским, кто с меньшим правом, но с большей силой претендовал на Лотарингию как на мужской фьеф. И пока безутешная дочь и внук, лишенный наследства, интриговали за спиной седого короля, его племянники Людовик Французский и Карл Бургундский строили друг другу козни в стремлении прибрать к рукам клочки Прованса, кои у него еще остались, и если бы не их противостояние, добряк Рене давно бы безземельным стал. Но среди драм и бед Рене счастливым и радушным оставался: пировал и развлекался, пел и танцевал, сочинял и рисовал, немало не смущаясь тем, что мало к тому имел талантов; устраивал балы и маскарады, сам веселясь и веселя своих придворных, каким не мог дать ничего, и кои нарекли его le bon Roi Rene  еще при жизни за доброе сердце, а не за державные свершенья.
Когда Артур о короле Рене рассказ Тибо дослушал, они пересекли границу владений сего государя. Стояла поздняя осень, когда юг Франции особенно уныл и непригляден. Листва с олив, свернувшись, опадала, окрашивая все в грязно-бурый, болезненный цвет. Однако попадались лесистые всхолмья и озимые поля, чья яркая зелень порой вдохновляла пейзаж.
Но здешний край был привлекателен иным.
За каждым поворотом странникам доводилось почувствовать любовь короля к своей alma mater. Галлы Прованса, ранее своих сородичей приобщившиеся к цивилизации Рима, еще раньше столкнулись с культурою греков, чьи колонисты основали Марсель и оставили сему краю памятников о себе больше, чем любому другому в Европе, за исключением, разумеется, самой Греции и Италии. Пристрастием короля Рене они оберегались, и делалось все возможное в его положении, чтоб старину от разрушенья сохранить. Будь то триумфальная арка, древние храмы, святилище, или одинокая статуя, за ними, по меньшей мере, имелся пригляд. Всякий источник — обитель наяд одетую в мрамор, окружали маслины, миндаль и инжир, и нежились его чистые воды на белокаменном ложе. Огромные амфитеатры и гигантские колоннады также нашли заботливой руку короля Рене, благоговеющего перед ними, высоко ценящего античное искусство в тот варварский, непросвещенный век.
Разительны были и нравы страны пасторальной от ее воинственных соседей — Бургундии и Лотарингии, где люди пребывали в состоянии близком «немецкому вежеству». Прованс, чей мягкий климат сделал нежными уста, пленил последнего романтика-монарха благозвучным языком, народною любовью к музыкантам и поэтам, чье мастерство на благодатной почве вознеслось над всеми выше. Всяк пастух, выгоняя поутру отару, вел ее за собою сонетом какого-либо воспевателя любви — трубадура; и его «кудрявая паства», казалось, слушалась пения, тогда как северные братья их привыкли к понуканию грубыми, богопротивными словами.
С удивлением Артур заметил, что овцы провансальцев покорно следуют за пастухом, когда им надлежало блеять и толкаться перед ним; не разбегалось за всякой-то травинкой на пути, но стройно, никуда не спеша, за музыкой его влеклись и под нее паслись же. И даже волкодав огромный, в пути баранов не пугая, не заедая их, но пастырю достойно, охраняя, напрягши уши, как маэстро строгий, музыке внимал, и, будто в восхищении, не удержавшись, порою подвывал; и вся отара, как уважаемая публика аплодисментами игру, бывает, обрывает, в аккомпанемент ему свое согласье выражала дружным: «ме-е-е».
В полуденный час у пастуха слушателей становилось больше, ибо некая цветущая матрона или юная дева приходила к нему у святого ключа на свиданье, и располагалась послушать пение мужа или дружка, а не то и сама с ним сливалась в дуэте, примеров коего трубадуры явили немало. Тамошние плясы в прохладе вечерней на зеленом лугу или на площади рядом с деревней; дары садов и огородов, да хлеб, да сыр, разделенные с гостем, по сей день многим умам романтичным внушают, что есть у Франции своя Аркадия — Прованс.
Но более всего удивило Артура, что в этой сельской стране нигде не только солдат, но и людей при оружии, он не заметил. В Англии в дорогу всякий брал с собою лук и меч с кинжалом. Крестьянин Франции пахал в дублете из толстой кожи. В Германии через милю над всякой дорогой облако пыли вздымалось, светились наконечники копий, реяли перья на шлемах и блистала броня. Даже в Швейцарии недалекая прогулка заставляла горца вооружиться протазаном или двуручным мечом. И лишь в Провансе тишь да гладь, словно музы всех вояк спать уложили. А редкий всадник, поспешающий своею дорогой, вез за спиною арфу или альт, или их сестру, иль брата, возглашавших: вот де едет трубадур, ибо прочих признаков отличия пиитов тогда не существовало; и, разве что, отделанный кинжал на поясе у левого бедра мог для красы болтаться.
«Мир, — подумал Артур, взирая на все это, — что камень драгоценный, его любой украсть готов, когда он без призора».
Вид древнего Экс-ан-Прованса, где король Рене свой двор держал, напомнил юноше о его миссии.
Желая знать, должны ль теперь, когда конец пути достигнут, спутники его покинуть, о том спросил он у Тибо.
— Мои приказы, — Тибо отвечал, — велят мне оставаться в Эксе в услуженье вам. Меня и моих товарищей, если будет угодно, вы можете иметь проводниками, стражами или гонцами. Если вы не против, я сразу же отправлюсь нам искать постой, а после втретимся, где скажете. Но с этим вас не тороплю, я понимаю, вы сюда приехали по делу, которое не нашего ума.
— Я должен ко двору Его Величества немедленно явиться, — Артур признался. — Ждите меня в полдень у того фонтана, который так высоко взметнулся в небо, что облака нанизал, и, клянусь, забрал их в плен.
— Пар это, — улыбнулся провансалец, — Из земли горячий источник рвется, и на холоде осеннего утра испарения виднее, чем днем. Если вам нетерпится Короля Рене увидеть, вы его найдете гуляющим у «Камина». Не бойтесь его обеспокоить, другого нет такого короля, кто был бы рад так незнакомцу, тем более, сеньор, с вашей наружностью, не похожей на злодейскую.
— А как же стража? — удивился Артур. — Меня же в зал каминный не допустят.
— Зал? — не понял Тибо. — Какой зал?
— Королевский… я так понимаю. Если он прохаживается у камина, так это можно только в зале, и немалом, иначе, где б он стал ходить?
— Вы не поняли меня, — засмеялся провансалец. — «Камином» Короля Рене мы называем вон ту узкую тропинку вдоль стены от этой башни до другой, выйти на нее отсюда только можно. Там его излюбленное место для прогулок, таким, как ныне, свежим утром с ярким солнцем. Тропинку он нежно называет «своей поэтической нитью». Встреть его вы там, он будет рад беседе с вами, если только с музами не говорит.
Артур не смог удержаться от улыбки, когда представил короля, удрученного восьмым десятком лет, невзгодами, чья жизнь уж многим стала в тягость, бредущим по тропе поэзии в поисках любовных выражений в присутствии сановных лиц.
— Пройдите вперед несколько шагов, — советовал ему Тибо, — и если король вам встретится, вы поймете сами, подходить к нему иль нет. Я размещу своих людей и вернусь сюда к «Цветку» — фонтану, ждать распоряжений ваших.
Артур не видел причин противиться его совету, желая страсть как короля Рене увидеть в повседневности, до того как Его Величеству он предстать во дворце.

Глава XXX

Венком лавровым награжден,
Что музы сплели и дарил Аполлон,
Он наземь бросает шелом боевой,
Громами Юпитера не поражен,
Туда ж равнодушно венец золотой…
Корона из листьев не хмурит бровей:
Влюбленных король и поэтов под ней.

Неизвестный поэт.

БЕСШУМНО подступив к «Камину», где любил прогуляться со слов Шекспира:

…король Неаполя бумажный,
Сицилий и Иерусалима,
По существу, мужик сермяжный.

Артур узрел не короля, но человека. Ему явился с бородой, простоволосый старец, величьем столь же бледен, что швейцарцы; но свеж и бодр, и с живостью во взоре. Наряд его с годами спорил; поступь не по возрасту легка, и для его шагов широких этот милый уголок был тесноват, как для весеннего пейзажа рама. В руках держал он штифт с дощечкой и бумагой, без остатка занятый в своем воображенье, и безучастный к уличным зевакам, что вышли поглазеть на высочайший променаж.
Из них иные, судя по манерам, лирам, ротам и ребекам, являлись трубадурами во свите короля, коему они должны давать советы по вопрошению монарха. Другие, горожане, отвлеченные от дел насущных, остановились мимоходом, дабы шляпу снять и поклониться человеку, кто добротой своей, что называется, им на душу возлег.
Король Рене меж тем не замечал ни тех, ни этих, увлеченный, видимо, каким-то звуком в музыкальной пьесе. Он то «парил» над грешною землею, то «прирастал» к ней вдруг по ходу своих мыслей. Врямя от времени он записывал, что на ум ему пришло, или рвал написанное недовольный, и без надежд ронял карандаш. В тех случаях «оракулы Сивиллы»  бережно с земли паж юный поднимал, и с чаяньем взирал на Королевское Величество, когда они изволят вновь к записям вернуться. Помимо этого, в руках его была виола, струны коей он порой перебирал по знаку короля, и тот с наслаждением воздух и звуки вдыхал, или напротив, морщился и качал головой. Иногда высокое туше его так восторгало, что он пускался в пляс, подбрасывая кверху ноги в ритме неподвластном старикам; но в глубокие думы адажио его погружало, и он становился похожим на грустного мима. К зрителям он благосклонен был, когда они ему рукоплескали, и отвечал им глубоким поклоном, или скромной улыбкой; дань почтения прохожих он также без внимания не оставлял, если не было оно занято души работой.
Вдруг взор короля пал на Артура, в стороне от всех стоявшего, и распознал в нем чужеземца. Рене шепнул что-то пажу, и тот к «зрительским рядам» направился у входа в «Камин». Он подошел к Артуру и весьма любезно сообщил ему, что Его Величество желает с ним побеседовать. Юный англичанин растерялся, но учтивость лишь вежливость искупает.
Когда он перед королем предстал, Рене обратился к нему с той галантностью, какая исключительно достоинству присуща, и Артур осознал, что счел напрасно короля не отвечающим своему высокому предназначенью.
— Вы, как видно, добрый юноша, — сказал король, — к нам издалека. Как прикажете вас величать, и по какому случаю мы удовольствие имеем видеть вас?
Артур не нашелся, что сразу ответить, и славный старик на выручку поспешил, приписав его замешательство природной робости.
— Скромность юным лицам дар присущий. Конечно же, вы трубадуром стать хотите и посвятить себя служенью музам; и здесь затем, чтоб научиться этому искусству, где, хвала Божьей Матери со Святыми, в нем понимают!
— Я не достоин этой чести, — отвечал Артур.
— А, понимаю вас, — вздохнул король. — Вам речь неблагозвучная народов северных мешает, франко-норманнов, иль англичан. Что ж, менестрели — не язычники, мы любим их баллады об отваге с концом печальным слушать, хотя выразительны они не вполне, и потому мы предпочитаем трубадуров; но сила есть и в них, мощь, которая тревожит сердце, подобно зову боевого рога.
— Принимаю к сведению замечания Вашего Величества о певцах моей отчизны, — поклонился Артур, — но не смею, да и не умею подражать тому, чем восхищаюсь, сколь долгое время прожил в Италии.
— А-а, так, значит, вы художник! — воскликнул Рене. — Адепт искусства, что услаждает взор, как пение стихосложений уши. Оно не меньше достойно уваженья. Если вам нужны уроки, то в особе нашей вы найдете покровителя художеств — у нас немало живописцев.
— Сказать по правде, Сир, я всего лишь английский солдат, чьи руки привычны к обращению с валлийским луком, копьем, мечом, они грубы для лиры и пера, и даже кисти.
— Солдат! Из Англии? — в голосе Рене отобразилась душевная мука. — Что нужно вам, здесь? Меж Англией и мной недолгой была дружба.
— Если б не было ее, и я бы тут не появился, — ответил Артур. — Я прибыл поклониться дочери Вашего Величества, принцессе Маргарите Анжуйской, кокую я и все честные англичане почитают своей королевой, лишенной предательски трона.
— Увы, дружок, — совсем расстроился король, — мне остается только пожалеть тебя, как ни ценю твою я верность королеве. Когда бы дочка на отца была похожа, она б давно отринула свое тщеславье, которое немало храбрецов, таких как ты, сгубило…
Король еще что-то сказать хотел, но потерялся в собственных раздумьях…
— Ступайте во дворец, — молвил он, едва очнувшись, — спросите сенешался Гуго де Сен-Сира, он вас представит Маргарите… если в настроении она. А нет, так возвращайтесь во дворец, добрый англичанин, и воспользуйтесь нашим радушием: король искусств, как никакой другой, ценить умеет верность, честь и мужество, коими, я вижу, вы вполне украшены, и весь ваш лик туманных грез свидетель. Как ваше сердце красоты не чуждо, оно возрадуется при виде нашего дворца, ибо формами он напоминает стройную деву, и своды его также высоки, как та мелодия, что мы намедни сочинили…
И по мановенью королевской длани паж приготовился струны виолы сладкозвучной тронуть, но Артур, приняв доброе к нему расположенье за насмешку, как то порой бывает с теми, чья душа чужого взгляда не бежала, покраснел и смутился, стесняясь самого себя, открытый всему миру. Короче говоря, Артур «бежал с конфузом» короля Неаполя, Сицилий и Иерусалима без лишних слов и более чем неучтиво. Монарх с раскрытым ртом остался от его поступка, но варварство гостя недолго его занимало, сколь виолы сладкий глас внове зазвучал.
— Полоумный старик! — честил его Артур, удаляясь. — Дочь в бесчестье и позоре, род его вот-вот угаснет, внук скитается, а он шута играет! Я думал нет дурней сивого Бонштеттена, но дед швейцарский — Соломон в сравненье с королем Прованса.
— Полоумный старик! — честил его Артур, удаляясь. — Дочь в бесчестье и позоре, род его вот-вот угаснет, внук скитается, а он шута играет! Я думал нет дурней сивого Бонштеттена, но дед швейцарский — Соломон в сравненье с королем Прованса.
Много подобных, уничижающих короля Рене, метафор на ум пришло Артуру, пока достиг он места встречи с Тибо, кого нашел он у горячего источника, места отдохновения со времен древних римлян. Провансалец сообщил ему, что людей и лошадей он на отдых поставил неподалеку, и с готовностью вызвался сопровождать господина в королевский дворец, что и впрямь необычайной своей красотой достоин элегии, которую монарх ему подарил. Прежде всего его представляли три пилона времен Древнего Рима — два по углам, и третий, наподобие египетской пирамиды, посередине, выделявшийся среди прочих, и превосходных размеров. Его квадратное основание служило опорой круглой ступенчатой башне, окруженной рядом тяжелых гранитных колонн. Два угловых также были круглы, но с колоннами в два яруса. За сими вратами, построенными римлянами в пятом или шестом веке, сто или двести лет спустя, вознесся массивный готический дворец, чей позже фасад был украшен в мавританском духе и связал в единое целое архитектурный ансамбль. И не далее как тридцать или сорок лет назад этот памятник древнего зодчества был стерт с лица земли, чтоб уступить место жизненно важным строениям, кои сама жизнь и отвергла, и они так и не явились на свет.
В оправдание королевской похвалы Артур и впрямь подивился величественному зданию, но больше — открытым настежь дворцовым воротам, которыми, казалось, всяк ходил свободно. Оглядевшись немного, юный англичанин поднялся по ступеням портика и спросил старого тучного привратника о сенешале, как наказал ему король. Толстый страж был столь любезен, что кликнул мальчугана, и тот проводил его к сановнику с круглым лицом, умными глазами под прямыми бровями на гладком лбу, на коем читалось, что владелец его столь же светел, как и его господин. С первого взгляда он «разоблачил» Артура.
— Вы бледнее, чем южане, значит, северянин. Говор у вас норманнский. И следует к вам обращаться: «сэр», потому как приехали вы к королеве Маргарите. Итак, сэр, Ее Английское Величество молится в монастыре Святого Викториана на Горе, и если ваше имя Артур Филиппсон, то я уполномочен вас к ней проводить немедленно после угощения.
Юноша стал отказываться, но не тут-то было - сенешаль и слушать ничего не пожелал:
— Манной небесной накормят на мессе, и нету греха закусить слегка, ибо на голодный живот даже Папа украдет. За королеву с гостем и я в «Монашью келью» загляну…
И с проворством, доказавшим, что Рене Добрый таковым мог почитаться еще и за свое радушие, накрыт был мигом стол, кой от всевозможных яств ломился. Сенешаль едва ли не силком всякой снедью гостя пичкал на правах хозяина, и извинялся (совершенно напрасно), что сам примера доброго подать не может, поскольку за обедом король Рене им будет недоволен, ибо аппетит Его Величества зависит от голодного блеска глаз его сенешаля при резке жаркого.
— Но вы, сэр, ешьте сколько влезет, как до заката ни маковой росиночки вам не перепадет, ведь бедную королеву так гложет злосчастье, что вздохи одни ее лишь питают и поят горькие слезы под грустные псалмы. Так что торопиться не след: мы вам коня дадим, чтобы не тащиться семь миль пешком до монастыря Викториана в гору, и провожатого…
Артур сообщил, что есть и конь, и проводник, и он лишь просит разрешения скорей отъехать. Не скоро досточтимый сенешаль выпростал из-за стола свой округлившийся живот, золотую цепь на нем поправил, и тяжелой походкой, как он уверил из-за подагры, которую в три дня источники излечат, вышел гостя проводить. Тибо Артур нашел там, где и должно, в воротах, но рядом с ним гарцевали две лошади из королевских конюшен.
— Как только вы взойдете в стремя, они ваши, — объявил сенешаль. — Славному королю Рене угодно всякому гостю в обратный путь дарить коня. И потому, бывает, он сам и слуги его ходят пешком.
Тут сенешаль, прощаясь, пустил слезу, и молодые люди пустились рысью к монастырю Св. Викториана, где временный приют себе нашла королева Маргарита. Артур спросил проводника, знает ли он куда ехать, и вместо ответа тот указал на скалистую гору в шести милях от них, чья вершина тысячах в трех от земли царила над всею округой. Тибо стал рассказывать о ней с умноженным воодушевлением, из чего Артур заключил, что парень не преминул воспользоваться хлебосольством Славнейшего Короля Рене в его отсутствие. Но виду не подал, и провансалец продолжал расписывать гору, а заодно и монастырь. Так он поведал, что она названа в честь великой победы, одержанной Гаем Марием над полчищами язычников, тевтонов и кимров. В благодарность Небесам Гай Марий поклялся заложить монастырь на горе, дабы славить в нем Деву Марию, чьим именем он окрестился. Будто сам воочию все видел, сей знаток местных достопримечательностей воодушевленно врал, истины не ведая.
— Там, — простер руку сказитель, — лагерь язычников встал. И когда в бегство язычники обратились, их жены с распущенными волосами, в кровь раздирая лицо, с криками ярости обрушились на своих мужей и увлекли их в продолжение битвы за собой, но римлян натиск был сильней…
Он показал также реку, за которой Марий ждал варваров, называемых Тибо язычниками, и где в жестоком бою все они пали, и воды ее стали багряны. И много чего еще он рассказал, что только диву даешься, как прочно молвь хранит мельчайшие подробности истории, мешая имена, события и даты.
Не ведая какое впечатление на Артура произвел его рассказ, и не зная о перипетиях гражданской распри на родине англичанина, провансалец, истощив прежнюю тему, подъехал ближе к юноше и заговорщицким голосом вопросил: знает ли он по какой причине Маргарита покинула дворец в Эксе и заперлась в монастыре Св. Викториана?
— Чтобы молиться, — отвечал Артур. — Зачем же еще?
— В Эксе все другого мнения, — Тибо молвил. — И я им мог бы с вами поделиться, если б знал, что оно вас не заденет.
— Глупо обижаеться на правду, но всякому англичанину честь короля всего превыше.
Таким ответом Артур дал понять, что не потерпит вздора в адрес Маргариты, но не против истины, известной всем в Провансе.
— Я не могу ничего сказать дурного о добрейшей королеве, — заверил его собеседник, — коей злая доля, как и отцу ее, судила титулов больше, чем городов в своей стране. Кроме того, для меня не секрет, что вы англичане, только себе дозволяете ваших монархов ругать, возбраняя это всем прочим.
— Я слушаю, — сказал Артур.
— Да будет известно сеньору, — начал Тибо, — что наш славный король, повергшись в кручину из-за печали, что изводила королеву Марго, поклялся развеселить ее во что бы то ни стало. Всем он повелел надеть улыбки. Созвал всех музыкантов, менестрелей, трубадуров и пиитов, с тем чтобы они и мертвого заставили плясать. Все королевство на голову встало, смеясь и балагуря, так что королева шагу не могла ступить, не встретив сотню скоморохов, подстерегающих ее в засаде шуток, представлений, розыгрышей, масок, фейерверков, танцев, клоунад, изобретенных королем, который тщился хоть на миг ее у грусти вырвать. Но тщетно, королева оставалась мрачной, и даже заперлась в своих покоях для Его Величества, и тем более для него, как она сказала, потому своим дурачеством он усугубляет ее горе. Воистину ее все арфы только разозлили, и лишь некий менестрель из Англии своей балладой неуклюжей вынудил реветь ее белугой, за что и получил золотую цепь из королевских рук; а прочих всех она гнала, видеть их и слушать не желая. И, как я уже сказал, своего родителя к себе не допускала, что б он ни делал, как ни убивался, сокрушая свое сердце.
— Короля шутов мне надо ли жалеть, — перебил рассказчика Артур, — он мог свести ее с ума.
— Это-то чуть и не случилось, — признался Тибо. — И вот как. Значит, король Рене обет дал всеми силами дочь от хандры избавить, и призвал всех трубадуров и фигляров, и прочая, кому Церковь дозволяет устраивать мистерии, дабы чад своих отвращать от греха и в вере наставлять, на Большой Совет, где порешил в праздничные дни всех превзойти размахом представлений. Музыку, под которую черти царя Ирода лупили к удовольствию христиан, наш славный король сочинил самолично. В пантомиме Тараскона «Святая Марта и Дракон» он играл чудовище, сколь другого не нашлось на эту роль. Также Его Величество написал проповедь для Епископа-мальчика, и собрал невиданный оркестр из уродов Праздника Дураков . Воистину, Его Величество расстарался праведной стезей ступать по розам с песнями и плясками прямо на Небо. Осознав свой гений в подобных действах, Король Рене решил: пришла пора избавить дочку от недуга. Так случилось, не знаю по какой причине, что королева уезжала куда-то на несколько дней, и наш славный король использовал это время для своих приготовлений. Едва дочка вернулась, он к ней пристал, чтобы непременно она с процессией в день Святого Саверия  ко главной церкви шла. Королева, не ведая, что ее ждет, убрала себя для благочестия. Но лишь только вышла она из дворца, на нее набросились «турки», «евреи», «сарацины» и «мавры», и всякая разряженая нечисть ей под ноги стелилась, как царице Савской ; музыканты в уши ей бренчали, танцоры колесом ходили и дураки корчили ей рожи. Маргарита, ошеломленная шумом и гамом, и оскорбленная подвохом, хотела вернуться в палаты, но двери их, по приказу короля, захлопнулись у нее под носом, отрезав путь для отступления. Прижатая к стене, королева умоляла, едва ль не на коленях, прекратить весь этот балаган, но маски, следуя Величества веленью, ей отвечали пущим шумом и улыбками.
— Когда б, — вскричал Артур, — я был при ней и йоменов десятка два, мы б их дубинами заставили уважить королеву Англии!
— Но шум тот был ничто — тихой заводью, пеньем ангельским, в сравнении с тем, что поднялся, когда король наш славный явился под видом царя Соломона…
— Из всех государей он меньше всех его достоин.
— …и возжелал здравствовать царице Савской с таким кривлянием, такую околесицу он нес, что мертвый бы от смеху ожил, и снова б умер от него ж. В руке он, между прочим, скипетр держал шута …
— Ему он как нельзя подходит.
— Набалдашник вырезан был в виде синагоги и под золото окрашен. Он так выразительно им двигал и вертел, что все за животы держались, кроме королевы, которая, едва Рене к ней подскочил танцуя, так взъярилась, что агнцем непорочным прежде показалась, в которого вселился черт — жезл вырвала она из рук отца, и как запустит им в толпу, тигром бросилась на масок, те врассыпную, а она помчалась дальше через двор к конюшням. Яростью ее разогнаны актеры, снова стали собираться, но она явилась на коне, с нею двое-трое слуг, и так пришпорила, что шуты едва копыт ее коней спаслись; и полетела, словно вихрь, аж до самого монастыря. В сей обители она доныне. За молитвами она злость к батюшке скрывает.
— И как давно это случилось? — спросил Артур.
— Трех дней, однако, не прошло. Но мы приехали, дальше пешком. Вон монастырь Святого Викториана, в расщелине меж двух утесов, обнявшихся вверху. Другого нет пути в обитель, как только между скал. Ступайте смело в гору по этой вот тропе, она к воротам приведет.
— На кого ж ты лошадей оставишь?
— Я тут с ними останусь, — сказал Тибо, — в монашеском приюте у подножия горы, где все паломники пристанище находят. Ведь здесь места святые, и многие издалека им поклониться едут. Не про меня забота — я под крышей буду; но вон, на западе, собираются тучи, встреча с которыми, в горах добра не сулит, если только в монастыре от них не укрыться. Держу пари, у вас есть час, чтоб до него добраться. И еще скажу, что вы быстрее серны, если до грозы поспеете туда.
Артур поглядел в ту сторону, куда указывал проводник, и далеко на западе действительно узрел скопленье облаков, которые грозили омрачить день столь ясный и тихий, что слышен был шелест листьев, слетающих с дерев и устилающих землю под ногами. Потому он поспешил вверх каменистой тропинкой, что порой по над пропастью шла, виясь вдоль высоких утесов. Она заросла самшитом и другими кустами на радость горным козам и путникам на беду, ибо сквозь них продираться было нелегко. Были они столь густы, что минул целый час, отпущенный Тибо, прежде чем юноша достиг ворот женского монастыря Св. Викториана на Горе.
Как уже говорилось, женская обитель примостилась в расщелине скалы, меж двух касательных вершин, как в нише. Вперед выступал тяжелый, неуклюжий готический, или, как некоторые называют, саксонский, портал , в целом гармонирующий с дикими скалами, и, казалось, выросший из них, ибо больше ничего его не окружало, и только каменная пядь перед вратами усилием послушниц монастыря, таскавших снизу землю, была превращена в уютный садик.
На звон небольшого колокола явился брат-привратник, страж монастыря, кому Артур купцом Филиппсоном из Англии назвался, прибывшим королеве Маргарите поклониться. Тот отнесся к нему благодушно и препроводил его в свою смотрительницу наверху, откуда Экс был как на ладони виден, и далеко просматривались юг и запад Прованса. С одной стороны юноша на гору взбираться начал, но на вершину поднялся с противоположной. Вид на закат отсюда впечатляющ был, ибо между скалами здесь оставалось не больше пяти ярдов, и образовалась фронтальная ниша с выступом, словно предназначенным для того, чтобы с него пейзажем любоваться. Но заглянув за парапет сей башни, Артур увидел пропасть под собой глубиной не меньше пятисот футов до монастырских крыш. Ужаснувшись бездне, над коей он повис, Артур с трудом отвел от нее взор и восхитился далекою картиной в алых тонах заходящего солнца, в какой зрелось нечто роковое. Низкие лучи очертили склоны холмов малиновым цветом, разлились по лугам и долинам, засверкали на крышах соборов и замков, из-за деревьев, на берегах рек и озер, к которым лепились жилища, ибо жаркое солнце никого не щадило.
Ранее ясный и далекий горизонт, теперь расплылся, а то и вовсе оборвался за маревом туч, наползающих на дневное светило, которое на том краю сражалось со мглою подобно воителю истекающему кровью в свой предсмертный час. Страшные звуки — стоны и завывания — ветер будил в ущелье скалы, и добавлял ужаса сцене, а где-то вдали сверкала и грохотала далекая буря, и все вокруг застыло в тревоге и затаило дыханье в ожиданье ее. Взирая на грозность стихий, Артур помыслил: неспроста сюда, на пик дикий, монахини взобрались, где так высока и огромна Природа, и где так мало значит человек.
Юноша, стоя на вершине мира, столь зрелищем увлекся, что позабыл, зачем он здесь, и был испуган появленьем Маргариты, кто, не найдя его в покое для гостей, к нему навстречу вышла, и тут его нашла.
Черно было платье королевы и волосы черны, подхваченные золотым венчиком с дюйм шириною: их локоны сливались с платьем, оставляя на нем тонкие оттиски прожитых лет и пережитых несчастий. Под венчиком чернело перо и красная роза, которую добрый Рене срезал своими руками в саду и прислал этот символ ее покойного мужа нынешним утром. Печаль и усталость от слез свели ее брови вместе на окаменевшем челе.
К другому гонцу она бы обратилась с упреком за то, что тот проспал ее приближение, но в юном Артуре она хотела видеть только ее любимого, утраченного сына. Матерью его была миледи, которую любила Маргарита как сестру, но еще более сильные чувства излились на Артура во время последней их встречи в страсбургском соборе, и ныне они вновь заполонили ее. Она мягко подняла его с колен, на кои Артур пал при ее приближении, и с большой теплотой во всех деталях расспросила о том, с чем батюшка его прислал, и о прочих новостях, какие удалось ему узнать за те день с ночью, что пробыл он в Дижоне.
Затем она спросила, какой дорогой герцог Карл двинулся с войсками.
— К озеру Невшатель, — ответил Артур. — Так мне его главный бомбардир сказал, там напасть герцог на швейцарцев полагает.
— Упрямец! — вырвалось у королевы. — Как тот болван, что от дождя несется в гору. — Что ж твой отец, — продолжила Маргарита, немного успокоившись, — советует мне наш домен, те земли, что у нас остались, отдать за обещание химерных «копий»? Последний наш оплот доверить гордецу, самовлюбленному бургундскому кузену, который все возьмет в обмен на обещанье?
— Я бы не справился с отцовским поручением, когда б вас так заставил думать, — покачал головою Артур. — Такой жертвы от вас он не желает. И знает он, каков есть герцог. Но полагает, что по смерти короля Рене, а может быть и раньше, Прованс отойдет либо к герцогу Бургундии, либо к Людовику Французскому, и Ваше Величество этому не сможет помешать. Поэтому мой батюшка последнее, что у него есть, свою честь, готов поставить, чтоб только с его помощью в Англию вернуться. Но решение за Вашим Величеством оставляет…
— Мальчик мой, у меня нет сил решать! — выдохнула королева, и устало опустилась, почти упала, на каменную скамью в нише над пропастью.
Буря, меж тем, начала заявлять о себе жуткими порывами ветра, что с разных сторон с воем предиким кидался на скалы, будто Эвра, Борея и Нота  звал в женский монастырь ворваться. Под этот рев обитель мгла накрыла разом, и тучи на вершину пали, скорее водопадом, нежели дождем. Закуток, где Маргарита примостилась был от прямого ливня защищен, но ветер брызгами проник туда, высоко взметая ее волосы, и мы жалеем, что не в силах описать всей благородной красоты королевы, утраченной, увы, в борьбе за власть земную, но в этот миг борьбы стихий и духа непередаваемо прекрасной, сравнимой разве что с игрой неподражаемой госпожи Сиддонс  в «Буре», если таковую видел наш читатель. Артур, испугавшись за нее, стал умалять Ее Величество укрыться от свирепства бури в келье монастырской.
— Нет, — сказала она твердо. — У этих стен имеются уши, кои для мира глухи, но все-таки слышат. Здесь мне лучше говорить, а тебе слушать — что воину ветры и грозы; я и сама так часто держала совет под звуки труб и грохот оружия перед сраженьем, что буря меня не испугает. Я говорю с тобой, Артур де Вер, мой мальчик, как говорила бы с твоим отцом… или с моим сыном… если б Небеса ко мне благоволили и не отняли б его у матери несчастной… — Она на миг умолкла, и после продолжала: — Как милому моему Эдуарду скажу, что Маргарита, чье слово было тверже этих скал, на коих мы стоим, на хмурую тучу ныне похожа, что пригнал сюда ветер. Батюшку твоего была я рада видеть, и не сумела преданность его обидеть. Потому сказала, что готова помощи просить у Карла Бургундского, и отправила верного Оксфорда к нему. Но вернувшись сюда, о том пожалела, и с досады на себя моего старого отца обидела, и не прощу себе, что оскорбила старика в присутствии его народа. Мы с ним как осенью солнце, дарящее последнее тепло, и черная буря, забирающая его. Я бежала его безумства, и с ним отцовской любви, которая на все согласна, только бы его дитя не убивалось, не страдала его дочь, потерявшая мужа и… сына! Я прогнала его заботу вместе с утешеньем — мне казалось, он не знает моей скорби. Добрый, добрый мой отец после всех обид ничуть не любит меня меньше, и если бы бургундский герцог откликнулся на зов моего благородного Оксфорда, я знаю, батюшка без разговоров все бы отдал хищнику и властолюбцу, который помощь обещает после, но требует земель теперь, затеяв ненужную ссору со своим мирным соседом. Но оказавшись здесь, в покое одинокой кельи, я имела время поразмыслить и раскаяться во зле минувшем и грядущем, чинимом мной отцу. Истинно, отец он мне, но и своему народу тоже, что под виноградною лозой и фиговыми листьями в праздности, быть может, пребывает, но свободен, и славит короля. И я хочу все то разрушить? Предать их счастье в железные руки сумасбродного деспота Карла? Должна презреть старость моего отца и заставить его вырвать для меня из своей груди любящее сердце? Помыслить страшно! Ради чего? Чтоб ввергнуть Оксфорда в погибель, желая выпить Йорка кровь, и трон Ланкастеров восстановить на смерти?! Ах, Артур, эта буря ничто перед той, что в душе моей бушует!
— Увы! — взмолился Артур. — Я слишком молод, чтобы с вами спорить. Если бы мой батюшка был тут…
— Я знаю, что бы он сказал, — отвечала королева. — Но сострадания бегу, ибо горе заражает. Да, Артур, королева Маргарита стала суеверна. В толще этой каменной громады, в монастыре, есть тайный ход в пещеру на самую вершину, с таким же выступом на юг, откуда тоже можно видом любоваться, вроде того, каким увлекся ты перед грозою. Посреди пещеры колодец без дна. Если в него камень бросить, он гулко скачет от стены к стене и помаленьку шум стихает, пока похож не станет на блеянье овцы за милю, и смолкает. Послушницы называют его Колодцем Гаргулей  и рассказывают о нем всякую жуть. В языческие времена тут был Оракул, вещавший со дна этой бездны. Он-то и предсказал римскому полководцу стихами варваров победу. Оракул сей, как говорят, до сих пор изрекает, если обратиться к нему по-язычески и Святой Крест сотворить. Аббатисы Святого Викториана запретили послушницам ходить к Колодцу Гаргулей и взывать к нему. Но всякий грех Церковь за подношение прощает, и накладывая обет, или епитимью, монашки дверь туда порою отмыкают тем, чье искушенье слишком велико. И я, Артур, пошла туда, и только что вернулась из этого жуткого места, где просидела, согласно ритуалу, на краю Колодца шесть часов, всматриваясь в его черное лицо, столь ужасное, что этот ветерок меня ласкает…
Королева умолкла, и Артур, вспомнив о черной дыре в узилище Ла Ферреты, в кою он едва не свалился, дрогнувшим голосом вопросил — сказал ей что-нибудь оракул?
— Ничего, — ответила горько королева. — Даже дьявол глухой остался к той, кто на друзей влечет погибель. Лишь батюшка остался у меня. Если б не было его, если б мне одной земля шутов принадлежала… бежала б я отсюда, чтоб Англию в последний раз увидеть, забросив жалкую отцовскую корону, как вот теперь бросаю буре венец терновый утраченного королевства…
С теми словами Маргарита сорвала со своей головы венчик с черным пером и красною розой, и в равном с ветром неистовстве, с каким ей в этот миг вихрь волосы взметнул, швырнула его со скалы встречь урагану. Шквал растерзал сей горький символ, подхватил и унес вороное с венчиком перо. Но, Артур вздрогнул, когда роза закружилась, и неведомой силой брошена была ему на грудь, прямо в руки, которые успели прижать ее к сердцу.
— Смотрите, государыня! — вскричал он, протягивая королеве розу. — К вам вернулось счастье и удача! Буря цвет Ланкастеров вам возвращает!
— Да, это знамение, — согласилась Маргарита. — Но эта роза, мой мальчик, твоя. Мой венец и горе зло забрало. Очи мои не увидят Ланкастеров на престоле. Но цвет жизни подарен тебе, и ты не праздным свидетелем станешь гибели Йорка. Странное со мной творится: голова кружится и сердцу легко… Как тут не поверить в судьбоносность розы и пера. Другою завтра станет Маргарита, а теперь прости, дружок…
Ветр с дождем стали захлестывать нишу и гнали оттуда; поневоле приходилось прощаться. Когда они спустились в келью, королева хлопнула в ладоши, и тотчас явились две послушницы.
— Доложите аббатисе, — распорядилась она, — что я прошу устроить на ночь этого юного джентльмена и позаботиться о нем, как о нашем друге. Итак, до завтра, сэр, прощайте.
С тем хладнокровием, которое она себе вернуть сумела, с величием и грацией, какое наблюдали залы Виндзора, королева позволила Артуру склониться над своей рукой губами. Сразу после ее ухода пришла аббатиса, которая отнеслась к гостю с теми вниманием и заботой, каковые выказали, как рада она служить Маргарите.

Глава XXXI

Вам нужен человек,
Верный и умелый?
Извольте.
Он… монах.
От дел мирских давно
Он отрешился, но лучше нет его.
Одна беда — монах он все же.

Старинная комедия

ЕДВА затеплился рассвет, Артур разбужен был сполошным звоном в колокол монастырских врат, и поднят стуком в келью — голос привратника возвестил, что для Артура Филиппсона с гонцом пришло письмо от его отца. Юноша вмиг облачился, открыл дверь, и в келью вошел брат во Христе сестер-кармелиток  святой обители Викториана.
— Я много миль, юноша проехал, дабы это письмо вам вручить поскорее, о чем ваш батюшка меня молил, — сообщил он. — В непогодь я Экса добрался, там узнал, что вы тут, и только стихло, сюда заторопился.
— Спасибо вам, святой отец, — поблагодарил Артур монаха. — Когда б я мог лишенья ваши искупить дареньем скромным вашему братству…
— Не воздаянья для, — отвечал кармелит, — но токмо дружбы ради с батюшкой твоим я в дальний путь пустился, такоже гоним делами веры. Инда братия меня срядила… Но суетность оставь и чти письмо-от скорее.
Артур отступил к оконцу, вскрыл письмо и стал читать:
Артур, сынок, спешу тебе поведать, что путешествовать в здешнем краю небезопасно по причине войны, которая невесть когда закончится. Герцог взял крепость Грансон, и предал казни пять сотен ее защитников, коих в плен захватил. Но швейцарцы надвигаются большой силой, и Суд Господа близок. Как бы там ни было, все ждут сраженья, и с обеих сторон жаждут крови, так что людям нашего ремесла ждать добра не приходится, пока что-то не разрешится. А вдове передай, что клиент товары наши взял, но будучи не в состоянии теперь за них расплатиться, обещал это исправить, как только сможет уладить свои небезызвестные дела, и тогда, даст Бог, погрузимся мы на корабль и отправимся в плаванье, сулящее немалую выгоду нам. Податель сего письма — монах, коего я просил об услуге, буде он отправлялся в Прованс, и заслужил наше доверие. И ты ему верь.
Твой любящий отец, Джон Филиппсон.
Артур с легкостью постиг смысл послания и был рад услышать новости из первых рук. Однако усомнился он в заявлении монаха, что в войске герцога людей не менее шестидясяти тысяч, и показались ему вовсе ложью, что со всех кантонов противники его едва набрали треть от этого числа. Юный Водемон был «иже с ними, и, как толкуют, с помощью от Франции, посланной впотай, но сколь он в битвах несмышлен, то полководцем слыл неважным, а посему швейцарцам прока мало в нем». В целом же, из его уст сложилась картина в пользу Карла, и Артура, кто всей душой болел за план отца, немало успокоило хотя бы то, что герцог имел численное превосходство в силе. Но долее им не удосужилось вести беседу, ибо в тот момент явилась королева, и кармелит, узнав, кто перед ним, низко поклонившись Маргарите, вышел.
Бледность, след последних дней усталых, не сошла еще с лика королевы, но Артура она ясным взором одарила, пожелала ему доброго утра уверенным голосом и, подступив к нему, сказала:
— Я вижу вы удивлены нашей перемене — не такой вчера мы покинули вас. Но я решилась. Я рассудила: если батюшка мой сам Прованса не уступит, так или иначе, его силой отберут у него, и может быть, даже лишат жизни. Поэтому медлить нельзя. Но за визит к Гаргулям возложено на меня покаянье настоятельницей этого монастыря, и я не могу его оставить пока не очищусь. Вы вернетесь в Экс и спросите во дворце моего секретаря, это письмо его заставит вам поверить. Пусть он бумаги короля Рене вложит в ларчик и, должным образом запечатав его серебром, пришлет их мне. Часы искупления прошлых грехов не возбраняют предупреждения грядущих. В своей келье я решу вопрос тяжелый, стоит ли призрачность моей надежды отречения отца. Хотя на этот счет у меня почти что нет сомнений. Отреченье короля сама я подготовлю, которое свершится сразу после моего возвращения в Экс, когда в сей обители исполнится перед Богом мой обет.
— А это письмо, государыня, — сказал Артур, — покажет вам, что настал момент нам время ухватить за холку. Отправьте меня в лагерь герцога скорей, я буду день и ночь скакать без остановки. И найду Карла Бургудского в час победной славы с добрым сердцем, щедрою душой, и еще больше его обрадую решеньем вашим. Если он поможет с войском нам, мы увидим позор узурпатора Эдуарда, злодея Ричарда и предателя Кларенса, и тогда посмотрим, кому Веселая Англия больше доверяет — изменникам или законному монарху! Государыня, нельзя нам медлить…
— Может быть… Впрочем, скоро мы узнаем, чем закончится для Карла битва с горцами, и будем верить, что наш вклад окупится с лихвой. Из всех своих несчастий я для себя урок полезный извлекла — нет такого врага, коего б не стоило бояться. Но гонца я к герцогу тотчас отправлю, пока не помутнела победная водица Невшателя.
— Но кто же к герцогу поедет, разве не я? — растерялся юноша.
— Нет, ты мне в Эксе будешь нужен. Кого к герцогу послать?.. — Маргарита задумалась. — Страж монастырский, хотя и верный человек, но провансальцы слишком любопытны, тем более монахи. Ваш батюшка о кармелите пишет, что на него можно положиться. Он не здешний, и за деньги будет нем. Прощай Артур де Вер. Не обидь гостепримства моего отца — угостись на славу. Если новости какие будут, немедля напиши, и я со своими ждать тебя не заставлю. Ступай, и храни тебя Бог.
С горы Артуру путь показался короче, чем в гору. Погода стояла распрекрасная, и местная вечнозеленая растительность теперь не мешала ему. Мысли его перенеслись с горы Св. Викториана на громады Унтервальдена, и в памяти воскрес пейзаж, где был он не один, а с той, чья красота навек его сердце забрала. Мечты полностью захватили юношу, и я вынужден признать, вовсе из головы его изгнали батюшкин наказ — по прочтении, письмо над огнем подержать. О чем ему напомнил разожженный камин в приюте у подножия горы, где остановился Тибо с лошадьми. Когда бы пламя раньше юноша увидел, конечно же, он вспомнил бы предостереженье графа, но увы. Каково же было его удивление, когда он к огню подошел, и достав письмо, над ним его подержал… Будто по волшебству явились на бумаге черные письмена: «Подателю сего не верь». Едва не вскрикнув от досады, Артур не мог уж больше ни о чем думать, как только в женский монастырь скорее воротиться, и рассказать о случившемся королеве, благо дело, кармелит еще там, и он предательство его предупредить успеет.
Злясь на себя, и торопясь свою оплошность исправить, юный отпрыск де Веров во весь дух в гору помчался, и его достижение в беге на этой дистанции, вероятно, с тех пор никто не сумел превзойти, ибо уже через сорок минут он стоял на вершине. Весь мокрый, тяжело дыша, он ворвался в келью Маргариты, которая едва не обомлела, такого-то его увидев.
— Не верьте кармелиту! — выдохнул он. — Вас предали, моя королева! Я виноват. Вот мой кинжал… Прикажите, я убью себя!
Конечно Маргарита не позволила ему себя убить, но напротив: усадила и попросила все обстоятельно рассказать, а выслушав, успокоила и попеняла:
— Однако, батюшка должен был построже вам с письмом внушить. Кармелиту я уже послание вручила. Он теперь подпевает на клиросе . Жаль, что я поторопилась, но наш секрет отсюда он не вынесет. Я предупрежу стража, и тот не выпустит его из обители, и нам поможет разузнать, что он за птица. Остынь, мой мальчик, ворот расстегни. Бедняжка, ты едва не задохнулся от бега.
Артур, без сил опустился на жесткое королевское ложе в монастырком затворе, но успокоиться никак не мог:
— Попадись он мне, уж я его исповедую!
— Нет! — строго рекла королева. — И даже думать о том не смей. Сама я с ним управлюсь. Под чепцом и клобуком больше общего, чем под железным лбом. Забудь о нем. Но я рада видеть мой подарок у тебя на шее, крест святой… Ах! И нехристей заклятье рядом? Зачем? О, нет, прости, я умолкаю. Ты покраснел и задышал, как будто вновь откуда-то свалился. Я догадалась — то залог любви. Бедный мой малыш, не только с родиной ты разделен, но и с любимой, и хоть тяжел сей крест, с годами ты поймешь, сколь он желанен. Хотела б Маргарита беде твоей помочь, да боюсь ее умножить. Кто же обольстил Артура моего, красива ли, умна, чиста, знатна ли? И любит ли? — С каждым вопросом королева наклонялась к нему ближе, орлиный взор в него вперяя; и, наконец, выпрямилась: — И взгляд твой скромный мне ответил: да, да, да… Что ж, и ты люби ее, мой мальчик: любовь — мать мужества. Лети, мой юный рыцарь, благородный и верный, скромный герой, очарованный ангел; у любви могучие крылья! Галантность древняя Европы, значит, ты еще жива! Ступай с благословенья королевы с честью, славой и любовью! Через три дня мы увидимся в Эксе.
И вновь Артур покинул королеву, вдохновленный милостью ее.
Снова слетев с горы, он провансальца там же где и раньше обнаружил, который в полном недоумении пребывал от бегства хозяина, кто без всякой видимой причины, едва в гостиницу явившись, тут же с места сорвался и назад понесся вскачь. Артур объяснил это тем, что он-де кошелек в обители оставил.
— Мне все равно, — отвечал Тибо, — где и что вы потеряли, но, Матерь Божья, я не видел никогда, чтоб так-то кто-то бегал, за исключеньем волка за козлом и козла от волка. В лазанье по скалам и колючкам вы самый первый изо всех.
Они достигли Экса меньше чем за час, и Артур тут же принят был добрым королем Рене, который оказал ему прием любезный из-за Маргариты, чьим верноподданным он оставался. Незлопамятный монарх простил юному гостю невежливое отступление в тот миг, когда Его Величество ему напеть собрался; и Артур скоро нашел, что извинения бывают излишни, потому как ему грозил концерт куда пущий, нежели он мог стерпеть как зритель. Горячего желания короля петь, играть и декламировать свои вирши Артур мог откреститься только разговорами о Маргарите. Если ранее Артур и сомневался в словах королевы, относительно ее влияния на старика-отца, то, побеседовав с ним лично, убедился, сколь гордости полон за дочери сильный характер слабый король, позволивший ей собой повелевати.
Хотя рассталась с ним она недавно, и более чем скверно с ее стороны, Рене, услышав о скором возвращении строптивой, возрадовался больше, нежели на то способен был самый любящий отец, встретивший через много-много лет самого послушного из всех детей на свете. Старик-король скакал как мальчик накануне возвращенья дочки, и никак не мог взять в толк, отчего ей не должна понравиться его задумка, от какой его едва отговорили, выйти к ней навстречу, аки Паламон,

Пленивший души, царь пастуший

во главе нимф и пастушков счастливой Аркадии, вдохновляемый их песнями и плясками под пенье труб и грохот тамбуринов, собранных со всей страны. Даже дородному сенешалю претило это «блюдо»; и Рене был вынужден признать, что королева пока «сыта» святопреставлением, то есть, святым представлением, которого она надысь бежала, и вряд ли, хоть какая музыка могла способствовать ее расположению к отцу. Король насупился, и уступил, и Маргарита избежала удара, от коего, возможно, ей приходить в себя пришлось бы на горе Св. Викториана, или в мрачной пещере Гаргулей.
Но пока, в ее отсутствие, как только мог королевский двор Прованса развлекался бескровными турнирами, скачками по кругу, травлей зайцев и соколиной охотой, излюбленным занятием юношей и дев, коей и сам король охотно предавался; а вечера мчались в музыке и танцах.
Не так давно такую жизнь Артур бы мог назвать счастливой, если б не иное. Жизнь его слегка потерла и научила кой-чему, а потому он к развлечениям остался равнодушен, и даже относился к ним предвзято, за что в среде придворной молодежи шутливо прозван был «юным стариком».
Утром четвертого дня всех облетела новость, что королева Маргарита приедет в Экс в первом часу пополудни, намереваясь поселиться в родительском доме. И наиславнейший, добрейший Рене… струсил. Сколь он раньше радовался предстоящей встрече с чадом, столь ныне он ее боялся, и своими страхами вовсе всех замучил. Он дергал экономов, поваров — да те ли кушанья они готовят, какие дочка любит; зло вымещал на музыкантах за то, что музыки, любимой ею, те не знают; а когда один ему поддакнул и сказал: «немудрено», Его Величество прикрикнул, что не позволит никому его кровинку обижать, и всякого клеветника с глаз долой прогонит. Стол был накрыт в половине одиннадцатого, словно нетерпение хотя бы ненамного могло приблизить прибытие гостьи желанной; сам король бегал с салфеткой по всему залу от окна к окну, и каждого вопрошал, не видать ли еще английской королевы?
Едва благовестили полдень, королева со скромной свитой, состоящей главным образом из англичан, в своем излюбленном, траурном, наряде пожаловала в Экс. Король Рене не удержался, и со всем двором ей вывалил навстречу. Прямая и гордая, Маргарита ожидала подвоха, и потому на приветные крики толпы промолчала. Но с коня сошла и, покривившись при виде столешника в руках королевских, смиренно упала пред батюшкой на колени, и взмолилась о государевой и родительской милости.
— Что ты, что ты, душа моя, голубушка, — по-просту кинулся король в объятья самой величавой и наиболее воинственной из всех королев, когда-либо терявших корону. — Тебе ли у меня молить прощенья, когда Господь мне счастье ниспослал в твоем обличье, сотворив отцом столь кроткого дитя? Встань, встань, я умоляю — я должен у тебя молить прощенья… Видит Бог, лишился я рассудка и мыслил только о себе, на тебя серчая зря… Я сам виною за твою беду, и нету мне спасенья… — И с тем король Рене пред дочерью пал на оба колена; и публика, какая всегда восхищается резким поворотом событий, шумно рукоплескала, а иные зашлись от радостного смеха, ибо дочь и отец венценосцы замерли стойно актерам, в исполнении известной сцены возвращения блудного сына.
Маргарита, однако, заподозрила в смехе неладное, и нетерпеливо подала знак Артуру, которого увидела в свите короля, чтобы он приблизился к ней. Встав с его помощью, тихо молвила по-английски:
— Какого святого мне умолять о терпении, в коем так я нужаюсь?
— Ради Бога, государыня, не теряйте мужества, — прошептал в ответ Артур, который никогда еще не видел королеву в таком крайнем состоянии — ее бил озноб.
Далее весь кортеж проследовал во дворец, и отец с дочерью под руку, что Маргарите пришлось весьма кстати, ибо никто кроме нее не мог услышать поток нежных слов, льющийся из уст короля в ее уши. Но ей потребовалось все ее мужество за столом и даже более, чтоб не утратить достоинства, ответствуя на заздравные выкрики короля и его ближайших сановников, что повлекло за собой славословие старика в адрес дочери, потом разглагольствования о его любимых предметах: поэзии, музыке и художествах, ибо славный Рене, не избалованный вниманием дочери, уподобился воздыхателю, каковой после многого жара, источаемого из его груди, наконец растопил лед в душе своей пассии. О, сколь стоило Маргарите терпеть эту роль — вся ее гордость восставала против лести отцу ради того, чтобы лишить его последних владений, но решившись на крайнее средство возвращения в Англию, она решилась и на все остальное.
Между пиршеством и воспоследовавшим за ним балом, королева получила возможность перемолвиться словом с Артуром.
— Дурные вести, мой юный советник, — сказала она. — Кармелита не сумели найти. Узнав о вашем скором возвращении, он, видно, заподозрил неладное и бежал из монастыря.
— Нам нужно спешить, чтобы не опоздать с вашими замыслами, Ваше Величество, — встрепенулся Артур.
— Завтра же я буду говорить с отцом. А вы пока должны развлекаться и не пропустить ни одного удовольствия этим вечером. Миледи Буажелен, я препоручаю вашим заботам сего рыцаря на весь нынешний вечер.
Черноокая, миленькая провансалка сделала глубокий реверанс и одарила улыбкой юного англичанина, но то ли найдя взор его холодным, то ли усомнившись в его добродетелях, тут же сказала:
— Если маменька моя не будет против…
— Ваша маменька, голубушка, полагаю, не осудит никакого кавалера, препоручаемого вам Маргаритой Анжуйской… Юность, — со вздохом молвила королева, глядя сей паре вослед, готовой занять свое место в bransle , — и на камнях цветы отыщет.
Артур весь вечер был столь галантен, что юная графиня пожалела об учтивом и ладном кавалере, который ограничился в обращении с ней лишь куртуазными манерами допустимыми придворным этикетом.

Глава XXXII

И поделом мне, ведь сам себя я развенчал,
Лишил регалий, почестей и званий,
Величие попрал и стал слугой,
Игрушкою чужой в короне.

У. Шекспир, «Ричард II»

НА следующий день была назначена охота. Король Рене уже готовился к отъезду, когда, к его ужасу и смятению, Маргарита потребовала от него аудиенции по делам государственной важности. Если король что и ненавидел более всего на свете, так это державные дела.
— Чего желает мое дитя? — вопросил он дочь. — Денег? Я все готов тебе отдать, и хоть казна моя пуста, недавно получил я десять тысяч крон. Сколько тебе нужно? Половина, три четверти? Я все готов тебе отдать.
— Увы, мой дорогой отец, — сказала Маргарита, — не о своих делах, но ваших собственных желала б с вами я поговорить.
— Мои дела неторопливы, — обрадовался Рене, — их обсуждать готов я в какой угодно день, и лучше при дожде унылом, но только не сегодня, когда, смотри: охотники на лошадях, что ржут и бьют копытом; господа и дамы с соколами на руках, и рвутся псы на травлю. Жаль день такой на пустяки потратить.
— Пусть себе едут и развлекаются, — отвечала Маргарита, — а мы обсудим важные вопросы королевской чести и короны, финансы и нашу судьбу.
— А как же Калезон и Джон Аква Мортис — два лучших трубадура, я должен их послушать, рассудить.
— Послушайте их завтра, а ныне час делам важнейшим посвятить.
— Ну, коль вы настаиваете, — вздохнул Рене, — что ж, дитя мое, ты знаешь, я не в силах отказать.
И с грустью король отдал приказ сокольничим ехать на забаву без него, поскольку он составить им компанию не волен.
Понурив голову, старик-король, как гончая лишенная добычи, препровожден был в дальние покои. Чтоб их никто не беспокоил, Маргарита в дверях поставила Артура и своего секретаря Мордаунта, наказав на страже им стоять.
— Нет-нет! — воспротивился король. — Что до меня, коль надо, я согласен запереть себя в покоях, но чего ради Мордаунту отказывать в прогулке расчудесным утром, и юного Артура веселья отлучать? Поверьте мне, хоть он и прозван Юным Старцем, минувшим вечером с графиней Буажелен он выдал пару па не хуже любого кавалера Прованса.
— Они из той страны, — сказала Маргарита, — где люди с малых лет всего превыше долг свой ценят.
Несчастный король был заперт в кабинете, и с содроганием взглянул на роковой шкафчик из черного дерева, инкрустированный серебром, чьи дверцы, открываясь, неизменно впускали скуку и сонливость. Рене печально уставился на него, смекая сколько раз он зевнет, пока, наконец, его дверцы снова закроятся. Когда же вороха нужных бумаг были извлечены на стол, король впал в отчаяние.
Дочь деловито представила все их долги и закладные на земли и именья. Далее по списку все требования по их немедленной оплате. Король вел себя также, как всякий прочий должник: у него де есть десять тысяч, не больше. Но список кредиторов продолжался, и всякий раз старика приходилось убеждать, что сумма долга превосходит его наличность раз в тридцать.
— Может, — в некоторой растерянности предположил король, — заплатить самым назойливым, а прочие подождут?
— Они и так долго ждали, и это нечестно по отношению к тем, кто Вашему Величеству честно служил.
— Но разве мы не король Сицилий, Неаполя, Арагона и Иерусалима? — возмутился Рене. — И почему монарх добрейший, как бедный крестьянин, припираем к стенке из-за горстки крон?
— Вы и впрямь монарх всех этих королевств, — усмехнулась Маргарита, — но стоит ли вам напоминать, что и я королева Англии, которая не владеет ни акром ее земель, и не имеет с них ни пенни? У вас нет незаложенных владений, которые вам средства принесли бы на выплату долгов по векселям, распискам… Взгляните в глаза правде, вам нечем расплатиться, и не под что занимать.
— Жестоко так меня припирать, — сказал король, едва не плача. — Что ж я могу поделать, коли беден? Я возвратил бы все долги, когда бы мог!
— Отец мой, государь! Величие свое отриньте, которое вас делает посмешищем и беды посылает вам! Отдайте вашу суверенность тем, кто вам покоем, празднеством, достатком позволит насладиться при вашем скромном положенье в свете, и тем заплатите долги.
— Ты обезумила от горя, Маргаритка, — тихо и грустно ответил Рене. — Король и люди неделимы. Народ мой — овцы, я их пастух волею Небес, и я не вправе их отречься.
— Когда бы вы могли, — вскричала Маргарита, — я бы вас заставила за них сражаться! Оденьте ваши ржавые доспехи, седлайте старого коня, и бросьте клич: «Рене и Прованс»! И вы увидите, наберется ли сотня под вашим штандартом. Ваши замки в руках чужеземцев; солдата нет ни одного; слуг у вас немало, но не для войны. Вы скелет державный без мышц, который француз или бургундец легко в свой шкаф поставит.
Слезы потекли по стариковским щекам короля, когда ему вдруг представилась эта картина. И он признался, что подумывал завещать свои земли одному из могучих соседей.
— Ради тебя, моя суровая Маргарита, я отвращал от себя подобные думы, и бежал перемен. Я чаял, день настанет, тебе, дитя мое, Бог ниспошлет победу, избавит нас от бед, и в грезах жил надеждой…
— Если правда, то что вы сказали, — возликовала Маргарита, — отдав Прованс, вы исполните мое заветное желание, последнее, что кроется в моей груди. И, Бог свидетель, радею я не за себя одну, но и за вас, добрейший сир.
— Ни слова больше, милая. Дай мне пергамент, я отреченье напишу… Оно готово вижу… Покончим с ним, и на охоту. Любое горе мы снесем, ликуя и смеясь: беду весельем мы разбавим, глядишь, она и пронеслась.
— И вы не спросите, — смутилась Маргарита, удивленная его беспечностью, — кому вручаете вы королевство?
— Что горевать о пропаже, когда она уже не наша? — махнул рукой король. — Племянник Карл или племянник Людовик… Лишь бы Господь не заставил желать моих подданных возвращения короля-старика, чье счастье состояло только в том, чтобы видеть их в веселье.
— Бургундии вы оставляете Прованс, — сказала Маргарита.
— Тем лучше — Карл горяч, но не зол. Одно меня лишь беспокоит, народ мой не обидит ли? Он гарантирует свободы и права?
— Вполне, — ручалась королева. — Я не составила бы соглашенья с Карлом, не обещай он вам достойный пенсион.
— Не о себе говорю. Королю Рене виолы с кистью хватало, Рене-трубадуру и того меньше будет нужно.
И насвистывая только что сочиненную им ариетту , король подписал отречение, не снимая перчаток, и даже не удосужившись его прочитать.
— А что за этим? — спросил он, глянув на протянутый ему лист гораздо меньшего размера. — Племянник мой Карл желает Сицилии, Каталонию, Неаполь и Иерусалим завернуть в обрывки Прованса? Я полагаю, приличие требует столь дорогой дар облечь в бумагу побогаче.
— Это, — сказала Маргарита, — всего лишь отказ в наследстве Феррану де Водемону Лотарингскому и обязательство не выступать в его защиту против Карла Бургундского…
Тут Маргарита ошиблась, полагая уступчивость отца бесконечной. Рене выпрямился, покраснел и, вздрогнув, оборвал ее:
— Отказ, всего лишь? Обязательство?.. Предательство всего лишь внука моего, сына дорогой мне Иоланды? Лишить его законных прав наследства? Маргарита, мне стыдно за тебя! Твоя гордыня злобный нрав твой объясняет, но что тебя склоняет к подлости постыдной? Меня ты заставляешь плоть и кровь мою отринуть — храброго юношу, кто щит воздел и меч подъял за дело правое… Послушай я тебя, мой рог трубить бесчестье мне до скончанья дней станет.
Маргарита сначала опешила под напором старика, но вскоре попыталась доказать ему, что честь тут не при чем, поскольку Рене защищает безрассудного, чьи права питаемы из Франции деньгами и держатся на кончиках ножей шайки бандитов, изгнанных народами Европы. И прежде чем Рене собрался ей ответить, раздался шум в передней, дверь гулко распахнулась, и в комнату ворвался рыцарь, окутанный дорожной пылью.
— А вот и я, дедушка! — воскликнул он. — Взгляните на вашего внука — Феррана Водемона! Сын бедной Иоланды падает вам в ноги и умоляет благословить его на подвиг ратный.
— Благословляю, — Рене ответил. — Преуспеть тебе во всем, храбрец, живое воплощенье непорочной Иоланды. Пребудут с тобой мои мольбы и надежды!
— Ну а вы, тетушка? — вопросил юный рыцарь, обращаясь к Маргарите. — Вы, предательством лишенные престола, поддержите племянника в его правах законных на наследство?
— Всего хорошего тебе, племянник дорогой, — королева Англии сказала, — хоть мы и не знакомы. Но склонять не стану сего старца твою сторону принять, сколь в положении ты безнадежном, и людям сведущим ты кажешься безумным.
— Неужто? — усмехнулся Ферран. — Я и не знал. Простите мое невежество. Но Маргарита ль предо мной, чья сила воли Ланкастеров питала в пораженьях? Что бы вы сказали, если б моя мать сюда явилась деда отвращать от сына вашего, Эдуарда, когда б Господь ему судил достичь Прованса?
— Эдуард, — сказала Маргарита, плача, — испил со всеми чашу поражений. Всесильные принцы и пэры имели все одну причину насмерть биться…
— Но Небо к ним не благоволило…
— С тобой же, — вспылила Маргарита, — немецкие рыцари-разбойники, рейнские лавочники, да пресловутые союзные кантоны.
— И Небеса! — засмеялся Водемон. — Я здесь, высокомерная леди, чтоб ваши замыслы сорвать. Вот он я — не вор и не разбойник, но победитель в бою открытом, коего Господь благословил спесь с Бургундца сбить.
— Ты лжешь! — взметнулась с места королева. — Я тебе не верю!
— Это такая же правда, как небеса над нами, — усмехнулся Водемон. — Четыре дня назад я оставил поле битвы при Грансоне заваленное трупами наемников Бургундца. Его золото, драгоценности, богатые шатры — все стало добычей бедных швейцарцев, коим на ум нейдет, что с нею делать! Знакомо ль вам это, Ваше Величество? — И рыцарь протянул ей знаменитый драгоценный камень, некогда украшавший гроссмейстера «Золотого Руна». — Львы добычи не бросают, если шкуре их не угрожают.
Маргарита помутившимся взором смотрела на знак поражения герцога, и возмущенные мысли лишили ее последней надежды. Ее отец, напротив, вдохновлен был воинственностью Водемона, радуясь, что кроме его дочери, сим качеством всецело одарен последний отпрыск в его роде. Любящий всем сердцем юных, на смерть идущих ради славы, ровно столько ж, сколь поэтов, дарующих бессмертие героям, он прижал его к своей груди, призывая «подъять свой меч на подвиг бранный», и умолял его принять для пользы дела деньги, сколь он пожелает, из тех десяти тысяч крон, коими располагал. О том, на что он жертвовал их совсем недавно, старик уже забыл.
Вернемся же к Артуру, который вместе с Мордаунтом был немало удивлен вторжением в приемные покои, где они несли караул, графа Водемона, объявившим себя герцогом Лотарингским, в сопровождении рослого швейцарца с огромным протазаном на плече. Артур уступил рыцарю дорогу не потому, что усомнился в его личности, или не желая драки в присутствии величеств, и уж тем более, не из-за воинственного вида гостей, но Артур удивился, когда в швейцарце-великане, кто был разумен не рваться в приемный покой, признал он Сигизмунда Бидермана, кой зрел мгновенье на него как пес свирепый, и вдруг кинулся на англичанина с радостью, что счастлив он его увидеть и сколько важного ему он должен рассказать. Стройно изложить свои мысли Сигизмунд никогда не умел, теперь же радостная встреча сплелась с торжеством победы горцев над герцогом бургундским; и все-таки Артур немало подивился услышав его сбивчивый рассказ из первых уст:
— Герцог со своей огромной армией осадил Грансон у Невшательского озера. Там было пять или шесть сотен наших, которые защищались, пока у них не кончились припасы, и после чего, сам понимаешь, они сдались. А все ж таки, как голод ни страшен, лучше бы им потерпеть день-два, потому что Карл всех их повесил на деревьях, после чего стало им не до еды. Тем временем мы все, кто с мечом, кто с чем спустились с гор. Тут мы повстречали немцев с герцогом Лотарингским. Вот это солдат, Король Артур! После Рудольфа он первый. Да ты видал его и прежде — Синий Базельский Рыцарь, мы все звали его Лоуренсом, как велел Рудольф, чтоб батюшка наш не смекнул; но кто он был на самом деле, я после догадался. Так значит, у озера нас собралось тысяч пятнадцать дюжих горцев, и прочих — немцев и других — тысяч пять. Ходили слухи, что бургундцев много больше; но слышали мы также, что Карл повесил наших братьев как собак, и не было средь нас, швейцарцев, ни одного, кто стал бы головы врагов считать, когда вопрос решался мести. Когда б вы слышали рев горцев, зовущий отомстить за братьев живодеру Карлу! Отец наш, который, как вы знаете, всегда стоял за мир, одним из первых вызвался на бой. И вот, вдоль озера туманным утром мы подошли к Грансону. Мы плакали от горя и обиды, готовые иль умереть, иль отомстить. В тесном месте между замком Вомарк и озером мы увидели конницу и лучников на склоне горы. Герцог Лотарингский со своими людьми напали на всадников, а мы полезли в гору на врага, и с ходу его одолели. Горы — наш дом, а вот бургундцы жались к ним как ты, Артур, когда нашла тебя Анна после бури. Да только не было там дев, чтоб им подать любезно руки. Зато имелись копья, палицы и алебарды, и много чего еще, чтоб сбросить их оттуда, где они едва стояли. Всадники, с которыми лотарингцы дрались, увидев, что мы им в тыл заходим, пустились наутек. И поле под горой у озера, как итальянцы говорят: buono campagna — поле славы, досталось нам. Но мы и построиться для битвы не поспели, как впереди загрохотало, земля задрожала от конского топота, и поднялся такой вой и гул, как будто все менестрели Франции и Германии разом собрались в одном месте, чтоб переорать друг друга. Огромное облако пыли неслось на нас, и мы приготовились к отчаянной схватке, ибо это был Карл со всей своей армией, спешащий на выручку авангарду. И вдруг все замерло, и ветер с гор развеял пыль. О, Артур! За это зрелище, что я увидел, ты б жизни десять лет не пожалел. Тысячи стальных коней, горящие на солнце; сотни рыцарей в золоте и серебре; стена копий и махины такие — пушки, как мне потом сказали. Я впервые видел эти штуки, с которыми едва быки справлялись. Их глотки вперились в нас, и прежде, чем кончилось утро, я узнал, на что они способны. Мы построились в каре, как нас учили, и перед боем, по нашим обычаям и божеским законам, опустились на колени, чтобы помолиться Богу, его матери и всем святым. Карл вздумал, что у нас от страха ноги подкосились и мы пощады просим. Ха-ха-ха! Если мой отец и становился перед ним однажды на колени, ради жизни христиан, то в поле бранном, хотя б он был лишь с сыновьями, Бидерман все рыцарство встречал бы стоя. А Карл Бургундский, возомнив, что мы пощады молим, разозлился и вскричал: «Стреляйте в этих жалких трусов из орудий! Окажите им милость!» И гром, скажу тебе, грянул будто бы небесный! И ничуть нам не бывало, потому что мы стояли на коленях, и святые всех молящих берегли, пронеся огонь над нашими головами, и никто не был ни ранен, ни убит. Рог Ури затрубил атаку, и мы вскочили все и кинулись вперед, и мне поверь, никто не хотел быть позади, казалось всякому, что сила в нем десятерых. Мой протазан не игрушка! Вот он, если ты забыл. В моих руках он прутиком от ивы пел, которым гонят с пастбища коровок. И вздрогнула земля, как будто бы огонь из тверди рвался. То рыцари на нас неслись лавиной, желая под собою схоронить. Но бывалые наши вожди свое дело знали: «Первым на колени! Копья наперевес! Вторым, копья первым на плечо! Всем в кучу! Копья держать! Да поможет нам Бог!» И они обрушились на нас, и нам сломали столько копий, что старухам Унтервальдена дров хватило бы на целый год. Но коней стальных и рыцарские латы мы разодрали в пух. Шлемы гривастые, щиты и знамена рухнули, мешаяся с землею. Да, навалили мы железа громадье. В ужасе и беспорядке они отступили, и прежде чем снова решились в атаку, храбрый герцог Лотарингский своею конницей в ответ на них напал; и бросились тогда ему мы на подмогу. Видя наше наступленье и бегство рыцарей бургундских, неприятеля пехота нас едва-то дождалась. Шум и пыль тут поднялись! Точно тыщи молотилок на гумне лупили хлеб. Уж я бояться стал стыда разить бегущих насмерть. Да, много в бегстве было перебито…
— Отец! Отец мой? — вскричал Артур. — Что с ним?
— Он с Карлом был, и отступил с ним, — ответил швейцарец.
— Ранен, может, — отчаялся Артур.
— Нет, — уверил его Сигизмунд. — Он, как и Карл, меча не обнажил; и пленные болтали, что нам в том повезло, потому, как воин он бывалый. И ничего зазорного покинуть поле брани, когда проигран бой и отступление играют, тем более, когда в сраженье не был он.
В сей миг Мордаунт разговор их оборвал, в дверях вдруг объявившись:
— Молчание! Молчание! Король и королева!
— Куда мне деться, что мне делать? — заметался Сигизмунд. — Герцог мне не внове, но что мне с королями делать?
— Ничего. Сними шляпу и молчи.
И Сигизмунд немедленно прибег к совету друга.
Король Рене проследовал под ручку с внуком, а Маргарита в глубоком трауре и хмуря очи остановилась в дверях. Чуть выждав, она тихо сказала Артуру:
— Удостоверься, что новости ужасные правдивы, и немедленно ко мне. Мордаунт проводит тебя.
Взгляд ее упал на Сигизмунда, и она снисходительно приняла его неуклюжий поклон. Приемный покой опустел — Рене с Водемоном отправились догонять охоту, а Маргарита заперлась в своих покоях ждать доказательств злых вестей.
В воцарившейся тишине Сигизмунд прогремел:
— Та это и были король с королевой? Чума меня забери! Король, что старый Якоб — музыкант с писклявой скрипкой, захаживающий в Гейерштейн по праздникам. Но королева… Господа творенье! Лучшая корова в стаде в лентах и цветах, идущая к шале  степенно. И как ловко ты с ней обращался! Я так бы не сумел, хоть лоб разбей. Вот и видно сразу, что ты привык прислуживать, торгуя…
— Прошу тебя, мой друг, оставим это, — сказал Артур, — и расскажи мне лучше, чем закончилось сраженье.
— Святая Дева! Когда б я съел чего-нибудь и выпил… — вздохнул Сигизмунд. — Скажи, дружище, ты не чужой в этих чертогах?
— Напротив, Сигизмунд, — улыбнулся Артур, и содействием Мордаунта в других покоях им накрыт был стол, уставленный яствами и винами, к коим юный Бидерман питал большое уваженье, небрегая наставлением отца, коего в науке той давненько превзошел. Утолив голод, Сигизмунд расположил против себя бутыль с «cote roti», печенье, и продолжил:
— Так на чем я остановился? Мы их погнали, и перебили бы не меньше половины, когда б не стали грабить лагерь Карла. Клянусь, Артур, там много чего было! В любом шатре тряпья, брони, посуды. Иные мнили, что она из серебра, но меня не проведешь — его столько в мире нет. Если олово начистить, то оно блестит не хуже. А сколько слуг, лакеев, конюхов, пажей… А девок… тыщи! И те и эти, все добычей стали. Но мой отец, ты знаешь, не позволит мародерства и прочей гнусности, хотя бы и война. Иные молодцы хотели бы его не слушать, да протазан его заставил. Немцы и французы, Артур, знатно поживились там. Да и наши тоже — другим-то можно. Когда наткнулся я на шатер Карла, Рудольф с его людьми там все вверх дном перевернули, не допуская прочих никого. Но я вошел — ни один из бернцев не посмел меня остановить — и увидел, как они сгребают в кучу серебро и в мешки, да в сундуки пихают. Я им мешать не стал, и зашел за полог, где герцог почивал. Святой Крест, Карл настоящий воин — грубее его ложа я в лагере бургундском не видал. Средь латных рукавиц, кольчуг и прочего оружья увидел я разноцветные каменья, и вспомнил о вашем отце; пошарил и нашел кое-что… — Тут он вытащил из под рубахи ожерелье королевы Маргариты. — Я вмиг его признал, сколь в Брейзахе сам у палача его отнял. «Ого! — сказал я. — Хватит, посветил бургундцам. Пора тебе к моим друзьям из Англии вернуться». Вот, держи…
— Ты даже представленья не имеешь, сколько оно стоит, — удивился Артур. — Но это ожерелье не принадлежит ни мне, и ни отцу, а королеве, которую сейчас ты видел.
— Оно ей к лицу, — обрадовался Сигизмунд. — Будь она наполовину помоложе, хорошей бы женой швейцарцу-землепашцу стала, такому, как я, например. Клянусь, из нее бы вышла знатная хозяйка.
— Она отблагодарит вполне тебя за возвращенье ожерелья, — сказал Артур, не удержавшись от улыбки, невольно представив королеву Маргариту в роли благоверной Сигизмунда.
— Что это значит — отблагодарит? — воскликнул швейцарец. — Забылся? Я — Сигизмунд Бидерман, сын ландмана Унтервальдена! Я не ладскнехт какой-то, чтоб за любезность лаской брать! Спасибо скажет мне, ну… может, поцелует, и довольно.
— Поцелуй ее руки возможен, — чуть не смесь, Артур заметил.
— Уф! Рука? Что ж, королева она все же, и ей за пятьдесят… Но этого было б маловато для цветущей королевы.
Артур более терпеть не мог, и возвратил юношу к его рассказу о сражении, из коего узнал, что пораженье герцога никак в сравнение не шло с его потерями в лагере.
— Большинство из них верхом ушло, — пожал плечами Сигизмунд. — Немцы-рейтары, заместо погони, слетелись на поживу. И наши задержались в лагере Карла. Хотя пройди они еще полмили, увидели б своих, висящими на деревьях, и вот тогда не жди пощады.
— Где же ныне герцог?
— Да где ж? В Бургундии, конечно, зализывает раны. Так говорят одни. Другие, что он армию свою собрал и к ней еще прибавил, да толстосумов порастряс на жалованье солдатам; так что, нам готовит трепку. Но и к нам после победы вся Швейцария сбежится.
— Батюшка мой с ним? — спросил Артур.
— А где же ему быть. Через батюшку моего изо всех сил старается мир с Карлом заключить. Да только все напрасно. Закусил удила герцог, а наши во славе победы, и я их понимаю. А вот батюшка твердит, что такие победы, да горы златые подрубят наши древние корни и землепашца превратят в солдата. И много чего еще он говорит, да только невдомек мне, отчего ж вино, еда и тряпки нам во зло. Ну да головы и помудрей моей в его речах ничуть не понимают. Твое здоровье, Артур! Доброе вино.
— Что же привело тебя сюда и командира твоего, Феррана? — полюбопытствовал Артур.
— Веришь, ты причина нашего приезда.
— Я? — удивился Артур.
— Ну да. Известно стало: ты и королева Маргарита неволите этого старого короля трубадуров уступить свои владенья Карлу, и Лотарингию хотите отдать ему в обход наследных прав Феррана Водемона. И герцог Лотарингский послал человека, которого вы не знаете, то есть знаете, но не совсем, а он знает о вас больше, чем вы о нем, все выведать и вам в колеса палки вставить, и помешать отдать Прованс Бургунцу, и Лотарингию, конечно.
— Даю слово, Сигизмунд, я тебя не понимаю.
— Эх, долюшка моя горюшко — бедная головушка, — удручился швейцарец. — Час от часу не легче. Раньше вся родня мне уши прожужжала, что ничего я не смекаю, и вот теперь мне говорят, что я им невдомек. Ладно, скажу прямо: я говорю о своем дяде Альберте.
— Отце Анны Гейерштейн? — удивился Артур.
— Ну да. Я так и думал, что ты о нем слыхал.
— Но никогда не видел.
— Вот именно. Но он такой человек, кто все обо всех знает. Даром что ль он с дочкой Саламандры жил?
— Полно, Сигизмунд, чепуху молоть, — отмахнулся от него Артур.
— Да, а Рудольф мне сказывал, что той ночью в «Графской усладе» ты был немало удивлен, — растерялся швейцарец.
— Если и так, то я был большим ослом, — покраснел Артур.
— Ладно. Но говорят, что дядя мой книг колдовских выучил немало, и даже, что летать он может, и помогают ему в том нелюди и духи. При том, при сем, однако, такой-то умный, и дарами, с божьего иль нет соизволенья, наделенный, он вечно горе мыкает. Преследуют его и страх, и беды, и где тому конец, невесть.
— Я знаю о нем мало, — сказал Артур и осторожно продолжил, чтобы как можно больше узнать у Сигизмунда, — но слышал я, покинул он Швейцарию, чтоб императору служить.
— И там, — подхватил швейцарец, — женился на юной баронессе Арнгейм, но скоро заслужил немилость царственного тезки моего, а пуще герцога австрийского. А буде римлянину с римским папой не поспорить, дядя мой, недолго думая, махнул за Рейн и к бургундскому двору приткнулся, где на всяких графов, маркизов, баронов и прочих господ спрос велик всегда. Тут мой дядюшка враз любимцем стал, но пробыл им недолго — год иль два, не больше, потому как власть немалую в неком тайном братстве получил, кое герцогу ровно кость поперек горла; и чтобы головы совсем не потерять, дядя наскоро ее обрил. Но монашеский клобук не дал ему покоя, и буде Карла он бежал, дядя козни ему строить начал, и так часто перебегать дорогу, что встречи роковой недолго ждать. Но дядя припевает, что ему не страшен Карл. А насколько он неустрашим, случай ты имел увидеть в Ла Феррете.
— Святой Георг! — вскричал Артур. — Черный Монах Святого Павла!
— Ну наконец-то ты меня уразумел! Помнишь, дядя Альберт хвастал, что ему сойдет с рук казнь Хагенбаха? Так оно и вышло. И даже больше — дядя выступал перед герцогом в собрании Сословий, и духовенство денег Карлу не дало. Но началась война, и дядя понял, что ряса черная от герцога не защитит, поскольку Карл в государственной измене обвинил его, ибо он знаваться стал с Союзом нашим. И потому явился дядя в Невшатель к Феррану, откуда бросил вызов государю.
— Весьма своевременно, — заключил Артур.
— О! Другого нет такого человека на всем белом свете. Он знает все! Водемону про тебя он все поведал, и за тобою вслед тотчас умчался. И хотя швейцарский лагерь он покинул за пять-шесть дней до битвы, хотя от Экса до Грансона четыре сотни полных миль, мы с герцогом Ферраном встретили его, когда он назад возвращался.
— Встретили! — удивился Артур. — Кого? Черного Монаха?
— Ну да, кого ж еще. Но был одет он кармелитом…
— Кармелитом?! — вскричал Артур, внезапно озаренный догадкой. — Ах, я слепец! Собственными руками ему я выдал королеву! То-то прятал он свое лицо под клобуком! А я, глупец, на его простую хитрость поддался! Впрочем, может, так и лучше, что наши планы сорвались. Было б хуже, если бы победа ваша нашим пораженьем обернулась.
Явление Мордаунта оборвало их беседу, поскольку королева призывала в свои покои Артура. Во всем дворце извечного праздника и веселья нельзя было сыскать комнаты более мрачной, чем эта, чьи окна выходили на сплошные развалины древнеримских времен, открывая вид на падающие колонны, проломленные стены и увечные скульптуры. Именно ее Маргарита выбрала местом своего добровольного заточения. Она встретила Артура с теплотой настолько трогательной, какая исходить лишь может из сердца, наполненного болью страданий, горем и разбитыми надеждами, сердца, тем более чувствительного, что оно надорвано невыносимым бременем величия и власти.
— Увы, бедный Артур! — вздохнула она. — Твоя смелость и опыт твоего отца не спасут мой тонущий корабль. Слишком велика пробоина, и течь не остановить. Все, все восстает против, когда я пытаюсь с судьбою бороться. Силы слабеют, мутнеет рассудок и мужество теряется. Вчера непобедимый Карл дал обещание помочь дому Ланкастеров, и вот сломан его меч дубиною крестьянской; его могучая армия, самая лучшая в мире, едва столкнувшись с пастухами Альп и ландскнехтами, размолочена цепами. Что осталось, уповать на чудо?
— Нет, государыня. Позор поражения вдохновил победителей. Армия герцога развеяна, но не разбита; он жив и собирает силы в Верхней Бургундии…
— Чтоб разбитым быть опять, истощенным долгой и бесславною войною, столь же губительной для него, как нынешнее пораженье… Что с твоим отцом?
— Он при герцоге, насколько мне известно, — ответил Артур.
— Спеши к нему, и скажи, что я добра ему желаю, и приказываю меня оставить собственной судьбе. Я сокрушена… нет ни друзей… ни денег…
— Нет, государыня, — осмелился перебить ее Артур. — Счастье не во всем от вас отвернулось, и доказательство тому вот этот символ вашего величия… — И протянув ей ожерелье, юноша поведал королеве историю его возвращения.
— Я рада, что случай вернул мне эти алмазы, — сказала королева, — по меньшей мере, я еще могу быть благодарной. Отдайте их вашему отцу, и скажите, что они от сердца, которое покинуло надежду, и скоро замрет навсегда… Скажите, пусть себе он оставит ожерелье, и поступает с ним как хочет. Увы, дара сего мало, чтобы вернуть графу Оксфорду то, что ради меня он утратил.
— Государыня! — воскликнул юноша. — Я уверяю вас, что мой отец скорей в наемники подастся, чем себе на пользу ваш дар употребит!
— Он никогда не слушался моих приказов, — вздохнула Маргарита, — но это моя просьба… последняя. Когда же он мне в ней откажет, то предостаточно найдет ланкастерцев, которые нуждаются больше него.
— Есть еще нечто, что я вам поведать должен… — неуверенно молвил Артур, и рассказал королеве об Альберте Гейерштейн, скрывавшимся под видом монаха-кармелита.
— Считать ли мне вас простаком, — спросила королева, — который верит в духов, колдунов, способных покрывать в момент большие расстоянья?
— Нет, государыня… Но, ходят слухи, что граф Альберт, или Черный Монах Святого Павла, глава немецкого таинственного братства, которого боятся даже государи, и сильно его ненавидят, ибо трепещут перед ним.
— Может ли священник, — усомнилась королева, — встревать в дела мирские, творя суд и расправу? Церковь это воспрещает.
— Темное это собратство на свет не выходит. Прелаты часто главенствуют в Феме-суде; архиепископ Кельна, как герцог Вестфаллии, гнездовища Феме, стоит над ними над всеми.  Вождям их выданы такие полномочия, дана такая власть, что кажется невероятным, но о том никто не смеет рта раскрыть.
— Колдун он, или ассасин , — сказала королева, — мне все равно: ему за то я благодарна, что он разрушил мои планы относительно Прованса, иначе же, при новом повороте дел, старик Рене отдал бы все напрасно. Послушай меня, с рассветом к батюшке езжай, и умоляй жить счастливо, и про меня забыть. В Бретании Ланкастеров наследник убежище вам предоставит. Убийцы тайные не только есть на Рейне, неповинность для них не оправданье — путаться с Бургундией нигде не безопасно. Помимо скрипок и свирелей в Провансе и кинжалы есть… Но я слышу стук копыт, гвалт и хохот — это безумный старик вернулся с охоты и, презирая превратности дня, насвистывая по лестнице всходит. Что ж, мы скоро, очень скоро ему не станем докучать… А вы ступайте — танцуйте, веселитесь, и смейтесь сегодня, но завтра с рассветом уезжайте из Экса.
Покинув королеву, Артур первым делом позаботился об отъезде и, вызвав Тибо, приказал ему готовиться утром в дорогу; и тут же стал наряжаться на вечер, поскольку неудача в замыслах королевских не очень его огорчила, и в глубине души он радовался за старого короля, коему не пришлось платить за Англию своим доменом.
Если подобные мысли его утешали, то расстройство было ближе, чем он думал. Хотя очень немногие знали, с чем явился герцог Ферран, слухи имелись, что Маргарита растроена; но списали это на взаимную нелюбовь экс-королевы и ее сводной сестры Иоланды; и юный герцог в дедушкином дворце возглавил партию тех, кому опостылила тетушкина спесь, ее сумрачность, меланхолия и презрение к шуткам. Ферран, кроме того, что был красив и молод, явился победителем в битве, где показал себя героем, и отчаянным бойцом в деле, вообщем, безнадежном. То, что в свете он затмил Артура, как приверженца немилой королевы, ничуть последнего не удивило. Но англичанин был несколько обескуражен интересом общества к тому, кого все в доме ландмана называли Простачком, то есть к Сигизмунду, пригревшемуся в лучах славы герцога Феррана, который всем его представил графом Сигизмундом Гейерштейн. А также в платье облачил, сносное для графа, но не Сигизмунду Бидерману по плечу.
Любой новый человек, что б не представлял он из себя, интересен обществу, хотя бы до тех пор, пока его представляют. О швейцарцах мало что знали в Провансе, но много говорили; а тут такой образчик! Его грубые манеры, найденные непосредственными, снискали тотчас благосклонность дам. Его плохой французский и еще худший итальянский умиляли, что бы он не лопотал. Его большие и сильные члены не слишком годились для танцев, но «граф Сигизмунд» этого не замечал, и топтал и раскачивал в танцах партнерш, как шалый медвежонок. Притом от дам ему отбоя не было, и даже черноглазая дочь графини Буажелен небрегла изяществом и легкостью Артура, который, заслоненный другими, чувствовал примерно то же, что и м-р Пепис, нечаянно порвавший свой камлотовый плащ , — в общем-то пустяк, досадный, правда.
Однако, Артур недолго оставался безутешным. Есть прекрасные полотна, изъяны коих не видны, пока ложится свет на них удачно, но при другом освещении всем они бросаются в глаза. Примерно то же самое случилось с Сигизмундом. Живой ум провансальцев довольно скоро разглядел медлительность его ума простого, и стал развлекаться, язвя его весьма тонкими шпильками, коих великану не заметить. Вероятно, на нем живого б места не осталось, не явись на бал швейцарец с верным спутником своим — протазаном, чьи вес и размеры могли любому внушить уважение к его владельцу. И все бы ничего, но во время замечательного entrechat  Сигизмунд всем своим грузным телом наступил на маленькую ножку худенькой партнерши… Весь вечер Артур избегал смотреть на Маргариту, чтобы ее не тревожить, но рожа глыбы-швейцарца так перекосилась в тот момент, что он, смеясь, не смог удержаться от взгляда туда, где уединилась королева, с единственным желанием, узреть ее улыбку. Но увиденное его насторожило. Голова королевы откинулась на спинку кресла, глаза были прикрыты, а сложенные руки недвижимы. Почтенная леди, что стояла у нее за спиной, была чересчур близорука, чтобы в позе госпожи увидеть что еще либо, кроме обыкновенного ее безразличия к происходящему на балу в отцовском дворце. И когда Артур в тревоге подошел, и за локоть ее тронул, обращая внимание леди на госпожу, та, склонившись над ней, через минуту вскричала: «Матерь Божия, королева скончалась!» Воистину, последняя нить жизни в этой гордой и честолюбивой душе оборвалась, как она и предчувствовала, вместе с рухнувшей ее последней надеждой.

Глава XXXIII

Бом! Бом Бом!
Плачьте, рыдайте о нем!
Разбитое сердце устало,
Нет его больше, не стало…
Сыграна роль, занавес пал,
Покров погребальный — финал.

Старая поэма

СТЕНАНИЯ и вопли, поднятые разом придворными дамами с внезапной смертью королевы, понемногу стихали, и английские подданные Маргариты стояли подле нее не шелохнувшись, боясь помешать безутешным слезам старика Рене, чье горе, хотя и было глубоко, но бесконечным быть не обещало. Лекари, осмотрев покойную и посовещавшись, передали ее священнику собора Св. Саверия, перестроенного из древнеримского храма. Величественное здание осветилось множеством огней, предвещая наиторжественные похороны, какие только мог себе предствавить Экс. При рассмотрении деловых бумаг королевы выяснилось, что продав свои драгоценности, она обеспечила последовавших за нею англичан приличным содержанием, хотя сама довольствовалась худшим. В последних строках своего завещание она упоминала английского купца Джона Филиппсона и его сына, коим оставляла алмазное ожерелье, дабы им они распорядились по ее желанию, или как им будет угодно. Распорядителем на своих похорах она назначала Артура, с тем, чтобы он проследил за точностью исполнения обрядов, соблюдаемых в Англии. И это были последние ее слова в завещании, написанные в самый день смерти.
Атрур немедленно отослал Тибо с письмом к отцу, в коем сообщал обо всем, что с ним приключилось за время их разлуки, о событиях в Эксе, и, наконец, о кончине королевы Маргариты. В конце письма он спрашивал совета, что ему делать, и будет ждать его ответа, занятый высокими похоронами, которые задержат его в Эксе.
Старый король пережил кончину дочери неожиданно быстро, ибо на второй день всецело углубился в список составления похоронной процессии, сочинял стихи и музыку к элегии в честь почившей королевы, уподобляя ее языческим и библейским богиням, и прочим святым женщинам. И когда первый куплет печальной песни был закончен, король Рене вдруг с облегчением подумал, что смерть Маргариты развязала ему руки в положении, как ему казалось, безысходном; и он помчался тут же к внуку и навязал-таки ему пресловутые десять тысяч крон. Ферран с благословением дедушки, деньгами и своими людьми уехал воевать наследство, а с ним и Сигизмунд Бидерман, обнявший Артура на прощание по-братски.
В дни траура двор королевский опустел. Человек крайностей, на радостях и в горе, король Рене стремился полностью опустошить казну на погребенье королевы Маргариты, но вовремя был остановлен казначеем и Артуром, который, будучи распорядителем последней ее воли, восстал против пышности и праздности обряда, поскольку и то, и другое претило покойной при жизни.
Потому, после прощания народа с почившей, церемония была отправлена скромно, но от начала и до конца в той торжественно-печальной обстановке, коим всегда отличается богослужение в католических храмах, благотворно воздействующее на христианские души.
Среди прочей знати, присутствовавшей на похоронах, был некто, кто присоединился к процессии, когда ударил большой колокол Св. Саверия, знаменуя начало общего хода к собору. Незнакомец только что сменил дорожный костюм на траурное платье, скроенное на английский манер. Переодевшись, он поспешил к собору, где его благородная наружность внушила такое уважение к страже, что он был допущен до гроба, где и встал рядом с той, кому он так долго служил будучи графом Оксфордом; и взгляд его не замедлил встретиться с печальным взором сына. Почетный караул покойной Маргариты с глубокой признательностью взирал на них, а пуще на старшего, который мнился им достойным представителем всех верноподданных Англии, в его лице отдающих последнюю честь королеве, которая столь долго держала скипетр в своей, пусть и несчастливой, но смелой и решительной руке.
Последний отголосок панихиды затерялся под сводами собора, и караул тихонько удалился, а сын с отцом в глубокой тишине стояли все еще возле почившей королевы. Священнослужители осторожно подступили ко гробу и просили разрешения завершить им обряд: перенести останки, истомленные смятенным духом, в темную прохладу склепа, где властители Прованса обретают вечный покой. Шесть священников подняли гроб на плечи, другие, с высокими свечами, окружили их, и вниз по крутой лестнице, через проем в полу, они спускаться стали под тихое звучание заупокойной мессы. А когда и реквием заглох под полом залы, и скрылись в проеме огни, граф Оксфорд взял под руку сына и повел его в маленький садик позади храма, где они оказались одни. Они долго молчали, переживая горечь утраты, и наконец, граф промолвил:
— И вот угасли вы… И с вами, моя королева, все… все, на что мы уповали, скончалось! Нет больше величественного сердца, царственной главы; и какой прок во всем остальном? Эх, Маргарита Анжуйская! Да вознаградит тебя Господь за твою добродетель, и да простит твои грехи! И то и другое тебе было присуще. В попутный ветер ты высоко вздымала парус, и в ярый шторм не пряталася волн, взором смелым и гордым духом всегда вперед стремилась. Таков, сынок, финал драмы; и наши роли сыграны — конец!
— Так что, милорд, направим наше оружие против сарацинов? — спросил Артур с заметным сожалением.
— Нет, — ответил граф, подумав. — Сначала убедимся, что Генрих Ричмонд, последний из Ланкастеров, в услугах наших не нуждается. Эти драгоценности, по-счастью возвращенные тобой, ему послужат с большей пользой, нежели нам обоим. На герцога Бургундского надежды больше нет.
— Возможно ли, чтоб исполин одним ударом был низвергнут? — удивился Артур.
— О, нет! — решительно ответил старик. — Поражение при Грансоне — большое несчастье, но Бургундия его переживет, как легкое ранение в плечо. Однако, дух Карла уязвлен: его рассудок и удача потерпели пораженье, ибо он презрел врагов, чая растоптать его своею конницей железной. Во гневе и упрямстве он льстивым языкам благоволит, чьи речи покупаются и продаются; и гонит от себя советников правдивых. Вот и мне он более не верит. Ты знаешь, что я отказался обнажить оружие против швейцарцев; но не смотря на это, он пригласил меня с собой в поход. После Грансона его будто подменили, я в нем заметил к себе нерасположенье. Возможно, преуспел в том Кампобассо, а может, герцог, злой на неучастие мое, решил, что я над ним подсмеиваюсь втайне. Он речи заводил при мне, что дружба безразличия не терпит, что равнодушие измен причина, и кто не с ним, те — против. Поверь, Артур, герцог так близко подобрался к моей чести, что только участь королевы Маргариты и судьба Ланкастеров заставили меня рядом с ним остаться. Но все кончено… Государыни моей больше нет… Герцог не помощник нам, поскольку одного ожерелья ему мало, а мечты его о Провансе опочили вместе с королевой Маргаритой.
— Что ж нам делать? — спросил Артур.
— Здесь оставаться — при дворе короля Рене, пока известия от графа Ричмонда не получу. Знаю, что изгнанников не любят государи, но я верно его дочери служил. И ни внимания, ни пенсиона мне не нужно, лишь уединения, ведь не откажет мне король дышать воздухом его владений, пока мой долг не призовет меня.
— Никогда, будьте уверены, — сказал Артур. — Рене далек от низости и подлости; и если б не ребячество его, царственней не знал бы мир монарха.
Порешив на том, сын отца королю Рене представил, и тот в приватном разговоре дал понять, что человек он благородный и приверженец ланкастерского дома. Добряк король радушней бы приветил музыканта, иль, на худой конец, актера, чем графа Оксфорда — державного мужа, воина и мудреца. Граф, понимая это, крайне редко беспокоил беспечного весельчака своим присутствием. Однако, одну услугу деликатного свойства он все же оказал Рене Доброму, явившись посредником в тайных переговорах между ним и Людовиком XI. Французский лис заполучил домены короля Рене, отстранив его от дел к вящему удовольствию короля столь многих государств, поскольку смерть Маргариты развела его с герцогом Бургундским. Умудренность английского графа, коему вверена была вся полнота власти в щекотливом деле, выторговал для короля Рене наилучшие условия, избавив его от всех забот насущных до могилы, куда старик впоследствии сошел с песнями. Людовик не мог остаться неблагодарным к англичанину, и не отверг его надежд на помощь в будущем ланкастерскому дому. На сей предмет были начаты осторожные переговоры, и Оксфорд с сыном два раза ездили в Париж — весной и летом 1476 года.
Меж тем война герцога бургундского с кантонами и графом Ферраном продолжалась. В самый разгар лета 1476 года Карл с новой армией в шестьдесят тысяч человек и ста пятьюдесятью орудиями двинулся к Швейцарии, где воинственные горцы собрали небывалые силы — тридцать тысяч, и обратились с просьбой к союзникам — вольным городам на Рейне, поддержать их конницей. Кампанию Карл начал успешно. Он снова вторгся в область Во и вернул себе большинство крепостей, потерянных после Грансона. Но вместо того, чтоб закрепить достигнутый успех, или более того, мир заключить с опасными соседями, сей гордец в ущелья Альп устремился, туда, где горцу всякий камень крепость врагам на погибель. Так, по возвращении в Экс, Оксфорд и сын узнали, что герцог Карл осадил небольшой приграничный городок Муртен на берегу озера с тем же названием. Бывалый рыцарь Берна — Адриан Бубенбург, стойко выдерживал осаду в ожиданье подкреплений от швейцарцев, которые были на подходе.
— Горе Карлу! — покачал головою граф, выслушав новость. — Осажденный враг, спешащая к нему подмога, глубокое озеро и тесные скалы грозят ему вторым Грансоном, если хуже не случится.
В последних числах июля столица Прованса была взбудоражена одним из тех слухов, какие, как яблоки в урожайную пору летят со всех сторон в корзину, будто бы герцог бургундский вновь потерпел поражение, да такое ужасное, что Оксфорд отказался верить слухам.

Глава XXXIV

Нагрянул враг великой тучей,
И кто победу одержал?
Кровь лилась рекой кипучей,
Дарвин струсил и бежал!

Этрикский пастух

СЫН с отцом не могли уснуть. Оксфорд, пусть роль герцога в его судьбе быть перестала главной, все ж некогда в бою он с ним плечом к плечу стоял; в Артуре же младая кровь играла, cupidus novarum renim , себе на счастье или на беду, туда, где целый мир бурлил и волновался. Не выдержав томленья духа, Артур вскочил и начал одеваться, как вдруг цокот копыт привлек его внимание. Едва он выглянул в окно, как крикнул графу: «Новости, отец! Гонец от герцога!», и поспешил на улицу, где всадник усталый спросил у него о Филиппсонах: отце и сыне. Они тотчас признали Колвена, бургундского бомбардира. Его затуманенный взгляд внушал опасение, с обвисшей руки стекала грязь под дождем, или кровь; все говорило, что он только-только вырвался из драки, где ему досталось с лихвой; и даже конь его едва стоял на ногах. Сам всадник, лишь с лошади сполз, зашатался, и если бы Артур его не поддержал, упал бы. Глаза его закатились, весь он обмяк и хриплым голосом пробормотал:
— Пить… спать…
Артур почти что внес его в дом, и велел подать ужин, но Колвен махнул рукой и попросил вина. Осушив кубок, он отставил его и, посмотрев на Оксфорда слезным взглядом, всхлипнул:
— Герцог!..
— Убит? — вскричал граф. — Не может быть!
— Если бы, — плакал бомбардир. — Позор…
— Так это правда? Он разбит? — поник Оксфорд.
— Полностью разгромлен, — выдохнул солдат.
— Когда? Где? — стал выспрашивать граф. — Сколь мне известно, враг вам уступал числом.
— По меньшей мере, вдвое, — признал Колвен. — И вот я здесь, чтоб вам поведать о позоре, когда мне лучше проглотить язык! Мы приступили к городишку Муртен, или Мурат, с неделю назад. Тамошний наместник, бернский медведь упрямый, нас не испугался. Он даже не счел нужным запереть ворота, когда мы к городишку подошли, и на наше требование сдать ключи, ответил: «Ворота открыты — идите и возьмите». Я герцогу сказал, что надо б поучить его маленько, вдарив парой залпов по нему из пушек, да тот и слушать мой совет не стал — так разозлился. Предатель черный Кампобассо увещал его всей силою наброситься на город, ворота коего я б ядрами как днище у бочки бы выбил, и на уши немецкие надел бы его стены, слишком крепкие для копий и мечей. Вообщем, мы отбиты были с потерями большими. И лишь тогда мы, наконец, палить по нему стали, и страху понагнали на швейцарцев. Стены и башни склонились перед крепкими моими канонирами, а от неприятеля, что шли осаду снять, мы валами и частоколом отгородились. Но вечером двадцатого дня мы узнали, что они близко, и Карл решил, ни с кем не посоветовавшись, выйти им навстречу, бросив выгодную для него позицию. Слушаясь его приказов, я против своей воли последовал за ним с двадцатью орудиями и лучшими людьми. Едва мы покинули лагерь и прошли всего-то чуть, как утром следующего дня увидели лес копий, алебард и двуручных мечей на холме. Небеса нам тоже подмочили — гроза разыгралась не на шутку, и хлынул ливень, да такой… И хоть он лил на нас и на швейцарцев, все ж нам вредил он больше, особенно итальянской коннице, у коей под ногами бурные ручьи землю в кашу превратили. Герцог, видя, что не время драться, дал команду отступать. Он подъехал ко мне и приказал прикрывать огнем общий отход, заверив, что останется со своими рыцарями для моей защиты. И лишь мы стали оставлять позиции, как враг возликовал. С воем они пали на колени перед боем, моля Всевышнего им даровать победу, и я над этим тогда посмеялся, но теперь зарекся. Верите, милорд, как они вскочили и бросились вперед, вопя, трубя, рыча свирепо, над ними небо прояснилось, и солнце нам ударило в глаза, покуда ливень ливмя лил на нас одних. Мои люди окаменели. Назади швейцарцев развиднелось, и мы узрели новые полки, доселе незаметные: тьма знамен, оружия… Я призвал своих ребят стоять насмерть, и мысленно и словом совершил великий грех. «Стоять насмерть, храбрецы! — крикнул я солдатам. — Сейчас мы им покажем, чей гром громче, и чьи молнии сильней! Мы их по-иному выучим молиться!» Но ужаснулись мои люди, ведь вышло, Бога я хулил. И мы за это поплатились. Пушки навели мы в самую гущу швейцарцев. Я самолично целил «Великую Герцогиню Бургундскую» и запал к ней подносил… Бедная «Герцогиня», в чьих-то ты теперь невежливых руках! Ба-бах! Залп! Дым рассеялся, а люди все падали, знамена горели… Такое попадание, я думал, любой натиск остановит; но приказал скорее заряжать орудия. И едва продуло наши уши и прозрели глаза, как невесть откуда на нас пала вражья сила: всадники, пехота, старики и дети, рыцари и слуги; все грудью перли на орудья, напрочь отвергая жизнь. Мои отважные ребята все погибли разом у своих орудий; ни одно из них повторно не пальнуло.
— Почему же герцог вас не защитил? — удивился Оксфорд.
— О! Он храбро дрался со своим валлонами и бургундцами, — вступился за герцога его бомбардир. — А тысяча итальянских наемников бежала без оглядки. Да и мы пушками загородили весь проход, поставив их в ущелье. Конница не пробилась. Герцог и славные фламандцы, все смешались в полном беспорядке. Я бился у пушек пешим насмерть, не думая спастись, как вдруг остался один, а вокруг мои мертвые парни. И тут я увидел, что на герцога наседают; я принял коня из мертвых рук моего оруженосца, бедный мальчик, и поскакал на помощь монсеньору де Круа и прочим выручать Его Светлость. Отступленье превратилось в бегство, и когда мы докатились до лагеря, на наших батареях развевались знамена швейцарцев — их обошли с тыла по горной тропе. Адриан Бубенбург тоже не сидел сложа руки и совершил вылазку из осажденного города, так что укрепленья наши с двух сторон атаковали разом… Я мог бы более того поведать вам, но день и ночь скачки меня последних сил лишили; я чувствую язык мой заплетается… Дальше была резня… бегство, и позор, понятный лишь пережившему его. Я получил свое за то, что Бога оскорбил. Если я остался жив, то лишь затем, чтобы уйти в монахи, и всю оставшуюся жизнь замаливать свой грех…
Колвена все-таки накормили, подмешав в еду опия по совету врача короля Рене, который заставил его лечь и отдохнуть.
От прочих услуг лекаря Оксфорд отказался и поочередно с сыном дежурил у постели Колвена, которого уложили на одну из кроватей в их комнате. Несмотря на лекарство его сон был далек от покойного. Он то и дело порывался вскочить, горел в жару и закатывал широко раскрытые глаза, при этом его сводили судороги, кулаки сжимались и руки рубили пустоту, убеждая тем самым, что он сражается в бою бредовом. Так продолжалось несколько часов, и лишь к полудню лекарство и усталость возымели действо, и обессилевший бомбардир впал в глубокий сон и проспал до позднего вечера. На закате он проснулся, спросил, где он и что с ним, плотно «позавтракал» и, не помня о вчерашнем, вновь принялся рассказывать в подробностях о битве под Муртеном.
— Воистину, — поник он головой, когда закончил, — половина армии пала под мечом иль утонула в озере. А те, кто спасся от погони, исчезли без следа. Такого бегства я еще не видел. Мы бежали, как стадо трусливых баранов, боясь отбиться от прочих, в бегстве чая спасения.
— И герцог? — спросил граф.
— Мы увлекли его за собою, скорее от страха, нежели верности, как на пожарище, схватив, что поценнее. Все — рыцари, оруженосцы, командиры и солдаты, все в панике бежали; и всякий раз, когда трубили сзади в турий рог, мы мчалися еще быстрее.
— И герцог? — вновь Оксфорд вопросил.
— Сперва сопротивлялся герцог и силился остановить нас, чтобы ударить по врагу, но тщетно; и он отдался общему течению, до самого конца ни слова больше не сказав. Мы рады были поначалу странности такой, зная его норов; но день прошел в безмолвной скачке, затем он отказался пищу принимать, хотя не ел давно. И мы заволновались за его здоровье. Всегда живой, желаний полный, он впал в отчаянье немое; и, посовещавшись, мы решили единодушно слать за вами, кого лишь одного Карл имеет странность слушать. Я умоляю вас, поедем поскорее к герцогу, и сделайте хоть что-нибудь, иначе может он… скончаться!
— Что же я могу поделать? — растерялся Оксфорд. — Как ему я помогу? Ведь он бежал моих советов, обоим нам на горе. Весь раболепный двор его восстал против меня, и я почувствовал опасность.
— Ваша правда, — согласился Колвен. — Но ведь он ваш товарищ старый по оружию; и было бы мне больно думать, что благородный господин мой презрел законы чести. А за безопасность вашу я ручаюсь — всякий верный герцогу солдат грудью за вас встанет.
— Не этого я опасаюсь, — Оксфорд отвечал, — но буду ль я полезен Карлу? Пожелает он со мною говорить?
— Пожелает, милорд, не сомневайтесь! — чуть не плача, уверил его старый солдат. — Мы слышали, как в забытьи он много раз вас звал.
— Коль так, я еду, — решительно встал граф. — Немедленно! Куда?
— Э-э… Точно не знаю, но монсеньор Конте называл местечко в Верхней Бургундии — Ла-Ривьер…
— Туда мы с сыном едем нынче ж. Тебе, Колвен, лучше здесь остаться — замаливать грехи за святотатство под Муртеном. Грех тяжелый, но простится, если Бога ты попросишь хорошенько, в монахи же негоже храброму солдату.
— Аминь, — перекрестился Колвен. — Но герцога никак я бросить не могу. Попу я за себя молебен закажу; и если ваша милость могут подождать до завтра, я нынче же души своей дела улажу. Да и ваша решимость во мне солдата пробудила, тем более, что без меня вам к герцогу трудней добраться будет. А за здоровье мое не беспокойтесь — здоров я вполне. И в монастырь подамся, верно, когда потерянное под Муртеном свое имя отыщу. Теперь, клянусь, большую мессу закажу за упокой души моих бедных канониров.
Приняв предложение Колвена, Оксфорд с сыном велели Тибо в дорогу собираться, и ушли проститься с королем Рене, который долго их просил остаться, а на прощание всплакнул.
В компании бывшего (сколь она была разгромлена) главного бомбардира бургундской артилерии де Веры пересекли Прованс, Дофинэ и Франш-Конте по пути из Экса в Ла-Ривьер, куда отступили остатки воинства Карла. Далекое расстояние и неудобство маршрута отняло у них две недели, и лишь в июле 1476 года наши путешественники добрались до места, которое располагалось милях в двадцати к югу от города Сален. Небольшой здешний замок был окружен множеством палаток, расположенных без всякого порядка; и все, что творилось вокруг, мало напоминало ту ставку, где царила железная дисциплина, свойственная походным лагерям Карла Смелого. Но то, что герцог находится здесь, знаменовало его огромное, разбитое на четверти знамя, свисавшее с зубчатой стены замка. Стража у ворот молча встретила и проводила незнакомцев. Граф выразительно посмотрел на Колвена, но тот лишь пожал плечами и сник головой.
Доложив начальнику караула о прибытии своем, они немедленно были препровождены к монсеньору Конте, который весьма обрадовался встрече.
— Верные слуги герцога, — сообщил он, — мессир де Ла Круа, де Кран, Рюбампре и другие сейчас держат совет относительно спасения нашей страны от крайней опасности, которая ей угрожает; и ваш совет, граф, будет весьма кстати.
Все вышеупомянутые господа были рады видеть графа Оксфорда, но от шумного чествования отказались, помятуя о том, что герцог пребывание в лагере англичанина не придавал огласке.
— Его Светлость, — поведал де Кран, — о вас справлялись дважды, всякий раз вас называя сеньором Филиппсоном.
— Ничего удивительного, милорд де Кран, — отвечал англичанин, — имени этому много лет — так стали звать меня с тех пор, как я изгнанником впервые сюда прибыл. Вся ланкастерская знать тогда обозвалась другими именами, и герцог Филипп был добр свое мне имя подарить, и граф Шароле стал названным мне братом. В память о добром государе я снова этим именем назвался, когда сюда приехал; и вижу, герцог дни былые также вспоминает, коль так меня зовет… Как чувствует себя Его Светлость?
Бургунцы переглянулись, и в ответ ни слова.
— Даже самые сильные ломаются, дорогой Оксфорд, — за всех, после затянувшегося молчания, ответил Конте. — Сир д’Аржантон , вы лучше прочих можете поведать графу о состоянии нашего государя.
— Похоже, государь тронулся рассудком, — сказал будущий историк. — Все началось, по моему мнению, с Грансона. Тогда он стал более капризен, обидчив, сумасброден, резок и противоречив; кричал в совете, в каждом возражении видел оскорбление, и в любом проступке великий заговор подозревал. Ныне все наоборот, словно вдруг удар повторный выбил из него все то, что первый вбил. Он, как тот картезианец, вглубь себя ушел, на все махнул рукою, и даже на войну. Когда-то, вам известно, любил он наряжаться, и всякой мелочи в своем костюме огромное значенье придавал, и даже недостаток платья радовал его, он в том свое отличье видел. Но больно мне смотреть, что с ним теперь случилось: ни стричь волос он не дает, ни ногтей образить не желает. К себе он никакого обращения не замечает — ни дурного, ни доброго; все равно что и сколько ест; пьет лишь крепкое вино и не пьянеет; ни о делах, ни о забавах слушать не желает. Анахорет — вот в кого наш Карл Бургундский превратился!
— Нет, сир д’Аржантон, вы описали сумасшедшего, — печально заключил англичанин. — Могу ли я немедленно его увидеть?
— Сейчас узнаю, — сказал Конте и удалился, чтоб скоро вернуться и пригласить графа следовать за ним.
В покоях, или, уместней сказать, комнатенке, в большом кресле, бессильно бросив ноги на низенький табурет, откинувшись сидел Карл, который, граф Оксфорд отказывался верить своим глазам, скорее был похож на призрака. Длинные всклокоченные волосы путались в его косматой бороде; глубоко впавшие глаза зыркали как два зверька из своих норок; грудь вдалась, плечи сникли — всем своим видом он являл больного, который более мертв, нежели жив. Его покров (иначе нельзя было назвать его плащ, глубокими складками возлежащий на нем) напоминал саван. Конте назвал ему имя графа, но герцог будто бы не слышал, и в его взоре ничего не отразилось.
— Скажите что-нибудь, граф, — взмолился Конте шепотом. — Сегодня он хуже обычного…
Никогда раньше, когда герцог пребывал в величии и славе, благородный англичанин не становился перед ним на колени, и рук не целовал в порыве чувств. Теперь же, пав ему в ноги, он плакал не только над поверженным государем, чья выя гордая склонилась перед волей рока, но и над безнадежно больным другом. И когда горячая слеза упала на его холодеющую руку, герцог взрогнул, повел глазами и, увидев Оксфорда, прошелестел:
— Оксфорд… Филиппсон… мой старый друг… единственный… Зачем тебе я в этом заточении позора и страданий?
— Я тут не единственный ваш друг, милорд, — покачал головою Оксфорд. — Небеса благословили вас многими друзьями, верными слугами и любящим народом. И пусть я не слуга вам, и верностью обязан только лишь своему государю, но я любил вас в дни былые, и вот теперь, когда вы в горе, я пришел, чтобы вас обнять.
— Настоящем горе! — зарыдал Карл. — Невыносимом, нестерпимом, страшном горе! Меня, кого все звали Смелым, разбили дважды эти свиньи! Мое знамя, рыцарство втоптали в грязь! Ограбили меня! Я мог бы две Швейцарии купить на то, что у меня украли! Как горного козла, меня по скалам гнали! Весь ад мне столько зла не смог бы причинить!
— Напротив, государь, — возразил спокойно граф. — То Небо испытанье вам послало, чтобы смиренье вам внушить. Нет рыцаря, которого не вышибали б из седла; но трус негодный тот, кто павши плачет, боя устрашившись!
— Трус! Я? — взвился Карл. — Прочь! Прочь отсюда! С глаз долой…
— Да, конечно, когда Ваша Светлость свои лохмотья скинет и преобразится, чтобы иметь право приказывать своим слугам достойно государя, — совсем тихо граф сказал и поклонился.
— Лохмотья? Да ты дерзить мне смеешь!
— Если и так, милорд, то сами вы тому виною. Величию я поклоняюсь, но не тому, кто в рубище позор свой терпит.
— Да как ты смеешь! Кто ты, и кто я! — взревел Карл в своей прежней свирепости и гордыне. — Изгой ничтожный! Поносить меня вздумал! Кто войти тебе позволил?
— Что ж, — признался Оксфорд, — правы вы, изгнанник я, и не стыжусь того, поскольку я последовал за сюзереном. А вы себе верны? В вас я герцога Бургундии не узнаю — анахорет передо мною, пугающий друзей своим отсутствием в совете, несостоятельном без государя; волк забившийся в нору лесную подальше от рогов швецарских. На страже пьяные солдаты, и нету никого, чтоб встать за господина, который даже смерть достойную принять не может, но ждет ее как лис трусливый, наружу высунув свой хвост!
— Отправляйся в ад, предатель! — завертелся герцог в поисках оружия. — Твое счастье, меча нет у меня, не то бы навсегда твой нечестивый рот заткнулся. Конте! Ты здесь, мой добрый рыцарь, скажи, что лжет он. В порядке ли мои войска? Готовы следовать за государем?
— Мой господин, — замямлил Конте, выходя из тени и весь дрожа, чего с ним в боях жестоких никогда не бывало, — армия с вами, но… уже не так послушна, дух в ней истомлен…
— Знаю, знаю… — зло и нетерпеливо оборвал его герцог. — Все лентяи пустобрехие. Слушай, Конте! Зачем вы мне? Зачем я земли вам дарю, владенья, города и замки, коль не могу и заболеть? Чтоб армия спилась и разбежалась? Чтоб всякий жалкий оборванец-странник смеялся надо мной?
— Государь, — присутствие духа вернулось к Конте, — мы исполняли приказ Вашей Милости. Вы сами приучили ваших псов наемных кушать с царственной руки. Они бунтуют, требуя оплаты. А казначей им без приказа денег не дает — голова-де у него одна. Вот они и тявкают на нас, хозяина отбившись.
Герцог хмыкнул и… остался доволен ответом.
— Ха! — воскликнул он. — Кому ж еще, как не мне, приказывать моим псам! Вот что, Конте… Завтра смотр всем войскам. И чтоб порядок был! Поэтому всем заплатить. И горе тем, кто будет нерадив и не выкажет повиновенья! Велите моим слугам одежду что-ли принести. И мыться… — Прибавил Карл и посмотрел на графа. — Урок я получил, но более бесплатно их не принимаю. Убирайтесь оба. Да, Конте, пришли мне казначея со счетами, и горе ему, если что не так! Ступайте.
Конте и граф пред ним склонились, и к выходу заторопились, как вдруг герцог окликнул англичанина:
— Лорд Оксфорд? Где вы учились медицине? В Оксфорде? Ваша грязевая ванна возымела действо. Но вы в ней рисковали утонуть.
— Что стоит наша жизнь без друзей, — то ли спросил, то ли ответил Оксфорд.
— Ты друг мне, — серьезно сказал Карл, и добавил, — истинный и храбрый. Но ступай, не то я… — ты слишком глубоко меня задел. Завтра за дело, а теперь я тебя прощаю… и меня прошу простить.
Граф вернулся к совету, где бургундское дворянство, уже обо всем узнав от Конте, столпилось вокруг Оксфорда и осыпало его словами благодарности и поздравлениями. Наступила всеобщая суматоха: посыпались приказы и распоряженья, забегали люди. Недобросовестные командиры спешили исправить упущения и придирались со всякой мелочью к своим солдатам. Шум невообразимый в лагере поднялся, но лица радостью светились, ибо солдату лучше служба, чем покой недужный; и даже муштра отрада, когда безделие в досаду.
Казначей, коему повезло, что оказался он человеком справным, уединился с герцогом часа на два, по истечении которых вышел с лицом выражавшим крайнее недоумение и счастье. Он поведал всем, что никогда допреж герцог Карл не выказывал себя столь славным финансистом, как в нынешнее утро; и сия метаморфоза была приписана заслугам графа Оксфорда, чей выговор, как выстрел из пушки рассеявший липкий туман, вырвал государя из тоски.
На следующий день Карл провел смотр войскам, как всегда, придирчивый и строгий; рекрутировал и переформировывал отряды; а также наказывал, укрепляя дисциплину (более всех досталось итальянцам Кампобассо), и выплачивал жалованье, дабы крепче привязать наемников к своим штандартам.
Более того, на совете с ближайшим своим окружением, герцог решил созвать Генеральные Штаты, дабы уладить старые обиды и предоставить новые права сословиям, на которые он до сих пор не соглашался; и тем государь себе прибавил популярности средь своего народа, которая за последнее время существенно убавилась.

Глава XXXV

Враг у ворот.
Сон к полководцу не идет,
Король не покидает трон,
Прелат в молитву погружен,
Свеча горит пред алтарем.

Старинная пьеса

БУРГУНДИЯ вновь собирала силы. И когда казна наполнилась, и полки были готовы, стали ждать вестей о неприятеле, чтобы выступить в поход. Однако Карл, хотя и был весьма активен, а все ж не тот, что ранее: быстро уставал, подолгу думал и, главное, утратил то, чем восхищал — решительность. Порою в спячку он впадал, как в Салене, и бушевал неистово, когда его будили. И даже Оксфорда он вновь стал сторониться. Временами Карл к нему благоволил, был обходителен и добр, но, очевидно, вспомнив унижение и бедственность, в которой граф его увидел после поражений, он часто небрегал его советами лишь потому, чтоб самому не потеряться.
Во всех упрямствах Кампобассо герцогу вторил. Этому коварному человеку, как никому другому, заметна была слабость государя; и он использовал ее с наибольшей пользой для себя. Графа Оксфорда он ненавидел, поскольку знал, что герцогу он верен и как советник мудр, тем паче, что подлая его натура от англичанина не скрылась. Чтоб отвести от себя подозрения в грабежах, Кампобассо делал вид, что сильно гневается на своих итальянцев, и весьма доволен, как их герцог наказал. Предатель думал, что по совету графа Карл итальянцам учинил разнос. Не смея выступить открыто против своего врага, Кампобассо топтал к нему злодейские тропинки, и поздно или рано достиг бы своей цели, не будь граф осторожен, и не имей он друзей среди бургундцев и фламандцев, которые его любили за то, за что враг ненавидел, и охраняли тайно.
Не следует думать, что Ферран Водемон собирался почивать на лаврах и не рвался в бой, но швейцарцы, у кого была большая сила, спорили с ним, выжидая когда Бургундия нападет на Савойю и Во, где захваченные неприятелем крепости стойко держались и не собирались сдаваться, хотя Карл не спешил им на помощь. Кроме того, швейцарцы были крестьянами и служили, как это принято сейчас говорить, в ополчении, и разошлись по домам собирать урожай, который мог бы погибнуть. Посему Ферран вынужден был пребывать в бездействии до декабря 1476 года. Силы Бургундии, между тем, были распределены по зимним квартирам по всей стране, где новобранцев обучали военному делу. Герцог тоже хотел поскорее, собрав все свои силы в кулак, напасть на Швейцарию, но свежи воспоминания были о Грансоне и Муртене, и непреодолимый страх в душе Карла заставлял его медлить с кампанией. Дни летели и на исходе был декабрь, когда однажды утром во время заседания совета на пороге появился Кампобассо со счастливою улыбкой на лице, совершенно разительной от обычной — холодной и презрительной; и, ликуя, вскричал:
— Guantes!  Счастливая весть, Ваша Светлость!
— Да? — бросил равнодушно герцог. — Я думал, что она совсем забыла к нам дорогу.
— Она вернулась, Ваша Светлость, с рогом изобилия, полным приятных сюрпризов, готовая излить их все на самого достойного монарха!
— Что ты мелешь? Оставь загадки детям.
— Этот повеса, молокосос Ферран, величающий себя лотарингским принцем, спустился с гор со своими мальчишками-пажами и… ха-ха! Что вы думаете? Ха-ха-ха… захватил Нанси!
— Клянусь честью, граф! — воскликнул Конте. — Шутов я много слышал, но не пойму где вашей глупости смеяться, коли вас радует потеря важной крепости!
— А я смеюсь, — гримасничал Кампобассо, — победу чуя, как ржет мой конь, заслышав рог! Ха-ха! Смеюсь, победу предвкушая и добычу, как орел, завидя жертву! Я смеюсь…
— Смеешься?! — вскипел Конте и встал во весь свой рост. — Смеешься, как смеялся при Грансоне и Муртене?!
— Успокойтесь! — очнулся герцог. — Граф Кампобассо прав. Птенцы выпали из горного гнезда прямо ко мне в лапы. То знак Небесный, и я, клянусь, их раздавлю! Накануне Рождество… Мы до Крещения узнаем у кого в пироге боб. К оружию, господа! С лагеря сниматься! В Лотарингию войска вести. Легких конников: албанцев, итальянцев, страдиотов , слать вперед. Оксфорд, готов твой меч сразиться за меня в этом походе, да иль нет?
— Да, — ответил граф. — Я с вашего стола ем хлеб, и если враг напал, за Вашу Милость я честь имею биться наравне со всеми. Разрешите написать мне ландману Унтервальдена, моему гостеприимцу, с тем, чтоб он узнал о моих планах?
Карл не возражал, и письмо было отправлено с гонцом, который через несколько часов вернулся — настолько враг был близко. Ландман с пониманием и сожалением к другу своему отнесся, просил прощения за то, что так судьба решила свести друзей врагами в поле бранном. Тот же гонец привет Артуру передал от братьев Бидерманов и еще письмо, которое гласило:
«Рудольф Доннерхугель желает с Артуром Филиппсоном торг закончить, который не решен остался в замке Гейерштейн. Тем более того желает он, что упомянутый Артур привлек к себе вниманье благородной дамы, когда его свел с нею странный случай. Рудольф Доннерхугель дает слово Артуру Филиппсону, что торг будет вестись на равных и на нейтральной земле. Но скорей его будет найти в первых воинских рядах».
Сердце Артура едва не выскочило из груди при прочтении этих строк, кои вполне обозначили чувства автора к Анне Гейерштейн, и его разочарование по поводу внимания, подаренного ею англичанину. Артур отписал Рудольфу, что будет рад с ним встрече где и когда угодно.
И вот две армии сошлись настолько, что их передовые отряды порой имели столкновенья. Страдиоты из Венеции, легкая кавалерия наподобие турецкой, весьма умелые наездники, и когда бы можно было на их верность положиться, они служили бы прекрасным дополнением бургундской армии. От графа Оксфорда не укрылось, что эти лихие всадники Кампобассо, возвращаясь из разведки, завсегда похваляются, как неприятеля они разбили, рассеяли и разогнали. Через них герцогу стало известно о его злейших врагах, укрывшихся в стенах Нанси, и он рвался туда, чтоб поскорее с ними рассчитаться. Известие о том, что Ферран Водемон со швейцарцами выступил из города Сен-Никола ему навстречу, подстегнуло герцога. Большая часть советников Карла и Оксфорд возражали против осады хорошо укрепленного Нанси тогда, как многочисленный враг окружает его. Они указывали государю на малочисленность его армии, на непогоду, на трудности со снабжением; и предложили герцогу отступить, отложив решающую битву до весны. Поначалу Карл их слушал, возражал, но когда ему напомнили о Грансоне и Муртене, где он не внял чужим советам в тех же самых условиях, герцог рассвирепел и прокричал, что он поклялся взять Нанси до Крещения, и клятву свою сдержит.
Бургундцы подступили к Нанси, заняв выгодную позицию за рекой и прикрывшись тридцатью орудиями под командованием Колвена.
Настояв на своем и приступив к осаде, герцог смягчился, и даже послушался совета относительно своей безопасности, и разрешил Оксфорду с сыном и двум-трем верным людям ночевать в своем шатре в дополнение к обычной страже снаружи.
За три дня до Рождества поздней ночью в лагере поднялся шум, подтвердивший все наихудшие опасения. В полночь в шатре Карла раздался крик: «Измена!», и мигом все вскочили. Оксфорд первым с обнаженным оружием и факелом ворвался в покой герцога и едва успел избежать смертельного удара, поскольку Карл стоял в исподнем и с яростью рубил мечом пустоту вокруг себя. Тут и остальные подоспели с клинками и плащами, намотанными на левую руку. Когда герцога успокоили и он пришел в себя, дрожащим от гнева голосом Карл сообщил, что слуги Феме, несмотря на удвоенную стражу, в его шатер проникли и потребовали под страхом смерти в Рождество на суд явиться.
Свидетели сего переглянулись и не поверили, сочтя, что герцог, верно, бредит, или то ему приснилось. Но тут же на столе нашли послание с тремя крестами и воткнутым в него кинжалом. Вытащив из стола кинжал, Оксфорд прочитал послание. В нем говорилось, где и когда одного и без оружия герцога встретят, чтобы на суд проводить.
Карл, посмотрев на свиток, дал волю гневу:
— Я знаю из чьего колчана та стрела! Наперил ее выблюдок дворянский, окоянный поп, подручник колдовской — Альберт Гейерштейн! Я слышал, он примкнул к ворам маститым, висельникам внука дурачка Рене, собранным в одну колоду. Клянусь Святым Георгием! Ни монашеский клобук, ни рыцарский шлем, ни колдовской колпак не спасут его башки! Я рыцарство с него сорву и в Нанси на самой высокой башне повешу, а дочь его отдам своим головорезам на потеху, или в монастырь кающихся потаскух сошлю!
— Как бы вы ни порешили, государь, — сказал Конте, — о том лучше умолчать, коль, как нетрудно догадаться, слышат вас не только наши уши.
Герцог внял его совету и умолк, но по скрипу зубов можно было догадаться, что сыпать проклятиями он не перестал. Тем временем тщательный поиск злодеев никаких результатов не дал.
Карл продолжал чертыхаться, выведенный из себя неслыханной дерзостью Феме, кое доселе, несмотря на всю свою тайную власть, не отваживалось покушаться на государей. Вернейшие слуги были посланы в означенное место (распутье четырех дорог) в рождественскую ночь, чтобы хватать любого, кого они не встретят, но никого в ночи так и не объявилось. За голову Альберта Гейерштей герцог объявил награду, и Кампобассо, всегда готовый выслужиться перед государем, побожился, что найдет средь итальянцев истинных сорви-голов, которые ему барона привезут живым иль мертвым. Конте, Колвен и другие только посмеялись над его обещаньями.
— Такой ловкач, — пошутил бомбардир, — скорей орла с небес достанет, чем грифа снимет со скалы.
Артур, кому угрозы герцога не давали покоя, немного вздохнул, услышав общий смех над итальянцем.
На второй день после ночной тревоги, Оксфорд вызвался разведать лагерь Водемона, сомневаясь в точности данных итальянской разведки относительно его сил. Герцог дал ему свое согласие и приказал оседлать для них двух прекрасных коней, коих ценил весьма высоко за быстроту и выносливость.
Когда герцог приказал Кампобассо их сопровождать, тот расплылся в радостной улыбке, заявив, что помощь многоопытного графа будет ему кстати, и отобрал сотню лучших своих страдиотов, кои «не раз за бороды швейцарцев драли». Оксфорду нравились эти умелые и смелые всадники, кои и впрямь наводили страх на врага, ибо конные отряды Феррана, завидя их, тотчас отступали. При входе в узкую лощину с пологим подъемом, Кампобассо сказал, что если они свернут в нее, то незамеченными достигнут вершины гряды, откуда неприятельский лагерь будет как на ладони. И выслал вперед двух или трех страдиотов, которые по возвращении доложились итальянцу на своем языке, и тот, сказав, что путь свободен, предложил Оксфорду и сыну следовать вперед. Они спокойно миновали лощину, не встретив никого; но поднявшись на гряду, Артур, опередивший отца, как и предсказывал Кампобассо, в полумиле внизу увидел лагерь Феррана и отряд конницы, скачущий во весь опор им навстречу. Он собрался уже было повернуть коня, но вспомнив о его прекрасных качествах, решил, что у него есть еще время оглядеться. Страдиоты же не стали ждать и отступили, следуя здравому смыслу — не ввязываться в бой с превосходящим противником.
И тут на щите великана-рыцаря, скачущего впереди всех на огромном коне, Артур разглядел «бернского медведя», и догадался, что всадник ни кто иной, как Рудольф Доннерхугель. Сомненья в том отпали, когда вдруг неприятельский отряд остановился, а рыцарь-великан, склонив копье, с галопа перешел на иноходь, как будто приглашая англичанина сразиться. Принять теперь вызов было б верхом безрассудства, но отступать — позорно; и в то время как кровь в юном англичанине вскипела от вида могучего соперника, его успокаивала мысль, что швейцарец наездник неопытный, в ристалищах не искушен, и в том Артура превосходство.
И сшиблись они под щитами бесстрашно, как тогда говорили. Копье швейцарца скользнуло по шлему англичанина, направленное неумелой рукой; но Артур копье нацелил прямо в грудь противника, и не промахнулся, аллюром так удар умножив, что пробил не только щит, подвешенный у Рудольфа за шею, но надгрудник, и кольчугу под латами. Пройдя сквозь плоть, острие копья уткнулось в латы на спине злополучного всадника, который вылетел из седла через голову, перевернулся в воздухе дважды и рухнул, взрыв каменистую землю, навсегда упокоившись с миром.
Крики ярости и удивления раздались со стороны тяжеловооруженных всадников, коих Рудольф позади себя оставил, и их склоненные копья устремились на англичанина; но Ферран Водемон, на чьих глазах свершился поединок, остановил их, велев победителя схватить живым, не причинив вреда. Что они и сделали, сколь Артур не имел возможности бежать, окруженный ими.
Когда пленного подвели к Феррану, англичанин поднял свое забрало и спросил:
— Справедливо ли, милорд, благородному рыцарю брать в плен того, кто честно явился на вызов?
— Не плачьте, Артур де Вер, до обиды, — ухмыльнулся Ферран Водемон. — Вы свободны, сэр рыцарь. Ваш батюшка и вы служили честно моей тетке Маргарите, хотя она меня и чуралась. Преданности вашей я возвращаю долг. Из уважения к покойной, лишенной трона, как и я наследства — в чем-то мы с ней были схожи; а также к деду моему, у коего вы гостили, я возвращаю вам свободу! Более того, за ваше здравие ручаясь, я дам вам провожатого до лагеря бургундцев, поскольку тут открытые и честные люди, а за грядой — предатели и подлые убийцы. Граф, я полагаю, вы с удовольствием проводите нашего пленника до безопасного места?
Рыцарь крепкого сложения, к коему обратился Ферран, подъехал к Артуру, в то время как герцог лотарингский внимал словам благодарности англичанина за благородный поступок.
— Прощайте, Артур де Вер, — сказал напоследок Ферран. — Вы сразили хорошего воина, преданного и полезного мне человека, в честном и открытом бою, равным оружием и в присутствии многих. Бог рассудил вас!
Артур отдал поклон в седле, герцог ответил ему тем же, и они расстались.
Едва англичанин и его новый провожатый подъехали к лощине, незнакомец заговорил:
— Мы, юноша, уже однажды путешествовали вместе. Что ж, вы не помните меня?
Артур устремил свой взгляд на рыцаря, и вдруг увидел украшение его шлема — грифа, расправившего крылья; и смутные подозрения начали перерастать в догадку. Рыцарь приоткрыл забрало, и юношу холодом обдал темный взор Черного Монаха.
— Граф Альберт Гейерштейн! — вылетело у Артура.
— Он самый, — сказал граф, — хотя, как ты, наверное, заметил, уже совсем в ином обличье. Жестокое время иногда заставляет людей сражаться, и я подвластен ему, и вышнему приказу. Господь ведь сражается не только в Палестине руками наших братьев.
— Милорд, — забеспокоился Артур, — могу я вас просить вернуться к герцогу Феррану? Здесь вам грозит опасность, от которой сила и отвага не спасут! Герцог бургундский за вашу голову назначил награду, и вся округа тут кишит легкой конницей наемных итальянцев.
— Мне не страшны они, — усмехнулся граф. — Не для того я столько бурь изведал, предательств пережил и войн, чтоб смерть принять от их руки поганой… Да и ты недаром ведь со мной? Видел я, сколь ты отважен.
— За вас, милорд, — встрепенулся Артур, который вспомнил какая участь ожидала Анну Гейерштейн в случае пленения ее отца, — я насмерть встану!
— Вот молодец! — с укоризной весело воскликнул граф, смеясь души его порыву. — Значит ты изменишь господину, чье знамя должен защищать?
Артур растерялся, не зная что ответить, ведь поступая благородно, он чаял одобрения, но собрался с мыслями и отвечал:
— Не так давно, милорд, своим долгом вы сочли мое спасение вопреки стремленьям вашей паствы, и я обязан отплатить вам тем же.
— Вот это ответ, — еще пуще граф развеселился. — Но мне сдается, что настоящая причина кроется в тех песнях трубадуров и менестрелей, кои повелевают вам сражаться за меня. — И не дав времени обдумать сказанное покрасневшему Артуру, продолжил: — Слушай меня, юноша. Твое копье сегодня плохую службу сослужило швейцарцам, Берну и герцогу Феррану, сразив их лучшего бойца. Но для меня смерть Доннерхугеля — знак свыше, потому как этот баловень судьбы любимцем был герцога Феррана, и докучал ему, чтоб дочь моя его невестой стала. Этот герцог, в чьих жилах кровь королей, не постыдился бы лишить меня единственной надежды на продолженье рода (дети брата моего нечистой крови), и просить отдать ее за выскочку-мальчишку, чей дядя родителю моей жены прислуживал. И хоть он хвастался каким-то родством с нами, я знаю — Рудольф лгал всегда, когда ему удобно было, а чтоб согласья от меня добиться, сталось бы с него вранья и вдвое.
— Но если, — спросил Артур, — люди брак неравный осуждают, то разве кровный брак не смертный грех?
— При жизни моей, — отвечал граф Гейерштейн, — такого бы греха я не позволил! Но если б я, чьи дни… часы отмерены, скончался, кто помешал бы этому повесе под покровительством Феррана, и с одобрения своей страны, добиться у безвольного Арнольда, согласия на брак со слабой, беззащитной девой, хотя б она его и не хотела?
— Рудольф мертв, и Небу было так угодно! — воскликнул Артур. — Но будь он жив, и добивайся Анны, я снова бы убил его…
— Даже Бог не судит дважды! — сказал строго граф. — Но ответь мне, Артур… Дочь моя мне повинилась и во всем призналась… Ни чувствами своими, ни поступками ты не задел высокой чести благородного рода, который один из славнейших в Европе. И хотя он беден, Анна тоже не богата, и может уповать на то отцовское наследство, какое дядя ей в приданое назначит. Готов ли ты свою судьбу с ней разделить с благословения ее родителя, иначе дочь моя ни в чей дом не войдет? Когда ответ твой — да, я даю тебе свое согласие, и благословляю, как Анну до того уже благословил. Воля моя брату моему известна и одобрена им, и хотя он равнодушен к благородству крови, заповеди божьи почитает, в племяннице души не чает, и ценит дружбу с вами — тобою и отцом. Так как, сынок, берешь ты Анну в жены в радости и горе? Я отдаю ее тебе, ибо верю… нет, знаю, — стоящий на краю могилы, свет грядущий зрит — близок день, когда моя жизнь оборвется, но за ним наступит день счастливый, и славой озарит де Веров род и Гейерштейн!
Артур склонился было к стремени графа, собравшись горячо благодарить его, но граф его удержал.
— Пора прощаться, — сказал он. — Времени нет, и место опасно… Скажу тебе лишь: сложись моя жизнь по-иному, сверши я хоть одно из всех своих начинаний, сын изгнанника никогда бы не стал моим зятем. Езжай, и не за что меня благодарить.
Беспрекословно Артур подчинился, но в порыве чувств поклялся, что воздаст отцу любовью к его дочери, и жизнь свою всю без остатка Анне посвятит, и все для счастия ее содеет. Видя, что граф смягчился и просветлел при этой речи, едва не плача, вопросил:
— Но вы, милорд? Вы, наш благодетель, бежите счастья нашего и не разделите его? Клянусь, мы вылечим души вашей раны, нанесенные судьбой, и свет любви нашей согреет и вас!
— Остынь, — спокойно молвил граф. — Конец мой близок, и я последний свой исполнить должен долг. Страшный долг… Герцог Бургундии смерти обречен судом Феме, чье отмщение и кара внезапны, как Господа Возмездье, и мне вручили петлю и кинжал!
— Выбросьте эту дрянь! — с жаром воскликнул Артур. — Палачей ищут средь подлого сброда! Не позорьте свой род благородный!
— Замолчи, глупый мальчишка! — одернул его граф. — Клятва, принесенная мной, выше туч над нами и крепче здешних гор. Я, не герцог, не подлый убийца. Это он шлет страдиотов за моею жизнью, своею не рискуя головой. Он дочери моей безвинной бесчестье прочит. Нет, Артур де Вер, я иду за жизнью Карла не таясь и без боязни.
— Я умоляю вас, ни слова больше! — взмолился Артур. — Ведь я на службе герцога…
— Которая велит, — усмехнулся граф, — о всякой угрозе жизни государя докладывать ему. Но этого я и желаю. И хоть презрел он вызов Феме, я личный ему вызов шлю. Передай герцогу Бургундии, что Альберт Гейерштейн им оскорблен! Скажи ему: «Лишая чести рыцаря, помни о мести. Как до Рождества над Альпами он дважды солнце встретит, значит Альберт Гейерштейн умер, клятву не сдержав». Поспеши, вон там я вижу штандарт Бургундии мелькает. Далее тебе ничто не угрожает, а мне пора.
И граф, повернув коня, умчался.

Глава XXXVI

Шум отдаленного боя —
Предвестие смерти и слез,
Ужас войны за собою
Ветер промозглый принес.

Д. Микл

ОСТАВШИСЬ в одиночестве, Артур, желая обезопасить отступление графа, поскакал скорей навстречу бургундскому отряду под знаменем сира Конте.
— Рад вас видеть невредимым, — приветствовал его бургундец, подъезжая к юному рыцарю. — Герцог бургундский со своими людьми в миле отсюда, спешит на помощь. Не далее как с полчаса прошло, когда ваш батюшка примчал галопом и прокричал, что страдиоты в засаду заманили вас, и в плен вы угодили. Кампобассо он обвинил в измене и вызвал на поединок. Оба они взяты под арест великим конюшим, чтобы не дать им драться, хотя итальянец не очень-то и рвется. Герцог их перчатки подобрал, на Крещение назначив поединок.
— Боюсь, что этот день для некоторых не наступит, — сказал Артур. — А если нет, за отца я буду драться сам.
И они поскакали к герцогу бургундскому, который ехал им навстречу с большим отрядом под широким знаменем. Их тут же сопроводили к Карлу. Он с некоторым неудовольствием выслушал Артура, подтвердившего измену Кампобассо, коему он так благоволил. Уверившись, что страдиоты совещались с командиром, после чего англичан пропустили вперед, герцог более не сомневался в подстроенной ловушке, но нахмурив брови и голову склонив, подумал: «Зла желая, видно, Оксфорду. Итальянцы мстительный народ»; и прогнав докуку, велел Артуру продолжать.
Услышав о смерти Рудольфа, в порыве радости вскочил и, сняв со своей шеи тяжелую золотую цепь, надел ее Артуру.
— Почему ты сразу не поведал нам эту радостную весть? Это был самый огромный медведь — все остальные медвежата. Вот, господа, наш юный Давид, сразивший непобедимого их Голиафа! Однако, он был глуп, мужицкою рукой за рыцаря хватаясь! Молодец, мой мальчик! Но что дальше? Как удалось тебе спастись? Хитростью, уверен, или бегством.
— Простите, нет, милорд, — отвечал Артур. — Граф Водемон явился свидетелем нашего поединка, и, полон справедливости, он честно отпустил меня с конем и оружием.
— Отпустил!.. — перекосило герцога. — Принц воров играет в благородство? Честно!.. Пусть забавляется — нам недосуг. Ну-ну, продолжайте, сэр Артур де Вер.
Когда рассказ дошел до встречи с графом Гейерштейн, герцог подался вперед, вперил в юношу колючий взгляд и с дрожью в голосе от гнева прорычал:
— И ты… Ты не вонзил ему кинжал под пятое ребро?! Нет?!
— Нет, милорд. Я не мог напасть на своего защитника.
— Но он мой враг! Ты знал это?! — заорал Карл. — Прочь! Своим принебреженьем к нам, вы радость нашу погубили. Смерть Доннерхугеля ничто пред жизнью графа Гейерштейн!
— Как будет вам угодно, милорд, — сказал Артур смиренно и твердо. — Милостей я ваших не искал и к немилости спокоен. Ибо только честь моя руководила мной: Рудольф Доннерхугель был моим врагом, а графу Гейерштейн я обязан жизнью.
Бургундская знать обомлела и в страхе ожидала бури, которая грозили обрушиться на дерзкого юнца. Но герцога никогда нельзя было предугадать. Вот и теперь, он оглядел своих придворных… и рассмеялся:
— Вы слышали, господа, как петушок английский спел? Каков он будет скоро, если своим «ку-ка-ре-ку» заставил замолчать весь двор при государе?!
Тем временем вернулась разведка и доложила, что герцог Ферран отступил в свой лагерь.
— Тогда и мы назад вернемся, — сказал герцог, — коль неприятель нас бежит. А вы, Артур де Вер, побудьте с нами.
По возвращении в лагерь, в палатке герцога Артур подвергся подробному расспросу, но юноша ни словом не обмолвился об Анне Гейерштейн и согласии отца на его брак с ней, сколь Карла это не касалось; однако вызов графа передал дословно. Герцог выслушал спокойно и произнес:
— «Помни о мести» — так он сказал? Что ж, есть еще Господь, пред коим оба мы предстанем, и он рассудит, кто из нас чего достоин. — Потом достал с груди распятье золотое, набожно его поцеловал и прошептал: — На тебя лишь уповаю. И если сгинуть мне в сем мире, прими меня, Боже, в лоно свое… — и вслед вскричал: — Конюший! Где наши арестанты?
Великий конюший явился с графом Оксфордом, и доложил, что Кампобассо сильно беспокоился о настроениях своих солдат и умолял отпустить его их успокоить; и конюший, подумав, что итальянец с этим справится скорее, уступил.
— Пускай, — сказал герцог и повернулся к Оксфорду. — Разрешаю, граф, сына вам обнять, снискавшего себе и честь, и славу, и нам большую службу сослужив. В счастье люди склонны прощать друг друга, и я… сам не знаю почему, вам не знать ли, что просить я не умею, но чувствую огромное желание, ваш поединок с Кампобассо отвратить. Прошу вас, помиритесь и залог чести вашей из моих рук возьмите. Пусть уходящий год, в моей жизни, может быть, последний, я деяньем мирным завершу.
— Мой господин, — отвечал Оксфорд, — не стоит уговоров, ибо просьба ваша от сердца милосердного идет, и доброго христианина. Я гневен был из-за потери сына, и благодарен Небесам и Вашей Милости, за его возвращение. Но дружба между мной и Кампобассо невозможна. Скорее верность и предательство, правда с кривдой уживутся. Долг вменяет мне итальянца презирать, но я готов забыть о нашей ссоре, коль Ваша Светлость залог мой возвращает, и если Кампобассо принесет мне извинения. Джон де Вер слыть трусом не желает.
Герцог графа горячо поблагодарил и пригласил всех поужинать с ним вместе.
Этим вечером герцог Артуру показался необычно спокойным, а Оксфорду припомнились прежние дни, когда, не обремененный властью и славой, нетерпимый по своей природе, Карл еще мог быть человечным. Он приказал угостить своих солдат на славу, выражая беспокойство за их настроения, условия жизни, здоровье, и обо всем подробно расспрашивал их командиров, кои признали положение дел в армии неважным. И герцог, наконец признав свою ошибку, молвил:
— Кода б я не поклялся, бедные мои солдаты встречали б мирно Рождество.
Герцог даже ничуть не обеспокоился, узнав, что Кампобассо вдруг занемог и удалился по совету лекаря на покой, чтоб поутру, как водится, он смог отправиться в разведку. Карл ни слова не сказал, подумав, что итальянец просто избегает встречи с англичанином. Пир продолжался, и гости разошлись за час до полуночи.
Когда отец и сын вернулись к себе, граф впал в задумчивость, которая длилась с десяток минут, потом он встряхнулся и сказал:
— Вели, сынок, Тибо собрать людей перед рассветом у палатки. Было бы неплохо пригласить и Колвена проехаться с нами до передовых постов на заре.
— Вы боитесь чего-то, отец? — удивился Артур.
— Боюсь, что поздно чего-то бояться, — сознался граф. — Будь луна на небе, я б утра не ждал.
— Тьма, как в пасти волчьей, — согласился сын. — Но что вас беспокоит? Почему вдруг?
— Сынок, возможно, тебе это покажется странным, но нянька моя, Марта Никсон, была женщиной суеверной, как и все северяне, и верила во всякие приметы; и вот однажды она мне сказала, что всякие внезапные перемены в поведении людей, как если б жадный обратился в мота, трезвенник — в пьяницу, и наоборот, предзнаменуют изменения в их жизни, и чаще всего к худшему, коль скоро мы живем в недобром мире. С чего бы вспомнил я старуху, но не будет мне покоя, пока мы на рассвете не проверим постов.
Артур послушался отца и выполнил его наказы, после чего улегся спать.

Рано утром 5 января 1477 года, в сей достопамятный день, граф Оксфорд, Колвен и юный Артур с Тибо и двумя его людьми выехали к передовым постам бургундской армии. На всем своем пути они встречали бодрствующих стражей, честно исполняющих свой долг, хотя утро представилось покойным, и словно неживым. Уже два дня идущий снег устлал землю, реку подковало льдом, и мороз крепчал.
Каково же им стало, какая тревога смутила их души, когда они достигли лагеря наемников Кампобассо, где царила мертвая тишина: ни скрипа, ни шума; ни оклика стражи, ни лошадиного ржанья, хотя стояло тут целое войско. Граф с людьми обследовали все палатки, но они были пусты.
— Скорей назад и бьем тревогу, — всполошился Оксфорд. — Измена!
— Нет, милорд, — остановил его Колвен, — не торопитесь, давайте оглядимся лучше. В сотне ярдов отсюда мои немцы-канониры. Клянусь, они должны быть на своем посту, прикрывающем единственный проход к нашему лагерю. Я останусь с ними и, голову кладу, не дам врагу пройти, посмей напасть он. А вы тем временем разбудите лагерь и приготовитесь к защите.
— Поспешим же, ради Бога! — вскричал граф и пришпорил своего коня.
Они с места взяли в карьер и поскакали во всю мочь, рискуя сломать себе шею на скользком пути, припорошенном снегом. В миг они достигли огневой батареи, которая располагалась на краю пологого холма, круто обрывающегося к реке. Бледный отсвет зари явил им пушки, и никого вокруг.
— Нет, эти канальи не предатели, они не могли сбежать! — не верил своим глазам Колвен. — Ага! Светит огонек в палатке. О, они, должно быть, напились! Проклятые пьяницы! Вот я им!
Он спрыгнул с лощади и побежал к палатке, из коей пробивался тусклый свет. Все канониры в ней, мертвецки пьяные, храпели богатырски, валяясь средь разбросанных бутылок и чаш. Напрасно Колвен тщился разбудить их пинками и угрозами, лишь двое-трое из них смогли подняться и поплелись к орудиям, ничуть не соображая. И тут глухой тяжелый шум раздался из лощины, стремительно нарастая.
— Это похоже на лавину, — сказал Артур.
— Она и есть, — нахмурился Колвен, — но только не снежная… — И закричал: — К орудиям, свиные рожи! Заряжай! Залп скорее донесется до лагеря, нежели мы домчимся его. Ах, вы!..
— Забудь про них, — покачал головою граф. — Мы с сыном к пушкам, командуй бомбардир!
Они бросили лошадей на Тибо с людьми и встали у орудия, зажегши фитили, как и те канониры, кои, наконец, доплелись до пушек.
— Отлично! — воскликнул храбрый Колвен. — Знатней прислуги орудийной я не видывал доселе! То-всь, прошу прощения, друзья-товарищи мои милорды, и вы, ублюдки. Не стрелять, пока не дам команды! И будь враг хоть из гранита, им пушки Колвена пересчитают ребра!
И все затаили дыхание, поднеся к пушкам фитили. Грозный гул катил и надвигался, и вот в белесой мгле что-то ожило, и скоро можно стало разглядеть наклоненные копья, бердыши и саму рать, над коей плыли заиндевелые знамена. Колвен подпустил врагов на сорок ярдов и скомандовал: «Пли!» Но пламя вырвалось лишь из одной пушки, другие рассыпали слабые искры и промолчали, испорченные, видно, дезертирами. Выстрели они все дружно, скорей всего, угроза Колвена для наступающих была бы роковой, потому как один-единственный выстрел в толпе неприятеля проулок длинный из раненых и мертвых проложил, срубив переднее знамя швейцарцев.
— Ко мне, друзья! — вскричал Колвен. — Зарядим вместе пушку!
Но на это им не хватило времени. Могучий воин, растолкав передних, вышел из рядов, подхватил раненное знамя и голосом, таким же мощным как его обличье, воскликнул:
— Что, товарищи, Грансон с Муртеном вас ничему не научили? Всего один лишь выстрел вашу храбрость сокрушил? Знамена Берна, Ури, Швица, за Унтервальденом вперед! Труби атаку рог! Ландман, братья, в бой вас поведет!
Как буйный океан обрушились швейцарцы с ревом, сминая все перед собой. Колвин с канонирами перезаряжающими пушку первыми под натиском их пали. Оксфорда с сыном опрокинул вал наступающих. Артура кинуло под пушку, и то его спасло. Под нее же он затащил отца, которому меньше повезло, и был бы граф раздавлен насмерть, когда бы не его доспехи. Волна людская пронеслась у них над головами тысячеголосым ором и устремилась вниз на бургундский лагерь с диким воем, к каковому примешались скоро душераздирающие крики боли, страха, ярости и смерти.
Тяжелое алое солнце ударило вслед неприятелю и погасило бледный свет зари, приведя Артура в чувство. Над лагерем вздымались языки пламени и шум торжества победителей, коим полнится обычно на приступ взятый город. В ногах сына лежал его бесчувственный отец, а рядом, бездыханно, канониры, кои в пьяном угаре и не подумали спастись. Артур приподнял забрало отцовского шлема, и был счастлив увидеть, что батюшка приходит в себя.
— Коня! — закричал Артур. — Скорей коня! Где ты, Тибо?
— Я тут, мой господин! — донесся голос верного слуги, который догадался укрыться с лошадьми от неприятеля в густом кустарнике.
— Что с Колвеном? — спросил первым делом, опамятовшись, Оксфорд. — Найдите и ему лошадь, я не оставлю его здесь.
— Отвоевался он, милорд, — отвечал Тибо. — И лошадь ему больше не нужна.
Горький вздох раздался в груди графа, когда он Колвена увидел лежащим с фитилем в руке возле пушки и разрубленной швейцарским бердышом головой.
— Надо ехать, батюшка, — вызвал его из задумчивости Артур. — Куда прикажете, отец?
— К герцогу, конечно! — воскликнул граф, выпрямившись резко. — Ему теперь, как никогда, я нужен!
— С вашего позволения, милорд, — сказал Тибо, — я видел герцога с потрепанной свитой, когда он мчался на север к реке. Думаю, мы его нагоним.
— Так вперед, — приказал Оксфорд. — Битва кончена, видать, коль герцог в бег пустился.
Нелегко было Оксфорду взобраться на лошадь, но он справился с чужою помощью; и все поскакали так быстро, как только могли, ведомые провансальцем, люди коего, неведомо, были убиты или бежали.
Единожды в сторону лагеря они посмотрели, где полыхало пожарище, кровавым отблеском освещая путь торопливого отступления Карла. Милях в трех от Нанси, справлявшего победу колокольным звоном, они достигли речной полыньи, вокруг коей лежало несколько мертвых тел. В одном из них они сразу узнали герцога Карла — могучий властелин, обладавший сказочным богатством, предстал им в самом безобразном виде. Почти что гол, ограблен, он лежал среди разделивших с ним его участь, исколотый и порубленный. Свой меч он и мертвым крепко сжимал в руке. Лик Карла, искаженный яростью, хранил свирепость брани, как будто все еще с врагом он бился, и рядом лежал мертвый Альберт Гейерштейн. Чуть далее его верный слуга — Итал Шрекенвальд. И хозяин и слуга были в черных доспехах валлонов — телохранителей Карла, надетых, видимо, для исполнения смертного приговора Феме бургундскому герцогу, на коего из засады напали люди Кампобассо, судя по тому, что шесть или семь из них лежало вперемешку с телохранителями Карла.
Оксфорд спешился и шатаясь подошел к телу давнего друга и собрата по оружию, пал перед ним на колени и зарыдал. Целиком отдавшись горю, он более не видел ничего, но Тибо опасливо озирался по сторонам и скоро воскликнул:
— На коня, милорд! Недосуг теперь оплакивать мертвых, если жить хотите. Швейцарцы близко.
— Спасай себя, мой друг, — равнодушно граф отвечал, — и сына моего. Беги, Артур, и постарайся быть счастливым. Я никуда отсюда не уеду. Предаюсь воле божьей, и если он помилует меня, быть по сему, а нет, то да в царствие его сойду…
— Нет, — ответил сын, — и вас не брошу, но с вами общую хочу иметь судьбу.
— Тогда и я останусь, — сказал Тибо, с коня слезая. — Победа горцев легкая, да будут они милосердны.
И скоро подступили к ним швейцарцы, средь коих оказались Сигизмунд и Эрнст Бидерманы с земляками. Сигизмунд заключил англичан в объятия, являя божью милость к ним, и в третий раз его доброе сердце чужеземцам открылось.
— Вот будет счастлив батюшка вас в здравии увидеть, — обрадовался он. — Поехали к нему. Ему нехорошо сейчас из-за смерти Рудигера — убит он был из пушки, неся знамя. Кампобассо пушкам пасти заткнул, кроме одной, не то многих из нас постигла бы участь бедного моего брата… Но пушкари поплатились за это.
— Так, Кампобассо с вами был? — спросил Артур.
— Ну нет — черт монаху не попутчик. Герцог Ферран с ним сговорился пушки повредить и немцев напоить. Затем итальянец к нам явился со своими людьми. Но мой отец его спровадил, сказав: «Среди швейцарцев предателям места нет», и указал ему дорогу; тот уехал к герцогу Феррану. Вместе с ним они напали на бургундцев с другой стороны, и Кампобассо вновь подло поступил, обманув посты своим-де возвращением с разведки.
— Подлый предатель! — вскричал Артур. — Но ни никому измена не сходила с рук, и он поплатится! Как ловко сплел он сети и заманил в них дичь.
— Вот уж правда, — согласился Сигизмунд. — А я слышал, что герцог больше не опасен, и войско бросило его.
— Истинно так, — сказал Оксфорд, и указал на мертвого Карла, — ибо вот он пред тобою.
Сигизмунд от неожиданности вздрогнул:¬ как все простые люди, он трепетал перед величием и славой Карла Смелого, и не мог теперь поверить, что увиденный им труп, нагой и изуродованный, принадлежал человеку, внушавшему ужас целому миру. Но из оцепенения он вышел, горько вскрикнув, когда увидел тело дяди своего, Альберта Гейерштейн.
— О! Мой дядя! — заплакал он. — Мой бедный дядя Альберт! Стоила она того гордыня ваша, чтоб так вот умереть? Вот еще горе моему отцу вдобавок к смерти Рудигера…
Графа Оксфорда вновь усадили на лошадь, и уже тронулись было в путь, когда английский лорд дал знак остановиться и сказал:
— Надо оставить здесь охрану, уберечь мертвых от глумления, чтоб захоронить потом достойно.
— Матерь Божья! Как же я об этом не подумал?! — воскликнул Сигизмунд. — Конечно, нам нужно сделать все, чтобы у Бога вымолить прощенье дяде Альберту. Надеюсь, он не осквернил своей души изменой, сделкой с дьяволом смерти вражьей не купил, и пал в честном бою. Надо бы ему священника найти… Хотя навряд ли днем бес за чертом явится, отродясь такого не бывало…
По дороге им всюду представали противные виды войны, столь ужасные, что не только Артур, но и отец его, повидавший на своем веку немало крови, содрогнулся жестокости нынешней резни. И надо вновь отдать должное Сигизмунду, который отвлек Артура весьма увлекательным для англичанина разговором.
— Значит, герцог мертв, и, надо думать, в Бургундии вам больше нечего делать?
— То лучше знать отцу, — отвечал Артур, — но думаю, что так. Герцогиня бургундская, жена Карла, доводится сестрой Эдуарду Йорку — врагу Ланкастеров; поэтому было б неразумно задерживаться здесь.
— А коль так, — обрадовался Сигизмунд, — буду всех короче. Поехали-ка к нам. Отцы наши больше братья, чем с дядюшкой Альбертом, коего мой батюшка столько лет не видел, что уже и подзабыл, тогда как с вашим с утра до ночи болтая все дела забыл. Да и ты, Артур, заместо Рудигера братом будешь мне. К слову сказать, хотя и грех так говорить о мертвом, тебя я больше братом почитаю, Рудигер со мной не добр был. И Анна… Она теперь опять на попечении отца, и снова в нашем доме. Да хочешь знать, Король Артур, ее прозвали мы Геневрой !
— Что ты мелешь! — смутился Артур.
— Вот те крест! Она и слушать никого не хочет, пока ей не напомнишь Короля Артура; но стоит ей сказать о тебе, она, клянусь, вдруг сразу задрожит, ну что тетёрка, над которой сокол кружит… Рудольфа больше нет, и я не знаю, кто теперь может помешать вам пожениться.
Артуру стало совсем жарко под доспехом, и впервые в этот новогодний вечер он почувствовал себя счастливым.
— Увы, — вздохнул он, чтобы скрыть свое смущение и радость, — смерть Рудольфа на мне. Как горцы это примут?
— Никак! Мы не мстим за смерть в бою открытом. Это как в игре, только неудачнику уже не отыграться.
Тут они в Нанси вступили, украшенный полотнами, полный шумных и веселых толп, радостных снятию осады и избавлению от жестокости Карла Бургундского.
«Пленные» были представлены ландману, который принял их как добрых друзей, вернул свободу и поклялся за их безопасность. Смерть Рудигера, казалось, ничуть не поколебала его стойкости; вполне собой владея, он сухо молвил:
— Его я честной смерти рад больше, чем его беспутной жизни, какую он потратил в погоне за добычей, законы дедовы презрев. Золото Бургундии скорей мечей детей Швейцарии погубит…
Кончина брата не удивила, но опечалила его.
— Таков удел честолюбивых, — изрек он, — соблазны завсегда венчают беды и плохой конец.
И ландман поведал, что Альберт открылся ему перед смертью о миссии, возложенной на него, какая, скорее всего, сулит ему погибель, и поручил свою единственную дочь покровительству брата, и поделился с Оксфордом его последним желанием.
Затем они ненадолго простились, чтобы при новой встрече ландману расспросить своего горячо любимого друга о его дальнейших планах, в коих ему он смог бы, возможно, помочь.
— Полагаю ехать в Бретань, — ответил Оксфорд, — где надеюсь встретить мою дорогую супругу — после битвы при Тьюксбери многие из Англии устремились туда.
— Не дело вам скитаться, — замотал головою ландман. — Приезжайте-ка с женушкой своею в Гейерштейн, коли по нраву ей придутся наши горы и дальняя дорога ее не устрашит — в моем дому я вас приму за брата, и заживем мы на земле, где не цветут измена и коварство. Вам ли не знать, что герцогом бретанским правит негодяй, его любимчик, Пьер Лендес . Сущий живодер, не могу звать его по-другому, благородную кровь ценит он не выше бычьей; а алкающих ее во Франции с Бургундией немало.
Оксфорд поблагодарил его за предложение и обещал непременно им воспользоваться, когда граф Ричмонд, Генрих Ланкастер, коего своим он государем ныне видел, ему в том не откажет.
Чтобы наш рассказ закончить, скажем, что по истечении трех месяцев после сражения под Нанси, граф Оксфорд снова принял имя Филиппсона, и с благоверною супругой и скудными средствами — остатком прежнего богатства, вернулся в Альпы, поселившись недалеко от Гейерштейн, прикупив небольшое поместье, где скоро скромным и тихим образом жизни снискал себе любовь соседей и право мирно с ними сосуществовать. Благородство в бедности Анны Гейерштейн и Артура де Вера не помешали счастью их брака. Аннет с возлюбленным своим поселилась в доме молодой четы не в качестве прислуги, но друзей, взяв на себя заботы по хозяйству, чему Артур ничуть не воспротивился, предпочитая более охоту, тем более что их совместного дохода с Анной вполне хватало на безбедную жизнь среди горцев. Время шло своей чередой, и так продолжалось пять лет, когда в 1482 году скончался добрый ландман, и был оплакан земляками, как все честные и храбрые, простодушные и мудрые хранители Швейцарии во брани и в мире с древнейших времен. В том же самом году граф Оксфорд овдовел.
Но звезда Ланкастеров скоро стала разгараться вновь на державном небосклоне, призывая изгнанных отца и сына идти на ее свет. Хранимое ими ожерелье Маргариты отразилось в этом свете, внеся свою лепту в знаменитую битву при Босуорте , где оружие де Веров потрудилось во славу Генриха VII. Событие это полностью изменило судьбу наших героев. Покинув усадьбу в горах на Аннет с мужем, Артур вернулся в Англию с Анной, красота и ум которой снискали ей столько ж почтения при королевском дворе, сколько до этого в скромном альпийском шале.


Рецензии