Тайна честного актерства

Поэт бывает вовлечен в гущу современных ему политических событий с одной-единственной подсознательной целью: как можно глубже постичь законы драматургии, зарыться в них как рыба в ил, освоить изнутри весь регистр трагического постбытия – будь то погружающее в безвестность изгнание или торжественное самоубийство в расцвете славы. Вот почему так естествен Данте, мечущийся между тираническим аристократизмом гиббелинов и свободолюбивым республиканским сознанием белых гвельфов. То же и с Маяковским, левацкий футуризм ЛЕФа он недаром отверг столь демонстративно и вероломно, переметнувшись в косный просталинский энкэвэдэшный РАПП: поэту хотелось почувствовать себя участником кровавой драмы, где главный персонаж запутывается в тенетах совершенных им необдуманных опрометчивых предательств и оказывается загнан в угол, откуда выход один... Так в итоге и получилось.

Конечно же, сплошь и рядом в истории литературы наблюдались случаи прямого и откровенного политического прагматизма со стороны поэтов, да и писателей в целом; но ведь, скажем, фадеевский вариант – это уже суицид вынужденный, незапланированный: когда чиновник от литературы, подвергшись обструкции в результате смены власти и общественных перемен, просто насосался как клоп, отвалился – и был неожиданно раздавлен домашним тапком. Впрочем, подобные казусы и рассматривать не больно-то хочется: подлецы, на чьих руках кровь, получают по заслугам, и поделом. Я же заговорил именно о поэтах милостью Божьей. Взять хотя бы Шарля Бодлера: разве его участие в революционных событиях не объяснялось жаждой сыграть драматическую роль в истории, став "честным актером" от поэзии? А Мандельштам, вырывающий из рук чекиста Блюмкина расстрельный список и уничтожающий его на глазах у опаснейшего монстра своего времени? Уж не говоря о знаменитом антисталинском стихотворении Осипа Эмильевича: оно ведь тоже наверняка было написано в подсознательном порыве ощутить себя эсхиловым Прометеем, или Тесеем Еврипида.

Бывает и наоборот: поэт камерного склада всю жизнь намеренно избегает каких бы то ни было пересечений с актуальной повесткой. Например, живя в Москве, я перевел целую книгу стихов болгарского классика Валери Петрова. Приехав к нему в Софию, я увидел перед собой тихого степенного старца с благородной сединой, он обнял меня по-отечески и повел в местный дом литераторов поить ракией. Единственный политический жест, который он в свое время совершил: подписал письмо в защиту Солженицына – за что был тут же исключен из творческого союза и долго пробавлялся переводами из Шекспира. В 1990 г. ему, разумеется, уже полностью воздалось за претерпленные им лишения, однако за спиной шептались: мол, коммунисты используют признанного мастера слова в собственных целях, играя на его индифферентности к сиюминутным разборкам.

Но и описанная ситуация отнюдь не служит типичным примером в данном контексте: ведь я говорю о поэтах, как бы исчерпавших внутри своей поэтики первый, второй, третий круг Ада – о поэтах, замахивающихся на роль "честного актера" в крупной, и потому политической, драме века. Разве не таким именно поэтом оказался наш великий Пушкин? Или его последователь Лермонтов? Или кумир и учитель обоих Джордж Гордон Байрон (вариант: Андре Шенье)? Участие Гумилева в заговоре Таганцева – еще одно яркое проявление "честного актерства": столь же рискованно-смертоносного, замечу, что и фашистские эксперимнты д’Анунцио, Эзры Паунда, Селина или Арсения Несмелова с Лимоновым.

Евтушенко и Бродский – эти два поэтических и человеческих антипода – тяготели к политике каждый по-своему, но оба видели в общественной трибуне возможность энергетически подпитаться, на острие карьерного риска (а Евтушенко – еще и на грани фола) изучив законы лицедейства, а заодно и законы драматургии. "Честное актерство" поэта в политике нередко рождается из пены его собственных сценических опусов: так «Балаганчик» Блока вел красной нитью к уличному райку «Двенадцати», а затем и к статье «Интеллигенция и революция» с последующей, пусть и кратковременной, отсидкой в подвалах ЧК. Обэриутам повезло меньше – но и в языковых фокусах Хармса, Введенского и раннего Заболоцкого весьма узнаваем мотив опасного скоморошества, переброшенного как мостик из сферы слов в область нешуточной расплаты. Подкорка поэта работает на гибель - ту, что на миру красна, «до полной гибели всерьез» звучит монолог сначала лирический, напоенный натурфилософией, эротикой и эзотерикой – а затем все более и более публицистический, обличительный, переходящий в страстные филлипики. Но без ложной патетики, без пошлой провинциальной фальши: ибо "честное актерство" есть мета гения, и на нем зиждется кульминация любых исторических сдвигов, катарсис языка в его конкретном социально-политическом апофеозе.


Рецензии